"ПАТОЛОГИИ" - читать интересную книгу автора (Прилепин Захар)IVНаверное, от местной воды у парней началось расстройство желудков. Держа в руках рулоны бумаги, бугаи наши то и дело пробегают по коридору, топая берцами и на ходу расправляя штаны. - Хорошо, что мы пока никому не нужны! - ругается Куцый, впрочем, глаза его щурятся по-отцовски нежно, - Вот сейчас бы нас на задание сняли! Сраную команду! А уж когда пришло время дежурства на крыше, так тут некоторые в неистовство впали - охота ли по крыше туда-сюда, таясь лишнего шума, елозить, когда хочется бежать изо всех сил. За подобное беспокойное поведение на посту Шея вставил бы парням пистон, кабы сам не страдал тем же недугом. Меня это расстройство миновало. Хоть мы и прожили два дня спокойно, массовый понос на настроение парней действует удручающе, кое-кто серьезно на нервах, это чувствуется; и это понятно и простительно. Разве что Плохиш ведет себя так, как, верно, вёл себя в пионерском лагере. Тем более, что у него с желудком тоже нет проблем, и это даёт ему все основания подкалывать парней. Правда, когда он в коридоре, придуряя, повис на рукаве спешащего в сортир Димки Астахова («Подожди, Дим, сказать кое-чего хочу»), - Дима разразился таким матом, что Плохиш быстро отстал, - а такое случается исключительно редко. Стоит отметить, что Астахову вообще не свойственно повышать голос, но промедление в данных обстоятельствах могло для него окончиться грустно. Однако некоторый невроз, скрываемый в клубах дыма бесконечных перекуров, происходящих прямо в туалете, чтоб не удаляться от спасительных белых кругов, - и откровенная мутная тоска - это разные вещи. Вот, скажем, Монах, - не курит, не шутит, он сидит на кровати, бессмысленно копошится в своем рюкзаке. Лицо его покрыто следами юношеской угревой сыпи. Он раздражает многих, почти всех. За безрадостный душевный настрой Язва называет его «потоскуха», - от слова тоска. Кроме того, у Монаха всё валится из рук, - то ложку он уронит, то тарелку, - что дало основание Язве называть его «ранимая потоскуха». Утром Монах, спускаясь по лестнице, упал сам, и Язва тут же окрестил его «падучей потоскухой». Монах карябает ложкой о посуду, когда ест, он постукивает зубами о стакан, когда пьёт чай, он быстро и неразборчиво отвечает, если его спрашивают. Издалека его голос похож на курлыканье индюка. Когда он ест, пьёт или говорит, по всему его горлу движется кадык, украшенный несколькими длинными, черными волосками. У него тошный вид. - Ты чего, протух? - спрашивает его Язва. - Что? - не понимает Монах; в слове «что» у Монаха букв шесть, при чём не все они имеют обозначение в алфавите, - три буквы, составляющие произнесенное им слово, обрастают всевозможными свистящими призвуками. Язва смотрит на него, не отвечая. Сурово шмыгает носом и выходит покурить. Монаху ясно, что его обидели, он ещё глубже зарывается в свой рюкзак, кажется, он с удовольствием забрался бы туда целиком и изнутри завязался. Заглядывая в рюкзак, он пурхает горлом. После обеда, Монах, послонявшись по «почивальне», подходит к моей лежанке. - Ну что, Сергей? - говорю, разглядывая его лоб. Монах что-то бурчит в ответ. - Как настроение? Воинственное? - спрашиваю я. - Война - это плохо, - неожиданно разборчиво произносит Монах. - О как. А почему? - Убивать людей нельзя, - продолжает Монах. - Оригинально, - говорю, не нашедшись, как сострить. - А почему нельзя? - интересуется Женя Кизяков, приподнимая голову с соседней кровати. - Бог запрещает. - Откуда ты знаешь, что он запрещает? - ухмыляется Кизяков. - Глупый вопрос, - отвечает Монах, - Это Божья заповедь: «не убий». Спорить с Богом, по крайней, мере, неумно. Соотношение разумов - как человек и муравей; если не инфузория. Его поучительный тон меня выводит из себя, но я улыбаюсь. - А зверям он запрещает убивать? - спрашиваю я. Кизяков смотрит на нас, и даже подмигивает мне. - Звери бездумны, - отвечает Монах. - Кто тебе сказал? - опять спрашивает Кизяков. Монах молчит. - Они бездумны, и значит, у них нет бога? - спрашиваю я. - Бог един для всех земных тварей. - Но собаке, например, той, что Шея застрелил, ей не нужен человечий Бог, она в нём не нуждается. Ни в отпущении грехов, ни в благословении, ни в Страшном Суде, - говорю я. - Она бездумная тварь, собака, - отвечает Монах, я изумленно наблюдаю за движением его кадыка, такое ощущение, будто у него в горле переворачивается плод. - Всё это старо… - неопределенно добавляет он, и кадык успокаивается, встает на месте. Монах поворачивается, чтобы уйти. - Погоди, Сергей, - останавливаю я его. - Я ещё хочу сказать… Монах уходит к своей кровати, садится с краю, - словно на чужую лежанку. - Сергей! - зову его я. Он оборачивается. - Сказать кое-чего хочу. Монах молчит. - Как появляется вера? - говорю я, перевернувшись в его сторону. - Верят те, кто умеет сомневаться, чьи сомненья не разрешимы. Не умеющие разрешить свои сомненья, начинают верить. Звери не умеют сомневаться, поэтому и верить им не за чем. А человек возвел своё сомнение в абсолют. - Это… ерунда… - отвечает Монах, он встает с кровати и вновь возвращается ко мне. - Ересь. Человек возвел в абсолют не страх свой и не сомнение, а свою любовь. Любовь с большой буквы, неизъяснимую… Только любовь человеческая предельна, а Бог - не имеет границ, он вмещает в себя всю любовь мира. И сама его сущность - это любовь. - И Бог велел нам возлюбить любовь? - Да. Возлюбить бога, возлюбить ближнего своего, потому что только на этом пути есть истина. - И он сказал: «не убий, ибо гневающийся напрасно на брата своего подлежит суду». - Сказал. - А как ты думаешь, почему он сказал «гневающийся напрасно»? Значит, можно гневаться не напрасно? - Что ты имеешь в виду? - Ты знаешь, что. Бог заповедовал нам возлюбить Бога, ближних своих и врагов своих, но не заповедовал нам любить врагов Божиих. Ты же читал жития святых - там описываются случаи, когда верующие убивали богохульников. - Бог не принимает насилия ни в каком виде. - А когда ты ребенку вытираешь сопли, - это насилие? Когда врач заставляет женщину тужиться, - насилие? - Согласно заповеди божьей, убийство неприемлемо. - Бог дал человеку волю бороться со злом, и разум, что бы он мог отличить напрасный гнев от гнева ненапрасного. - Бессмысленно бороться со злом - на все воля божия. - Если на все Божия воля, так ты не умывайся по утрам: бог тебя умоёт. И подмоет. Не ешь: он тебя накормит. Не лечи своего ребенка: он его вылечит. А? Но ты же умываешься, Монах! Ты же набиваешь пузо килькой, презрев божию волю! Может, он вообще не собирался тебя кормить? - Не идиотничай, Егор. Ты хочешь сказать, что здесь ты выполняешь волю божию? - Я просто чувствую, что гнев мой не напрасен. - Как ты можешь это почувствовать? - А как человек почувствовал, что нужно принять священные книги, как священные книги, а не как сказки Шахеризады? - Человеку явился Христос. А тебе кто явился кроме твоего самолюбия? Ты же ни во что не веришь, Егор! - Эй, софисты, вы достали уже, - кричит Гоша. Я не заметил, как Гоша вернулся. Мне очень хочется ответить Монаху, но я понимаю, что этот разговор не имеет конца. По крайней мере, сегодня его не суждено закончить. Я выхожу из школы, я возбужден. Я всё ещё разговариваю с Монахом - про себя. Обернувшись на него, вновь усевшегося на кровать, и начавшего копошится в рюкзаке, я вижу, что и он со мной разговаривает, - молча, сосредоточенно, глубоко уверенный в своей правоте. Во дворе, за своей кухонькой Плохиш, натаскав из школьного подвала поломанные ящики, разжёг костер. Пацаны сидят вокруг костра, курят, переговариваются. В ногах лежат автоматы. Плохиш подбрасывает в огонь щепки, ему жарко. Он раздевается, остается в штанах и в берцах. Выходит из школы Женя Кизяков. - О, Плохиш, какой ты хорошенький. Как Наф-Наф. - Иди ко мне, мой Ниф-Ниф! - дурит белотелый, пухлый Плохиш, призывая Женю. Кизяков спускается по ступенькам. Он шутливо хлопает Плохиша по спине. - Потанцуем? Кизяков и Плохиш начинают странный танец вокруг костра, подняв вверх руки, ритмично топая берцами. Пацаны посмеиваются. - Буду погибать молодым! - начинает читать рэп Плохиш в такт своему танцу. - Буду погибать! Буду погибать молодым! Буду погибать! - Буду погибать молодым! - подхватывает Женя Кизяков. - Буду погибать! - Буду погибать молодым! Мне ведь поебать! - кричит Плохиш. Ещё кто-то пристраивается к ним, держа автоматы в руках как гитары, покачивая стволами. Начинают подпевать. Плохиш подхватывает свой ствол с земли, поднимает вверх правой рукой, держа за рукоять. Кизяков тоже поднимает «Калаш». - Будем погибать молодым! Нам ведь поебать! Будем погибать молодым! Нам ведь поебать! - орут пацаны. В телефонной трубке, словно в медицинском сосуде, как живительная жидкость переливался ее голос. Она говорила, что ждёт меня, и я верил, до сих пор верю. Утром я приезжал к ней домой. По дороге заходил в булочную, купить мне и моей Даше хлеба. Булочная находилась на востоке от ее дома. Я это точно знал, что на востоке, потому что над булочной каждое утро стояло солнце. Я шёл и жмурился от счастья, и потирал невыспавшуюся свою рожу. На плавленом асфальте, успевшем разогреться к полудню, дети в разноцветных шортах выдавливали краткие и особенно полюбившиеся им в человеческом лексиконе слова, произношение которых так распаляло мою Дашу несколько раз в течении любого дня, проведенного нами вместе. У меня богатый запас подобных слов и более-менее удачных комбинаций из них. Гораздо богаче, чем у детей в разноцветных шортах, поднимавших на меня свои хихикающие и стыдливые лица. Булочная располагалась в решетчатой беседке, представлявшей собой пристрой к большому и бестолковому зданию. До сих пор не знаю, что в нём находилось. Кроме того, о ту пору никакие помещёния кроме кафе нас с Дашей не интересовали. Чтобы подняться к продавцу, надо было сделать шесть шагов вверх по бетонным ступеням. От стылых ступеней шёл блаженный холод, в беседку булочной не проникало солнце, но она хорошо проветривалась. Я говорю, что, идя навстречу солнцу, я жмурился и вертел бритой в области черепа и небритой в области скул и подбородка головой, но войдя в беседку, я, наконец, открывал глаза. Видимо, оттого, что я так долго жмурился и вертел головой, и от солнца в течение нескольких минут ходьбы до булочной наполнявшего мои, не умытые, слипшиеся колцой, глаза, на меня, вошедшего в беседку, и сделавшего несколько шагов по бетонным ступеням, накатывала тягучая сироповая волна головокружения, сопровождающаяся кратковременным помутнением в голове. Открытые глаза мои плавали в полной тьме, в которой, скажу я вам, поэтическим пользуясь словарём, стремительно пролетали запускаемые с неведомых станций желтые звездочки спутников и межгалактических кораблей. Потом тьма сползала, открывая богатый выбор хлебной продукции, себе я покупал черный, вне всякой зависимости от его мягкости хлеб. На выбор хлеба Даше уходило куда больше времени. Собственно хлеба, в конце концов, я ей не покупал. Двенадцать-пятнадцать пирожных, уничтожение которых абсолютно никак не сказывалось на фигуре моей любимой девочки, впрочем, я об этом тогда и не задумывался, но когда задумался, мне это понравилось, - итак, полтора десятка или даже больше пирожных безобразно заполняли купленный здесь же в булочной пакет, мажа легкомысленным кремом суровую спину одинокой ржаной буханки. Хлеб продавала породистой и богатой красоты женщина. Всё время, пока я выбирал хлеб и сопутствующие мучные товары, она, улыбаясь, смотрела на меня. Она очень хорошо на меня смотрела, и я останавливался, и прекращал шляться от витрины к витрине, разглядывая мелочь на своей ладони, и тоже очень хорошо смотрел на нее. - Почему у вас не продают пива? - интересовался я. - Вы не можете повлиять на это? Я вам организую небольшую, но постоянную прибыль. На улице дети расплющенным от долгого надавливания в теплый асфальт сучком делали последнюю завитушку над «ижицей», чтобы множественное число увековеченного в детской письменности объекта превратилось в единственное. Солнце светило мне в затылок, и моя тень обгоняла меня, и забегала вперед, а потом окончательно терялась в подъезде дома, приютившего нас с Дашей, и порой поджидала меня до следующего утра; грохнувшая входная дверь подъезда оповещала мою девочку о возвращении меня. Шум включенного душа - первое, что я слышал, заходя в квартиру. «Егорушка, это ты?» - второе. Ну, конечно же, это я. Чтоб удостоверится в том, что это действительно я, я подходил к зеркалу и видел свои по-собачьи счастливые глаза. К заводскому району Грозного примыкает поселок Черноречье. Из Черноречья через Заводской район, выбитые из Грозного чечены, возвращаются в город. Чтобы убить тех, кто их изгнал. И тех, кто занял их осквернённое жильё. Например, меня. Нас подняли в пять утра. Плохиш привычно заорал, никто никак не отреагировал. Все устали за прошедший день, наглухо заделывая, заваливая, забивая окна первого этажа. В семь утра нам заявили, что мы идём делать зачистку в Заводском районе. Развод провёл чин из штаба, приехавший из Управления на «козелке» (следом катил БТР, но он даже не въехал во двор - развернулся и умчал, подскакивая на ухабах). Я присмотрелся к чину - узнал: тот самый, что нам школу показывал в первый день, и тот же, что подорвавшегося пацана забирал. Чин - черноволосый, с усиками, строгий без хамства и позы, невысокий, ладный. Звёзды свои он поснимал, на плечевых лямках остались дырки в форме треугольника, поэтому и звание непонятно. Для «старлея» чин стар, для «полкана» - молод. Мы, собственно, и не интересовались. Чин сказал, что по офицерам снайпера стреляют в первую очередь, потому, мол, и поснимал звёзды. - А по прапорщикам? - спросил Плохиш. Он прапорщик. Все поняли, что Плохиш дурочку валяет. Семёныч посмотрел на Плохиша и тот отстал. Чин Семёнычу посоветовал тоже звезды снять. Семёныч сказал, что под броником всё равно не видно. Это он отговорился. Его майорские, пятиконечные, ему будто в плечи вросли. Хотя, если ему дадут подпола, это быстро пройдет. Чин пояснил Семёнычу задачу. Хасан вызвался в арьергард. Чин узнал, в чем дело, немного поговорил с Хасаном, и дал добро, хотя его никто не спрашивал. Сам чин остался на базе. Вместе с ним остались пацаны с постов, дневальный - Монах, начштаба, и помощник повара, азербайджанец, Руслан Аружев. Плохиш увязался с нами, упросил Семёныча. Хасан с двумя бойцами из своего отделения пошёл впереди. Метрах в тридцати за ними - мы, - по двое; сорок человек. Бежим, топаем. Стараемся держаться домов. От земли несёт сыростью, но какой-то непривычной, южной, мутной. Туманится. Броники тяжелые, сферу через пятнадцать минут захотелось снять и выкинуть в кусты. Хасан поднял руку, мы остановились. - Сейчас он нас прямо к своим выведет! - съязвил Гоша. Я прислонился сферой к стене деревянного дома с выгоревшими окнами, - чтоб шея отдохнула. Из дома со сквозняком пахнуло неприятно. Я заглянул вовнутрь помещения - битый кирпич, тряпьё. На черный выжженный потолок налип белый пух. Ближе к окну лежит пожелтевший от сырости раскрытый «Коран», с оборванными страницами. - Давай Аружеву «Коран» возьмем? - предложил кто-то. - Да у него страницы на подтирки вырваны! - Во, чичи, писанием подтираются! - Да не, это наши, чичи вообще не подтираются. Они моются. С кувшином ходят. Я в армии видел. - Поди, дембеля чеченского подмывал? - опять язвит Гоша. Саня Скворцов перегнулся через подоконник, и разглядывает паленые внутренности дома. - Бля, пацаны, там валяется кто-то! Мужик какой-то! - Скворец показывает рукой в угол помещения. Перегнувшись через подоконник следующего окна, Язва осветил ближайший угол фонариком. - Кто там, Гош? - Мужик. - Живой? - Живой. Был. Подошел Куцый: - В дом не лезьте! В углу дома лежит обгоревший труп. Совершенно голый. Открытый рот, губ нет, закинутая голова, разломанный надвое кадык. Горелый, черный, задранный вверх, будто эрегированный член. - Мужики, никто не хочет искусственное дыхание ему сделать, рот в рот, может не поздно ещё? - это опять Гоша. …Кончились сельские развалины, начались «хрущёвки». За ними - высотки, полувысотки, недовысотки, вообще уже не высотки. Наверное, на луне пейзаж гораздо оживленнее и веселее. Серьёзные, грузные, внимательные гуляки, мы пересекаем пустыри и тихие, безлюдные кварталы. Очень страшно, очень хочется жить. Так нравится жить, так прекрасно жить. Даша… На подходе к заводскому блок-посту, мы связались с ним по рации, предупредили, чтоб своих не постреляли. На блок-посту человек десять. БТР стоит рядом. Пацаны-срочники высыпают из поста, сразу просят закурить. Через минуту у срочников за каждым ухом по сигарете. Пацаны все откуда то из Тмутаракани. Один - тувинец, с СВД-шкой. Глаз совсем не видно, когда улыбается. А улыбается он всё время. Старший поста объясняет: - Вон из того корпуса ночью постреливают… - он показывает в сторону Черноречья, на заводское здание. - Здесь объездных дорог в город полно, мы на главной стоим… Наша комендатура в низинке, пять минут отсюда. Мы базу уже предупредили, что вы будете работать. А то мы по всем шмаляем. Здесь мирным жителям делать не хера. Держим путь к заводским корпусам. Много железа, тёмные окна, неприкуренные трубы, ржавые лестницы… Корпуса видятся чуждыми и нежилыми. Метров за двести переходим на трусцу. Бежим, пригибаясь, кустами. Ежесекундно поглядываю на заводские корпуса: «Сейчас цокнет и прямо мне в голову. Даже если сферу не пробьёт, просто шея сломается и всё… А почему, собственно, тебе?… …Или в грудь? СВДэшка броник пробивает, пробивает тело, пуля выходит где-нибудь под лопаткой, и, не в силах пробить вторую половинку броника, рикошетит обратно в тело, делает злобный зигзаг во внутренностях и застревает, например, в селезёнке. Всё, амбец. И чего мы бежим? Можно было доползти ведь. Куда торопимся? Цокнет, и прямо в голову. Или не меня?… …Иди на хрен, заебал ты ныть». Кусты кончились. До первого двухэтажного корпуса метров пятьдесят. Он стоит тыльной стороной к нам. Куцый разглядывает корпуса в бинокль. Каждое отделение держит на прицеле определенный Семёнычем участок видимых нам корпусов. - Ну, давайте, ребятки! - приказывает Семёныч. Гоша, Хасан и его отделение бегут первыми. Остальные сидят. С крыши ближайшего корпуса беззвучно взлетает несколько ворон. Левая рука не держит автомат ровно, дрожит. Можно лечь, но земля грязная, сырая. Никто не ложится, все сидят на корточках. - Ташевский, давай своих! Бегу первый, за спиной десять пацанов, бойцы, братки, Шея - замыкающий. Очень неудобно в бронике бегать. Бля, как же неудобно в нем бежать. Кажется, не было бы на мне броника, я бы взлетел. Медленно бежишь, как от чудовища во сне. Только потеешь. Какое, наверное, наслаждение целится в неуклюжих медленных, нелепых, тёплых людей. «Господи, только бы не сейчас! Ну, давай чуть-чуть попозже, милый господи! Милый мой, хороший, давай не сейчас!» Взвод Кости Столяра держит под прицелами окна и крышу. Гоша, Хасан пошли со своими налево, вдоль тыльной стороны корпуса. Мы пойдем вдоль правой стороны здания. Останавливаюсь возле первого окна, оглядываюсь. Пацаны все мокрые, розовые. - Скворец, давай дальше! - говорю Сане Скворцову. Он обходит меня, ссутулившись, делает прыжок и через секунду оборачивается ко мне, стоя с другого края оконного проёма. Лицо как у всех нас розовое, а губы бескровные. Из-под пряди его рыжих, волнистых волос, стекает капля пота. Смотрю сбоку на окно, оно огромное, решёток нет, рам нет, пустой проём. Заглядываю наискось вовнутрь здания. Груды железа, бетон, балки. Глазами и кивком головы на окно спрашиваю у Саньки, что он видит со своей стороны. Санька косится в здание, потом недоуменно пожимает губами. Ничего особенного, мол, не вижу. Держим окно на прицеле. Подходит Куцый. - Чего там, Егор? - спрашивает у меня. - Да ничего, свалка. Когда Куцый рядом - спокойно. Через два часа по прилету в Грозный его весь отряд не сговариваясь стал называть «Семёныч». Конечно, пока никаких чинов рядом нет. У Семёныча круглое лицо с густыми усами. Широкий, пористый нос. Хорошо поставленный командирский голос. Порой орёт на нас, как пастух на глупую скотину. Те, кто давно его знают, - не боятся. Нормальный армейский голос. А как иначе, если не орать? Иногда мне кажется, что Куцый жадный. До чинов, до денег. Что он слишком хочет получить подпола. «А почему бы ему не хотеть?» - отвечаю сам себе. - Сынок! - Куцый подзывает Шею. - Возьми со своими окна с этой стороны. Не суйтесь никуда, а то друг друга перебьём. Вдоль нашей стены четыре окна. Пацаны встают, так же как я с Санькой, по двое возле каждого. Несколько человек, пригнувшись, отбегают от здания, чтоб видеть второй этаж. Ещё двое встают на углах. Куцый связывается по рации с парнями на другой стороне корпуса. Хасан отвечает. Говорит, что они тоже у края здания стоят. Куцый с десятком бойцов и парни с того края, все вместе поворачивают за угол, с разных сторон идут ко входу. Мы ждём… Ненавижу свою «сферу». Утоплю ее в Тереке сегодня же. Далеко, интересно, этот Терек? Надо у Хасана спросить. По диагонали от меня, внутри здания - полуоткрытая раздолбанная дверь. Даже не зреньем, и не слухом, а всем существом своим я ощутил движенье за этой дверью. Надо было перчатку снять. Куда удобней, когда мякотью указательного чувствуешь спусковой крючок. И цевьё лежит в ладони удобно, как лодыжка моей девочки, когда я ей холодные пальчики массажиро… Дверь открылась. Вот было бы забавно, если б командир отделения Ташевский имел характер неуравновешенный, истеричный. Как раз Плохишу в лоб попал бы. Плохиш поднял кулак с поднятым вверх средним пальцем. Это он нас так поприветствовал. В проёме открытой двери я вижу, как пацаны боком, в шахматном порядке поднимаются по лестнице внутри здания, задрав дула автоматов вверх. Первым идёт Хасан… Появляется Семёныч, делает поднимающимся парням знаки, чтоб под ноги смотрели, - могут быть растяжки. Ступая будто по комнате с чутко спящим больным ребенком, парни исчезают, повернув на лестничной площадке. Cмотрю на лестницу, ежесекундно ожидая выстрелов или взрыва. Иногда в лестничный пролет сыпется песок и мелкие камни. Задираю голову вверх, - будет очень неприятно, если со второго этажа нам на головы кинут пару гранат. Через пятнадцать минут на лестнице раздается мерный и веселый топот. - Спускаются! - с улыбкой констатирует Саня. Первым появляется Плохиш, заходит в просматриваемое мной и Санькой помещение, аккуратно вспрыгивает на бетонную балку, и начинает мочиться на пол, поводя бедрами как радаром и мечтательно глядя в потолок. Затем косится на нас и риторически спрашивает: - Любуетесь, педофилы? Через пять минут собираемся на перекур. - На третьем этаже растяжка стоит, - рассказывает мне Хасан. - Две ступени не дошёл. Спасибо, Слава Тельман заметил. Тельман! С меня пузырь… На чердаке лежанка. Гильзы валяются 7,62. Вид из бойницы отличный. Мы его растяжку на лестнице оставили, и ещё две новых натянули. …Через три часа мы зачистили все пять заводских корпусов, и уселись на чердаке пятого обедать. Тушёнка, килька, хлеб, лук… - Семёныч, может по соточке? - предлагает Плохиш. - А у тебя есть? - интересуется командир. По особым модуляциям в голосе Семёныча, Плохиш понимает, что тема поднята преждевременно, и припасенный в эрдэшке пузырь имеет шанс быть разбитым о его же, Плохиша, круглую белесую голову. - Откуда! - отзывается Плохиш. - Кто без особого разрешения соизволит, может сразу собирать вещи, - строго говорит Семёныч. - Парни, может наёбаемся всем отрядом? - предлагает Гоша. - Нас Семёныч домой ушлёт. Такие шуточки Гоше позволительны. На любого другого, кто вздумал бы пошутить по поводу слов Семёныча, посмотрели бы как на дурака. - Главное Аружеву ничего не говорить, а то у него запой сразу начнётся, - добавляет Плохиш. Руслан Аружев, помощник Плохиша, оставшийся на базе - трусит, это видят все. Жрём всухомятку, хрустим луком, скоблим ложками консервные банки, и тут Санька Скворец, сидящий на корточках возле оконца, задумчиво говорит: - Парни, а вон чеченцы… По дороге быстрым шагом к нашему корпусу идут шесть человек. Озираются по сторонам, оружия вроде нет, одеты в чёрные короткие кожанки, сапоги, вязаные шапочки. Только один в кроссовках и в норковой шапке. Спускаемся вниз. По приказу Семёныча часть бойцов, выйдя из здания, убегает вперёд, часть остается в здании. Мы с Шеей и с моим отделением, притаились у больших окон первого этажа с той стороны, откуда идут чеченцы. Через пару длинных минут, они появляются. Мы не смотрим, чтоб нас не засекли. Слушаем. Чечены идут молча, я слышу как один из них, почему-то я думаю, что это именно тот, что в кроссовках, заскользил по грязи и тихо по-русски, но с акцентом матерно выругался. Как-то тошно от его голоса. Наверное, от произнесения им вслух нецензурных обозначений половых органов, я физиологически чувствую, что он, - живой человек. Мягкий, белый, волосатый, потный, живой… Комвзвода улыбается. Стою, прижавшись спиной к стене возле окна. Боковым зрением смотрю на видимый мне просвет - два метра от угла здания. На миг в просвете появляется каждый из идущих, - один, второй, третий… Всё, шестой. - Пошли! Грузно, но аккуратно выпрыгиваем, или даже вышагиваем из низко расположенного окна, Шея, я, Скворец… Несколько метров до угла здания, - поворачиваем вслед за чеченами, - последний из них обернулся на звук наших шагов. - На землю! - заорал Шея, и, подбежав, ударил сбоку прикладом автомата по лицу ближнего чеченца, того самого, что в норковой шапке. Чеченец взмахнул ногами в воздухе, и кувыркнулся в грязь, его шапка юркнула в кусты. Остальные молча повалились на землю. Подбегая, я наступаю на голову одному из чичей, и, едва не падаю, потому что голова его неожиданно глубоко, как в масло, влезла в грязь. Мне даже показалось, что я чувствую, как он пытается мышцами шеи выдержать мой вес. Хотя вряд ли я могу почувствовать это в берцах. Через минуту подходят наши. Мы обыскиваем чеченцев. Оружия у них нет. Семечки в карманах. С лица чеченца, угодившего под автомат Шеи, обильно течет кровь. Чеченец сжимает скулу в кулаке и безумными глазами смотрит на Шею. - Чего на заводе надо? - спрашивает Семёныч у чеченцев. От его голоса становится зябко. - Мы работаем здесь, - отвечает один из них. Но одновременно с ним другой чеченец говорит: - Мы в город идём. Стало тихо. «Что же они ничего не скажут!» - думаю я. Чеченцы переминаются. Семёныча вызывают по рации пацаны, оставшиеся на чердаке для наблюдения. Он отходит в сторону, связывается с бойцами. Оказывается, что по объездной дороге едет грузовик, в кабине два человека в гражданке, вроде чичи; кузов открытый, пустой. Одно отделение остаётся с задержанными чеченцами. Мы бежим к перекрёстку, навстречу грузовику, мнётся и ломается под тяжелыми ногами бесцветная, сухая чеченская полынь-трава. Шагов через сорок скатываемся, безжалостно мажа задницы, ляжки и руки, в кусты, по разные стороны дороги. Пацаны спешно снимают автоматы с предохранителей, патроны давно досланы. Слышно, что грузовик едет с большой скоростью, через минуту мы его видим. За рулем, действительно, кавказцы. Шея, лежащий рядом с Семёнычем, привстает на колено и даёт очередь вверх. Грузовик поддает газку. В ту же секунду по грузовику начинается пальба. Стекло со стороны пассажира летит брызгами. Я тоже даю очередь, запускаю первую порцию свинца в хмурое чеченское небо, но стрелять уже не за чем: машина круто останавливается. Из кустов вылетает Плохиш, открывает дверь со стороны водителя и вытаскивает водителя за шиворот. Он живой, неразборчиво ругается, наверное, по-чеченски. Подходит Хасан, что-то негромко говорит водителю, и тот затихает, удивленно глядя на Хасана. Пассажира вытаскивают за ноги. Он стукается головой о подножку. У него прострелена щека, а на груди будто разбита банка с вареньем, - чёрная густая жидкость и налипшее на это месиво стекло с лобовухи. Он мёртв. Пацаны лезут в машину, копошатся в бардачке, поднимают сиденья… - Нет ни черта! Хасан ловко запрыгивает в кузов. Топчется там, потом усаживается на кабину и закуривает. Он любит так красиво присесть где-нибудь, чтоб поэффектней. Что делать дальше никто не знает. Семёныч и Шея стоят поодаль, командир что-то приказывает Шее. - Пошли! - говорит Шея бойцам. - Труп на обочину спихните. - А что с этим? - спрашивает Саня Скворец, стоящий возле водителя. Тот лежит на животе, накрыв голову руками. Услышав Саню, чеченец поднял голову и, поискав глазами Хасана, крикнул ему: - Эй, брат, вы что? - Давай, Сань! - говорит Шея. Я вижу, как у Скворца трясутся руки. Он поднимает автомат, нажимает на спусковой крючок, но выстрела нет, - автомат на предохранителе. Чеченец прытко встает на колени и хватает Санькин автомат за ствол. Санька судорожно дергает автомат, но чеченец держится крепко. Все это, впрочем, продолжается не более секунды. Димка Астахов бьёт чеченца ногой в подбородок, тот отпускает ствол, и заваливается на бок. Димка тут же стреляет ему в лицо одиночным. Пуля попадает в переносицу. На рожу Плохиша, стоящего возле, как будто махнули сырой малярной кистью, - всё лицо разом покрыли брызги развороченной глазницы. - Тьфу, бля! - ругается Плохиш и оттирается рукавом. Брезгливо смотрит на рукав, и начинает оттирать его другим рукавом. Санька Скворец, отвернувшись, блюет не переваренной килькой. Уходим. Плохиш крутится возле машины. Я оборачиваюсь и вижу, как он обливает убитых чеченов бензином из канистры, найденной в грузовике. Через минуту он, довольный, догоняет меня, в канистре болтаются остатки бензина. Возле грузовика, потрескивая, горят два костра. …Оставшееся возле корпусов отделение выстроило восемь чеченцев у стены. - Спросите у своих, кто хочет? - тихо говорит мне и Хасану Шея, кивая на пленных. Вызывается человек пять. Чеченцы ни о чём не подозревают, стоят, положа руки на стены. Кажется, что щелчки предохранителей слышны за десятки метров, но, нет, они ничего не слышат. Шея махнул рукой. Я вздрогнул. Стрельба продолжается секунд сорок. Убиваемые шевелятся, вздрагивают плечами, сгибают-разгибают ноги, будто впали в дурной сон, и вот-вот должны проснуться. Но постепенно движенья становятся всё слабее и ленивей. Подбежал Плохиш с канистрой, аккуратно облил расстрелянных. - А вдруг они не… боевики? - спрашивает Скворец у меня за спиной. Я молчу. Смотрю на дым. И тут в сапогах у расстрелянных начинают взрываться патроны. В сапоги-то мы к ним и не залезли. Ну вот, и отвечать не надо. Связавшись с нами по рации, подъехал БТР из заводской комендатуры. На броне - солдатики. - Парни, шашлычку не хотите? - это, конечно, Гоша сказал. |
||
|