"Четвёртый круг" - читать интересную книгу автора (Живкович Зоран)11. Озаренность смертиИ исчезло Божье знамение небесное. Монахи перепуганные, что, лежа ниц, все еще смотрели в землю, влажную от росы, двора монастырского, при первых лучах солнца утреннего, о новом дне возвещающих, чудесами Господними начатом, стали богобоязненно, смиренно головы поднимать, в смятении вокруг себя осматриваться, шептаться осторожно, дабы движением резким, несдержанным или голосом громким, дерзким святость минуты сей особенной не осквернить. Но не суждено было долго продлиться мигу этому благому, торжественному, что души наши, трепещущие пред зрелищем неожиданным, богоявленным, к покою гордому стал приводить, ибо Господь именно нас, ничтожнейших из тварей смертных, избрал в свидетели указания Своего. Только монахи в себя приходить стали, как один дьякон безбородый, трусливый, при виде перста Господня обратно в храм в страхе великом убежавший — в глупости и гордыне своей посчитав, что Всевышний указует, что именно его сейчас казни страшной, огненной, но справедливой за какие-то грешки мелкие предаст, — вновь во двор выскочил, вопя во весь голос: «Спасение! Спасение!» В первый миг никто не понял значения истинного этих криков хриплых. Игумен и прочие монахи начали брата молодого, неопытного словами приличествующими успокаивать, полагая, что богоявление пресвятое его в восторг блаженный привело, однако тот, никак не успокаиваясь, стал за рукава и полы ряс хватать, на вход в храм показывая и теперь лишь звуки бессвязные испуская. На сей раз я был первым, а не последним, кто понял, что волнение дьяконово некую другую причину имеет, и под сводом злосчастным опять очутился. А там, вместо картины гнусной, сатанинской, что совсем недавно покров из штукатурки, монахами сделанный, дабы след проклятый дьявольский прикрыть, колдовством адским с себя сбросила, надругавшись над стараниям их, там теперь лишь стены голые стояли, на коих — моему привычному глазу нетрудно то было различить, даже при слабом свете утреннем — ни следа краски или извести не было. Новое чудо ничуть не меньшим было, чем прежние, но все они мою способность удивляться притупили, и я, поглядев на голый свод, не оскверненный более, опять во двор монастырский поплелся, оставив братию, в храм набившуюся вслед за мной, креститься и новому знаку избавления радоваться. Избавления — да, но для них, а не для Мастера моего. Ибо на что слугам надеяться, коли их господа битву проиграли? Сатану безобразного перст Господень неумолимый обратно в клоаку подземную загнал, а Мастер мой остался за обоих ответ держать. Весь дрожа, ужасом объят из-за судьбы страшной, что Мастера ожидает теперь, и из-за тени его длинной, которая согрешением тяжким и меня, слугу слуги дьявола, покрывала, поспешил я через двор, вновь опустевший, к подвалу затхлому подворья игуменова, где тьму густую начали разгонять лучи солнца, напротив восходящего. Охвачен страхом, разум мутящим, хотел я у Мастера найти спасения для нас обоих — хотя он в темнице, а я на свободе, — надежды грешной, непростительной исполнившись, а вдруг у него в тайнике неком какой-нибудь дар дьявольский остался, коим сатана избранника своего снабдил, дабы тот из сетей стражей Господних ускользнуть смог. Но лишь мой взгляд первый в узилище господина моего проник, горько пожалел я о мысли этой богохульной, ибо картина, которую я увидел там, хоть и тягостней всего была, что глаза мои старые видели, но знаком несомненным являлась, что Всевышний все же над Мастером смилостивился, договор греховный с сатаной простил и избавил от мук земных, коими он прегрешение свое искупать должен был. Под самым окошком, на голом полу земляном, лежал Мастер со взглядом пустым, упертым в балку потолочную, червями источенную. Я хорошо знал взгляд такой — несчетное число раз видел его за век свой долгий, — но еще ни разу блаженство подобное на лице мертвом, угрюмом не светилось. Улыбка, столь редко на устах Мастера появлявшаяся, теперь там навечно застыла, озаренность придавая смерти мучительной вовсе неприличествующую. Что может смерть в радость превратить, как не шепот Божий в последний миг, что умирающему грехи все, малые и большие, прощены суть и что врата райских полей ожидают его? Исполненный чувств противоречивых — печали безмерной из-за того, что Мастер мой прежде срока душу свою испустил, но и счастья, что он на жительство вечное в мире с Богом отбыл, сняв таким образом и с меня бремя прегрешения своего, — преступил я запрет игумена строгий и вошел в темницу, откинув засов железный скрипучий, держащий дверь окованную запертой, ибо сбежать оттуда уже никто не мог. В первую минуту, пока мои глаза к темноте густой привыкали, почудилось мне, что сияние некое белое, ангельское, от того места, где Мастер лежит, исходит, но, подойдя ближе, разобрал я, что это всего лишь пылинки играют в лучах солнца утреннего, что пробивалось сквозь решетки ржавые оконца узкого. На ум пришла мне тогда мысль странная и совсем посторонняя. Вспомнил я мучения Мастера, когда он такой же сноп света, пылинками и тенями испещренный, на стене монастырской рисовал как знамение небесное, Господне, избранным святителям предназначенное. Постоял я так некоторое время над телом земным упокоившегося Мастера моего, смущенный воспоминанием этим неожиданным и печальным, и вдруг звук резкий, беспощадный донесся от окованных дверей — лязг засова, что на место свое прежнее вернулся, превратив и меня в узника подвала этого сумрачного. В замешательстве к двери я бросился и кулаками бить в нее начал, но, поскольку никто не открыл ее и не отозвался даже, подбежал к окошку и, встав на цыпочки и за решетку крепко ухватившись, стал взывать, чтоб меня, несчастного, наружу выпустили. Наконец, после долгого ожидания, в окошке появилось лицо монашеское бородатое, и голосом раздраженным объявило мне, что по воле игумена я здесь останусь, пока тот не решит, что дальше со мной делать. Я что-то попытался в защиту свою сказать, но монах прервал меня грубо, ответив, что принесут мне ведро воды, чтобы я мог Мастера обмыть и подобающим образом к правоверному погребению приготовить, которое следующим утром состоится, после бдения моего ночного возле тела. Известие это успокоило меня немного. Ведь если решил игумен похоронить Мастера по обряду правоверному, значит, тот не только Божье, но и церковное прощение получил, так что и на мою душу, всего лишь слуги его убогого, никакой грех великий не ложится. С мыслью этой утешительной начал я Мастера раздевать, дабы тряпицей льняной, смоченной в ведре с водой студеной, колодезной тело его от грязи земной омыть и чистого к встрече с Господом приуготовить. Припомнив, сколь раз я то же самое и раньше делал, пока Мастер жив был, обычно по вечерам, после трудов художнических дневных, когда настолько уставал он, что раздеться и вымыться сам не мог, — почувствовал я, как слезы на глаза мои старые, пересохшие набегают. Когда мытье это скорбное закончил я и Мастера в рубаху льняную, что последним одеянием ему стала, одел, то уложил его на лежак деревянный полусгнивший, в углу сыром найденный, и в изголовье у него уселся, ибо более делать нечего было. Дьяконы, ведро с водой и одежду посмертную для господина моего принесшие, дали мне в миске щербатой горбушку хлеба сухую вчерашнюю и кусок сыра, очень соленого, который монахи от окрестных горцев получают, но не до еды мне было вовсе, и я все это нетронутым в угол поставил. Сидя так, в заточении, подле тела Мастера моего благопочившего, отдался я течению времени неспешному, прислушиваясь к монастырским звукам однообразным, хорошо известным, меня глухо достигающим, следя, как ползет медленно луч пыльный через пол земляной к стене с окошком, а затем, после полудня, исчезает, ибо солнце тогда западную стену подворья игуменова освещает. Несколько раз я в сон погружался, однако позднее никак не мог вспомнить, что снилось мне. Помню лишь, что дважды пробуждался я с криком, испуганно в темноте озираясь, успокаивался же, только увидев возле себя Мастера с лицом, все той же улыбкой озаренным, а один раз я даже его за руку схватил, — уже окоченевшую, правда, не так сильно, как должна была бы, — дабы увериться, что сам я жив. Вскоре после того, как звон резкий на вечерю раздался, когда снаружи смеркаться стало, а внутри уже как ночью в лесу было, засов на дверях снова отодвинулся со своим скрипом жутким. В дверном проеме фигура некая появилась, высокая, в рясе, в капюшоне, на лицо надвинутом, и молча внутрь вошла, а за ней проскользнул дьякон один, дабы меня в двух словах известить, что это брат новый, только прибывший, который по воле своей ночь бдения возле Мастера со мной проведет, но только в разговор с ним мне вступать не следует, ибо он строгий обет молчания принял. Выпалив это духом единым, дьякон, еще не привыкший к смертным обрядам монастырским, быстро, движением одним дверь захлопнул и засов наложил, словно сбежать от нас спешил или словно ничтожный тот кусок железа смерть удержать мог. Только шум шагов его торопливых, испуганных к зданию монастырскому удалился, монах, молчать обет давший, понуро к одру деревянному Мастера подошел, нагнулся, чтобы при свете слабом свечи, которую я только перед этим зажег, лицо покойника разглядеть, а потом, словно узнав что-то, ко мне повернулся, на один или два шага подошел и движением резким капюшон с головы сбросил. И увидел я… |
||
|