"Четвёртый круг" - читать интересную книгу автора (Живкович Зоран)

3. Noli tangere…[2]

И сказал я ему, чтобы он не трогал мои круги…

Но нет, он — варвар-римлянин и понимает только меч. Меч и уничтожение. Вот славные Сиракузы, которые огонь повсюду пожирает, только чтобы утолить его жажду крови и разрушения. Солдатский сброд с севера, который вонючая волчица выкормила своим поганым молоком, чтобы покорил он невежеством и дикостью средиземные цивилизованные народы. Они бы и Александрию спалили с радостью, нимало не заботясь о великой мудрости, собранной там, лишь бы свою отметину оставить еще в одном славном месте, потомки гнусные Герострата Эфесского. И к чему тогда весь труд множества ученых, вносящих крупицы света в бескрайную тьму невежества, если все исчезнет в другом свете — свете пожарища, развеется как дым, чтобы ненадолго удовлетворить их страсть к разрушению?

Ничуть не долее просуществовала бы Александрия под сапогом римских захватчиков, чем мои круги на песке продержались под мохнатыми ступнями этого здоровенного косоглазого центуриона, оставшегося глухим даже к особому приказу своего командира Марцелла не поднимать на меня меч. Однако мое старческое истерическое возмущение, которое нимало ему не могло навредить, побудило его резким движением, без малейших раздумий, вонзить меч по самую рукоятку мне в грудь, с искаженным потным лицом глядя, как изрисованный песок впитывает мою кровь, пока жизнь быстро покидала меня.

Но я не осуждаю его за то, что случилось, хотя он и причинил мне жуткую боль, большую, когда извлекал меч, чем когда вонзал его в мое костлявое тело. Я сам виноват в его злодеянии, потому что будучи умнее, должен был знать, как следовало держать себя перед разъяренным косоглазым варваром, у которого от жажды убийства пена на губах выступала.

Я ведь встречался с ними и раньше — в первую войну, когда, совсем еще молодой юноша, вблизи Экномоса только своим спокойным красноречием убедил отряд остервеневших римлян отказаться от резни в горном селе, в котором я нашел убежище, и не так давно, когда в Марцелле, тогда простом легионере, пробудил тягу к знаниям и мудрости, причем настолько, что он даже предложил мне свою защиту и покровительство.

Однако что проку в этом покровительстве сейчас, когда я лежу мертвый на песке перед своим домом в Сиракузах? Ровным счетом ничего, хотя и в смерти есть некоторые преимущества, — по крайней мере прошла сильная боль. Но потерял больше, ибо теперь я уже не могу закончить в земной жизни тот великий поиск, перед завершением которого я стоял и которому весь свой век втайне посвятил, в то время как окружающие считали, что моя подлинная и главная наука — игра чисел и их сложных отношений, кою некоторые называют лишь математикой, а некоторые — высшей дисциплиной, физикой.

Не спорю, я был одержим числами — а какой умный человек мог бы им сопротивляться? Но не только из-за них самих или их применения в людских делах, дабы облегчить труд и принести пользу (на это ушла, в обход моих действительных намерений, большая часть того, что я измыслил), а ради той последней тайны, что скрывается в основе всей математики, что повелевает всеми числами, но которую нельзя разгадать, а можно лишь почувствовать.

И когда я уже испугался, что стал слишком старым для этого наивысшего усилия, ибо пожилой ум, имеющий дело с числами, многое видит словно в тумане, на меня вдруг снизошло просветление, вроде того, о каком до нас дошло свидетельство от праотца нашей науки, мудрого Пифагора, который также в самом конце жизни ступил наконец на порог тайны тайн — ступил, но не перешагнул его, по крайней мере никакого следа этому не осталось.

Да, это было настоящее озарение, достойное и славного Пифагора, но все же я вспоминаю сейчас о нем с неохотой, лежа мертвым в одиночестве на песке, пока этот отряд римских варваров с косоглазым потным предводителем во главе, убившим меня, несется дальше по горящим улицам Сиракуз, чтобы продолжить свой кровавый пир, страшные звуки которого доносятся отовсюду до моих ушей, но уши мои, к счастью, больше не слышат.

Вспоминаю с неохотой, потому что путь к этому просветлению лежал не через вдохновение, как, должно быть, произошло с Пифагором, а через ничтожный случай, совершенно недостойный какого бы то ни было упоминания, а тем более — Великой тайны, доступной только избранным.

Киана, моя хозяйка, — к нескладной внешности которой совсем не подходит это славное имя[3],— женщина старая, толстая и простая, правда, чистоплотная и искусная в готовке, но очень подверженная страхам и суевериям, — уже несколько декад уговаривала меня уйти перед приходом римлян, как мы и раньше делали, в сицилийские горы, куда эти дикие орды еще очень не скоро доберутся, даже если и победят. Но я, успокоенный поручительством Марцелла, да и в любом случае не желая расставаться с привычной и удобной жизнью в Сиракузах (даже когда меня манила знаменитая Александрия), отказался. Это вызвало ее ворчание, сначала тихое, а потом, когда варварское войско стало собираться под стенами нашего города, все более злобное.

Склонная повсюду видеть предзнаменования, на земле и на небесах, во внутренностях тех самых животных, мясо которых она готовила так вкусно на обед, в полете птиц, который может в действительности предсказать только близкую осень, Киана стала досаждать мне черными пророчествами. Но поскольку я не выказывал ожидаемого ею страха перед явными знаками грядущего несчастья, которые она везде начала видеть, Киана взялась за гадание, уверенная, что этим наконец убедит меня в своей правоте. Однако так как я, по ее глубокому убеждению, довольно глуп и не верю в неоспоримое искусство пифий, то должен был поверить по крайней мере в свое — математическое.

О чем, как не о злой судьбе, говорят круглые монетки, которые она использует для гадания? Разве то, что всякий раз все девять монет падают на сторону с ликом нашего государя, — не ясное предзнаменование для всякого, кто хоть немного соображает, что нас ждет большое несчастье?

Тут я уже не смог больше выносить болтовни Кианы. Но если никакими доводами нельзя было поколебать ее веры в то, что птичий полет или расположение звезд на небесном своде имеют какое-то еще значение, помимо основного, совсем обыкновенного, то байку о девяти монетах, все время падающих одинаково, опровергнуть было легко.

Рассерженный не столько человеческой глупостью (к ней я давно привык, и она ничем меня не может уди вить), сколько попыткой Кианы использовать уже совсем откровенную ложь, пусть даже ее к этому принудил сильный страх, я велел ей показать, как она бросает монеты. Все девять все время на одну и ту же сторону! Чепуха! Вероятность, что это случится по меньшей мере два раза один за другим, ничтожна. Разумеется, Киана может бросать свои монетки всю жизнь и ни разу не увидеть все девять голов государя одновременно дважды подряд.

Истолковав с облегчением мою готовность посмотреть на ее гадание как знак, что я берусь за ум (и то в последнюю минуту, ибо со стен Сиракуз уже доносились страшные звуки штурма кровожадных римлян), Киана торопливо залезла в карман под фартуком, который вечно был грязным, хотя все остальное она держала в чистоте, и вытащила оттуда свои истертые монетки, добытые уже давно в каком-то святилище, в нарушение указа государя о запрете на гадание в государстве, славящемся своей организованностью. Ну ладно, невозможно все организовать…

Задержав монеты на несколько мгновений в своей мощной ладони, она сделала движение, словно собиралась бросить их перед порогом нашего дома, на котором мы тогда стояли. Но потом внезапно передумала и протянула их мне, чтобы это сделал я, с целью исключить всякое сомнение в честности опыта, причем явно уверенная в исходе броска, потому что на ее лице ясно читалось выражение превосходства.

Я пожал плечами, довольный, что гораздо легче, чем ожидал, смогу избавиться от надоедливой болтовни Кианы, от которой у меня уже начала разливаться желчь, потому что я многое могу перенести, но не истеричную женщину.

Взял у нее монеты и легким движением бросил их на каменную плиту перед порогом. Они подскакивали с металлическим звоном, некоторые сталкивались между собой на лету, а некоторые просто ударялись о камень, но не разлетелись далеко, а улеглись, образовав круг не более шага в поперечнике, и успокоились.

Круг…

Я едва слышал победный крик Кианы, полный ликования от результата броска, потому что в тот момент, когда стих звон последней истертой монеты, в моем мозгу словно вспыхнула молния, осветив самые потаенные его уголки, куда я давно не заглядывал, — и я в один миг увидел все. Все, что я безуспешно искал всю свою жизнь, потеряв уже всякую надежду найти. Круг был решением — таким очевидным, таким совершенным! Не спираль, не более сложные фигуры, на которые я потратил годы, а эта главная, простейшая, которой я занимался еще в молодости, круг — основание, на котором все построено. Великая тайна стояла передо мной, не только предугаданная, но и явленная вдруг во всем своем блеске.

Охваченный этим просветлением, в первый момент я не обратил внимания, что Киана нагнулась и начала собирать монеты. Несколько из них она уже держала в руке, когда я бросился на пол, чтобы помешать ей в этом. Увы, было поздно. От образа на плите перед порогом дома остался только жалкий фрагмент, который больше не мог вдохновить ни на какое озарение.

Хотя я не сказал ни слова, на моем лице, видимо, отразился беспредельный гнев, потому что Киана попятилась, и глаза ее наполнились слезами (она всегда была плаксивой). Киана бормотала, что все вышло, как она говорила: все монеты легли на одну сторону, но никогда больше ничего не будет мне показывать, раз мне так тяжело признать, что она оказалась умнее.

Я открыл было рот, чтобы сказать все, что думаю по поводу ее ума и ее монет, но уже достаточно овладел собой, поэтому только махнул рукой и отошел на несколько шагов от дома, чтобы на песчаной дорожке попытаться восстановить образ, уничтоженный сдуру Кианой, пока мне еще казалось, что он стоит перед глазами. Я оглянулся вокруг и нашел прут, которым можно было рисовать на песке. Но когда я его поднял, Киана испуганно взвизгнула и бросилась по улице, решив, видимо, что я намерен употребить прут для другой цели.

Это спасло ей жизнь, хотя настоящая угроза исходила не от меня. Только она скрылась за углом, а я принялся чертить в пыли круги, тщетно надеясь на новое просветление, как с другого конца улицы появился первый отряд разъяренных римлян, прорвавших оборону города. Хотя они приближались с шумом, я заметил их, только когда они очутились прямо передо мной. Меня они обойти никак не могли, ибо я стоял посреди улицы.

Я тупо смотрел на них несколько мгновений, не зная, что сказать, и желая одного — чтобы они поспешили дальше. Однако они истолковали мое поведение как дерзкое и вызывающее и обступили меня, сами еще не представляя, что собираются предпринять. Некоторое время мы стояли, как статуи, без единого слова: я — с прутом в руке, намеревающийся закончить чертеж начатой фигуры, они — запыхавшиеся и с явно выраженным на лицах нетерпением получить причитающуюся им кровавую дань.

Это равновесие не могло долго продлиться. Я первым нарушил его, замкнув круг, что показалось мне единственно разумным. Косоглазый предводитель отряда в ярости начал топтать фигуры на песке. Вид его пыльных сандалий с истершимися ремешками, обращающих мой чертеж в ничто, из которого он только что возник, вновь наполнил меня злостью, вроде бы уже утихшей. У меня потемнело в глазах и, крикнув, чтобы он не смел касаться моих кругов, я бросился из всех своих слабых сил на него, навстречу судьбе, от которой никакой приказ Марцелла не трогать меня уже больше спасти не мог.

Хоть и острая, боль продлилась недолго — достаточно для того, чтобы понять, что умираю, но не для того, чтобы испугаться этого. Как не было страха, так не было и удивления, когда я увидел себя какими-то новыми глазами с некоторой высоты: я лежал окровавленный посреди фигур, нарисованных на песке, а дикая толпа римских легионеров двигалась дальше за новой добычей.

Единственным чувством, которое я ощущал, была печаль из-за того, что я не успел удержать это просветление, дабы хоть перед самой смертью полностью овладеть Великой тайной, открывшейся мне лишь на миг, так же как открылась она и славному Пифагору. Однако мысль о смерти наполнила меня, к моему удивлению, покоем — мне вдруг стало ясно, что теперь, по крайней мере, времени у меня в избытке. Не обремененный ошибками старости, без помех, чинимых римскими дикарями и глупостью Кианы (хотя ее божественных кушаний мне будет сильно недоставать), я наконец смогу спокойно посвятить себя работе ума — достойнейшей из всех.