"Четвёртый круг" - читать интересную книгу автора (Живкович Зоран)

2. Вознесение небесное

Я увидел, и колени мои костлявые задрожали, ужас выдавая.

Сомнений никаких быть не могло, хотя поначалу подумал я, что это глаза мои старые в свете неровном свечи, который еще больше тьму-тьмущую подчеркивал, призраками меня обманывают, ибо разум мой мутиться начал под грузом тяжким чудес, что пал на его плечи слабые в день всего лишь единый.

Однако же, когда протер я глаза, а привидение облик свой невозможный не потеряло, но еще и яркость его усилило, подойдя на шаг или два ближе к месту, где свеча в изголовье Мастера моего почившего горела, тотчас понял я, трепеща сердцем своим испуганным, что чудеса безмерные минувшие и вообще все в прошедший день случившееся, чего с избытком на целую жизнь праведную хватит, — ничто по сравнению с этим последним; ибо воистину то, что узрел я под скинутым капюшоном, лишь чудом из чудес назвать можно было.

Ее узнал бы я, верно, и в тьме густейшей, она всю жизнь перед глазами у меня стояла, еще с минуты той далекой, когда Мастер, отделившись от учителя своего Теофила, первый и единственный раз увидел ее на ярмарке давней, как зазывала она народ стоя около шатра своего пестрого, товары у нее покупать, а какие — в тумане лет прошедших различить уже не могу.

Но зато, как и Мастер мой, хорошо запомнил я улыбку ее, скромную и развратную одновременно, щедро расточаемую толпе податливой, излишнюю вовсе и тем более порочную, ибо народ и без того покупал с охотой…

Точно такую же улыбку, искусством безупречным самого нечестивого к жизни вызванную, видел я потом на бесчисленных стенах монастырских, которые Мастер расписал, придав Марии лику безгрешному свойство, сутью богохульства наихудшего являющееся.

С самого начала упрекал я Мастера всячески за эту непристойность крайнюю, боясь, что гнев игуменов навлечем на себя, ибо невозможным казалось, чтобы от глаз их опытных, строгих ускользнул оттенок развратный этот улыбки Марии, как не прошел он мимо многих монахов простых, что тайком под ним блудным мыслям непристойнейшим предавались.

Я это хорошо знаю: ведь не раз случалось мне видеть, как они похоти своей скрытой втайне выход давали после того, как на лик Марии пристально уставясь, молитвы творили смиренные. Ибо зачем бы потом те среди них, кто не менее грешен, но на покаяние более готов, искупительному наказанию розгами подвергались по своей воле, без понукания старейшины монастырского, как не затем, чтобы грех действительно из тяжелейших смыть?

Из тяжелейших, верно, но кто бы им это искушение мог в вину поставить — а я менее всех среди смертных, прости, Господи, прегрешения мои, — ибо воистину это работа дьявола была…

И все-таки игумены никогда не говорили ничего про улыбку ту; то ли потому что словом своим обнаружили бы похотливость очей собственных, то ли глаза их воистину грешным чарам плотским не подвержены — не знаю. Но только в какой бы монастырь мы ни прибыли, за нами улыбка Марии двусмысленная следовала, дабы неустойчивых мучить постоянно, а твердых в вере еще более, наверное, укреплять.

Хотя я, убогий, скорее к первым относился, думалось мне, что достиг уже я времени блаженного, когда в лике настенном Марии не могу видеть ничего, кроме целомудрия и беспорочности бескрайней, единственно Всевышнему угодной. Но обманулся я, ибо как только под капюшоном узнал черты лика божественного, так почувствовал: горит лицо от огня древнего, угасшего, что причиной был многих раскаяний в юности моей.

Смущенный чудом безмерным явления этого нежданного, а также грехами уже забытыми, но при виде Марии ожившими, я ладони сложил униженно, рот открыв, дабы скорее прощение испросить, нежели получить разъяснение некое здравое — разуму моему неразвитому доступное — появлению ее в образе том же, нимало не изменившемся после стольких лет.

Однако нечистые уста мои старые никакого звука не издали, потому что ладонь ее белая тонкая, из рукава рясы появившись, губ моих коснулась прикосновением легчайшим, от которого дрожь странную почувствовал я, что поднялась по хребту до самого темени и здесь блаженством сильным обернулась. Прикосновение то коротким было, миг или два, затем ладонь исчезла, но еще долго ощущал я, как уста мои греет милость небесная всеблагая.

Это было все, что я от Марии получил, — и все же гораздо больше, нежели когда-либо, ничтожный, надеяться смел, а она отвернулась затем, надолго забыв обо мне, сокрушенном, словно меня в темнице и не было вовсе, и вновь к Мастеру моему почившему подступила, склонившись над лицом его спокойным, судорогой смертной непонятно почему доселе не изуродованным.

Постояла так неподвижно несколько минут над одром Мастера, потрясенная болью безмерной, как я думаю, хотя лица ее видеть не мог. А потом обе руки над ним простерла, будто оплакивание жалобное начать собиралась, причитание не менее печальное, чем то, что над телом Христовым возносилось, когда Его, мученика величайшего, с креста сняли.

Но страх пронзил меня тогда, совсем зрелищу этому святому неприличествующий, испугался я, что голос ее женский, совсем неожиданный и обету молчания противоречащий, из темницы под подворьем игуменовым донесется до ушей монахов, в смятении находящихся, и привлечет их, смущенных, сюда — посмотреть, какое еще новое чудо монастырь их посетило. А от мысли страшной, что на Марию и другие глаза, еще менее моих достойные, глядеть будут, дрожь сильная опять меня охватила, но не такая, как прежде.

Однако ничего подобного не произошло. Из уст Марии никакого звука не раздалось, ни плача, ни стона, и ни вздоха даже. Но пока уста ее немы оставались, руки вытянутые весьма красноречивы стали, сначала лишь дрожа словно от восторга некого неистового, а затем из них свечение стало изливаться к телу неподвижному Мастера почившего, слабое поначалу, так что я его едва разобрать мог при свете свечи более ярком, но сильнее оно становилось с мигом каждым и через несколько минут в сияние настоящее ангельское превратилось, тьму изгоняя из самых далеких углов темницы.

Отупевший совсем от чудес потрясающих, за день последний случившихся, я лишь глядел беззвучно на новое зрелище невероятное, всяких сил лишенный, даже если б захотел, хоть слово вымолвить. А свет божественный, из рук Марии исходивший, густым стал, словно туман осенний, окутывая Мастера моего покровом непрозрачным, блистающим, будто к вознесению небесному приуготовляя.

И воистину, только мысль эта на ум мой смятенный пришла, как облако яркое вокруг тела Мастера подниматься начало, отделив его от одра его скромного. Смотрел я на зрелище это взглядом пристальным — словно наблюдал само Воскресение Христово — в ожидании, что вознесение продолжится неким образом божественным сквозь стены каменные подворья игуменового, для чуда славного как бы и не существующие, и вверх, к своду вышнему, где начинаются поляны райские.

Однако не так суждено было. Ибо только лишь тело Мастера в облаке ярком поднялось почти до уровня рук Марии, как свет из ладоней ее прекратился внезапно. Лишенное плаща сияющего, тело несколько мгновений висело в воздухе темном, словно подпорками невидимыми поддерживаемое, а затем медленно начало к одру своему простому возвращаться, теперь вновь лишь свечой убогой освещенному.

Значение поворота этого страшного нетрудно понять было. Это Господь в час последний рабу Своему убогому за согрешенья безмерные в милости небесной отказал, от самых врат Эдемских вернув душу его в навоз земной, от пребывания в коем сама Мария ее избавить пришла.

Холод еще не охватил сердце мое от мысли этой страшной, как глазам неверным, но уже ко всему готовым, новое чудо явилось — большее всех, прежде бывших. Коснулось тело Мастера одра убогого деревянного, чтобы без надежды на спасение к путешествию в царство подземное приготовиться, где пребывание вечное по праву иметь будет к радости сильной нечистого, и вдруг движение обнаружилось неожиданно там, где движения никакого быть не могло более.

Я ощутил, как волосы седые мои старые дыбом встают на руках и загривке, вестники ужаса безумного, от которого цепенеет всякий член человеческий, ибо узрел — веки Мастера, кои сам я пальцами своими проклятыми опустил навечно утром прошлым, вначале подрагивать начали, а потом и совсем поднялись, словно он из ночного сна некоего блаженного, а не вечного возвращается.