"У Пяти углов" - читать интересную книгу автора (Чулаки Михаил Михайлович)5Мама еще должна была досматривать очередной убогий фильм, и потому Вольт очень удивился, когда она выбежала в прихожую им навстречу. Выбежала, хотя вообще-то у нее из-за солей в суставах болят ноги — не помогает и воздержание от помидоров, вычитанное для нее Персом. — Вы подумайте, какое счастье! Петюнчик приезжает. Прилетает! У него уже билет, только рейс задерживается, он звонил прямо с аэродрома. Но счастье, что не позвонил чуть позже: я бы уже надела наушники! Напрасно вы, Наденька, их мне включили, раз собирались уходить. — Надя не знала. Меня вызвали срочно. Видишь, я даже не переоделся. Хотел добавить, что пора все-таки научиться включать и выключать наушники, но удержался: бесполезно. — Ну словом, счастье, что я не успела надеть наушники. А то бы мы не ждали. Он прилетит среди ночи, захочет есть, спать, а ничего не приготовлено, не постелено. Ты мне достань раскладушку. Приезд Перса возвращал детское ощущение предстоящего праздника. Как вступление к «Щелкунчику» — предчувствие Нового года. Перс уехал в Москву после школы — в Москве к тому времени жил отец — и там поступил в университет: пронесся слух, что в Москве организуется первая кафедра эсперанто. Слух остался слухом, да по эсперанто Перс уже тогда сам себе был и профессор и вся кафедра, но он уехал, и с тех пор его приезды — редкие праздники. Тогда в детстве было ощущение, что с приездом брата мир как бы расширялся. Перс снова и снова говорил о будущем, в котором все смогут понимать друг друга — благодаря эсперанто, конечно. Странно, но как раз тогда впервые поразила Вольта мысль, с тех пор никогда не покидавшая его совершенно, что быть человеком — стыдно! Перс заговорил о летающих тарелках, об инопланетянах — тогда о них говорили меньше, чем сейчас, а Вольт по отроческой восторженности (он учился классе в седьмом-восьмом) готов был в них поверить — и вдруг Вольт представил: как же инопланетяне должны смотреть на нас, на людей?! Если мы разумные, почему говорим на разных языках, не понимая друг друга? Да нет, какие же мы разумные, если воюем, если готовы уничтожить всю Землю! Инопланетяне со стороны не станут разбираться, что не все готовы воевать и уничтожать, для них мы все одинаковы, все люди — агрессивное племя. Стыдно! Может быть, с этого началась мечта Вольта, мечта, ставшая работой, целью: помочь человеку сделаться по-настоящему разумным, талантливым, добрым — таким, чтобы не стыдно было перед инопланетянами. А работа Перса, его мечта о едином языке — то же самое: отыскание человеческих резервов, только не индивидуальных, а всечеловеческих! Так что специальности у Вольта с Персом разные, а цель, если вдуматься, одна. Ну что ж, — на то они и братья. А вера в летаюшие тарелки… Увы, повзрослев, Вольт не смог дальше в них верить. Потому что… Можно привести множество гомерических глупостей, которые говорят и пишут приверженцы тарелок. Но дело не в их глупостях. Дело в том, что Вольту очень хочется, чтобы это было правдой, чтобы уже сейчас можно было бы встретиться с инопланетянином, слетать на его тарелке хотя бы на Марс. Очень хочется! Вот именно потому это невозможно. Вольт знает, что не сбывается то, чего слишком хочется. Когда ушел отец, Вольт очень хотел, чтобы он вернулся, чтобы они зажили по-прежнему, но даже тогда, совсем ребенком, он знал, что это невозможно и напрасно мама надеется. Потом в восьмом классе он очень хотел, чтобы в него влюбилась Женя Евтушенко — и знал, что не влюбится, именно потому, что ему этого слишком хочется. А как он тогда мечтал о выигрыше в лотерею или по займу — ведь жили они очень стесненно, так неужели не заслужили? — но знал, что это невозможно. А иметь врожденную гениальность — хоть музыкальную, хоть научную?!. Обычные школьные мечты. Но, может быть, Вольта отличало то, что он твердо знал в глубине души, что мечты несбыточны, что нужно очень долго трудиться, самосовершенствоваться — и добьешься чего-то; не столь блистательного, как в мечтах, но все-таки… Так и с инопланетянами: несбыточная мечта, а реальны пока орбитальные полеты, короткие высадки на Луну. Он не верит больше в инопланетян, но осталось чувство стыда за безмерные грехи человечества и мечта преобразовать каждого человека, чтобы не было стыдно перед разумными существами, которые когда-нибудь все-таки взглянут на нас со стороны! Отсюда антропомаксимология… И мечта эта в его сознании навсегда связана со старшим братом. Когда-то Вольт не замечал слабостей Перса: разбросанности, умения (и желания?) больше говорить о будущих работах, чем делать их. А когда стал замечать, тем обиднее делалось, что слишком много времени Перс убивает на вещи совсем ненужные (одни милые родственнички чего стоят!) что он, специалист, каких немного во всем мире — в этом Вольт уверен свято! — который год переводит все ту же девятнадцатую строфу «Онегина»… — Так ты мне достань раскладушку, — еще раз сказала мама, — я прямо сейчас постелю. Переступая через чемоданы, посылочные ящики, неведомо чем наполненные, штабеля холстов и рулоны бумаги, Вольт пробрался в угол, где стояла раскладушка. Мамина комната довольно большая, но в ней необычайно тесно. Там, где не навалены холсты и ящики, там стоят многочисленные шкафы — с одеждой, в большинстве давно не надеваемой, красками, лаками, кислотами, часто засохшими или выдохшимися; а где не холсты и не шкафы, там офортный станок; а еще мамина кушетка, а еще рабочий стол. Раскладушку удалось уместить только таким образом, что ноги Перса окажутся под столом. — Будет вставать и стукнется спросонья, — сказал Вольт. Ну что ж делать! У меня здесь только самое нужное! У других художников мастерские отдельно, а у меня все вместе — и комната, и мастерская! Станок нужен? Нужен! Да, зря Вольт об этом заговорил. Раз маме нравится так жить — пусть! Конечно, ему было бы лестно, если бы матушка была известной художницей, если бы ее работы издали узнавались на выставках, — да много ли таких? Самой ей нравится ее работа, а это самое главное. И работает она не меньше самых знаменитых художников — Репина, Айвазовского, — часто по двенадцать часов в день. А кто получает большее удовлетворение от самого процесса работы — этого не измерить никаким прибором, но, наверное, мама получает удовлетворение не меньшее, чем самые признанные знаменитости, ведь не за деньги же она работает: продаются ее работы редко, а когда все-таки продаются, приходится отказываться от пенсии, так что чистый заработок — мизерный. И еще одно доказательство, что она счастлива: мама никому не завидует, не считает, что ей не повезло, что ее затирают; когда в газетах появляются рецензии даже на незнакомых художников, она вырезает и, найдя по справочнику адрес, отсылает рецензируемому, говоря: «А вдруг ему не попалась эта газета!» Вот так. А если бы не потерпела она семейного крушения, вынуждена была бы отнимать часть времени от творческой работы на ненавистное хозяйство — была бы она счастливее, чем сейчас, или наоборот?.. — Какой матрас класть? — Достань нижний у меня с кушетки. Мне он не нужен, я специально держу ради приездов Петюнчика, ты же знаешь. Матрасы достопримечательные — оба. Многажды продранные, они чинились каждый раз кусками обветшавших платьев, халатов, полотенец, так что невольно оживляли воспоминания о временах, когда эти платья надевались… Особенно чревата воспоминаниями центральная заплата нижнего матраса, торжественно водруженного Вольтом на раскладушку: лиловая шелковая заплата, остаток от парадного маминого платья, которое Вольт еще в детстве называл про себя «судебным», — после ухода отца мама почти никуда не выходила, только что на суды, куда и надевала лучший туалет, надеясь «произвести впечатление и всколыхнуть прежние чувства». Странно, что от столь редкого употребления платье все-таки обветшало. После приготовления постели для Перса еще оставалось время поработать немного до сна. Надо было дальше писать о йоговских чудесах, но Вольта отвлекали другие мысли — наверное, под влиянием беспорядка в маминой комнате-мастерской: а счастливы ли те, кто упрямо развивает свои силы, достигает максимума? Традиционное любовное счастье, о котором тысячи лет твердит литература, — оно на короткое время. Успех внешний слишком подвержен капризам моды. Что же остается? То, что ты сделал. Значит, сделать нужно максимум. И если ты добьешься того, что считалось невозможным, — как же не быть счастливым? Выходит, единственное прочное счастье — в раскрытии всех своих возможностей, способностей, сил. И это глубоко нравственно, потому что такое раскрытие на пользу всему человечеству, оно двигает прогресс. Ну вот, об этом и будет последняя глава книги: антропомаксимология — наука о счастье. Надо было уже ложиться. Но в любую минуту мог появиться Перс. Вольт был очень рад его приезду — но лучше бы он прилетел днем. А совсем бы хорошо: приезжал бы каждый раз нормальным утренним поездом. Но Перс всегда либо летит из Москвы, либо — еще чаще — едет дневным поездом: он не может спать в вагоне! Вот чего Вольт не понимал совершенно. Как это — не мочь спать?! Приказать себе — и прекрасно заснешь! Спит Перс не по четыре часа в сутки, а все восемь, если не больше, так что железнодорожное расписание для него идеально: лечь вечером в Москве и проснуться утром в Ленинграде. Вот сидеть шесть часов в вагоне — это глупо: и работать неудобно, и затечет все от долгого сидения. А главное: сколько теряется времени! Ведь день поездки уже пропащий, особенно когда поздно встаешь, как Перс; вот и получается, что иногда брат освобождается всего на три дня и из них два проводит в поезде. Столько ждали его — и всего один день остается на Ленинград — просто зло берет! И неужели не стыдно так потакать своей слабости: не умеет он спать в вагоне! Не стыдно чего-то не уметь, стыдно не пытаться научиться! Вольт спит всего четыре часа в сутки, но зато эти четыре часа спит как следует: глубоко, в полном расслаблении — спать тоже надо учиться. И очень неприятно, когда тебя будят от такого сна. Но самолет может не вылететь до самого утра, так что совсем не ложиться в ожидании Перса тоже не имело смысла. Вот сколько неудобств из-за элементарной расхлябанности: неумения спать в вагоне. И ведь все связано: не умеет приказать себе заснуть, никак не может сдвинуться с девятнадцатой строфы. Вольт был уверен, что уж мама-то давно спит. Но встретил ее около ванной. — Ты подумай: до сих пор нет! Сколько он там просидит? Вольт молча пожал плечами. — И метро скоро закроется, и автобусы, а на такси ведь ужасные хвосты в аэропорту. Ты бы поехал его встретить. Обидно же: у тебя машина, а родной брат будет стоять среди ночи за такси! Это было совершенно исключено: свои четыре часа Вольт должен был поспать, иначе он завтра не сможет работать. А пропажа рабочего дня казалась ему худшей из пропаж! Он уверен, что проживет никак не меньше ста пятидесяти лет, и в то же время всегда торопится работать так, будто боится не успеть. Да и тайные его боли в сердце — они сигнал, что увеличивать нагрузки опасно. — Нет, не могу. — А Петюнчик обязательно бы тебя встретил. Потому он до сих пор и переводит девятнадцатую строфу! Слишком много раз Вольт сегодня сдерживался, но наконец его прорвало: — Не могу я, понимаешь! Спать хочу! Ты что, хочешь, чтобы я куда-нибудь врезался?! То есть, если по пути туда, тебе все равно, но хоть подумай, что я могу врезаться и на обратном пути! Не довезти в целости твоего дорогого Петюнчика! Мама, конечно, засуетилась: — Ну что ты! Как ты можешь! Что ты говоришь! Как ты можешь думать, что мне все равно! Нет, раз ты не можешь, раз устал… Извини, пожалуйста, но я привыкла, что ты всегда как железный… Конечно, спи! Я всегда говорю, что ты спишь слишком мало, изводишь себя. — Я сплю достаточно. Больше не нужно, но и меньше нельзя. Повернулся и пошел к себе, не сказав «спокойной ночи». Да и вряд ли ночь получится спокойной. — Спокойной ночи, сыночек, — робко сказала мама. — Как ты можешь думать, что мне все равно? Вот так: устрой скандал, накричи, что ты устал, — и тебя пожалеют; а если не жалуешься, значит, ты железный, значит, можно наваливать без зазрения — свезешь! Какая банальность. Вольт почти никогда не проговаривается о своих усталостях и болях, потому что это пошлость — жаловаться. Нужно без жалоб понимать, что другому трудно или больно, но редко кто понимает. Мама — нет. И все-таки было стыдно, что проговорился, пусть бы лучше укрепил свою репутацию черствого эгоиста. А еще — даже сам не очень осознавал, что ревнует к Персу. Оказывается, вовсе не все равно, что Перса мама любит больше. Странно, обычно младшие дети любимые, а у мамы — старший. Так не обращать бы внимания, а Вольт ревнует, оказывается, — смешно. Надя уже улеглась. Спросила сонно: — Ну что там Нина Ефимовна? — Да в своем репертуаре. Я должен всю ночь караулить в аэропорту, чтобы ее Петюнчик, не дай бог, не простоял час за такси. Такая пропорция: его час и моя вся ночь. Надя сразу взбодрилась, — будто и не успела задремать. Ты все делаешь для нее, и это не замечается. Будто само приносится, готовится, стирается. Не я, а ты. — Я — это ты, пойми наконец! Я все делаю ради тебя, а не ради нее. Она с нами живет, а Петя появляется здесь раз в год на три дня — но все равно он такой добрый, такой заботливый! А если с ней что-нибудь случится?! Не дай бог, но при ее гипертонии вполне возможно — и мы будем при ней сиделками, а Петя будет любить и заботиться издали! Все справедливо, ничего тут не возразишь… Но у Вольта правило: никогда не поддерживать Надю против мамы, даже когда Надя права. Поэтому он ничего не ответил, а Надя забормотала, засыпая: — Завтра опять буду невыспанная. Когда я невыспанная, я совсем старая. Слышишь, да? Старая я! Сколько можно это повторять?! Ну да, Надя старше, ей сорок лет — цифра и правда неприятная, хотя бы тридцать девять — совсем другое дело! И Надя постоянно твердит, что ей уже сорок, что она старая, что Вольт может найти себе другую, моложе. Поэтому Надя так упорно держится за свою комнату. У нее хорошая комната на Васильевском, и можно было бы обменять ее комнату и эту квартиру на трехкомнатную — были варианты. Но Надя всегда находила недостатки в предлагаемых квартирах, всегда возникали какие-то странные препятствия, а суть в том — хотя об этом ни разу не говорилось вслух, — что она хочет сохранить свою отдельную комнату, чтобы было куда уйти, когда Вольт найдет себе другую, моложе. И Вольт, хотя и не ищет другую — не тем у него занята голова! — наконец перестал подыскивать варианты, как бы молча согласился: пусть у Нади всегда будет в запасе своя отдельная комната. А пока комната пропадает; живут, правда, какие-то Надины подруги — вот кому повезло… Она еще что-то бормотала, по обыкновению, в одеяло, так что половину и не разобрать. Да Вольт и не старался прислушиваться. Проснулся он ровно в четыре, как всегда. И сразу вспомнил, что должен приехать Перс. Или уже приехал? Может быть, ему открыли мама или Надя? Вольт вскочил и выбежал в прихожую. Нет, пальто на вешалке не прибавилось. Надо было работать — ведь наступили золотые утренние часы. Но не работалось: мешало ожидание брата, предчувствие праздника. Вольт помнит это чувство с детства, когда Перс только что уехал в Москву и появлялся изредка — давно ожидаемый, столичный, взрослеющий с каждым приездом! Тогда Перс всегда привозил из Москвы рассказы о невероятных успехах эсперанто, о скорой встрече с инопланетянами, могущественными, разумными и добрыми; инопланетяне, конечно же, тоже выучат эсперанто — не учить же им десяток хотя бы и считающихся великими, но все равно разделяющих человечество языков! — и Вольту, во всем верившему старшему брату, казалось, что на самом деле скоро наступит на Земле совсем другая, чудесная жизнь! И в этой новой чудесной жизни знаменитым человеком будет Перс. В то время у Вольта развилось бескорыстное честолюбие, если можно так сказать: он мечтал не о собственной славе, а о славе старшего брата! Особенно запомнился почему-то один приезд Перса. Вольт учился в седьмом или в восьмом классе, когда вот так же после многих обещаний и проволочек приехал брат. Зимой, на студенческие каникулы, но даже каникулы у него почему-то отодвигались. Он привез с собой зеленый фрак — оказывается, в университете ставили «Ревизора», и в этом зеленом фраке Перс играл Хлестакова, а теперь вот ходил в нем здесь по ленинградской квартире, и праздник получился вдвойне: оттого, что приехал наконец Перс, и оттого, что ходит в зеленом фраке! Мама ахала, восхищалась и сокрушалась одновременно: «Я же всегда говорила, что у тебя склонность к драматическому таланту! Помнишь, еще когда ты сидел в чалме на диване. И зачем тебе эти скучные языки, когда мог бы стать артистом? Наш Горбачев тоже так начинал: играл Хлестакова в студенческом театре!» В то наивное время Вольт тоже считал актерскую профессию почетной и завидной и поэтому жалел солидарно с мамой, что пропадает драматический талант! Потом Перс ходил во фраке по знакомым и брал, конечно, с собой Вольта, и Вольт заранее торжествовал, предчувствуя, как все заахают, когда Перс снимет пальто, и ужасно переживал, когда в одном доме слабо ахали. И была у Перса одна знакомая — Даля, редкое имя, литовское, — которая за год перед тем вышла замуж за какого-то врача, хотя и мама, и Вольт давно были уверены, что на ней женится Перс; и вот когда пришли к ней, и Перс снял пальто и остался во фраке, Вольт очень надеялся, что Даля заплачет от досады на себя, но Даля сказала: «Ой, Петрусь, какой ты смешной!», а ее врач снисходительно усмехнулся; Вольт сразу же ее запрезирал и решил, что так ей и надо, пусть живет со своим лысым врачом, а Перса она недостойна! Перс станет великим артистом в первом всемирном эсперантистском театре — а сначала сам же его организует — вот тогда Даля обгрызет от досады локти, когда эсперотеатр объедет весь мир! Вольт разозлился на себя, что не работает, а сидит попусту, постарался сосредоточиться — но тут и зазвонил наконец звонок у двери. Перс, больше некому! Перс стоял на площадке большой и грузный, непохожий на тощего юношу, игравшего когда-то Хлестакова. Да еще к тому же руки у него оттопырены какими-то свертками. — Перс! Добрался все-таки! — Волька! Я весь тут. Можешь потрогать, убедиться. Вольт обнял брата, натыкаясь на свертки. Перс боком протиснулся в дверь. — А где мама? Спит? Ну как она? Да что с ней может быть особенного? — Нормально. — Как ее давление? Что она сейчас принимает? А соли в ноге? Вольт терпеть не может медицинские разговоры. О болезнях надо разговаривать только с врачом. Наверное, мама что-то принимает — то, что ей прописано. Если бы она старалась снять давление физкультурой, аутотренингом, он бы ей помог, но она верит в таблетки, а Вольт не любит таблеточную медицину, признает лекарства только в экстренных случаях, а каждый день их глотать нельзя. — Принимает — то, что обычно. Ты, наверное, есть хочешь? — Да, съем чего-нибудь слегка. Перс всегда говорит, что только слегка перекусит, после чего уминает две-три нормальных порции. Вольт никогда бы не стал есть среди ночи, да еще перед тем как ложиться спать. Как бы ни хотелось — перетерпел бы! Отключил бы голод. Но Перс не способен ни к какому режиму. Зато и наел килограммов девяносто — это при росте сто семьдесят! Дома его Вера, заботясь о здоровье мужа, сдерживает аппетиты Перса: ограничила картошку и булку, изгнала сливочное масло, зато, приезжая в Ленинград, Перс всегда наверстывает: съедает по целой сковороде яичницы с картошкой, заедая булкой с маслом. А мама счастлива, что ее Петюнчик так хорошо ест. В кухне все уже было приготовлено, оставалось только выпустить яйца на сковороду, но Перс, не дожидаясь, сразу намазал кусок батона маслом, а сверху еще и вареньем. Вообще-то принято сладкое есть в конце, но Перс может начать с варенья и закончить селедкой — ему все равно. Он откусывал большими кусками батон и одновременно говорил: — Медленно, а что-то движется. У нас, наверное, все-таки организуется кафедра. Или сначала дадут ставку доцента, будет читаться спецкурс, а постепенно надежда на перерастание в кафедру. Эсперо — надежда! Потому мы всегда надеемся, раз эсперантисты. А тебя возьмут доцентом? — Для этого нужна степень. Если бы я мог предъявить диссертацию. Некоторые умеют, обходится без диссертации: со всеми у них контакты, влияют своей харизмой — ты это должен лучше понимать, как психолог. Одно из излюбленных Персом слов: харизма. Есть у него несколько таких: еще аллюзия, патина. Имманентный — тоже замечательное прилагательное. Вольт хотя сам психолог, так и не может понять точного значения этого слова — харизма. Что-то вроде личного магнетизма, влияния на окружающих. Но хоть примерно представляет. А с имманентным дело совсем безнадежно: несколько раз нарочно смотрел в словарь иностранных слов — и через пять минут регулярно забывал, видно, его натура отталкивает всякую имманентность все равно как шкура морского котика — воду. — Так сделал бы диссертацию, да и все. Я понимаю, что диссертации — глупость, но раз такие правила игры. Бог с ней, с харизмой, нечего на нее надеяться. Столько лет организуется кафедра, что мог успеть десять раз! Вольт не способен говорить об этом спокойно. Из-за такой глупости вместо Перса посадят какого-нибудь юркого типа, который вовремя успел с диссертацией, хотя и вполовину не знает языка по сравнению с Персом! — Да жалко времени. У меня мой перевод. Если бы Вольт меньше любил брата, то самое время умилиться: ведь так трогательно Перс верит, что доделает когда-нибудь свой знаменитый перевод, верит, хотя который год застрял на одной строфе, — трогательно, как всякое чудачество. Но Вольт хочет, чтобы Перс достиг своего максимума, а не оставался милым чудаком. Ты хоть сделал девятнадцатую строфу? — Делаю. Уже готовы первые четыре строки. Вчерне. Вот послушай! И Перс начал декламировать с полным ртом. До этого он говорил вполголоса, а тут увлекся и дал форте. Через минуту послышалось шлепанье туфель, и на пороге кухни появилась матушка в ночной рубашке. — Петюнчик! У матушки было такое выражение, будто Перс явился абсолютно внезапно после того, как много лет пропадал неизвестно где. — Петюнчик! Дорогой! Приехал! Появление Вольта, после отпуска например, никогда не вызывает у матушки таких восторгов. Нет, она бывает рада, конечно, но не так… Все-таки смешно, что Вольт чуть ли не ревнует. «Петюнчик!.. Мой дорогой!..» После каждого слова следовали сочные поцелуи. Вольт не умеет целоваться с матушкой. Да вообще не понимает других поцелуев, кроме любовных, а неизбежные родственные лишь обозначает прикосновением губ. Поцелуи предназначены для страсти, другие виды любви нуждаются в близости чисто духовной, ведь ясно же? Поэтому он отвернулся, как от сцены не очень приличной. Если бы еще не слышать влажного чмоканья! Ну, рассказывай! Как ты добрался! На такси? Долго ждал очереди? — Сейчас. Ты садись. Тебе же трудно стоять с твоей солью в ноге. Какой ты заботливый! Сразу вспомнил! Ничего, когда я на тебя любуюсь, я все забываю, всякую боль. Ну рассказывай, рассказывай! — Очень просто добрался: на экспрессе прямо сюда на Герцена. У вас экспрессы, оказывается, и ночью ходят каждый час. Вообще у вас все удобнее, чем в Москве. Я как подошел, сел, он через пять минут отъехал: будто ждал нарочно. Как это? Контрау чиу атендо… Ну, не ожидал, что так удачно. Вот так. Хорош был бы Вольт, если бы просидел всю ночь, чтобы выгадать Персу эти пять минут! — А мы тебя так ждем, так ждем! Как манны небесной! Я сегодня совсем не смыкала глаз, все прислушивалась. А знаешь, что мне вообще мешает спать? Не догадаешься. Представь себе, комары! У вас в Москве есть комары? А у нас — прямо ужас! Ты подумай, в самом центре. Так на меня накидываются! Вот посмотри, какой волдырище прямо посреди щеки. Видно, я такая вкусная! — Ты очень вкусная! Ты у меня самая вкусная! Перс вскочил и снова стал обцеловывать матушку. Хуже чем гвоздем по стеклу, гораздо хуже! Вольт не выдержал и тихо вышел. Нужно было бы еще поработать до бассейна. Но сразу Вольт не смог успокоиться после поцелуйной сцены, и, чтобы прийти в рабочее состояние, пришлось применить испытанный метод: стал набрасывать фломастером эскиз новой картины, на которой, как всегда, изобразит он прекрасных людей будущего. Набрасывать эскиз, стараясь представить, какой же сделается жизнь, когда люди научатся по-настоящему использовать свои скрытые силы. Совсем другая жизнь!.. Вольт не мог верить в прилетающих на тарелках мудрых и могущественных инопланетян и даже презирал тех, кто верит, но он не мог не мечтать иногда, чтобы эта нелепица оказалась правдой. Пришельцы, разумеется, владели бы в совершенстве телепатией, и они сразу бы узнали, что именно живущий в Ленинграде ученый Вольт Комаровский дальше всех продвинулся в изучении резервов человеческого организма, — узнали бы и захотели ему помочь, потому что и в их интересах, чтобы населяющие Землю полуразумные существа стали наконец разумными по-настоящему и не угрожали бы по своей недоразвитости и порочности уничтожить самую жизнь на своей планете. Да, захотели бы помочь — и Вольт сразу же ощутил бы их помощь, приобрел бы поистине божественное всеведение, открылось бы ему устройство аларм-системы, например… Не то что рассказать никому нельзя о таких мечтах, но и предаваться им втайне — стыдно! Вольт никогда и не рассказывает, никогда не пускает никаких пришельцев в свои картины, но не может он изредка устоять перед искушением: расслабиться, предаться постыдным мечтам о дарованном пришельцами божественном могуществе… Изредка, совсем недолго… А пока воля нежилась в постыдно-приятных мечтах, рука сама набросала эскиз: человек без всякого акваланга плывет под водой — это чудо вполне реальное, не нужно помощи никаких пришельцев: не понадобится подшивать жабры, люди научатся задерживать дыхание, как дельфины! Кстати, несколько человек уже сейчас ныряют на пять — десять минут, — многие ли о них знают, многие ли пытаются достичь того же?! Удивительно, до чего людям лень совершенствовать себя! Гоняться за какой-нибудь дурацкой тряпкой — на это у них всегда есть и силы, и время! Дикари, все еще дикари… Пора было ехать в бассейн. Вольт подошел к спящей Наде, пощекотал ей ухо — лицо она упрятала под одеяло, только ухо и выглядывало. — Эй, вставать будешь? Надя что-то забормотала прямо в одеяло, Вольт только и разобрал: — вся невыспанная… Как всегда, отправляясь в бассейн один, Вольт немного досадовал. Себе он объяснил это тем, что презирает слабости, что ему неприятно, что собственная жена не хочет себя заставить вовремя встать. Но, может быть, хоть он и плавает всегда без единой остановки все сорок минут, ему все же приятно, когда на соседней дорожке мелькает знакомый купальник? Может быть — хотя он и самому себе в этом не признается, а уж Наде — тем более. Пока в прихожей надевал туфли, вслушивался в двойной храп, несшийся из распахнутой двери в мамину комнату, — Перс тоже принадлежит к половине человечества, предпочитающей настежь открытые двери. Слушая мощный матушкин храп, Вольт невольно вспомнил прозвище, вычитанное в том семейном Приказе: Ника Самохрапийская. Да, такие приказы издаются только в счастливых семьях… Внизу у подъезда почти вплотную перед Стефой стоял здоровый самосвал, КАМАЗ. Вольт, увидев, выругался было про себя: зачем ставить так близко, можно же поцарапать! Но, разглядев номер самосвала, сразу повеселел: 77–77! Глупость, конечно, нельзя же принимать всерьез такую примету а все-таки приятно; и всегда, когда встречается на улице счастливый номер, у Вольта улучшается настроение. Но признаться в этом никому нельзя! |
||
|