"Слушать в отсеках" - читать интересную книгу автора (Тюрин Владимир)ПЕРВАЯ БОРОЗДАЕще толком и не раззорилось, когда старшина Панкин блаженно, с хрустом потянулся и разом, как будто и не спал, открыл глаза. Да и до сна ли было? Вчера он получил приказ сдать свою группу сержанту Коломийцу, а самому с вещами прибыть в штаб батальона, разместившийся в районном центре. Наконец-то пришел черед и их году возвращаться к домам. Отвоевались! От звонка до звонка промолотил на передовой Виктор Иванович войну — и ни дня в госпитале. Всем, да и самому на удивление не получил он ни одной царапины. Вроде бы я повезло, а посмотреть с другой стороны — какое уж тут везение: многих вон подранило и после госпиталя побывали они дома. Панкин же не видел свою Лизу и сына почти шесть лет, забыл и какие они. Сашка небось уже с отца вымахал. Вот почему проснулся Панкин ни свет ни заря. Теперь лежал с открытыми глазами, до макушки захлестнутый счастьем, и боялся пошевелиться — не спугнуть бы его, не расплескать. В маленьком, только голову просунуть, оконце заголубело утро. Из-за рядна, перегородившего приземистую, собранную из блиндажных бревен и горбылей избу, вышел Тимофеич и осторожно, но ровно настолько осторожно, чтобы все-таки разбудить старшину, подсел к нему на топчан. — Командир, пора… Петухи вон давно пели… Были они ровесниками, обоим недавно за тридцать, но рядом с рослым, гладким Панкиным смотрелся Тимофеич щуплым мальчонкой. Лежа на спине, старшина одной лапищей сгреб Илюхина поперек тела и придавил его к себе. — Брешешь ты все, Исай Тимофеич, нету у тебя никаких петухов. Один только у бабки Ермолаевой, да и тот безголосый и кривой, — сказал и осекся: у Тимофеича тоже не было одного глаза. Но Тимофеич не обратил на это внимания — успел уже привыкнуть, да и настроение было не для обид. Он лишь беззлобно проворчал: — А на кой леший ему голос? Топтать некого, будить опять же некого… Люду на деревне — сам знаешь — старики, старухи и мы, обрубки. Колхоз, растак его… — Чегой-то ты прямо в исподнем к человеку пошел. Стыдобы у тебя, что ли, нет? — В голосе Кати, жены Тимофеича, хотя и старалась она говорить строго, не слышалось ничего, кроме материнской нежности. Панкин вспомнил их первую встречу. Только к вечеру отыскали они эту деревушку со смешным названием Куриный брод. Обочь по-весеннему непролазной от грязи дороги торчало десятка два черных печных труб. Некоторые из них уже успели обрасти корявым жильем, другие же так и стояли, ожидая своих хозяев. Над одной из избенок слабо трепыхал когда-то красный, а теперь вылинявший и дождями выполосканный флаг. Оставив солдат в машине, комбат и Панкин направились к этой избе. При лучине за добела выскобленным столом сидели мужчина и несколько женщин. Когда мужчина повернулся к вошедшим и тусклый свет упал ему на лицо, Панкин подумал: «Эко изуродовало мужика». И привычно рассудил: «А смерть-то рядом была». И впрямь рядом: пороховой чернотой забросала все лицо и, оставив глубокий шрам на щеке, выстебала глаз. — Майор Гергвадзе, — представился комбат. — Нам бы… — спросить председателя он не решался — какое тут председательство в этакой нищете, — кого-нибудь старшего, что ли… Комбат уже полгода как вернулся из Германии на Родину, и его до сих пор бесило, что там под острой черепичной кровлей стоят нетронутые войной сытые дома, а здесь — лачуги, землянки и горькие печи да трубы, поросшие бурьяном. Будь его власть — все бы перевез оттуда, оставил бы им вот такую же разруху — чтобы и внукам в память было. — Председатель колхоза Илюхин, — поднялся мужчина и, догадавшись, обрадовался: — Саперы?! К нам?! Разминировать?! — Да, товарищ председатель. К вам. — Комбат шагнул от двери и протянул руку, но Илюхин, словно не заметив ее, отодвинулся дальше в тень. Одна из женщин закрыла лицо руками, всхлипнула и тонко-тонко заголосила. — Не дождался мой ирод… Не дождался Пашень-ка-а-а… — Перестань, Мария. Люди же здесь, — мягко, но решительно одернул ее председатель и предложил саперам: — Проходите, раздевайтесь. Весь день под дождем прокуролесили они по грязи в поисках этого чертова Куриного брода, иззябли, и было бы сейчас кстати попить чего-нибудь горячего. Да не по душе пришелся комбату неприветливый председатель, даже руки не подал. Так ли встречает желанных гостей Гергвадзе? И он нарочито сухо отказался: — Благодарю, надо ехать. Разместите, пожалуйста, людей. Старшим остается гвардии старшина Панкин. Комбат уже повернулся к двери, когда к нему подошел Илюхин. — Куда же вы, на ночь глядя, блукать в потемках поедете? Оставайтесь, — говорил он чуть отвернувшись, будто скрывая от Гергвадзе изуродованную половину лица. — А обижаться на меня, товарищ майор, не стоит. Мне здороваться-то и нечем. — Он выпростал из-за спины два почти по локоть пустых рукава застиранной гимнастерки. Комбат, растерявшись, помолчал, перевел взгляд с рук на лицо Илюхина и в сердцах стукнул себя кулаком по лбу. — Вай-вай! Какая дурная голова. Прости, дорогой. — А потом спросил: — Сапер? — Так точно, сапер. Бывший. — Где? — Под Будапештом. Просидели далеко за полночь. Жена Илюхина, Екатерина, еще молодая и необычайно тихая и ласковая женщина, принесла по такому случаю бутылку самогону. Прятала она его где-то вне избы, в развалинах. Уже сидя за столом и поднося ко рту мужа закуску, она, улыбаясь, призналась: — От своего супостата прячу. — «Супостат» было сказано с такой теплой лаской, что комбат и Панкин невольно рассмеялись. — Вот ведь вроде и непьющий, а иной раз нет-нет да и заглянет в стакан. — Ну это ты, Катюша, на меня напраслину не возводи. С кем такого не случается. А так, чтобы… — И вдруг со злой тоской, как будто собираясь с кем-то ругаться, выкрикнул: — Бывает!!! Как иногда подумаешь — куда ты теперь безрукий годен! По нужде сам не сходишь, ширинку жена застегивает. До немца-то я лучшим в области комбайнером был. Теперь что? В футбол играть? Вон Петьке Рыкову, соседу моему, повезло — без ног остался, так хоть руки целы… А тут… Чтобы перевести разговор, Панкин спросил: — Чего-то женщина, когда мы вошли, заплакала? — Мария? Колокольникова? У ней младший сынишка месяц назад на ближнем наделе, это который вы первым разминировать будете, подорвался. Еле собрали его. Осталась она одна с дочкой. Мужик ее и два сына тоже в войне погибли. По стенам тихо шелестел мелкий, совсем не похожий на весенний дождь, и еще тише пожаловалась Катя: — Беда… Куда ни глянь — везде одна беда… С той первой встречи минуло пять месяцев, сто пятьдесят дней тихой войны с войной, оставшейся от фашистов в колхозной земле. А сегодня в деревне праздник: через разминированное поле ляжет первая борозда. Поэтому Катя за занавеской позвякивает медалями. К такому бы дню надеть новый костюм, да откуда ему взяться. Вот и обряжает она мужнину гимнастерку яркими орденскими лентами. Панкин распахнул взвизгнувшую ржавыми петлями дверь и пригласил Тимофеича: — Пойдем, солью. Подряд несколько дней хлестал дождь, а нынче обещало распогодиться. Из-за недалекого, черной стеной вставшего за полем леса плеснуло улыбкой солнце. Голубое и уже по-сентябрьски прохладное утро вмиг зарозовело, заиграло мягкими огоньками. — Наклоняйся ниже, за штаны зальешь! — басил Панкин и прямо из ведра щедро лил холодную воду на спину Илюхину. Окончив поливать, старшина выдернул из-за пояса полотенце и принялся растирать Тимофеича. Тот с уже привычной завистью поглядел, как под дочерна загоревшей кожей старшины буграми перекатываются мускулы. — Бабы по тебе, Виктор Иванович, поди, сохнут? А? — Сохли. Бывало когда-то… Теперь я все больше по ним. Вот сейчас ворочусь домой — детей понаделаю!.. Кучу! — Панкин зажмурился и облапил Тимофеича. Радость так и рвалась из старшины наружу. Все в нем пело: домой, домой… И когда за завтраком Катя спросила его, скоро ли он собирается уезжать, то старшина, не задумываясь, ответил: — Нынче же, Катюша, нынче. Вот только поле обновим, и сразу же тронусь. — И вправду, чего вам ждать… — Катя была рада за Панкина, искренне рада. И в то же самое время где-то в глубине души она неожиданно для себя пожалела, что он уезжает: паек его был ой-ой каким подспорьем в доме. Мимолетная корысть заставила ее покраснеть. И впрямь, чегой-то могло прийти ей такое в голову. Жили же до этого как-то, а теперь с землей и совсем хорошо будет. Она отошла к печи, погромыхала в ней ухватом и, успокоившись, попросила: — Поехали бы, Виктор Иванович, завтра поутру. А я сегодня стиркой займусь. Что же вы грязное жене повезете? — Эх, Катюша, Катюша… Теперь для меня час в год кажется. А ты говоришь, постираю… Я и чистое-то готов бросить — только бы домой быстрее. — Панкин мотнул головой и улыбнулся. — Чудеса… Я вот ночью лежал и думал: скажи мне сейчас — возьми в руки миноискатель — не возьму. Еще вчера одиннадцать мин в ложке у самого леса снял. А нынче, убей, не смогу. Побоюсь. Почему-то земля, покинутая человеком, не зарастает доброй мягкой травой. Вылезают из нее, точно в отместку, разные чертополохи и репейники. Таким было и это поле. Среди начавших желтеть колючих будыльев то тут, то там высились горки земли. И так до самого леса, горка за горкой, горка за горкой в еле заметном глазу порядке. Как кроты понарыли. Но не они, то саперы землю возвращали к жизни. Густо загадили ее немцы минами. На край поля высыпала вся деревня — человек тридцать женщин, стариков. Даже безногий Петр Рыков не удержался. Вперемежку с солдатами они топтались около трактора, на который, ровно петух на тын, взобралась Любка, шестнадцатилетняя дочь Марии Колокольниковой. Мать ее была тут же и вместе со всеми робко улыбалась, думая об их возрожденной земле и скорой сытой жизни. Был когда-то небольшой, но крепкий колхоз, достаток водился. Ни к государству, ни к соседям на поклон за помощью не ходили. Ладно жили. Все было. Было и быльем поросло. Да таким дремучим, что, натерпевшись лиха, даже сейчас люди никак не могли поверить в нее, землю-кормилицу, от которой уже успели отвыкнуть за эти черные годы. Поодаль ото всех отрешенно стояла Ермолаева, худущая высокая старуха. Прижав к животу большую черную икону, она что-то шептала быстрой скороговоркой. Еще издалека, завидев Тимофеича и Панкина, Любка помахала им рукой и, до смерти гордая — она лишь на днях вернулась с курсов трактористов, — крикнула: — Э-эгей!.. Ждем!.. Вчера вечером, как того требовал приказ, Панкин передал командование Коломийцу, легкому, в струнку затянутому сержанту, с которым они вместе помесили не одни километр фронтовых разбитых дорог. И все же Коломиец, позвякивая наградами, направился навстречу Панкину с докладом. — Товарищ старшина… — Бывший, Ваня. Бывший, — прервал его Панкин и довольно рассмеялся. — Теперь я опять хлебороб. Стосковался я по ней, проклятой. — Он ковырнул сапогом землю и удивился неожиданной мысли. А и впрямь проклятая. Всю войну во врагах с нею ходили. Сказал и еще больше удивился — ведь оно действительно так и было. — Ну как, командир, трогаем? — окликнул старшину Тимофеич. — Давай! — Любка, заводи. Тощая труба трактора выплюнула клок черного дыма, и мотор зарокотал, запел. Любка, ожидаючи, посмотрела на Тимофеича, а тот замер, все никак не решался дать команду. Он обвел взглядом просветленные счастьем лица односельчан и вдруг испугался. А если… Если мина… Если хоть одна… Ведь ставили же немцы деревянные мины. Он-то, бывший сапер, знает, что это такое. Трудно разуверить людей, вон сколько ждали, но, раз потеряв веру в землю, они бросят ее, уйдут. И что тогда?.. Что?.. Тимофеич обошел трактор, пнул лемех плуга, давая всем своим видом понять, что задерживает он начало пахоты просто так, хочет лишний раз проверить — все ли сделано, как это должно быть, и подошел сзади к машине. — Ну-ка подсоби забраться председателю. Любка подхватила его под мышки. Тимофеич вскарабкался, прислонился боком к седлу и ткнул головой в Любкину спину. — Поехали. Трактор дернулся и медленно-медленно пополз навстречу перепаханному саперами полю. Метр, два, три… пять… Вслед за ним редкой цепочкой, шаг за шагом тронулись они, для кого было все в этой земле, все — их прошлое и будущее. На что уж грачи тварь беспонятная, а и те сообразили, что быть богатой поживе, и большой стаей нетерпеливо похаживали неподалеку от людей. И вдруг цепочка дрогнула и замерла: колеса трактора наехали на первую горку земли. Здесь когда-то начиналось минное поле. — Не пущу-у!.. Не пущу-у!.. — Мария Колокольникова бросилась к трактору. Испуганно загомонив, грачи поднялись в воздух. — Не пущу-у!.. — Она забежала вперед, уперлась руками в ребристые клетки радиатора. — Не дам!.. Мария кричала страшно, как только могут русские бабы в неистребимом горе. Так было и тогда, весной, когда здесь же разнесло ее меньшого, Витюшку. — Глуши… — скомандовал Тимофеич, тяжело спрыгнул на землю и, враз обессиленный и разбитый, сел на плуг. Он не видел, как Мария подбежала к Любке, сдернула ее с седла, хлестнула в материнской жалости по лицу и обняла, прижала к груди, запричитала: — Не пущу-у-у!.. Одна ты у меня, донюшка!.. Ясонька моя! Ничего этого не видел Тимофеич. Он сидел и плакал, кляня себя за слезы на людях. Плакала его давняя загнанная далеко вглубь обида на свое бессилие, на то, что рушится все, о чем он мечтал, чем жил все эти пять месяцев. Клял, пытался сдержаться, но слезы текли сами по себе. Все произошло настолько ошеломляюще неожиданно, что Панкин поначалу растерялся. Он обвел взглядом потускневшие лица крестьян. Вот только что они на что-то надеялись, радовались, а теперь в их глазах снова поселилась тоска. Черная, безнадежная. И вся эта тоска смотрела на него, бывшего уже теперь сапера, бывшего старшину. Они ждали помощи. Панкин опустил голову. А что он может? Сесть за трактор? Зачем? Сегодня он уйдет в район на сборный пункт, а оттуда — домой. Почему же именно он должен? Чего они все так на него смотрят? Мыслишкам этим срок был лишь мгновение, но и его было достаточно, чтобы Панкина захлестнула злость. «А ведь струсил, сволочь, напоследок. Струсил». Он еще раз оглянулся, не заметил ли кто. Подошел к трактору, уселся в седло и поерзал, устраиваясь поудобнее. — А может, я прокачусь, Виктор Иванович? Когда-то тоже умел. — Коломиец легко взлетел на трактор и встал рядом с Панкиным. — Нет, Ваня. Дай я, — сказал прочно, будто гвоздь заколотил. Коломиец это почувствовал и не стал возражать. Уже спрыгнув на землю, он пожал плечами. — Давай ты, если уж так хочется. Какая разница? Какая разница, он хорошо знал — всякое может случиться — и не хотел, чтобы первую борозду вел Панкин. Наверное, и чемодан уже собрал… Трактор глухо урчал. Старшина положил руку на рычаг переключения скоростей и удивился: никогда не потели ладони, а тут вдруг взмокли. Сколько взрывателей повыворачивал — не было такого. На колесо начал пыхтя взбираться Тимофеич. Панкин ухватил его за плечи, чтобы не свалился, и зло спросил: — Куда тебя черт несет? — Как это куда? К тебе. — Ну-ка крой отсюда. Тимофеич зацепился культей за руку старшины, подтянулся и, отдуваясь, пробурчал: — Эшь ты, герой нашелся. Крой… Я тут кто? Я — Советская власть. Учитывай… Панкин перевел скорость и закрыл глаза. Осталось совсем немного, совсем… До судороги напряженная нога мелко задрожала. «А-а, черт», — про себя выругался старшина и отпустил педаль сцепления. Трактор рванул с места. Впереди лежало поле. Пять месяцев работал на нем Панкин, не чувствовал своего сердца, будто и не было его вовсе. Сейчас же оно ворочалось в груди тяжелым комом. Сзади что-то радостным голосом крикнул Тимофеич. Старшина не расслышал, обернулся и увидел, как до блеска отполированные лемеха разваливают пластами жирную, стосковавшуюся по человеческим рукам землю. На борозде уже затеяли драку грачи. |
||||
|