"Слушать в отсеках" - читать интересную книгу автора (Тюрин Владимир)РЫЖИЙВидавшая виды щелястая теплушка натужно стонала на каждом стыке рельсов, а на поворотах стены ее визгливо кособочились и вслед за стенами куда-то в сторону со скрипом ехали нары. На одном из поворотов, когда казалось, что вот-вот горбыли нар выдавят стенки и загремят под откос, кто-то наверху вдруг спросил: — Слушай, лейтенант, ты нас живыми-то хоть довезешь? А?.. У меня жена молодая. — Это был опять тот самый женатик, который приехал в военкомат прямо со свадьбы. Пожилой лейтенант, с отечным сумрачным лицом, сопровождавший нас, пустил толстую струю дыма в гудящую краснобокую чугунку и безразлично буркнул: — Такого захочешь — не убьешь. Женатик громко зевнул и затянул: «Жена найдет себе друго-о-ва-а, а мать сыночка никогда-а…» До чего же надоел он нам за день своей женой и бесконечно длинными и нудными песнями, которые пел на один и тот же мотив. А точнее, и вообще без мотива. Но посоветовать ему заткнуться ни у кого не хватало духу: уж больно здоров был женатик и наполнен какой-то неуемной силой. Когда он потягивался, а потягивался он смачно, расправляя широченные плечи и выкатывая тугую грудь, то казалось, что от его яростного томления лопаются сухожилия и с треском выворачиваются суставы. А ведь он был нам ровесником, этот бугай. Все уже было перепето с утра. За оконцами теплушки смеркалось, и тяжелая, дремучая тоска как-то совсем незаметно подкралась на смену утренней хмельной удали. И вдруг каждому из нас захотелось тишины и уединения. Примолкли. Лишь в углу на нарах кто-то шепотом делился своими печалями. Честное слово, мы были неплохими парнями. Но нам здорово не повезло: когда шла война, мы убегали из дома, пристраивались к воинским эшелонам, чтобы попасть на фронт, нас возвращали и говорили: еще малы, ваше время придет. Работать наравне со взрослыми мы не были малы, а тут оказывались малы… Время наше пришло. Но когда? Когда окончилась война. Призвали нас тоже как-то не по-людски. Ждали осенью — не призвали. Взяли других. Потом оказалось, куда-то недобрали, и вот теперь, в декабре, начали собирать поодиночке со всего района. До военкомата провожали нас песнями, гармошками и плачем. Сходились и съезжались с разных сторон, пьяные, шумные. Нас строили, проверяли по спискам, мы разбредались, прощались, снова становились в строй и опять убегали прощаться. Женатик заливался пьяными слезами, взасос целовал молодую жену, а уже перед самой посадкой в вагоны по совету какой-то провожавшей его старухи, видимо своей или ее матери, со всего маху ударил жену по лицу. Та села в снег и непонимающе заулыбалась. Старуха нагнулась к ней и сказала: — Знай, доченька, мужнину силу. Не балуй без ево. Поезд дернулся, и город наш медленно-медленно, точно не желая с нами расставаться, начал отставать, увязая по самые окна в снегу. Мы запели. Запели что-то веселое, с гиканьем, с уханьем, с присвистом. Потихоньку допивали припрятанную от лейтенанта водку или самогон и снова пели. А сейчас притихли в тяжком молчании. Вместе со встречным ветром сквозь щели протискивались снежинки, и часть из них тут же у стен оседала в маленькие сугробики, а другие путешествовали по теплушке, пока не исчезали в каленом воздухе над чугункой. У стен дуло, и все жались к середине вагона. Места потеплее заняли кто поздоровее или понахрапистее. И только рыжему не хватило места в середине. Он примостился на своей котомке у подрагивающей двери и весь день молчал, точно прислушивался к железной толчее под вагоном. И чего его взяли? Был же у военкомата выбор. Отобрали нас всех крепких, здоровых… А рыжий был жалок, худ и тих. В вагон он забрался последним и пристроился в одиночку у двери. На первой же остановке женатик сунул ему в руки ведро и скомандовал: — Ну-ка, рыжая команда, кипяточка! Рука, что называется, у женатика оказалась «легкой». — Рыжий! Чего-то печка у нас потемнела. Пошуруй-ка там! — Красный, ты чего расселся? Кто за углем пойдет? — Рыжий, подай-ка вон там из угла мой сидорок. На одной из станций нас кормили обедом. Рыжий за весь вагон мыл котелки, ложки и снова носил кипяток, уголь, приносил, кому было лень слезать, на нары прикурить. — Рыжий! Красный! Кирпичный! И рыжий все делал, боязливо посматривая на нас добрыми голубыми глазами. Молодость и здоровье порой бывают неосознанно жестокими. Мы этого тогда не понимали и, когда надоедало петь, начинали цепляться к рыжему. Особенно долго и до слез гоготали, когда силой заставили его выпить водку. Рыжий не посмел отказаться и мучился на потеху нам. Он закашлялся, слезы вместе с водкой струились по бороде и тонкой с синевой шее. Вынужден был вмешаться лейтенант. Но даже после этого глаза рыжего не утеряли доброты. Когда рыжего не дергали, он сидел у двери, закутавшись в рваную телогрейку, подпоясанную брезентовым ремешком, и чему-то светло улыбался. Под колесами прогрохотала стрелка, вагон мотнуло, и частая скороговорка стыков начала стихать. Лейтенант приоткрыл дверь, выглянул, одернул шинель и приказал; — Приехали. Собирай манатки. Нас построили, и мы пошли куда-то в окоченелую темноту, сначала спотыкаясь о рельсы, а потом вдоль бесконечно длинных, местами разрушенных пакгаузов, мимо сладко спящих, варившихся в снег домов и одиноких, еще и теперь горько пахнущих труб, напоминающих о том, что этот незнакомый нам город успела лизнуть своим беспощадным языком война. А сбоку все время негромко подстегивало: — Не отставать! Шире шаг! Не отставать! Казалось, дороге не будет конца. И все же он был. С гамом мы ввалились в совершенно пустой зрительный зал какого-то небольшого деревянного клуба. Часть окон была выбита и заделана фанерой. Под окнами намело снежные дорожки, а обмерзшая фанера бриллиантово искрилась в свете единственной мутной лампочки. На голой сцене в углу приткнулось покрытое пылью пианино. Над ним скособочился выгоревший лозунг: «Все для фронта, все для победы!» Все бросились занимать место на сцене: там теплее — нет окон. Рыжий подождал, пока все улягутся, и, аккуратно перешагивая через лежащих, извиняясь, подобрался к пианино. Рукавом телогрейки он стер с его крышки пыль, зачем-то заглянул внутрь, открыл клавиатуру и обвел нас, удобно и тесно расположившихся на сцене, задумчиво-строгим взглядом. За окнами подвывал ветер, одиноко покрикивали паровозы. Кто-то, пригревшись, начал похрапывать. Рыжий снял шапку, положил котомку под пианино и тихо-тихо пробежал пальцами по клавишам. По гулкому залу вдогонку друг за другом покатились звуки. Из-за пианино рявкнули: — Хватит там! Ты, рыжий! Из другого угла попросили: — Эй, кто там поближе, тяпните его чем-нибудь потяжелее! Но рыжий, словно ничего не слыша, расстегнул телогрейку, положил руки на клавиши, и зал вдруг замер, очарованный чьим-то великим творением. Откуда нам было знать, о чем пел инструмент? Может быть, о горечи разлуки или об увядшей первой любви, может, о шорохе листьев, ласкаемых последним закатным дыханием ветра, или о шелесте растущей травы… Не знаю, о чем грустили звуки, но в каждом из нас разбудили они воспоминания о самом дорогом и сокровенном. Может быть, о давно уже стыдливо забытой материнской ласке или по-детски восторженной, но уже мужской любви к отцу, не обласканному солдатским счастьем и убитому где-то на чужбине, а может быть, и о первых соловьиных зорях… Кто знает… Кто-то прошептал: — О-от дает рыжий. На него шикнули. Некоторые тихонько пробрались к пианино, другие остались лежать, думая о чем-то о своем, теперь уже далеком и оттого еще более желанном. Рыжий кончил играть, по инерции еще дослушал, как угасают в углах звуки, и вдруг съежился, сник и пугливо оглянулся. Все молчали. Рыжий взял шапку, поднял котомку и начал пробираться со сцены. Дорогу ему заступил женатик: — Тебя звать-то как? Рыжий вздрогнул: — Юра… — Ложись, Юрка, рядом со мной. Тут потеплее. Ну-ка сдвиньтесь, — рявкнул женатик. Ребята потеснились. Рыжий смущенно улыбнулся и опустил котомку на пол. |
||||||
|