"ПАТОЛОГИИ" - читать интересную книгу автора (Прилепин Захар)ХIIСемёныч оставил Хасана и Плохиша держать выход на второй этаж. Им подтащили полную «эрдэшку» гранат. Они, не останавливаясь, кидают их вниз, в пролёт лестницы. Бойцы толпятся в коридоре, злые, с воспалёнными, красными глазами, которые иногда накрывают чёрные, пыльные веки. - Столяр! Егор! - это Куцый, - Посмотрите своих… Все здесь? Надо всех собрать! Будем уходить через овраг… Всё прыгает перед глазами, всё дрожит, саднит, чадит, путается… Кого сосчитать, кого? Сколько было во взводе человек? Я… Я здесь. Кто ещё? Скворец. Здесь Скворец. Скворец здесь. Здесь… Монах. Смотрю вокруг, взгляд прыгает по лицам, по стенам, по спинам, как дурная, опалённая белка, насмерть напуганная, безумная… «Монах, монах, монах, монах…» - повторяю я бездумно. Закрывая глаза на мгновенье, пытаясь унять сумятицу, дурноту, бессмыслицу… Открываю глаза, всё неизменно, всё вокруг неизменно, всё дрожит, громыхает, хохочет, готовое провалиться в тартарары… Хасан и Плохиш кидают гранаты, беспрестанно, упрямо. Мелькают пухлые руки Плохиша. В другой стороне, у поворота коридора сидят несколько пацанов, тоже кидают гранаты, стреляют… Мы стоим тяжело дышащей, дурноглазой толпой. - Я ненавижу мою мать! Если бы она меня не родила, я бы не умер! - неожиданно выкрикивает кто-то рядом. Его то ли обнимают, то ли начинают душить, не вижу. Отворачиваюсь, - не знаю отчего, - брезгливо или боясь, что закричу сам… Несколько раненых лежат на полу, двое или трое. Один силится встать. Один сидит у стены, закрыв глаза. Один лежит, кое-как забинтованный… - Всем подготовиться! - кричит Семёныч несколько раз, надо же, его слышно… Семёныч даёт знак Астахову, тот, - грязная тряпка на лице, закопченное лицо, кровь на шее, - спешит с трубой «граника» к повороту коридора. Резко вывернувшись, он стреляет в коридор. Кажется, заряд бьёт где-то близко, в пол. Астахов ругается, снаряжая «граник» ещё раз… - Егор, сосчитал? - спрашивает меня Куцый, и вновь повторяет всем, не дождавшись моего ответа, которого и не могло быть, - Через овраг будем уходить, ребятки! Через овраг! Я ещё раз смотрю вокруг, начинаю считать, несколько раз сбиваюсь, вычитаю Шею и Язву… Тельмана… Черткова… уехавшего Кизю… Кеша! Где Кеша? На чердаке, Кеша на чердаке. Снова сбиваюсь… «Сейчас мы отсюда выйдем, и всё кончится! Господи, помилуй, господи! Прости меня, господи! Я больше никогда, никого, никогда!» Астахов делает ещё один выстрел. - Пошли! - ревёт Семёныч. «Надо забежать за Кешой, надо забежать… Он давно не откликается по рации». - Скворец! Будь со мной! - кричу я. - Надо Кешу забрать с чердака! Тупой, бестолковой гурьбой бежим по коридору, куда только что влепил два заряда Астахов, зачищая нам путь. Те, что бегут впереди - стреляют… Посреди коридора сквозная дыра в полу, - первый выстрел Астахова разхерачил, проломил пол. Дыру обегают, кто-то бросает туда, на первый этаж, гранату. Заглядывают в комнаты, в нескольких лежат убитые наши пацаны. - Егор! Погоди! - зовёт меня Скворец. Он забегает в комнату, где я отлёживался прибитый кирпичом. Вбегаю за Саней. Сплёвываю кислую, горькую, поганую слюну. Это глупо, что Скворец пошёл к тому парню, раненому, которого он забрасывал тряпьём. Блядь, это глупо, Скворец! У парня нет лица, ему отстрелили на хуй всю башку, чего ты идёшь на него смотреть? чего ты хочешь увидеть? чего ты тянешь мне нервы? может, когда мы уходили, он уже был мёртвый? Я молчу, глядя в спину Скворца. У меня дёргается веко. Скворец разворачивается, идёт мимо меня, не видя меня. Я хватаю его за грудь левой рукой, рывком прижимаю к стене. - Саня! - ору я, - Мне на хер это не надо, понял? Так вышло! Чего ты сам не унёс его на шее? Так вышло! Саня бьёт меня по руке, освобождаясь. Вырывается, уходит. Подбегаю к окну, даю длинную очередь в густой, мутный, безвкусный дождь, в полумрак… Рожки пустые, выбрасываю их с силой на улицу. Присоединяю, вытащив из разгрузки, полный рожок. Выхожу в коридор. Иду туда, где толпятся сырые спины, грязные затылки, грязные руки, сжимающие горячие автоматы. Несколько человек бестолково палят из автоматов вниз, в пролёт лестницы, пытаясь очистить проход, чтобы нам спуститься на первый этаж и вырваться в овраг, чтобы уйти отсюда, убежать. Астахов бросает пустую «трубу» вниз, - у него больше нет зарядов. - Патроны есть? - спрашивают у меня несколько человек. Я не отвечаю, злой, пустой, никчёмный, никакой, прохожу мимо. Нет патронов, нет патронов, нет. Есть, но мало. Не дам. Бегу по лестнице вверх, на чердак. На чердаке полутьма, сырая затхлость. Кеша лежит спокойно, словно спит. На затылке его бугрится сукровица. Его убили выстрелом в лицо, - вижу я, присев рядом. Забираю Кешино «весло». Кеша валится на бок. Иду, пригибаясь под балками к выходу, - у выхода меня ждёт Скворец. Ничего не говорю. Где-то рядом грохает разрыв, нас подкидывает. По нам бьют снизу, с первого этажа. Они нас не выпустят. Они нас всех здесь угробят. Быстро, молча спрыгиваем вниз, не оставаться же здесь, на чердаке… Видим, что нескольких наших парней, рванувших на первый этаж, сразу положили из пулемёта… Они скатились по лестнице, их, нелепо раскоряченных, убивают в сотый раз, стреляя и стреляя в мёртвые тела, которым больше не ведомо отчаянье, преисполняющее нас. Все остальные толпятся на втором этаже. Бросаю на пол ненужное мне «весло». Прибежал Хасан: - Семёныч! Три гранаты осталось! У Плохиша - три гранаты! Стоим в коридоре, грязные, сырые, усталые, но не желающие смерти. Смотрю на Семёныча. Семёныч, ну выведи нас… - Туда! - указывает Семёныч на большое, побитое окно - в пролёте между вторым и третьим этажами, - Некуда больше, ребятки! Будем прыгать в овраг, в грязь и воду, заполнившую его, подошедшую в упор к школе… - У кого гранаты остались? - орёт Семёныч. Несколько парней выходят из толпы. - Костя, - Куцый обращается к Столяру, - организуй! На первый этаж - «дымы»! И прикрытие, пока ребятки будут выбираться! Плотней огонь, гранаты! Последний рывок, ребятки! Выйдем, родные! Пацаны извлекают «дымы» из разгрузки, - длинные трубки, которые, расчадившись, должны спрятать нас от стреляющих в нас. - Первыми кто пойдёт? - Семёныч оглядывает пацанов, указывает на близстоящих, на Диму Астахова, на дёрнувшегося от указующего пальца командира Аружева, - Как выпрыгните, ебашьте в дверь первого этажа! В запасный выход! Вася, Руслан, ясно? Спустя несколько секунд на первый этаж летят «дымы» и следом - последние гранаты… Столяр, сам Семёныч, Вася Лебедев, прыгая по ступеням, бегут к площадке, подскакивают к окну, лупят ногами, обивая стекло. Выпрыгивают первые, я не вижу, как они падают… Хасан кричит на рацию, вызывая Плохиша. Взглядываю на Саню, - ему даже не надо ничего объяснять. - Хасан, мы сбегаем! - говорю я Хасану, - Там ещё Конь. Грохочем разбитыми, серыми берцами по коридору. У поворота чуть замедляемся, выглядываем. Плохиш присел на одно колено, держа в чуть отведенной назад левой руке гранату, без кольца, - напряженный, словно прислушивающийся. - Плохиш, уходим! - кричу, подбегая. Плохиш кидает гранату, берёт автомат. - Чего, трап подогнали? - спрашивает. Не понимаю, о чём он говорит. Дав напоследок длинную очередь, Плохиш не очень спешно бежит по коридору. - Ну, вы скоро? - орёт он, обернувшись. Машу рукой, - иди, мол. Вызванный Скворцом, Андрюха-Конь выходит из «почивальни», - почему-то с распухшим лицом, весь в глубоких, полных влагой, - то ли потом, то ли гноем, то ли кровью, - царапинах, с желтыми оскаленными зубами, раздражённый, словно никуда не собирался идти, словно он зверюга, зверина у которого отняли кровавый кус мяса или женщину, голую, розовую. - Быстрей, Андрюха! - прошу я. - Куда «быстрей»? - спрашивает он презрительно, - Напугались? Сдали школу? Он поворачивается в ту сторону, откуда только что ушёл Плохиш, запускает длинную очередь. - Пошли! - говорю я зло. - Там раненые, понял? Надо их выносить! Иду по коридору, готовый перейти на бег, но Андрюха-Конь, идущий позади, не торопится, и это заставляет меня придерживать шаг, дико и дурно злиться на себя, на него. Я готов его убить. - Быстрей, парни! - говорит Скворец, самый нормальный из нас, поспешающий впереди. Андрюха-Конь разворачивается там, где коридор уходит вправо, даёт ещё одну очередь. Мы ждём его за углом, кривя злые лица. Убежал бы, ей богу, если бы не Скворец. - Ебать! - произносит Андрюха-Конь, выскакивая к нам, скорей раздражённый, чем испуганный, - Ублюдки! Ему стреляют вслед. От стены, замыкающей коридор - видимой нам, отваливаются крупные куски побелки. Чечены орут, и топают, бегут к нам, не переставая орать и стрелять. Как дичь загоняют, как овец тупых и пугливых. Мы бежим, я бегу, не оглядываясь на Андрюху-Коня, по херу на Андрюху, заколебал он, мать моя… Саня с разлёту попадает в дыру, пробитую выстрелом Астахова в полу. Саня, что ты натворил, Саня… Готовый зарыдать, заорать, расколоться на глиняные черепки, останавливаюсь. На сотую долю секунды встречаемся глазами с Андрюхой-Конём, взгляд его словно намылен, - то ли бешен, то ли бессмыслен, но мы сразу понимаем, что и кто из нас будет делать. Падаю на пол, выискивая взглядом Саню, и нахожу его, прижавшегося к стене спиной, сидящего на корточках в грязной воде, озирающегося по сторонам, и кажется, видящего людей готовых его убить. - Саня! - ору я, и тяну вниз руку. Андрюха-Конь, расставив ноги, стоит надо мной, полосуя из пулемёта туда, где вот-вот… должны… Саня, бросив автомат, подпрыгивает, цепляясь двумя руками за мою ладонь, за пальцы мои, за рукав, и я чувствую его цепкую, живучую, жаждущую силу. Но тут же эта сила исчезает, сходит на нет, и Саня, прострелянный насквозь, разжимает свои пальцы, и я не в силах его удержать, и мне не за чем его держать… На затылок, на спину мне падают тяжелые гильзы, выплёвываемые из ПКМа. Внизу на первом этаже смеются люди, я слышу их смех. - Сдохните, мрази! - ору я в пролом, - Мы всех вас выебем! Кто-то снизу стреляет по потолку. Мы бежим с Андрюхой-Конём, к своим, к выпадающим в окно, в грязь и дождь пацанам. Снизу, с первого этажа тянет дымом, сквозняком разгоняет слабую гарь по этажам, по коридорам. На площадке несколько трупов, кровища, кишки, неестественно белые кости, куски мяса, - видно снизу вальнули из «граника» прямо в толпу. Кто-то визжит истошно, неумолчно. Никто никого не прикрывает. Семёныч, вся безумная рожа в крови, подгоняет оставшихся пацанов. Кажется, он рыдает, - у него голос, словно он рыдает… Кто-то выпихивает раненых, те бестолково валятся за окно. Андрюха-Конь остервенело смотрит на происходящее, пытаясь понять, почему всё это происходит, почему все лезут в окно, зачем… - Давай! - толкаю я Андрюху-Коня. Кажется, он отвечает «я не вылезу», или - «я не полезу». Наверное, последнее. Я ору на него, не понимая, что ору, возможно, вообще не произнося слов. И рыдающий голос Семёныча… Андрюха-Конь морщится, сплёвывает длинно, поправляет на плече ремень ПКМ, выворачивает на площадке, тяжело наступая на чьи-то внутренности. - Я через дверь выйду, - сказанное я понимаю по его губам. Он сказал это для себя, ни для кого больше. Семёныч не останавливает его. Старичков толкает Филю, но пёс вырывается, не хочет прыгать. Старичков выпрыгивает один. Филя жалобно смотрит вниз, долго примеривается, прежде чем прыгнуть, но кто-то пинает его, и Филя, лязгнув зубами, выпадает. Чтобы выпрыгнуть, надо присесть. Присаживаюсь. Перед глазами, - кривые, в чьей-то крови, зазубрины недосбитого стекла. Слева - берцы Семёныча, тяжело вдавленные в кровавую лужу, в ошмётья человечины, от которых, кажется, идёт пар… Внизу, в воде под дождём лежат, никуда не бегут, никуда не плывут, пацаны, наваленные друг на друга. Оглядываюсь, вижу спину и белые плечи Андрюхи-Коня, спускающегося по лестнице, стреляющего куда-то в дымную тьму, где слышен гадливый ор, и гортанный хохот. И ещё собачий визг, визг подстреленного пса. Вылезаю, чувствуя теменем, хребтом оконный проём… выпадаю, кувыркаюсь, с брызгами и чмоканьем падаю, не понимаю куда… на податливые, скользкие, сырые спины… сразу теряю автомат, кувыркаюсь ещё, прыгаю, отталкиваясь ногами, приземляясь на руки, как убогое млекоптающееся, решившее стать рыбой… пытаюсь избавиться от скрюченных, белых и сырых пальцев, и спин, и оскаленных голов… с визгом дышу, и дождь бьёт в лицо, в глухое, слепое, обрастающее жабрами и теряющее веки, лицо… Как много трупов! Валюсь в воду, в надежде нырнуть, и плыть, невидимый, по дну оврага, подальше от «почивальни»… Взбиваю руками ледяную воду и грязь. Сжимаю грязь в руках, скольжу ногами, толкаясь. Не получается, не получается уйти на дно. Здесь по колено воды. На дне чавкающая, обилившаяся почва, и ноги путают кусты и сучья. Вязну, путаюсь в кустах, вязну. Путаюсь и вязну… Как здесь передвигаться, боже! Пытаюсь бежать по воде, ноги двигаются медленно, берцы засасывает, ничего не вижу вокруг, ничего не понимаю. Брызги, и дождь, и автоматный гам. Глубже, тут чуть-чуть глубже, быть может, по пояс воды. Падаю, хлебаю грязь и воду, потому что дыханья нет, воздуха нет, легкие вывернуты наизнанку. Вырываюсь из-под воды на свет, пытаюсь бежать, перед глазами прыгает, качается школа, и разбитое окно, из которого я только что выпрыгнул, и завал трупов под окном… Чего? Куда я? Почему школа передо мной? Разворачиваюсь, двигаюсь в другую сторону, тяну себя за кусты, сдирая кожу с ладоней. Резко уходит почва, - проклятая, гнилая, засасывающая почва, - уходит из под ног, валюсь в воду, бью всеми конечностями, ползу по дну, отталкиваюсь ногами, пытаюсь плыть… Здесь глубоко, но плыть дико, дико, дико тяжело. Скидываю разгрузку, крутясь в воде, беспрестанно хлебая воду, кашляя, снова хлебая… Плыву, толкаю по-лягушачьи себя ногами. Нет сил, сил больше нет. Ухнуло, - показалось, будто из-под воды вылетел некий радостный подводный дух. Бьёт в лицо грязью, меня переворачивает, толкает в грудь, ухожу под воду. «Меня не убили», - ясно стучит в голове. …на одной ноге нет берца, голая ступня чувствует дно… Лениво шевелю руками, мозг тяжело и сладко саднит, словно переполняя голову, готовый выплеснуться… «А я ведь тону…» Лениво, лениво, лениво… Тяжелые веки, красное, тяжелое зарево под веками, и мозг тяжело и сладко саднит. Внутренности рывками, с каждым горловым спазмом, с каждой попыткой вдоха заполняются грязной, тяжелой водой… Вода тёплая. И выдохнуть нет сил. Голая нога, пятка моя чувствует дно. Нет моего тела, тело растворилось, только живая белая пятка, и жилка на ней, мёрзнет… Толкнись ногой! Вылетаю на поверхность, с лаем хватаю воздух, плашмя бью руками по воде, разодранными, рваными, с изуродованными линиями жизни и судьбы, ладонями. Вижу, я вижу человека. Уйдя под воду, помню, что видел человека. Стегающий по воде, тяжёлый дождь… Тяжелый дождь, стегающий по воде, тысячи тяжелых капель, - вижу, странно близко вижу. Только что видел грязную подводную тьму, а теперь - капли по воде. - Егор! Плыви, Егор! Двигаю руками, ногами, слушаюсь кого-то, кто тянет меня за шиворот. Монах, это Монах. Двигаю, дёргаю конечностями… Вдыхая и выдыхая, лаю сипло, визгливо. Бьюсь в падучей на воде, на грязи, долго, долго. Дёргаю, дрыгаю… - Егор, не лупи руками! Егор! Стой! Стой! Здесь мелко. Сиди. Держась распахнутыми руками за кусты, сижу… Рвёт, меня рвёт. Не в силах поднять глаза, равнодушный ко всему, - нет, не смотрю, - просто вижу, как в воду рывками изливается из меня дурная, густая жидкость. Монаха тоже рвёт. Нас колотит и рвёт… Всё тело дрожит. Кусты, за которые держусь, гнутся и ломаются в руках, падаю на четвереньки, стою на четвереньках. Изо рта изливается, с рыданием изливается изо рта рвота. И длинная, неотрывная слюна висит на губе. Дышать трудно. Внутренности мои, кажется, разорваны, все кишки перекручены… Сажусь на зад, сморкаюсь грязью… Рука пляшет у лица, ледяная рука пляшет, дрожит, трясётся, чужая рука… протираю глаза. Школы не видно, она на той стороне оврага, далеко… Ничего не страшно. Кто бы не пришел, что бы не сделали с нами, - ничего не страшно. Сидим по пояс в воде, нагнув головы, вцепившись в ляжки ледяными, скрученными, кровоточащими пальцами. По спинам, по затылкам бьёт дождь. Пытаюсь сплюнуть. С онемевшего, безвольного языка свисает слюна. Всё тело моё, онемевшее, сошедшее с ума, колотит, лишь под языком горячо… Выстрелов уже не слышно. Темно… Слюна сладкая… Было не раннее сентябрьское утро, навстречу по тротуару шли алкоголики и молодые мамы с колясками; и те, и другие имеют обыкновение появляться на улице именно в это время. Припухлые лица алкоголиков и молодых мам вызывали во мне нежность; лица пьяниц были иссини-серого цвета, лица женщин - бледно-розового. Алкоголики топали деловито, им очень хотелось, чтобы все думали, что они идут на работу. Завидев меня, или какого-либо другого молодого человека, они всматривались в нас, определяя для себя, уместно ли позаимствовать у встречного несколько рублей, скажем, на хлеб. Мамы смотрели вперед, старательно объезжая канавы и лужи, взгляд их был одновременно преисполненным смысла и отсутствующим - мне кажется, такой взгляд у Марии на иконах. Женщины тихо покачивали своими располневшими после родов бедрами, познавшими тяжесть плода. В знакомом дворике, куда я бесхитростно свернул от алкоголика, намеревавшегося за счёт моего видимого благодушия обогатиться на пару монет, всё тот же, что и два месяца назад юноша носил ящики с овощами; в ящиках лежали огурцы. Во дворе я увидел старых своих знакомых, колли: мальчика и девочку. Отец был счастлив. Хозяева выпустили его из вольера, он вертелся во дворе, ища с кем бы поделиться прекрасным настроением. В вольере, нежная и заботливая, суетилась мать, колли, вокруг нее дурили три щенка, два черных, один рыжий. Мать давно оставила попытки собрать их вместе, и только изредка полаивала, не строго, но жалобно. Почти обезумивший отец, казалось, не замечал семейных проблем, непослушанья детей, и мне, медленно подошедшему, улыбающемуся, немедленно поднес небольшую сухую палочку, вихляя даже не хвостом, а всем рыжим, пушистым, ласковым телом. Я принял палочку и под его восторженный взгляд откинул ее на несколько метров. Отец подпрыгнул, будто хотел ее поймать ещё в воздухе, и, касаясь земли тонким изящным мушкетерским носом, помчался искать; пролетел дальше, чем нужно, схватил другой, мало похожий сук и принес мне его, счастливо подрагивая всем телом. - Вот где была твоя девочка! - радовался я вместе с ним, - Рожала она! - я ласково прихватил его за шиворот, приобнял пса, чувствуя ароматное роскошество его шерсти. - Домой ее увели, а ты тосковал, да? Ах, ты псинка моя… Он снова сбегал за палочкой и принес ее; когда я выдернул сучок из его рта, на языке пса осталась черная, как мне показалось - сладкая весенняя грязь. Розовый язык его вяло и влажно колыхался, как флаг. Дашу я дома не застал, и ничего не сказал ей. «Сколько мы здесь сидим?…» - Монах! Сколько мы здесь сидим? - Не знаю… Пол часа… Или час… У меня часы на руке, неожиданно чувствую я. Запястье левой руки чувствует браслет. - Пойдём… На сушу… Ноги тяжко ступают по грязи. Неудобно идти в одном берце… Снять? Сажусь в воду, снимаю. Монах, стоя рядом, ждёт. - Оружие есть? - спрашиваю я. - Нет… Встаю, смотрим вокруг, сырая темнота… Пошёл легкий, мелкий, жёсткий снег. Едва выговаривая буквы, спрашиваю: - Школа там? - и указываю. - Нет, вроде вот там… - Значит, дорога - в той стороне. - Ночью пойдём? - спрашивает Монах. - Может, до утра?… - Мы сдохнем в этой луже до утра… Внутренний жар спадает, и пот, смешавшийся с грязью, начинает леденеть на слабом ветру. Шлёпая ногами, выходим из воды, ссутулившиеся, мёрзлые… Поднимаемся, цепляясь за кусты, из оврага. Несколько раз падаем. Помогаем друг другу встать. Чувствую свои ноги до коленей, ниже - обмёрзшие колтуны. Выбравшись, вглядываемся в темень. Где-то стреляют… Долбят зубы, невозможно удержать челюсти… Трясутся руки, плечи, ноги. Я не в состоянии расстегнуть ширинку, чтобы помочиться, - рука всё-таки стала клешнёй, я орыбился, стал рыбой с пустыми, белыми глазами, с белым животом, как хотел того… Мочусь в штаны, чувствуя блаженство - горячая, парная жидкость сладко ошпаривает, на несколько мгновений согревает там, где течёт, кожу. Пляшут челюсти… Губы, щёки стянула грязная корка, даже снег ее не размывает. Я не в состоянии двинуть ни одной мышцей лица. - Чего? - спрашивает Монах. Я ничего не говорил. Быть может, в горле клокочет от холода. Не в силах ничего ответить, молчу. Мозг, кажется, тоже обмёрз, он не в состоянии повиноваться. Хоть бы нас взяли в плен. У костра бы положили, перед тем как зарезать… Я прямо в костер бы ноги протянул… Так хочется жара, обжигающего жара на тело. Кажется, счастливо бы принял прикосновенье раскалённого, красного, мерцающего железа. Бредём, почти бессмысленно, бредём… Воды почти везде по щиколотку. Иногда проваливаемся, в наполненные водой ямы. В сторону оврага текут обильные, грязные ручьи. Надо шевелиться. Надо взмахнуть руками, присесть, разогнать застывающую, как слюда кровь. Но не гнутся ноги, и если я попробую присесть, они обломятся. И останутся, вдавленные в грязь, стоять два обрубка, с неровной, рваной линией надлома, ледяные изнутри, с обмороженной прослойкой мяса, и холодной костью. - Егор! - губы у Монаха тоже пляшут, моё имя в его пристывших устах звучит, как наскоро слепленные четыре буквы: «е», «г», «г», «р». Не отвечаю. Голова трясётся, ни один звук не склеивается с другим. - Еггр! - ещё раз повторяет Монах, и ещё что-то говорит. Медленно и неприязненно пережёвываю, как ледяное сало, его слова, пытаясь понять их. «Там огонь», - он сказал… Он сказал «там огонь». При чём «там» произнёс как «тм», а к слову «огонь» с большим трудом прилепил мягкий знак… Несколько раз перекатив в голове произнесённое Монахом, догадываюсь поднять глаза, которые до сих пор равнодушно взирали вниз, тупо отмечая поочерёдное появление белых ног в поле зрения. Моих белых ног, облепленных шмотками беспрестанно обваливающейся вместе со стекающей водой и вновь прилипающей грязи. Поднимаю глаза, и вижу огонь. - БТР горит, - неожиданно внятно произношу я. Нелепо, но речевой аппарат срабатал быстрее мозга, - произнеся фразу, я слушаю ее, будто ее сказал кто-то другой, и раздумываю, верно ли сказанное. Да, это БТР, или разлитое вокруг него топливо горит… Слабо, еле-еле, но горит… Идём по пустырю, по чавкающей земле, ленясь обходить кусты, проламываясь сквозь них, к дороге, к огню, - не сговариваясь, ничего не ожидая, ни о чём не думая. Желая только тепла. Отгорёть клешни, войти в огонь, стоять блаженно посреди него… Медленно идём. Пытаюсь прибавить шаг. Скольжу, резко падаю на бок, чувствуя щекой грязь, и, вроде бы, налёт снежка на грязи… совсем невинный, свежий снежок, опавший только что… Монах помогает подняться, - он просто подходит, и не в силах нагнуться ко мне, стоит рядом. Хватаю его за ногу, приподнимаюсь, перехватываюсь за твёрдую, безвольную и холодную руку Монаха, и он делает несколько шагов вбок, таща меня. Встаю… Бредём, спотыкаясь дальше… - Люди, - говорит Монах. Мы видим: у дороги лежат люди, в военных одеяниях. «Может быть, они оборону заняли? БТР подбили, и они заняли оборону? Сейчас застрелят нас…» Пытаюсь поднять руки, но не удаётся. Может быть, они сейчас крикнут нам, окликнут… Прежде, чем стрелять. Подходим ближе… Они мёртвые, все мёртвые лежат, в тяжёлых и тёмных лужах. Некоторые изуродованы. Иные обгоревшие. Проходим мимо, к огню. Метрах в ста пятидесяти на дороге вижу ещё один БТР, тоже подбитый… Надо поднять автоматы валющиеся. Сейчас возьму… Я вхожу прямо в тихо пылающую жидкость, в слабый, догорающий огонь, ловящий снежинки. В их соприкосновении, огня и снежинок, есть некая нежность. Монах толкает меня плечом, выгоняя из огня, мы едва не падаем. Сажусь на корточки у БТРа, позади его, рядом чадит догорающее колесо… Я тяну к нему ладони, их овевает дым. Готов обнять это колесо, прилепиться к жженой резине. Чувствую жестокую ломоту в ногах и руках, касающихся тепла. - На, одень, - Монах кидает к моим ногам два ботинка. Снял с кого-то. Валю ботинки на бок, встаю на них, - чтобы ноги не стояли на земле. Надевать берцы нет сил, - на обляпанные грязью культи их не натянешь. Не дышу, и глаза закрываю от дыма, зажмуриваюсь. И кажется, что безбольно лопаются щеки, но это всего лишь грязь на щеках, корочка грязи… «А ведь колонну недавно разбили…» - понимаю я. Неподалёку, метрах в ста или ста пятидесяти раздаются выстрелы, автоматные очереди. Монах садится рядом. Чувствую задевающее меня, дрожащее плечо Монаха. - Автоматы надо взять, - деревянно произношу я. Слышу стон. Кто-то стонет. Стучат, выдавая неритмичную дробь, челюсти Монаха. - Тихо! - говорю, сжимая и свои лязгающие челюсти. И шаги. И вроде бы русская речь. Я поднимаю, закидываю назад, ударившись о борт БТРа, голову, прислушиваясь. Надо мной звёзды, и снег. Снег падает на глаза. Почему-то сидим, не встаём, не стремимся к своим… - Эй, братки! - зовёт кто-то надрывно и тошно, - Братки, помогите! Это не нам, это тем, кто идёт, разговаривая… Монах порывается встать. Но резко, оглушая притихший мозг, раздаются выстрелы: близко, здесь возле БТРа. Смех, и негромкий, словно захлёбывающийся голос, и слова, масляные, разноцветные, как винегрет, какие-то «хлопци», какие-то «чи!… сгасав…» Кто-то выёбывается, косит под хохлов? Разум оживает, мысли начинают прыгать, как напуганный выводок лягушек, - каждая в свою сторону, в мутную воду. «Да это настоящие хохлы, никто не выёбывается… Раненых убивают». Ещё ничего не успеваю не решить, не придумать, когда передо мной возникают две ноги, мощный берец в двух десятках сантиметров от моей несчастной стопы, заляпанной грязью… и бушлат, небрежно расстёгнутый, и рука в перчатке с отрубленными пальцами… из перчатки торчат пухлые, с длинными грязными ногтями… Человек стоит к нам левым боком, глядя по сторонам. В правой руке, - автомат, он небрежно держит его за рукоятку. Только что из этого автомата… Меня вскидывает легко, словно разрядом. Клешня моя смыкается не на горле, - на кадыке резко обернувшегося ко мне человека, и я тяну этот кадык на себя, и другая моя рука лезет в глаза ему, сразу в оба глаза, выщипывая их, выковыривая… Стреляет автомат возле ноги, - он нажал на спусковой крючок… но я уже сижу на нём, на груди его, - мы упали… и я рву, пытаюсь порвать лицо человека, словно оно резиновое… словно это тушка курицы, - курицы уже лишённой перьев, но ещё почему-то живой, пускающей кровь и курлыкающей. Ухо! Моё ухо отрывают! Тянет за ухо чья-то рука, скребя пальцами по черепу, собирая мою кожу под длинными ногтями… Лежащий подо мной человек крякает, хекает, и слабнет. Ещё несколько секунд держу его. Правая моя рука ещё лежит на горле, пальцы судорожно, насмерть сведены на так и не вырванном, твёрдом кадыке. Левая рука, четырьмя пальцами в его полном крови рту, между пальцами что-то мягкое и тёплое, словно рука опущена в свежее коровье дерьмо… Большой палец вдавлен, воткнут в щёку снаружи. - Слазь! - говорит Монах, - Надо уходить. Я оборачиваюсь, он сидит у меня за спиной с окровавленным ножом в руке. Озираюсь. Рядом, лицом вниз, лежит ещё один труп, - человек, зарезанный Монахом в спину. Я даже не видел, что хохлов было двое. Брезгливо извлекаю руки, слезаю с человека… Брюхо его проткнуто. Это Монах его зарезал. - Надо уходить, - повторяет Монах, глаза его раскрыты широко, торчит квадратный кадык, и даже дрожать он перестал. - Автоматы! - говорю я. Пока Монах поднимает стволы, я вытираю грязные ноги о бушлат прирезанного, пускающего тихую кровь. У него в грудном кармане рация, лопочет что-то. Зачем-то беру ее, сую в карман. Тянусь за берцами, вижу скрюченные, окровавленные пальцы своих рук. Влезаю в ботинки, грязные обледенелые лапы с трудом всовываю. Монах торопит меня. - Ни хуя больше не будет… - отвечаю, сам не зная, какой смысл вкладываю в свои слова. Монах подаёт мне автомат, когда я поднимаюсь. - Подожди, - говорю, отстраняя ствол, - Помоги. Снимаем бушлат с изуродованного мной и Монахом хохла. Словно пьяного раздеваем, - корявые руки его торчат в разные стороны, не слушаются, мешают. Сдираю с себя куртку «комка», сырой, одеревеневший тельник. Обряжаюсь в бушлат, чувствуя голым телом тёпленькое ещё нутро его. Монах суёт мне автомат, снова торопит. - Брюки бы ещё переодеть… Яиц не чувствую, - говорю. - Пойдем, Егор. «А чего уходить? Их так легко убить… И теплей стало». Задерживаюсь возле лежащих у дороги, - Монах уже сбежал вниз, на обочину. - Монах, а это ведь наши «собры»… Которые в школу приезжали. Там чьи-то ноги обгоревшие торчали из БТРа. Может, это Кизя? Бежим по пустырю, разбрызгивая тяжелые, глубокие лужи, разбрасывая из-под ног комья грязи. «Куда? К зданиям? В овраг? Куда?» Бежим, просто подальше от дороги, вниз, обгоняя стекающие в овраг ручьи. Никто не стреляет. Почему никто не стреляет?… Луна трясётся, отчетливая и близкая. Из Святого Спаса ее тоже видно, такую же. Влетаем в яму, - и сразу чуть по пояс в воде. Вылезаем… Опять обдаёт холодом. Еле таща ноги, прёмся куда-то, меся грязь… Останавливаемся у кустарника, дышим. «Надо бы в воду залезть, обратно в овраг спуститься… Не полезут чичи в воду. Забраться там в кусты, сидеть жопой в воде… Холодно, но зато выживем… …А утром приедет дед Мазай и заберет нас… …Стволы зачем-то взяли… Чтобы с ними бегать, что ли? Туда-сюда по полю… …Иди воюй, если хочешь… …А мне всё равно…» Но, нет, мне не всё равно, - что-то внутри, самая последняя жилка, где-нибудь бог знает где, у пятки, голубенькая, ещё хочет жизни. - Эй! Нас дёргает с Монахом, приседаем, разом остановив дыханье. Топорщим стволы в сторону оклика. - Кто? - спрашиваю зло, предрешённо, держа палец на спусковом. - Ташевский, ты? Встаём… Кажется, Монах тоже улыбается. - Хасан? Хасан, ты что ли? - Я, я… Не ори. Идём, шлепая по воде, навстречу друг другу. Со стороны дороги раздаётся очередь. Пригибаем головы, словно это поможет, и всё равно идём. «Бля, а рация? - вдруг вспоминаю, - Где рация? Выронил, наверное, когда бежал…» Подходим в упор друг к другу. Ба, тут ещё и Вася. И Плохиш! У всех троих автоматы, отмечаю я. - Вот, блаженная троица… - произношу, имея в виду их, парней. - На дорогу, что ли, ходили? - спрашивает Хасан. Парни тоже трясутся от холода. Но впятером веселей трястись… Как славно впятером трястись. - БТРы горят. «Собров» положили… - отвечаю. - Я знаю. Больше никого не видели? - Нет. А вы? - Там ещё четыре человека, - говорит Вася, кивая неопределенно мелко дрожащей головой. Идём куда-то, в темноту. Входим всё глубже и глубже в воду. Плохиш матерится, и мне радостно это слышать, голос его. - Кто ещё? Кто жив? - спрашиваю. Кажется, меня от счастья трясёт, а не от холода. - Семёныч жив, - говорят мне. И ещё называют имена. - Мы к школе пробовали сходить… может, раненые остались. Обстреляли нас… - говорит мне Вася. - Они гранаты кидают под окна… туда, где мы убегали… там наших человек тридцать осталось… Чавкаем ногами, подняв автоматы над головами. - Чего будем делать? - спрашиваю. Никто не успевает мне ответить, - вспыхивает ракета, зависает в воздухе. Вдруг вижу школу, - стоит в метрах трёхстах от нас, чёрная. «Из школы ракеты запускают, собаки», - понимаю мгновенно. - В воду! - приказывает Хасан. Разом присаживаемся, пригибаем головы к воде, корябаем пальцами левых рук за дно (в правых - автоматы), цепляемся за осклизлые коряжки. Сразу раздаётся стрельба, но куда-то в сторону стреляют. Ракета гаснет, - вижу по отражению в воде. Встаём, вновь бредём, не взирая на стрельбу. Вода по грудь… На кустистом возвышении, - островком его не назовёшь, оно тоже в воде, но воды там по колено, а где и по щиколотку, - сидят наши… В кустах. Кому-то, - тяжело раненому, - накидали веток, деревце сломленное разложили, - получилась лежанка, сырая, ребристая, но всё не в воде лежать. В наши лица вглядываются, нас называют по именам, и мы называем оставшихся по именам. Голоса хриплые сдавленно звучат, произносящие русские имена. |
||
|