"ПАТОЛОГИИ" - читать интересную книгу автора (Прилепин Захар)

III


Утром, к моему удивлению, мы проснулись, с гоготом умылись и, в виду отсутствия обеденных столов, рассевшись по кроватям, стали есть. Мы не рванули, поднятые по тревоге, кто в чём спал, отбивать атаку бородатых чеченов, - думаю, когда ехали сюда каждый был уверен в том, что события будут развиваться именно таким образом. Нет, мы поднялись и стали с аппетитом жрать макароны.

Завтрак приготовил боец по кличке Плохиш, назначенный поваром. Макароны с тушенкой, всё как у людей. Компот.

Разбудил нас, кстати, тоже Плохиш. В шесть утра дневальный его толкнул, услышал в ответ неизменное при обращении к Плохишу и вполне добродушное «иди на хуй», после чего методично толкал его ещё минуты две. Наконец Плохиш поднял свое пухлое, полтора метра в высоту, тело и издал крик. Кричит он высоко и звонко. Так, наверное, кричала бы большая, с Плохиша, мутировавшая крыса, когда б ее облили бензином и подожгли.

Плохиша все знали не первый день. Кто-то накрыл голову подушкой, кто-то выругался, кто-то засмеялся. Куцый рывком сел на кровати, и схватив из под неё ботинок, кинул в выходящего Плохиша. Через мгновение дверь открылась, и в проёме появилось его пухлое лицо.

- Не хера спать! - сказал Плохиш и дверь захлопнулась.

- Дурак убогий! - крикнул ему вслед Семёныч, впрочем, без особого зла. Кому другому, кто вздумал бы так орать, досталось бы, но не Плохишу, - ему прощалось.

С аппетитом поели и пошли курить.

Озябшие пацаны второй смены, с чуть припухшими от недосыпа лицами, спустились с крыши.

На второй день всё как-то поприветливее показалось. И небо вроде не такое серое, и дома не такие уж жуткие. И, главное, братва рядом…

- Чем мы здесь заниматься-то будем, взводный? - спрашиваю я у Шеи, имея в виду задачи, которые поставлены перед нашим отрядом.

Шея пожимает плечами.

- Вроде комендатура тут будет, - говорит он, помолчав.

«Вот было бы забавно, если бы мы в этой школе прожили полный срок, и никто б о нас не вспомнил…» - думаю.

За перекуром выяснилось, что Хасан жил в этом районе. Его почти не разрушенный дом виден из школы.

- У тебя кто из родни здесь? - спрашиваю.

- Отец.

- А у меня батя помер… Я из интернатовских, - зачем-то говорю я Хасану, в том смысле, что и без папани люди живут, - и мать меня тоже бросила, я ее даже не помню… - добавляю бодро.

Он молчит.

«Не сказал ли я бестактность?» - думаю.

«Вроде, нет», - решаю сам для себя. В первую очередь потому, что Хасана, явно не очень волнует биография Егора Ташевского. Егор Ташевский - это я.


Отец умер, когда мне было шесть лет.

Мы жили в двухэтажном домике, на левобережной, полусельской стороне Святого Спаса.

Отец научил меня читать, писать, считать.

Я прочитал несколько тонких малохудожественных, но иллюстрированных книжек о нашествии храбрых и жестоких монголов. Очень огорчился, что нигде не упоминается Святой Спас. Русские богатыри вызвали во мне уважение.

Я исписал стену на кухне своим именем, а также именами близких: отца - «Степан», нашей собаки - «Дэзи», деда по матери - «Сергей», который жил в небольшом городке, километрах в ста от нас. Я начал писать имя нашего соседа - «Павел», - но забыл, в какую сторону направлена буква «В», и бросил.

Считать мне нравилось. Прибавлять мне нравилось больше, чем отнимать. Но умножать меньше, чем делить. Делить столбиком, аккуратно располагая цифры по разным сторонам поваленной на бок буквы «Т», было увлекательным и красивым занятием.

Вечерами отец рисовал, он был художником, а я делил стобликом. Он называл мне трехзначную цифру, которую я старательно записывал. Потом он называл двухзначную на которую нужно было поделить трехзначную. Я пребывал в уверенности, что мы оба заняты очень серьезным делом. Возможно, так оно и было.

Я попросил отца нарисовать богатырей, и он оставил уже начатую картину, чтобы выполнить мою просьбу. Я знал его шесть лет, и он ни разу ни в чем мне не отказал.

Он начал рисовать битву, Куликово поле, я сидел у него за плечом. Иногда я отвлекался, чтобы поймать пересекающего комнату таракана. Таракана я прикреплял пластилином к дощатому полу, заляпывая его до грудки. Некоторое время я наблюдал, как он шевелит передними лапками и усами, потом возвращался к отцу. На холсте уже появлялась ржущая морда коня, нога в стремени, много густых, алых цветов под копытами. Наверное, отец рисовал не Куликово поле, - ведь та битва случилась осенью.

Мы ложились спать вместе, каждый вечер отец несколько часов читал при свете ночника. Иногда он курил, подолгу не стряхивая пепел. Я следил за сигаретой, чтобы пепел не упал на грудь отцу; потом я смотрел в потолок, думал о богатырях, иногда на улице начинала лаять Дэзи и я мечтал, что сейчас зайдет мама, которая бросила нас, когда мне было несколько месяцев.

Когда отец читал, он не дышал размеренно, как обычно дышат люди и млекопитающиеся. Он набирал воздуха, и какое-то время лежал безмолвно, глядя в книгу. Думаю, воздуха ему хватало больше чем на пол страницы. Потом он выдыхал, некоторое время дышал равномерно, добегал глазами страницу, переворачивал ее и снова набирал воздуха. Он будто бы плыл под водой от странице к странице.

Да, ещё он научил меня плавать. Летом он продавал несколько картин, как я потом понял, очень дёшево, брал отпуск, и мы долго и муторно ехали в забытую богом деревню, где каждый год снимали один и тот же домик возле нежной и ясной реки, пульсирующей где-то в недрах Черноземья.

Утром мы завтракали варёной картошкой, луком и жареной печёнкой, а потом целый день лежали в песке на берегу. Дэзи сидела рядом с нами. Когда отец переворачивался с боку на бок, она меняла положение вместе с ним, аккуратно прилаживаясь в тень от его большого тела.

Иногда по течению плыли яблоки, и отец, войдя в воду, за несколько мгновений догонял их, собирал и приносил мне. Если не хватало рук, чтобы собрать яблоки, он кидал их из воды на берег. Откуда плыли яблоки? Я не знаю…

Я забыл, как он начал учить меня плавать. Наверняка, он не говорил: «Давай-ка, малыш, я научу тебя плавать!» Скорее, он просто поплыл на тот берег и предложил мне отправиться с ним, держась за его шею. Мы так сплавали несколько раз, и я научился работать ногами.

Ну а дальше, я учился как все мальчишки, - вдоль бережка, три-четыре метра вплавь, загребая под себя руками, и так десятки раз. Потом немножко от берега в глубину и сразу, - истерично дрыгая ногами, - обратно.

Я хочу сказать, что отец не учил меня плавать нарочито, не возился со мной, например, поддерживая меня под грудь и живот, чтобы я у него на руках бултыхал ногами и руками; он даже ничего мне не объяснял. Но я все равно убежден, что плавать меня научил он.

Вечером мы ели омлет, изготовленный отцом из всего, что было в холодильнике: сыра, колбасы, помидор, перца, лука, чеснока. Молоко нам продавала старушка - соседка, отец ей платил за месяц вперёд.

Мы возвращались в Святой Спас в сентябре, поджарые и загорелые.

Отца ждала работа, - он занимался оформлением районного кинотеатра, районной администрации, рисовал афиши, плакаты, некрасивого Брежнева и красивого Ленина.

Я гулял. Отец всегда забегал с работы, чтобы меня покормить. А в пять часов вечера я уже ждал его, сидя на подоконнике нашего двухэтажного дома. Он выворачивал из-за угла, иногда чуть-чуть поддатый, но самую малость, ласково кивал мне головой. Выпив, он становился немного сентиментален. Трезвым он был спокойным, ясным, чистым, - всегда побритый, всегда с хорошо постриженными ногтями, в рубашке расстегнутой на волосатой груди, немногословный.

Не помню, что бы отец грустил. Он никогда не разглядывал фотографии мамы, оставшиеся у нас. Но он их и не прятал, они были наклеены в два альбома, лежавшие на книжных полках, и я их часто листал.

У отца, видимо, были какие-то женщины, но я их никогда не видел.

Впрочем, вру. Однажды, он был приглашён на чью-то свадьбу. Я заскучал и пошёл посмотреть на него. Я увидел его возле дома, где происходило празднество, сидящего на лавочке в компании молодой женщины.

- А этой мой малыш, - сказал отец тоном, в котором из всех людей на земле только я, его сын, смог бы почувствовать некоторую неестественность. Я ее почувствовал, и сразу ушел. Отец скоро вернулся.

Я лежал на диване, разглядывая наш старый, не работающий приёмник. Белыми буквами на лицевом стекле приемника были написаны названия городов - Лондон, Нью-Йорк, Стокгольм, Москва, Токио… Иногда я включал приёмник и крутил ручкой, благодаря чему белый стержень за стеклом приёмника передвигался от города к городу. Раздавался слабый, и рознящийся при подходе к каждому городу треск. Где-то в одном из этих городов жила мама.

Отец разделся и лег рядом, взяв книгу. Очень глупо было бы, если б он обнял меня в эту минуту, сказал бы что-нибудь. Я тогда уже это чувствовал. Он и не собирался этого делать, мой папа.

После того, как отец нарисовал мне битву, где было всё, что я хотел - мужик-ополченец в разодранной рубахе, вздымающий на вилах вражину; дружинник, замахнувшийся коротким мечом, и пропустивший удар копья, вползающего ему в живот; неприглядные, желтолицые и хищные монголы, как дождевые черви, разрубаемые на части; лучники, натягивающие луки окровавленными пальцами; стяги, кони, - после того, как отец закончил работу, на которую сбегались смотреть пацанва со всего пригорода, он нарисовал ещё одну картину. Там горел русский город, русый монгол пил из чаши, лежали связанные князья, взирающие в смертной печали на пожар, а рядом с монголом стояла обнаженная полонянка с лицом моей матери.

Отец не продал эту картину, он обменял ее на трехлитровую банку самогона. Потом он отвёз меня к деду Сергею, который проклял мать сначала за то, что она вышла за муж за моего отца, который деду не нравился, а потом ещё раз проклял ее за то, что она отца (и меня) бросила. Ко мне дед относился равнодушно, но без злобы. Он много охотился, но меня с собой на охоты никогда не брал. Я гостил у него раза три в год, недели по три, - всё это время, как я понимаю, отец пил. Потом он выходил из запоя и приезжал за мной. Я был счастлив. Однако за шесть лет мне так ни разу и не пришло в голову, что я обожаю отца…

Дома было чисто, и меня восторженно встречала исхудавшая Дэзи, и вертелась около меня, будто бы хотела рассказать та-ко-е! но не могла, и просто подпрыгивала, облизывая меня.

Однажды, в конце марта, отец не пришел с работы, меня забрала к себе тетя Аня, жена дяди Павла, нашего соседа. Говорят, она очень помогала отцу, когда я был малышом, но я это помню смутно. Теперь мне иногда кажется, что она любила отца, но откуда мне знать…

- Степану стало плохо, - сказала она мужу.

Я переночевал у них. Я был очень спокоен. Я съел котлету и макароны на завтрак. Я выпил чаю с пряником. Отец не мог меня бросить.

Утром мы поехали с тетей Аней в районную больницу. Там нам сказали, что отца перевезли в городской центр кардиологии. Мы отправились туда на автобусе. Тетя Аня долго выясняла с кондуктором, нужно ли за меня платить. Мне было жутко неприятно, что она так меня унижает.

Я сидел у окна. В кармане у меня лежала расческа, и я отламывал от нее зубцы, пока они не кончились.

В кардиологическом центре нас встретила очень красивая женщина-врач. Она сказала, что завтра отцу будут делать операцию на сердце. Потом врач, попросив меня посидеть на скамеечке, отошла с соседкой к окну и о чем-то с ней в течение минуты поговорила. Я любовался на врача.

Пообщавшись с соседкой, она взяла меня за руку, и отвела к отцу. В палате пахло лекарствами. Отцом в палате не пахло. Я это сразу почувствовал. Не было его запаха, - сильного тела, «Астры», красок, омлета. Он лежал на кровати. Глаза его словно упали на дно жутких коричневых кругов, образовавшихся вокруг глаз. Это был неестественный цвет, это были глаза умирающего человека. Я сразу это понял. Откуда у меня было это знание?

Отец, - я хотел сказать - «улыбнулся», но это слово не подходит, - он расклеил слипшиеся губы, и запустил в свои открытые глаза, отражавшие мутный в подтеках потолок и бесконечную боль, - он запустил в них жизнь, узнавание, еле ощутимую толику тепла, давшуюся ему неимоверным усилием воли.

- Как ты меня нашёл? - спросил он.

Я не решился подойти к нему, я стоял у его ног, держась за спинку кровати. Он закрыл глаза. Я сделал несколько шагов и сел на стул, стоявший поодаль его изголовья. Я попытался пройти быстро, пока он не открыл глаза, прошмыгнуть. Когда он открыл глаза, я уже сидел рядом.

- Ничего, Егор… - сказал отец.

Он попытался двинуть рукой. Полежал ещё.

- Егор, няньку… - прошептал он.

Я беспомощно посмотрел на дверь, и тут нянька зашла.

- Помочиться? - спросила она просто, будто слышала. В руке у нее была только что вымытая утка, в каплях воды. Отец кивнул головой.

Нянька стала поворачивать отца на бок, он зажмурился. Ему было страшно больно, я это знаю. Помню, однажды он порезал на пилораме руку, - едва не до кости, хлестала кровь, а он даже не побледнел, замотал чем-то располосованную надвое мышцу ладони, и, взяв мою вспотевшую лапку здоровой рукой, пошел в травмпункт, зашивать рану. Сидя у кровати, я посмотрел на этот белый шрам. Отец сжал кулак, и кулак впервые за шесть лет показался мне маленьким, беспомощным, в стоящих дыбом порыжевших волосках. Рука была бледносиней… чуть розовой… почти бесцветной.

- Иди, Егор… - сказал отец почти беззвучно.

Мы, - я и тетя Аня, вернулись домой. Я не пошел спать к соседке, а лег спать с Дэзи, взяв ее в дом. Он слезла с кровати, и забралась под неё, - она тогда уже была в обиде на меня. Я лежал, и смотрел в стену, и был уверен, что не усну. Но уснул, и спал до утра.

Ночью отец умер.

После похорон я пришел домой, поставил кипятить чай, взялся подметать пол. Потом бросил веник, и под дребезжанье ржавого чайника, написал на стене «господи блядь гнойный вурдалак»: я вспомнил, как пишется буква «в».

…Меня и Дэзи забрал дед Сергей.


Так всегда на новом месте - первые дни наполнены содержанием до предела, они никак не могут кончиться, - скажем, первые два дня. Говорят, потом дни здесь начинают кувыркаться через голову, стремительные, совершенно одинаковые.

На второе утро мы вымели грязь, помыли полы, сложили в большой ящик гранаты, похожие на обмороженные гнилые яблоки, установили три обеденных стола - для офицеров и для двух взводов; пацаны из нашего взвода полезли на крышу - осмотреть, как следует, окрестности, и толком оборудовать посты.

Сверху Грозный видно мало, - основной массив далеко. Овраг, плохо просматриваемые стылые кусты… Пустынная трасса… Горелые домики, смурные «хрущевки», с которых действительно можно пристреляться к нашей крыше.

На крыше я открываю вторую за начавшийся день пачку сигарет, Слава Тельман из нашего взвода тут же угощается, он всегда на халяву курит.

Мы обустраиваем небольшими плитами гнездо для пулемета на фронтальной стене школы, прямо над входом. На углах крыши выкладываем кирпичом, мешками, набитыми песком ещё три поста. На каждом из постов - по две бойницы.

- Всё равно - лажа, - говорит Шея. - Один выстрел из «граника» и…

Тем временем пацаны из второго взвода, за школой, в овраге, с той стороны, где нет забора, ставят растяжки.

Полюбовавшись на дело крепких и цепких рук своих, собираемся обедать.

Отведав щей и гречки с тушенкой, позвякивая тарелками, тянемся мыть посуду.

Те, кому места возле умывальников не достаётся, идут курить, или ещё куда.

Я, по любимой привычке, смолю, запивая дым горячим чайком.

Мою тарелку, возвращаюсь к своей лежанке в «почивальне», как мы прозвали наше помещенье, пытаюсь улечься и, только коснувшись затылком подушки, слышу взрыв. Грохает где-то неподалёку, на втором этаже, с потолка сыпется побелка. Вскакивает с места и лает Филя, ночующий вместе с нами, под кроватью сапера Старичкова.

- Началось… - думаю я, спрыгивая с кровати, и ещё не определив для себя, что именно началось. Тяну за ствол, лежащий под подушкой автомат.

- Кто-то подорвался, - тихо говорит лежащий на кровати Шея, не двигаясь, - раздумывая, и, видимо, понимая, что спешить особенно некуда.

Пацаны кинулись было к месту взрыва.

- Стоять! - орёт Семёныч, вбегающий с первого этажа.

- Док! - зовёт Семёныч дядю Юру - так мы называем нашего доктора.

Дядя Юра, - подобно пингвину суетливый и сосредоточенный одновременно, и сам похожий на чуть похудевшего пингвина, - спешит бок о бок рядом с Семёнычем. Шагая за ними, я замечаю, что в то время, как Семёныч идёт, дядя Юра, не умея подстроиться под шаг командира, иногда, семеня, бежит.

Док обгоняет Семёныча в конце коридора, увидев нашего бойца, молодого, из второго взвода, пацана, незадолго до командировки устроившегося в отряд, я даже не помню, как его зовут. Он лежит возле одного из кабинетов, на спине, согнув ноги. Косяк двери выворочен. Тяжело стоит пыль.

Я ещё не успел разглядеть подорвавшегося, как присевший возле него док, сказал тихо:

- Живой… - и добавил шепотом, - Осколочные…

Раненый, будто в такт чему-то, мелко постукивает ладонью по полу. Когда док присел возле него, движение руки прекратилось, и раненый застонал.

Док быстрыми, ловкими движениями взрезает скальпелем брючину, открывается нога, покрытая редким волосом, ляжка, откуда-то сверху на эту ляжку сбегает струйка крови, потом ещё одна, и очень быстро вся нога становится красной. Док разрезает вторую брючину и, сдвигает небрезгливым пальцем трусы. Из кривого, розового члена торчит осколок. Пока я смотрю на этот осколок, док вкалывает раненому укол, обезболивающее. Промедол, кажется.

- Док, а я с девушками смогу? - неожиданно спрашивает раненый, открыв глаза.

- Только с мальчиками… - тихо говорит Язва у меня за спиной. Мне кажется, что он улыбается.

Док не отвечает. Семёныч брезгливо морщится. Но брезгливость его не вызвана видом раненого.

Из-под спины раненого растекается между кирпичных осколков и белой кирпичной пыли густая лужа. Я двигаю ногой один из битых кирпичей. Бок у него - красный. Док рвёт пуговицы на кителе раненого, взрезает тельник. В груди, в животе, на боку раненого беспрестанно, подрагивая, кровоточат ранки.

Док цепляет ногтями один из видневшихся в боку осколков, вытаскивает его, мелкий, похожий на клювик маленькой злой птицы. Затем ещё один - из члена, придавив половой орган другой рукой, обернутый в платок.

Раненый вскрикивает.

Я спускаюсь вниз. По дороге закуриваю, хотя курить в здании, за исключением туалета, Семёныч запретил.

Следом идёт Шея:

- Говорили же, не лезть в классы. Что за уроды… - говорит ни для кого.

- Старичков! - зовёт спускающийся следом Семёныч нашего сапера, - Ты чем занимался?

- Семёныч, я растяжки ставил со стороны оврага.

- Он растяжки ставил, - подтверждает начштаба.

Раненого сносят вниз.

Вызывают из штаба округа машину.

- Ну, мудак, - всё ругается на улице Шея.

- Тебе что, его не жалко? - спрашиваю я.

- Мне? Мне жен и матерей жалко. Сейчас этого урода привезут в Святой Спас, он через неделю бегать будет, а у всей родни из-за него истерика начнется. Моя мать с ума сойдет.

Выходит, улыбаясь, док.

- Чего он? - неопределенно спрашивает кто-то, имея в виду подорвавшегося.

- Говорит, зашёл в класс, и услышал щелчок. Успел отпрыгнуть.

Семёныч через начштаба объявляет построение.

На построении мы слышим, что весь младший начальствующий состав - распиздяи, старший начальствующий состав - распиздяи, что если мы сюда приехали, чтобы устраивать тут детский сад… ну и так далее.

В итоге на втором этаже выставляют ещё один пост, а командир второго взвода, Костя Столяр, самолюбивый хохмач и шутило, получает от Семёныча искренние уверения, что на премиальные и вообще на доброжелательное отношение офицерского состава он может не рассчитывать.

- Я сейчас пойду его добью, - говорит Костя после развода, имея в виду раненого.

Через час невезучего и чрезмерно любопытного бойца, увезли.

Из штаба приехал и остался в школе чин; где-то я его уже видел…

Семёныч с капитаном Кашкиным объяснительную бумагу написали - о том, что боец был ранен при выполнении задания по разминированию помещения.

Не скажу, что парни огорчились из-за того, что нас на одного стало меньше.

Пару перекуров мы обсуждали произошедшее, а потом - забыли, как и не было.

Отвлеклись на иные заботы.