"ПАТОЛОГИИ" - читать интересную книгу автора (Прилепин Захар)

ХI


Филя ест то, чем тошнило Старичкова.

На улице опять льёт. Стоит тупой, нудный, наполняющий голову мутью, шум воды.

Под утро ранило ещё одного пацана из взвода Столяра, в бок срекошетило пулей.

Ему так плохо, что все боятся - умрёт.

У Аружева вылезла черная густая щетина, - впервые за всю командировку он не брился два дня подряд. Он смотрит на осипшую рацию.

Непроспавшиеся, с красными глазами, подрагивающие в ознобе, ждём: быть может, Семёныч приедет за нами.

Город всю ночь горел, дымился, беспрестанно стрелял. Что там происходит, а… Может, уже убили всех? А кто стреляет?

Хочется есть. Кошусь по сторонам, вижу на полу несколько пустых консервных банок. Пожевать что-нибудь, корку - хлеба или лимона, - хочется.

Шнурки, обращаю внимание на свои шнурки. Кажется, что они кислые на вкус, их можно пожевывать и посасывать, гоняя по рту приятную солоноватую слюну. Откуда-то из детства помню об этом. Рот наполняется слюной. Глотать ее, почему-то холодную, не хочется. Сплёвываю.

Курю на голодный желудок. Дую на серые пальцы. Вижу свои неприятно длинные грязные ноги. Не поленившись, лезу в свой увязанный рюкзак за ножницами. Никогда не выносил длинных ногтей, даже ночью просыпался, чтобы постричь, если, проведя рукой по простыне во сне, чувствовал, что отросли.

С щёлканьем ножниц на грязный пол падает кривая мелко струганная роговица, сухая мертвечина.

Слышна тяжелая стрельба. Не хочется вставать, идти смотреть, - кто там стреляет, куда стреляет, зачем стреляет. Подумав об этом, бросаю на пол слабо звякнувшие ножницы, встаю, иду.

- Три «коробочки» на дороге! - докладывают наблюдающие, - Движутся в нашу сторону.

«А может, за нами едут?»

Останавливаюсь, чувствую, что дрожат руки, но уже не от страха, нет, - от волненья за тех, кто едет к нам, и ещё, наверное, от усталости.

Ещё не дойдя до поста, слышу гам, крики, стрельбу из автоматов.

Забываю, что устал, не выспался, голоден. Кто-то обгоняет меня. По невнятным суматошным голосам, понимаю, что на дороге наши, - наверное, Семёныч, - они уже близко, и по ним стреляют. И по школе тоже стреляют. Опять стреляют, сколько можно…

Вхожу в помещение, съежившись от брезгливой дурноты. Запах пороха и железа и пота, битый кирпич, битое стекло и этот беспрестанный грохот, - чувствую, вижу и слышу, - и не хочу чувствовать, не хочу видеть, не хочу слышать.

Но руки уже сами снимают автомат с предохранителя, и патрон уже дослан в патронник.

- Прикрывайте, ребятки, плотнее прикрывайте! - это голос Семёныча, я слышу его по рации, и вздрагиваю, не понимаю сам от чего, - наверное, от ощущения счастья, готового, подобно тяжелой рыбе, вот-вот сорваться, кануть в тяжелую воду.

Хочется высунуться в окно, и бить, и бить безжалостно и без страха, - ведь нас просит Семёныч, - командир, который приехал за нами, нас, непутёвых, забрать.

Три БТРа, - едва выглянув, я сразу вижу три БТРа на дороге, и бесконечную грязную сырость, и дождь, и дым, и одна из «коробочек» горит. От неё спешат бойцы, волоча за руки раненого.

По БТРам стреляют прямо из дома у дороги, - полощут в упор.

Наверное, ещё из «хрущевок» стреляют, бляди.

Всё начинает заволакивать дымом, - наверное, угодившие в засаду, бросили шашки.

- Семёныч! - выкрикивает кто-то из наших.

Да, это он, наверняка, - прямой, с крепкой спиной, с трубой «граника» на плече. Он бьёт в упор в дом, где сидят чичи. И теряется в дыму, больше его не видно.

- Берите выше! - кричу я стреляющим рядом со мной пацанам, боясь, как бы не порешили своих, не видных за дымом.

Рядом цокают пули, я не прячусь. Не знаю, боюсь или нет. Просто, какой смысл прятаться, если уже не попали. Тем более, что стреляющие по школе, бьют наугад. Слышу - Столяр вызывает Хасана:

- Внимательнее! Подъезжают «коробочки». «Коробочки»! Внимательнее! Понял, нет?

- Понял он, понял, - отвечает Плохиш.

Дым, порывами, рассеивается. Один БТР горит, двух других нет.

«Где они? - думаю, усевшись, снаряжая магазины, - Должны уже приехать».

Хочется сорваться, сбегать вниз, чтобы посмотреть.

«Сколько я рожков отстрелял за сутки? - думаю, присев у бойницы и снаряжая. - Штук сто…»

Зачем-то считаю вслух снаряжаемые патроны, - пытаюсь отвлечь себя от мысли, - где Семёныч, здесь ли наши, или нет, - пытаюсь, и не могу.

- Егор, сходи? - просит меня Скворец.

Оставляю его за старшего, спешу в «почивальню».

Ещё не дойдя до нее, вижу на улице, зайдя, в одну из комнат, «коробочки» - две железных гробины, стоящие у левой стороны школы, у самой стены, - так их не видно из «хрущёвок», а пустырь хорошо простреливается.

- Наши! Приехали! Семёныч там! - говорят мне пацаны, сияя.

Они бьют по пустырю, - жестко, упрямо, длинными очередями, не жалея патронов, - наверное, от хорошего, почти задорного настроения, - рубят кусты и полевую дурнину, корни, проволоку, сучьё поваленных неведомо кем кривых и хилых деревьев. Чтоб никакая гадина не подползла к нашим машинам.

- Собираться, что ли? - спрашивают меня пацаны, когда я направляюсь к выходу.

- Сидите пока, - говорю и ухожу, и тоскливое предощущение ноет в моём мозгу, понимание чего-то до предела простого, чего я сам не хочу понимать.

- Только три «коробочки», Костя, только три! Взвод липецких СОБРов и три коробочки! - слышу я, подходя к «почивальне» рокочущий, хриплый, родной голос Семёныча, радуюсь этому голосу, и тут же постигаю смысл сказанного им, - нас не увезут, мы просто не вместимся в «коробочки».

Семёныч с хорошо перевязанной головой и Столяр стоят в коридоре.

- Я эти три БТРа выбивал всю ночь! И весь день! Они «вертушек» не дают, - говорят «нелетная погода»! В первый день была лётная, а они не дали. А сегодня - нелётная! Я говорю: «Ребят моих покрошат всех!» Я, Костя, умолял их. А командира у липецких «собров» убили! Он на моей, Костя, совести… - Семёныч говорит зло, в его словах нет желанья оправдаться, - он говорит, как есть.

Заметив меня, Столяр недовольно хмурится.

- За патронами… - поясняю я своё появленье.

- Егорушка, сынок! - говорит Семёныч, и обнимает меня.

Прохожу в «почивальню», не мешая их разговору.

- Где Кашкин? Он позавчера вечером к вам уехал, где он? - слышу голос Семёныча за спиной, он задаёт вопрос Столяру.

«Нет больше Кашкина», - думаю я тоскливо.

В почивальне стоят незнакомые крепкие бородатые мужики, пьют из горла водку.

- Командира нашего убили, ты понимаешь? - обращается ко мне один из них, со слезящимися глазами, весь прокопченный, - Он в БТРе горит!

Я смотрю в глаза говорящему, молча. Бутылка снова идёт по кругу.

- Выпей, браток! - говорят мне. Я пью, не стремясь к бойницам, не торопясь наверх, - стрельба стоит бестолковая. Чечены стреляют со зла, от обиды, что пропустили «коробочки».

- У него рука застряла, когда я его вытаскивал из БТРа, рука… - рассказывает один из них тяжелым, сдавленным голосом, с трудом вырывающимся из глотки, - Кровь видишь на мне? Это нашего командира кровь.

Я вижу штанину в крови.

- Я его тащу, а у него голова болтается мертвая. Из дома прямо по нам бьют, в упор… - он тяжело дышит, и сбивается на рёв; рассказывая, он готов разрыдаться, и сдерживается, - Семёныч ваш саданул в упор из «граника». Попал прямо в огневую точку, точно говорю, - я слышал, как там заорал кто-то. Заткнулись они…

У «собров» один раненый, - в живот. Он лежит в «почивальне», его перевязывают.

«Собры» допивают водку, кто-то бросает в угол бутылку, лезут к окнам, матерясь. Стреляют вместе с нашими.

- Что в городе? - спрашиваю я у одного из «собров», который не стреляет, - снаряжает, сидя на корточках.

Мы закуриваем. Чтобы услышать его, я сажусь близко, и смотрю ему прямо в обросший полуседым волосом рот, небрезгливо чувствуя запах перегара, несколько железных зубов вижу…

- «Чехи» вошли через Черноречье вчера ночью, - говорит «собр», - Часть «чехов» в Грозном уже две недели ошивалась. Чеченские милиционеры говорили, что боевички в городе, - нам говорили, мне лично говорили. Говорили: «Скоро будут город брать». И нашим генералам говорили тоже. А генералам по херу. Как это, блядь, называется? Предательство!

Мысль его прыгает, словно обожженная, но я всё понимаю.

Он затягивается сигаретой, так глубоко, что сразу добрая половина ее обвисает пеплом.

- Сразу весь город осадили, все комендатуры. И ГУОШ осадили, - продолжает «собр», - но в Ханкале «вертушки» подняли, расхерачили вокруг ГУОШа всю округу, а потом мы зачистили всё. У нас одного убили вчера на зачистке. На площади «Минутка», говорят, много положили «собров», из Новгорода… Несколько комендатур до сих пор в осаде. Пацаны на блок-постах натерпелись, - им тяжелей всех пришлось… К вам до последней минуты не знали пробиваться или нет, - связи никакой, есть коридор или нет, - ничего никто не знает, бардак обычный… Ваш Семёныч за вас там душу рвал на портянки…

Зашёл Семёныч, что-то сказал, или просто кивнул оставшемуся за старшего из «собров».

- Собираемся, мужики! - командует тот своим. - Грузите раненых.

У меня гадко и тошно ёкает внутри: остаёмся. Точно остаёмся. До последней минуты глупо надеялся, что уедем. А мы остаёмся.

В углу «почивальни» стоит несколько ящиков с патронами, гранатами и подствольниками, - нам привезли, развлекаться.

Несут ещё одного раненого, из взвода Столяра, - снайпер сработал, голова в кровище, помрёт парень. Дока нет, у «собров» тоже дока нет, перевязывают сразу несколько человек, корявые, грязные мужские руки мелькают.

Семёныч морщится, будто в муке, ругается, - не знаю, не слышу на кого.

Раненых вытаскивают через окно на первом этаже, - Кизю, «собра», пацанов из Костиного взвода. Тронул руку Женьки, когда его проносили, - дрожит. Глаза закрыты, зажмурены, больно ему.

Костя гонит в БТР других покоцанных - Старичкова - у него загноился бок, Астахова - в грязно-ржавой тряпке на голове и Валю Черткова, лицо которого вовсе потеряло привычные человечьи очертанья.

Валю, совершенно ослепшего, уводят «собры».

Астахов, на приказ собираться, не реагирует. Кажется, он забыл, что его зацепили. Замечаю, что тряпка на его голове заново перевязана, - туго, на несколько узлов.

- Дима! - повторяет Столяр, - Собираться, я сказал.

- С хуя ли? - отвечает Астахов.

- В чём дело, Дима? - орёт Столяр.

- Идите на хуй, я остаюсь! - огрызается Астахов, и уходит из «почивальни».

- Я тоже остаюсь, я нормально… - говорит Старичков.

- А, как хотите, - говорит Столяр раздражённо.

«Собр» жмёт руки Косте и мне, я с нежностью чувствую его горячую, шершавую лапу.

Ах, мужики мои, забубённые мои мужики…

- Нам командира надо забрать! - говорит «собр», - Прикройте, мужики, как следует.

БТРы ревут, вязнут в огромных лужах, выжимают всё возможное. Мы стреляем, глохнем, дуреем и стреляем, стреляем.

При повороте на трассу по первому БТРу бьют из «хрущевок», но «муха» мажет и сносит, сбривает крону дерева у дороги.

Всё, больше ничего не вижу, - БТРы уходят из вида, вывернув на дорогу.

Ещё стреляем, набивая на плечах огромные, бордовые синяки.

Спешу из «почивальни» в комнату, из которой ушел, оставив Скворца и несколько парней. Тащу, согнувшись, две «эрдэшки» патронов в одной руке, «эрдэшку» гранат в другой.

Вбегая в комнату, не верю своим глазам, видя спину Семёныча.

«Так он здесь!» - думаю радостно.

Бросаю на пол, оттянувшие руки, сумки.

Семёныч поворачивается ко мне.

- Проехали, вроде! - говорит мне, и Столяру, стоящему рядом с ним.

Семёныч идёт мимо бойниц к выходу, не пригибаясь, спокойно.

- Работайте, ребятки, работайте! - улыбаясь, говорит он, и выходит.

«Неужели он уехал бы, оставив нас! - думаю я, - Как дурь такая могла мне в голову придти!»

Семёныч придумает что-нибудь, уверен я.

- За нами приедут ещё? - спрашивает Скворец, явно ждущий положительного ответа.

Оборачиваюсь к нему, ещё не решив, что ответить, но, почему-то улыбаясь, и несу эту улыбку, чувствую ее как искажение мышц на лице в неожиданно образовавшейся полной темноте, пока меня непонятным образом подсекает под ноги и медленно, как осенний лист на безветрии, качая в разные стороны, бросает на пол. Паденья я не ощущаю.


Она смотрела в сторону, моя Дэзи. Всю дорогу она смотрела в сторону, не обращая внимания ни на меня, ни на пассажиров электрички, в которой мы ехали к Святому Спасу. Когда пассажиры вставали, переходили с места на место, брали вещи с багажных полок, ставя рядом с моей собакой грязные тяжелые ботинки, она осторожно отодвигалась, едва шевелила хвостом, щурила хмурые глаза. Она казалась усталой, моя сучечка. И не родной.

У меня так мало осталось близких душ на свете, честное слово, мало. Мне так хотелось, чтобы Дэзи дружила со мной, - мне не было ещё и десяти лет, и что у меня ещё оставалось из детства?

В детстве были очень просторные утра, почти бесконечные. Часы не накручивались нещадно, один за другим, сгоняя слабосопротивляющийся день к вечеру, обессмысливающему ещё один день на земле. Нет, в детстве было не так. Пробуждение наступало долго. Поначалу разум вздрагивал, вырывался на мгновенье, цеплял какие-то звуки. Потом глаза открывались, и начиналось утро. Оно не начиналось раньше пробужденья, как происходит сейчас. Утро звучало, источало запахи, казалось, что в мире раздаётся тихий звон, звон преисполняющий. Всё самое важное в моей жизни происходило по утрам. Каждое утро просыпалась Даша. Что может быть важнее.

И каждое утро, там, в детстве, на улице, лаяла моя собака. Радуясь моему пробужденью, так ведь? Иначе что ей лаять…

А сейчас она смотрела в сторону. Я кинул ей печенье, и она съела. Сидя ко мне спиной, лязгнула зубами, заглотила, и не повернулась, не стала заглядывать мне в глаза, выпрашивая ещё. Стёкла окон были грязные, и за стёклами текли сирые просторы, и порой моросил дождь. Казалось, что всё находящееся за окном имеет вкус холодного киселя.

Граждане, сидевшие вокруг, были хмуры, лишь что-то без умолку говорили две бабушки, сидевшие напротив. Мне очень хотелось, чтобы Дэзи укусила кого-нибудь из них за ногу.

Полы были грязны, затоптаны. Дэзи лежала на полу, и когда снова и снова кто-то двигался, вставал курить, заставляя ее волноваться, передвигаться, мне становилось жалко моей собаки, - до ощущенья физической боли.

Хотелось затащить ее к себе на колени, обнять. Но она бы наверняка начала вырываться, не поняв, что хочу от неё, мазнула б мне по брючкам грязной лапой, спрыгнула бы на пол. И соседи мои посмотрели бы на меня осуждающе, а бабушки начали бы выговаривать за то, что я измазал одежду.

Мы ехали на могилу к моему отцу.

Я думал о чём-то всю дорогу, дорога была длинной, но бестолковые и нудные размышленья не кончались. Странно, людям часто не о чем разговаривать, - встретившись - они молчат; и при этом думают всё время, неустанно болтается в их головах какая-то бурда, безвкусный гоголь-моголь сомнений или обид или воспоминаний…

С шумом открывались двери электрички, и все поднимали глаза, словно желая что-то необыкновенное там увидеть, человека о трёх головах. Ну, кто там может войти, господи…

Лишь собака моя вела себя достойно, никуда не оборачивалась. Может, ей никогда не бывало скучно? Лишь иногда она поводила носом, - в баулах старушек таилось и теплилось что-то съестное, издавая запах.

Когда электричка приехала, и все встали, и долго, молча, перетаптываясь на месте, стояли, потому что находящиеся впереди выходили медленно, собака моя продолжала лежать, никуда не торопясь.

- Дэзи! - окликнул я.

Раньше она вскинула бы лёгкое тело, и вильнула бы несколько раз хвостом, и обернулась бы на меня, выражая готовность идти, бежать. Так было бы раньше…

Мы вылезли из электрички, и шли рядом, обходя лужи. Я обгонял мою собаку, пытаясь заглянуть ей в глаза, вставал ей на пути. Но она обегала меня, делая большой полукруг, пугая меня, опасавшегося ее потерять. Я звал ее, и отдал ей свои съестные запасы, - бутерброды. Немного отщипнул себе, и отдал ей почти всё, только затем, чтобы чуть-чуть погладить ее, пока она ела.

Заглатывая большими кусками, Дэзи быстро съела всё предложенное ей, и побежала дальше.

Я забыл, где кладбище, и спрашивал дорогу у прохожих.

Бабушка в чёрном платке предложила мне идти вместе с ней, - она тоже шла на кладбище. Но мне не хотелось с ней, не хотелось отвечать к кому я, и слушать к кому идёт она, и, выспросив дорогу, я попытался уйти вперёд. Но собака моя не шла, она неспешной трусцой бежала рядом с бабушкой, иногда отбегая к обочине, вынюхивая что-то.

Мне показалось, что Дэзи оживилась, - вспомнила, что жила здесь, бегала здесь, вспомнила запахи знакомые.

Я снова звал ее, но она никак не спешила ко мне.

А бабушка смотрела в землю, передвигая усталые, больные ноги, опираясь на клюку, - большую деревянную палку.

Я уже увидел кладбище, - оно располагалось на небольшой возвышенности, окружённое редкой посадкой, - и, отчаявшись дозваться собаки, пошёл один, спотыкаясь от детского, предслёзного, одинокого раздражения.

Кто-то выходил из давно не крашенных, ржавых ворот кладбища, несколько старушек. Они крестились, выходя.

Я не умел и не хотел креститься, и юркнул между них, и пошёл, как мне объяснил дед Сергей, - сразу направо и вдоль ограды. Отец был похоронен где-то в углу, я уже забыл, где именно.

Шагая по густому и злому кустарнику, стараясь не встречаться взглядом с покойниками, строго смотревшими с памятников, я выбрел к могиле отца. Она открылась мне неожиданно, заросшая и разорённая. За ней некому было ухаживать, быть может, тётя Аня иногда приходила, но редко.

Памятника давно не было, - он упал на первый же год, потом его поставили, но он снова упал, а потом пропал вовсе, быть может, кто-нибудь унёс.

На насыпи стоял деревянный крест, и на нём имя человека, породившего меня на белый свет.

Я присел на корточки, и смотрел на крест, не зная, что делать.

На могиле разрослась и овяла травка. Осмотревшись, я заметил, что на других могилах травки нет, наверное, ее вырывали с корешками родные и близкие покойных. Но я не стал этого делать, мне показалось, что украшенная жухлой травкой могила смотрится лучше. Со всех сторон могилу уже обступали кусты, заросли репейника и лопухов. Вот они мне не понравились.

Отломив от хилого деревца сук, чтобы вырубить буйную поросль наглых сорняков, я уже изготовился ударить, но был едва не сбит с ног Дэзи, выскочившей из кустов.

- Дэзи, стой!

Я побежал за ней, виляя между могил, попадая в лужи, сначала не догадавшись, что ее пугает палка в моих руках. Собака не останавливалась. Я выбросил палку и остановился, едва не плача.

- Ну Дези же! - сказал я в сердцах.

Она остановилась, глядя на меня.

- Дэзи, Дэзинька, девочка… - я пошёл к ней, двигаясь от страха и унижения на полусогнутых ногах, готовый на колени пасть, лишь бы она не оставляла меня одного.

Я сел рядом, прямо на землю, и начал гладить ее, недоверчиво смотрящую, цепляющую опасливым взглядом мои руки, поёживающуюся.

- Пойдём, Дэзи? - попросил я.

Мы сели на могилу, в ногах отца, и я стал нежно расчесывать руками мою собаку, извлекая, вырывая из ее шерсти, замурзавшейся в лазанье по кустам, репейники. Жадное, цепкое репьё облепило ее всю, висело на длинной давно не стриженой шерсти по бокам, на ногах, на грудке, на шее.

- Ну что ты какая неряха, Дэзи… - приговаривал я, стараясь коснуться ее щекой, прижать ее к себе, не напугав ещё раз.

Репейники перекатывались по могиле, их сносило ветром, и они катились до первой лёгкой грязцы или терялись в траве.


Сознание вернулось так: будто с оглушенной, полумёртвой змеи сняли кожу и под кожей обнаружились десятки живых рецепторов.

Одновременно с возвращением сознания вернулась всеобъемлющая как кожа боль. Потом она, не исчезнув, но, скорее, затмившись, сменилась ощущением, что я лежу на плоту. Лежу, и меня мерно и тошнотно качает. Вокруг парная и тёплая вода, которой я не вижу. Солнца в небе нет. Я чуть-чуть двинул головой, чтобы увидеть воду и почувствовал, что затылок мой прилип. Мне даже показалось, что прилипли мои волосы, которых не было на моей бритой в области черепа и не бритой в области скул…

Я силился приподнять голову, и каждый раз чувствовал, как на прилипшем затылке оттягивалась кожа, причем оттягивалась на несколько сантиметров, словно голова моя была сдувшимся воздушным шаром. В ужасе, я прижимал голову к поверхности, на которой лежал, и голова моя вдавливалась в мягкую дегтеобразную жижу.

Я вспомнил, как давным-давно, цыплята нашей соседки, гуляя, зашли в свежеуложенный гудрон. Попадали сначала лапкой, потом другой, пищали, пытались высвободиться, падали, заляпывали крылья, - и вот уже лежали, все в черных отрепьях, беспомощно глядя перед собой, не в силах даже раскрыть прилипший клюв. Потом мы вытащили их, - я и соседка, и мой друг. Замазались сами, и соседка ругалась, а друг плакал от жалости. Дома мы попытались отчистить цыплят, рвали перья на них, болезных и жалких, но они всё равно передохли…

Я подумал, что умру, и не испугался.

«Усталость выше смерти» - подумал я, и мысль моя мне показалась безмерно глубокой.

Время накатывалось на меня беспрестанно, перекатывалось через меня; я чувствовал себя то в прошлом, то в будущем. А потом я увидел себя распятой бабочкой, или каким-то нудным насекомым, засушенным, - и понял, что на меня смотрят.

Я открыл глаза и догадался, что пришёл в сознанье несколько секунд назад, и всё, что я успел передумать, просто вспыхнуло в моём мозгу. Мои размышления длились пока звучал выстрел, - стрелял Саня, одиночными, прячась после выстрела за косяк окна.

Он вгляделся сквозь пыль в меня, и я почувствовал его сумасшедший взгляд.

- Это ты? - странно спросил он, впрочем, звучание вопросительного знака после «ты», затуманилось, и вопрос словно канул в воду. Я не стал отвечать на вопрос, потому что вопрос исчез.

Я закрыл глаза, под веками, порожденные оплавленным сознанием, ещё передвигались и высвечивались остатки видений, промелькнул цыпленок, еле таща замазанные гудроном крылья, несколько раз махнул, разгоняя пыль и вызывая приступ тошноты, хвост Дэзи. Я поспешил открыть глаза.

Плиты бойницы лежат на полу. Сверху на одной из плит, стоящей горизонтально, виднеются положенные Саней рожки.

Некоторое время я внимательно смотрю на локоть правой Саниной руки, который вздрагивает от каждого выстрела. В дальнем углу комнаты, находящемся вне поля моего зрения, стреляет кто-то ещё. Я двигаю зрачками с трудом, словно их притягивает, магнитит на дно глазниц.

Возле ног Скворца я вижу много песка, наверное, высыпался из упавших мешков, они лежат здесь же, распустив тугие, вязкие потроха, выказывая своё неслышно оползающее и осыпающееся нутро. Замечаю неподалеку от Сани чёрными комьями слипшийся песок, смотрю на эти комья, вижу хвост темной жидкости, ведущей от залежей песка куда-то ко мне, но куда именно я не вижу. Чтобы увидеть, я чуть двигаю головой, потом, морщась от боли и неприязни, - двигаю ещё, и, наконец, взгляд мой падает на лежащего рядом со мной, лицом вниз, парня, нашего бойца.

Течёт из-под него, и он умер. Не сомневаясь в этом, я всё же двигаю рукой и касаюсь его, неестественно вывернутых, скрюченных пальцев.

Ощутив холод, в одно мгновенье поняв, что жижа под моей головой, тоже, наверное, его кровь, и подумав зло «Какого хуя меня положили рядом с трупом?», я рывком дёргаюсь и сажусь. Кажется, я вскрикиваю от боли, от того, что мозг жутко ёкнул, а в глаза плеснуло горячим, мутно-красным, медленно отёкшим.

Закрыв глаза, я скрипнул зубами, ощущая дурной, железный, кислый вкус во рту.

Трогаю свой затылок ладонью, в ужасе отдёргиваю руку, - кажется, что моя голова раскурочена, и кости, мягкие, поломанные кости черепа торчат во все стороны…

В ужасе, готовый завыть, кривлю лицо, морщу лоб, и только сейчас ощущаю, что у меня тряпка на голове, голова повязана, жёстко обкручена.

Смотрю на руку, она грязная. Вытираю о штанину.

- Егор! - это как будто Саня, его голос. Поднимаю глаза. Да, он, его лицо, редкую щетину замечаю, почему-то до сих пор ее не видел.

- Что со мной? - спрашиваю, трогаю себя руками, тряпку на голове, почему-то расстёгнутый ворот, грудь, живот, ляжки, колени, снова лицо…

- Из «граника» влепили. Тебе, наверное, плитой по затылку… или кирпичом… попало. Я не видел. Я сначала подумал, что ты всё… Егор.

- Время… сколько? - спрашиваю.

Поняв, что руки и ноги мои целы, я вновь трогаю, касаясь любопытными и пугливыми пальцами, затылка.

- У тебя часы на руке, - говорит Саня.

Смотрю на часы и тут же забываю, что увидел. Стрелки, цифры, никакого значения, ничто не имеет никакого…

- Убили кого-то?

Саня называет имена двух пацанов.

- А где второй?

- В коридор я вынес, - говорит Саня.

Неправильные конструкции произносимого Саней, с трудом перемалываются у меня в голове.

- Ему… изуродовало его. Невозможно видеть, - говорит Саня.

Кто-то в углу продолжает стрелять одиночными. Очень редко, словно по мишеням.

- Это в голове шумит? - спрашиваю.

- Это ливень льёт… Весь овраг залило… Наводнение будет, наверное.

- Где мой автомат?

С закрытыми глазами застёгиваю разгрузку. Ещё раз вытираю ладонь о штанину. Вытаскиваю из кармана разгрузки пачку сигарет. Извлекаю сигареты одну за другой, - все поломанные. Саня кладёт мне на ноги автомат.

Опираясь на него, встаю. Бреду к бойницам. Качает и мутит. Съезжаю по стене вниз, сижу на корточках.

Прикуриваю мягкий обломок сигареты, без фильтра. Сразу чувствую сухие табачинки на языке. Сплёвываю их, затягиваюсь и снова сплёвываю.

Надо встать.

Ещё раз оглядываю комнату, стены… труп… белые, облупленные двери, они заперты. В крови, прилипшие, лежат россыпи гильз. Медленно, с усилием, снимаю автомат с предохранителя.

Кто-то стреляет в углу одиночными, чёрная шапочка на глаза, небритая скула, никак не различу, кто это. Стреляющий дёргается, я вижу, как рвётся материя на его колене, но почему на колене? Он падает на зад, тут же поднимается, хватая себя за ногу, но его толкает в плечо, в бок, его расстреливают…

Кто-то ломится в дверь, пиная по ней, никак не догадываясь, что она открывается в сторону коридора. И стреляет сквозь дверь.

Я выворачиваю автомат в сторону двери, я валюсь вместе с автоматом на пол, ничего не понимая, ни о чём не думая, просто стреляя по дверям, за которыми…

Двери дёргает, летят щепки. По ним стреляют с обеих сторон, мы и кто-то с той стороны. Совершенно глухой, я чувствую теменем, как звучит автомат над моей головой, Санькин автомат.

Одна из створок изуродованной двери открывается, и зависает на изуродованных пружинах в полуоткрытом состоянии…

«Сейчас гранату бросят! Сейчас к нам бросят гранату!»

Вывернувшись из-под Саниного автомата, ни на мгновенье не переставая стрелять, я бегу вдоль стены к дверям, у дверей хватаю себя за карман разгрузки, где должна лежать граната, но ее там нет, нет ее там, нет…

Я пинаю дверь, по наитию поворачивая налево, а не направо. Если стрелявший в дверь стоит справа, он сейчас выстрелит мне в спину. Он стоит слева, с гранатой в руке. Если он, человек с черной бородой, вскидывающий в мою сторону автомат левой рукой, уже выдернул кольцо гранаты, которую зажал в правой, она сейчас взорвётся. Я стреляю ему в живот, заполняя живое человеческое тело свинчаткой. Он падает, я вижу в комьях грязи берцы, их подошвы, и гранату покатившуюся по коридору, и еще одного бородатого человека, выпрыгивающего из соседней комнаты.

Делаю шаг назад, и то место, где я только что стоял, простреливается, изничтожается.

Щёлкает спусковой механизм, - рожок моего автомата пуст.

Я слышу шаги, он идёт к нам, стреляя. Бежит к нам. Отсоединяю рожок, он падает на пол, подпрыгивая. Тянусь к запасным рожкам, - они в заднем кармане разгрузки, тянусь и знаю, что не успею, что сейчас человек вбежит и всё прекратится.

Саня, суетным, шальным движением кидает гранату в коридор, - так поправляют поленья в печке, боясь обжечься.

Человек, бегущий к нам, на долю секунды появляется в проёме дверей, поворачивая автомат в нашу сторону, на Саню, на меня, истошно нажимающего на безжизненный, холостой, вялый спусковой крючок автомата. За спиной пытающегося убить нас, с жутким звуком, похожим на скрип открываемой двери, взрывается граната, и его бросает вперёд, он исчезает, наверное, уже мёртвый, с разорванной, разодранной спиной.

Тяжёлый дух взрыва касается лица. Я живой.

Я сижу, - неосознанно присел, когда понял, что не успеваю присоединить рожки, - колени дали слабину. Быть может, это меня спасло, - кажется, бежавший к нам успел засадить в комнату очередь, но она прошла над моей головой. И над Саниной, - оборачиваясь, я вижу, что он тоже сидит на корточках.

Поднимаю свои рожки, два, перевязанные синей изолентой, и вижу, что один из них полон. Не нужно было бросать рожки, - надо было всего лишь перевернуть их. Меня могли убить из-за этой глупой ошибки. И Скворца…

- Саня, надо уходить, - говорю я, и встаю.

- Погоди… - Саня бежит к парню, лежащему в углу.

Я выглядываю в коридор. В школе слышна пальба, но неясно внутри здания идёт бойня, или ещё нет. Откуда взялись эти, убитые нами, люди? Не вдвоём же они пробрались…

- Саня! - кричу я. - Ну что там? Что с ним?

Саня теребит лежащего, трогает его шею, веки.

- Пойдём! Мы вернёмся! - я не уверен в том, что говорю правду. - Саня!

Скворец нехотя встаёт, хватает с пола тряпьё, кидает на лежащего, прикрывает его.

- Только до почивальни добежим и вернёмся! - обещаю я.

- Ты налево, я направо, - говорю в коридоре.

Ощетинившись стволами в разные стороны, бежим по коридору. В голове дурно ухает. Саня крутит башкой, я тупо смотрю в комнаты, расположенные справа. Где-то здесь был Монах с напарником, ещё несколько ребят было в другой стороне коридора. За поворотом коридора - «почивальня».

«Надо было запросить по рации „почивальню“… а то прибежим сейчас…»

«Вроде, здесь Монах», - думаю, чуть приостанавливаясь у закрытых дверей.

- Егор! - кричит Саня, увидев что-то.

Неведомым органом, быть может, затылочной костью догадываясь о том, что нужно сделать. Делая дурные прыжки, мы мчим к повороту коридора, запинаемся друг о друга, падаем, рискуя сломать ноги, но уже за поворотом. Вслед нам стреляют с другого конца коридора длинными очередями.

- Монах! - ору.

Не рискуя высунуться, и боясь стрелять, - вдруг из комнаты выбегут в коридор свои, - кричу:

- Монах! Чеченцы в коридоре! Монах! Серёга!

Выдёргиваю из кармашка рацию, приближаю ее к губам, но не помню позывного Монаха.

- Монах! - кричу я в рацию, - Всем, кто меня слышит! В школе чеченцы! На втором этаже!

Саня показывает мне гранату, молча вопрошая: «кинуть»?

Киваю головой, не в состоянии ничего решить, быть может, руководимый только ужасом.

Саня с силой кидает гранату, мы слышим, как она падает и тут же взрывается. Кажется, кто-то кричит.

…Да, кричит. После взрыва слышен крик.

- Чеченец! - говорит Саня.

Крик раненого перемежается не русскими словами.

Слышу по рации несколько голосов. Не могу разобрать, - Семёныч, Столяр, Монах, все говорят одновременно. Но уже хорошо, что говорят, значит, мы с Саней не одни, в школе ещё кто-то есть.

Саня кидает ещё гранату в коридор.

- Монах, ты жив? - кричу я в рацию.

- Коридор свободный? - неожиданно ясно и близко раздаётся его голос в динамике.

Не глядя, даю очередь в коридор, высовываюсь, никого не вижу.

- Выходите! - говорю.

Почти сразу же вылетают из-за угла, сшибая нас, Монах и ещё один парень.

Вслед им стреляют, и парень бежавший за Монахом, выворачивает криво, и падает на пол лицом вниз. Я сразу вижу его раздырявленную в нескольких местах спину.

- Скворец! Будь здесь! - приказываю я, чувствуя дикую, непоправимую вину, что я всё делаю не так, что из-за меня гибнут пацаны, что я всё перепутал.

Мы хватаем раненого под руки и тащим его с Монахом к «почивальне».

Слышно как кто-то дурным голосом орёт в рацию:

- Пацаны, сдаёмся! Пацаны, сдавайтесь! Это я… Я скажу, скажу! Ай, бля, не надо! Идите, суки, на…

«Кого-то взяли в плен!» - понимаю я, и всё моё нутро дрожит и ноет, тщедушная моя душа готова сойти на нет, стать пылью…

Навстречу нам бегут из разных комнат Семёныч, Столяр, ещё кто-то.

- Там! - показываю на сидящего у стены, возле поворота коридора, Скворца.

Мы оставляем раненого у «почивальни», кто-то присаживается возле него, разрывая медицинский пакет.

«А ведь к посту Хасана сейчас могут сбоку подойти, из коридора, они, быть может, не ждут!» - думаю.

Бегу вниз.

Пацаны, - Плохиш, и Хасан, и Вася с разных позиций стреляют не в дверь, а в коридор первого этажа.

«Они уже здесь! Везде! По всей школе!»

Первый этаж залило водой. Грязная вода дрожит и колышется. Беспрестанно сыпется в нее с потолков труха и извёстка, - кажется, что в помещении идёт дождь.

Водой приподнимает и шевелит трупы, лежащие на полу. Кажется, что трупы покачиваясь, плывут…

- Сюда все! - кричит сверху Семёныч.

- Уходим! - кричу я пацанам.

Хасан, Плохиш, Вася срываются с мест, мы прыгаем через ступени.

Грохает, скрежеща взрыв - я слышу, как мешки, плиты и доски парты поста Хасана разлетаются в разные стороны.

Из «почивальни» вывалили грязные, сырые, чёрные, бессонные, безумные, похожие будто братья, пацаны.

Заглядываю внутрь «почивальни», нашего остывшего, выжженного порохом и гарью приюта, - валяются рюкзаки и одеяла, всё усыпано гильзами и грязным, в крови, песком. Из окна надуло сыростью, влагой. Гильзы перекатываются, и, кажется, издают легкий скрежещущий звук, словно собравшееся оплодотворяться жучьё. Впрочем, вряд ли я могу это услышать сейчас.

У разбитой, расхристанной, словно изнасилованной бойницы, стоит Андрюха-Конь, вросший в пулемёт, сросшийся с ним, почти бесмертный, беспрестанно стреляющий, с тяжелыми, тяжело дрожащими от напряжения белыми, даже под налетом пыли, песка, сажи, - всё равно белыми и живыми руками. Единственный, оставшийся в «почивальне». Его зовут, он будто не слышит…