"Письма к Луцию. Об оружии и эросе" - читать интересную книгу автора (Сабин Луций Эмилий)

Письмо VI (Галльский поцелуй)

Lucius Lucio salutem.


Я снова в Капуе: ожидаю торговца, который пообещал привезти якобы очень старинный шлем из Апулии. Пишу «якобы», потому что не особенно верю ему. Это — грек, стало быть, обещания его — ложь: если этот хваленый шлем и существует, то окажется, что он не из Апулии, а если и из Апулии, то не такой уж и старинный. Хоть что-то, но обязательно не будет соответствовать истине. «Греческие обещания», — гласит поговорка. Впрочем, ну его к воронам! О ней я думаю. Ради нее нахожусь здесь, ожидая, как глупец, старинный шлем. Ради нее варюсь в этом кипящем котле, в который превратилась Кампания. Страхи, надежды, радости, беглые рабы и беглецы-свободные и к тому же богатые, восстание, безумие — одним словом Спартак. Но из-за нее не уезжаю отсюда.

Я хотел войти, ворваться в нее. Хотел заполнить всю ее собой, как меч ножны. Хотел разорвать ее пределы и дать ей мою широту. Хотел излиться в ней, как облако, переполненное грозой и ностальгией по ясному небу, изливается в благоухающую землю. Хотел взорваться в ней и исчерпаться. Хотел испытать с ней нежную послегрозовую радость нового прихода в мир. Хотел прильнуть вместе с ней к тому новому, что прочувствуем мы вместе, как единое существо после восторга слияния.

Я хотел причастить ее к Эросу, самому космогоническому из богов. Хотел сам убедиться в своей правоте, в правоте разума. Хотел разорвать свой сдержанный тон и все свое многолетнее красноречие. Хотел дать ей себя.

Так было еще вчера.

Мой первый поцелуй она разорвала, размазала его по воздуху, по всему закатному небу, там, на склоне Тифат[126], и он остался в моей памяти как огромный лепесток розы, благоухающий ее кампанскими ароматами, сияющий голубизной ее глаз и золотистым сиянием ее волос. Ее первый поцелуй, разорванный поцелуй, остался в памяти моей как чарующая пощечина, как нащечник гладиаторского шлема кампанского же типа. Ее второй поцелуй, совершившийся целую жизнь спустя — через целых четыре дня, был радостной игрой. Я хотел выпить ее, хотел вобрать ее всю, как чашу воды после перехода через Ливийскую пустыню, как хлеб нового урожая после Элевсинского воздержания. А она, смеясь, сказала, что я жадный, и что я вообще не умею целовать. Оказывается, нужно было попросту не касаться ее рта языком! Помнишь уроки Сульпиции, Луций? Помнишь самый восхитительный кусочек упражнения, подготавливающего к постельной борьбе, — долгий медовый поцелуй с прикосновением нежного языка[127]? Эта девочка учила меня целоваться одними губами — в этом особая кампанская легкость. Она учила меня поцелуям, словно она, а не я старше вдвое. Благословенная пора «второго цветения»: розам, сорванным в эту пору, дано хранить свой аромат настоянным на времени[128].

Когда я держал в объятиях ее тело, мне в какое-то мгновение стало страшно от мысли, что если, действительно, придется ласкать ее, она моих ласк может не выдержать. Но страх этот был мимолетным: я снова чувствовал себя вечно-юным богом или одним из тех нежных юношей, которых любовная игра превращает в птицу, в зверя, в источник или в цветок, как о том любят писать александрийские поэты. Когда она учила меня, как следует держать губы при поцелуе, я забыл, что я — римлянин, и что и в любви нашей сокрыта суровая красота.

Все здесь, на юге Италии, начиная с Кампании и дальше, играют в любовь и смерть. Потому здесь так любят гладиаторские бои и искусных блудниц. Гладиаторов здесь четырнадцать разновидностей, у нас в Риме — девять (включая те три, которые ввел недавно Цезарь после возвращения из Вифинии), в Этрурии — семь (по крайней мере, со времен Тарквиния Древнего), у Антиоха Сирийского[129] их было восемь (все, за исключением опять-таки исконно этрусских разновидностей, бездарные греческие извращения). Итак, из четырнадцати видов здешних гладиаторов, три — сугубо кампанские, и все три великолепные с точки зрения фехтовального искусства — скутарии (которых мы, переделали после Марсийской войны в «самнитов»), димахеры и ксифарии[130], чем-то напоминающие наших римских «фракийцев», хотя ксифарии появились в Кампании прежде, чем у нас, независимо от кампанцев, появились «фракийцы». Естественно, возникает вопрос: не возникли ли ксифарии и фракийцы, как мы зачастую выражаемся, «из общего источника»? Если это так, то таковым источником, думаю, могли быть гладиаторы, заимствованные из провинции Азия, то есть с территории бывшего Пергамского царства, где фракийцы, как правило, служили наемниками. Кстати, там же могла возникнуть и разновидность «галлы». Интересно было бы посмотреть исследования по военному искусству, написанные пергамскими учеными (вышли при случае). Во всяком случае, наша традиционная пара «фракиец» против «галла» чем-то напоминает о деяниях Эвмена[131], когда пленные галлы появились во множестве и в Пергаме, и в гладиаторских школах Антиохии.

Коль я упомянул о «галлах» (постановка проблемы интересна, не так ли, Луций?), эта девочка, Юлия (опять-таки, благодаря Цезарю, имя азийской гладиаторской школы), очевидно, как все кампанские блудницы, называет мой поцелуй «галльским». При чем тут галлы? По крайней мере, больше половины римских женщин, которых я знал, предпочитает именно этот поцелуй. Неужели его следует возводить ко временам нашествия Бренна[132]? Почему же, когда я ласкал ее груди, она не дала движению моих пальцев какого-нибудь особого дурацкого названия — «римский захват», «греческий огонь», «самнитская давильня» или еще что-нибудь в этом роде. Видишь, как относительны все названия, Луций.

Впрочем, ars amatoria искусство любовных утех — тоже искусство, и, пожалуй, не менее интересное, чем ars gladiatoria, гладиаторское искусство. Между этими двумя видами искусства, действительно, много общего. Оба они особо будоражат наше воображение, оба имеют ярко выраженную тенденцию к изысканному извращению, оба необычайно зрелищны (всенародно или при закрытых дверях спальни — это уже другой вопрос), оба носят ярко выраженный элемент игры и стремятся к полюбовному итогу, оба грозят мучениями и смертью в случае чрезмерного увлечения или наоборот чрезмерной серьезности. Оба эти искусства — искусства страсти и смерти.

Не знаю, нравилось ли ей мучить меня или это получалось у нее самопроизвольно. Ей было хорошо со мной, чего она и не скрывала. Мне нравилось ощущать ее присутствие, нравилось говорить с ней, нравилось чувствовать ее тело. Я желал ее, как желаю весь мир от его сотворения, включая все, что было с ним и что доступно моему разуму, и до того мгновения, которое отметит мой уход из этого мира… Нет! Я желал я даже больше: я желал ее в моих будущих жизнях, если есть правда в учении Пифагора, а если нет в нем правды, то все равно — я желал ее и в грядущем, которое недоступно моему телу, но может быть доступно моему разуму или хотя бы мечте. Она боялась моего желания. Она была готова к моему пресыщению. Она восторгалась мной и совершенно не верила в меня. Я хотел сражаться за нее моим оружием, но она набросила на меня сеть, как ретиарий на мирмиллона или на «галла»[133], который сражается старинным мечом и целует ненасытным поцелуем. Она говорила, что одолеет меня в постельной борьбе, однако этого боя, гладиаторского боя, боя ради потехи, я так и не принял. Когда я решил покинуть ту гладиаторскую арену, которой стали для меня ее ласки, и вернуться в жизнь, где битва ведется всерьез, а не в вычурных доспехах, но и награда обретается подлинная, ей захотелось не потерять меня. Она сказала, что соблазнит меня, потому что знает, какой восторг вызывает у меня ее тело. Я ответил, что соблазнить меня ей не удастся. Она не поверила, потому что знает, как сильно я ее желаю. Прав я, а не она. «Почему?», — ты спросишь. Потому что я обладаю влюбленностью и желаю сохранить это чувство, во что бы то ни стало.

Помнишь битву у Херонеи[134], Луций? Когда всадники Архелая[135]шли на нас с горы, и удар их казался от этого еще страшнее, мы скупо и сурово пошутили друг с другом, вспомнив риторические упражнения у Эвфориона. Нам нравится красиво говорить, красиво жить и красиво умирать. И пошутив кратко и холодно, мы были хладнокровны, потому что оба знали, как ненасытно любим мы жизнь. Мы берегли для нее ненасытные «галльские» поцелуи.

Любопытно, что чувствовали те гладиаторы, которые впервые ринулись за Спартаком на наши когорты с высот Везувия?

Возвращаясь в Капую, я поехал уже не через Нолу (по слухам, тамошние места слишком опасны из-за взбунтовавшихся рабов), а через Путеолы. В Геркулануме я остановился немного передохнуть и виделся с Филодемом. Он передает тебе самый искренний привет и не забывает о благодеянии, которое ты оказал ему в Афинах[136]. Филодем — все такой же Φιλόδημος и не только[137]. Беседуя с Филодемом, я словно опять углубился в столь приятные мне спокойствие и негу сада Эпикура, однако его бесспорно мудрую атараксию видел уже сквозь некую нереальную сказочную дымку: хотелось видеть ее. Но это было уже тогда… Как ни странно, Везувий с вырвавшимся из него вулканом[138] гладиаторского бунта тогда был гораздо ближе моему состоянию. Кстати, места и по эту сторону Везувия тоже небезопасны, хотя и не настолько, как со стороны Нолы. Впрочем, небезопасна и сама Капуя, откуда вырвалась первая искра этого пожара, но в этой опасности я, как ни странно, нахожу даже особую угрожающую прелесть, которая будоражит кровь, — еще одно из многих сочетаний ars gladiatoria и ars amatoria.

Вышли мне что-нибудь стоящее о военном искусстве в Пергамском царстве вообще и об ars gladiatoria в частности.