"Участок" - читать интересную книгу автора (Слаповский Алексей Иванович)Глава 13 (вместо эпилога) Участок без участвовогоЕсли бы Кравцов из своего пусть не очень прекрасного, но достаточно далекого далека посмотрел, что происходит во дворе его соседей Суриковых, он не поверил бы своим глазам. Наталья, тихая женщина с милой застенчивой улыбкой, Наталья, работящая жена и заботливая мать, бежит за мужем не с чем-нибудь в руках, а с вилами, размахивает ими и кричит: – Куда спрятал, паразит? Как самому, так сразу есть, а как мне, так сразу нету? Я имею право отдохнуть? А? Стой, кому говорю! Иди сюда! Василию, как мужчине, зазорно бегать. Но вилы не веник, если зацепят, будет не просто больно, а очень больно. И Наталья совсем очумела, ничего не соображает. Да и Василий не вполне свеж, правду-то говоря. Поэтому у него одна забота – не упасть, убегая от жены. И унять Наталью некому. Мать и отец Василия к ним и близко глаз не кажут, не могут простить снохе, что она их сына чуть в тюрьму не посадила. Мать Натальи тоже не заглядывает, обижена на зятя: не содержит Наталью в достатке и покое, безобразничает. А милиция где? Милиции нет. Кублакова не только не восстановили в должности, но и вообще уволили за его сомнительные поступки: самоутопление разыграл, пистолет бросил, в город убежал. И хоть вернулся, а репутация уже подмочена. Нового же участкового пока не присылают. Кроме милиции есть власть политическая: Андрей Ильич Шаров, глава администрации, и экономическая: Лев Ильич Шаров, директор ОАО «Анисовка». Но Андрей Ильич сам сегодня странен: пришел с утра в администрацию не очень ровной походкой, отослал домой секретаршу Стеллу, а потом и всех других сотрудников, заперся – и что там делает, неизвестно. Лев же Ильич уже который день занят масштабной отгрузкой продукции, то есть вина. С этого, возможно, все и началось. Когда из города одна за другой прибывают автоцистерны, когда открыты хранилища, а вино качают толстыми шлангами наподобие пожарных рукавов, и оно сочится из дыр, струится по бокам цистерн, каплет из неплотных кранов, проливается и льется из всех щелей, оставляя на дворе глубокие лужи, то смешно учитывать, сколько там канистр шоферы себе налили для личного употребления, сколько анисовцы мимоходом нацедили или зачерпнули... Счет идет на тонны и декалитры, торг с представителями оптовиков Лев Ильич ведет о десятках тысяч рублей; сам он, утомленный, не прочь пропустить время от времени стаканчик качественного экспериментального вина, которое подносит ему Геворкян. А уж остальные к вечеру и вовсе лыка не вяжут. Это такое время в Анисовке, когда, кажется, даже собаки пьяны и петухи шатаются. В какой дом ни войди – застолье, куда ни посмотри – поют, пляшут, веселятся и дерутся. Шура Курина давно уже не появляется на работе, в магазине, засела дома и предалась воспоминаниям о молодости. На огонек к ней заглянула сперва Сироткина, потом Читыркина. Потом Акупация втерлась со старческой заискивающей наглостью. Играют в карты, выпивают, разговаривают, весело им. И другие женщины потянулись, позавидовав этому веселью. В их числе оказалась и Наталья Сурикова. Выпила, и еще выпила, и еще – и разошлась, засмеялась, забалагурила, забыла обо всем. А тут вино кончилось, она пообещала подругам немедленно принести, помня, что Василий вчера пополнил свои запасы десятилитровой бутылью. Вот и причина этой странной сцены с вилами и погоней, на которую подивился бы Кравцов, если б увидел. Видеть это со стороны, оставаясь трезвыми и здравыми, могли только два человека: непьющий Стасов и чудом удержавшийся Дуганов. (Мы помним, что в ряду трезвенников упоминали Малаева, но он в это время лежал в районной больнице, в Полынске.) Дуганову было особенно тяжело. Дуганову было тяжело, в отличие от Стасова: тот не пил и не хотел. Дуганов же не пил, но хотел. Однако потерпев день, второй, он почувствовал, что полегчало. И немного собой загордился. На третий день ему стало совсем легко. И вот, проходя мимо винзавода, он воззвал к совести Льва Ильича: – Что это вы с людьми делаете, господин директор? Разложили все село окончательно! И я знаю, для чего! У нас теперь акционерное общество, мы все пайщики, так? Но кто имеет настоящие доходы? Только вы и особо приближенные лица! А кто должен иметь? Все! Но вы всем залили глаза вином, господин директор! Учета нет, контроля нет, что хотите, то и творите! Лев Ильич, оторвавшись от бумаг, которые рассматривал, стоя у очередной машины, поднял голову, прищурил глаз и некоторое время слушал Дуганова без эмоций на лице. Потом поискал взглядом, увидел Куропатова и сказал ему с досадой: – Дай ты ему по роже, что ли? Куропатов, который как раз был в энергичном настроении: возил, таскал, подавал, принимал и все не мог умаяться, – с охотой отозвался: – Это запросто! И пошел к Дуганову – Только попробуй! – остерег его Дуганов, но возможности для пробы не дал, отошел подальше и оттуда крикнул: – А вот описать в письменном виде ваши безобразия и послать на имя губернатора! Или вообще в Москву! – Шли! – разрешил Лев Ильич. – Сколько угодно! Хоть президенту! – Думаете, я шучу? Я не шучу! – крикнул Дуганов. Он не шутил – в том смысле, что душа горела против недостатков в экономической, общественной и частной жизни Анисовки, давно уже горела, всегда горела. Бывало когда-то, писал он возмущенные письма в областную газету «Сарайский коммунист», в обком партии, в ЦК КПСС[1]. Так вот, Дуганов когда-то смело писал о недостатках, и даже получал иногда ответы, и даже один раз приняли меры: прислали трос для починки подвесного моста через Курусу. Но по поводу исправления людей Дуганов никаких мер не видел и давно разочаровался. Понял он также, что письма в самые высокие инстанции никого не пугают. Зря старался, получается. И получается, обоснованно смеется над ним Лев Ильич Шаров, неуязвимый олигарх и жулик. Ничего он не боится, как и другие. Читыркин, например, даже проклятия матери не испугался, когда она отговаривала его разрывать могилы. У развалин бывшего сельхозтехникума «Красный студент», размещавшегося в бывшем дворянском поместье, стоит старая, разрушенная церковь, возле церкви небольшое кладбище с памятниками, здесь похоронена в незапамятное время семья помещицы Охвостневой во главе с нею самой; и вот кто-то пустил слух, что усопших клали в могилы с драгоценностями, брильянтовыми и золотыми украшениями. Вскоре там рылось несколько мужиков, и больше всех старался Читыркин. Мать его узнала об этом и пригрозила, что проклянет. Он только посмеялся. Она, измученная донельзя беспутным сыном, пошла к церкви, перекрестилась, попросила прощения, отошла в сторону и крикнула в направлении Ивановки: «Проклинаю!» Ну и что? Ничего. Читыркину от этого не стало ни жарко ни холодно. Правда, драгоценностей он и его товарищи не нашли. Причиной Читыркин посчитал проклятие матери, напился, пришел к ней и ругал ее матом за то, что лишила сына последней возможности счастья. В общем, не боятся люди ни власти, ни родных, ни соседей, ни Бога, хотя с виду и стесняются, но это лицемерие, считал Дуганов. Он достал из шкафа большую папку с официальными и личными письмами, перебирал их, думал, вспоминал. Мысль возникла: много в жизни всего было, впору мемуары писать. Анисовка смеялась: Дуганов мемуары пишет. Не все даже это слово толком поняли. – Каки таки мумуары? – спрашивала в магазине Акупация у хохочущего Володьки Стасова. – Мемуары! – кричал Володька. – Мимо нары? – не могла расслышать и понять глуховатая Акупация. – Мемуары, бабка! Воспоминания! – Об чем? – О себе! – А чего ему о себе-то вспоминать? Вошедший Мурзин пояснил и ей, и Клавдии-Анжеле, и Володьке: – Мемуары – это не только о себе, а о тех исторических событиях, которые происходили вокруг человека в прошедшее время. Например, у маршала Жукова очень содержательные мемуары о войне. Читала, Клавдия Васильевна? Могу принести! Володька (естественно, выпивший) сказал Акупации: – Ты глянь, бабка, он на нас и внимания не обращает! Мы не люди для него! Он к ней нагло в гости напрашивается! – Ты помолчал бы, юноша! – посоветовал ему Мурзин. Володька не прислушался к совету. Наоборот, он закричал против Мурзина грубые и обидные слова и с этими словами бросился на Александра Семеновича, обхватил его за шею и стал мотать тело Мурзина с тем, чтобы выкинуть его из магазина. Но Мурзин зацепился ногами за ствол лимонного дерева, что стояло в большой кадушке. Ствол гнулся. Акупация и Клавдия-Анжела ужасались. Тут кадушка вместе с деревом упала, Володька от неожиданности выпустил шею Мурзина, тот вскочил и, будучи старше и опытней, произвел точный удар Володьке под дых. Володька согнулся. Мурзин взял его за голову и, пихая, вытолкнул из магазина. Через минуту Володька влетел с дрыном, выломанным из забора. Акупации хотелось убежать, но она боялась пропустить самое интересное, поэтому присела в углу и оттуда смотрела. Клавдия-Анжела выскочила из-за прилавка, встала перед Володькой и закричала: – А ну, отдай! Дурак! И вырвала у него дрын. И сказала Мурзину: – Тебе, Александр Семенович, врачу надо показаться. У тебя вся шея в травме, красная! – Так, значит? Таков ваш выбор, Клавдия Васильевна? – спросил Володька. Клавдия-Анжела и впрямь сделала свой выбор: закрыла магазин и повела Мурзина не к Вадику в медпункт, а к себе домой. Там он и остался сначала до утра, а потом на все время. Но это ладно, они оба люди свободные. Однако как с питьем произошло что-то вроде цепной реакции или эпидемии, так и внебрачных отношений в Анисовке все разом перестали стесняться. Известно: дурной пример заразителен. Андрей Ильич, например, взял грамотную Любу Кублакову к себе в администрацию на какую-то должность, совершенно легально ездит с нею в Полынск и подолгу там задерживается. Где именно, Суриков, который их возит, не говорит: он сам, по слухам, отирается у вокзальной буфетчицы Лили, бывшей анисовки, с которой он когда-то учился в школе. А Кублаков, не сильно расстраиваясь или не показывая этого, начал заходить к Нюре. А Наташа Кублакова, беря пример со взрослых, уже не только говорит с Андреем о бросившей его невесте Ольге, а сама уже в роли его невесты, не сказать больше. Ну и так далее. Дуганов повадился ходить по селу и говорить как бы между прочим: – Веселитесь? Развратничаете? На здоровье. Все будет известно потомкам! Юлюкин однажды прислушался и спросил по-свойски, будучи ровесником Дуганова: – Валер, ты чего там бубнишь? Опять в инстанции кляузы сочиняешь? Удивил! – Не в инстанции, а потомкам, – объяснил Дуганов. – Мемуары я пишу. – Это я слыхал. А зачем? Дуганов сел на лавку у крыльца дома Юлюкина и охотно растолковал: – Мы ведь как считаем? После нас – хоть потоп. Оно и в самом деле так. Ты вот что про своего деда знаешь? – Мой дед еще в Первую мировую погиб. – Нет, но что-то ты знаешь про него? – Бабка рассказывала: шорничал хорошо. Песни петь любил. – Ну вот, и вся твоя историческая память! – укорил Дуганов. – Шорничал и петь любил! А как к людям относился? К бабке твоей? Был добрый или злой? Ничего не известно! Теперь представь другую ситуацию. Книга. Твоя внучка или твой правнук открывает и читает: Дмитрий Романович Юлюкин посадил жениха своей дочери в тюрьму. Своим тяжелым характером уморил жену. Дочка с ним жить не смогла, отделилась в лачугу, лишь бы не вместе. Работая бухгалтером, наверняка получал нетрудовые доходы, будучи в состоянии купить машину «Москвич», хотя она стоила ему не по карману... – Э, э, ты не бреши! – остановил Юлюкин. – Я на «Москвич» семь лет копил! – Ну, про «Москвич» не будет. А про остальное будет. – Где? – В книге. Которую прочитает твой правнук. – А где он ее возьмет? – Да я же пишу, чудак ты! Мемуары про жизнь села! Чтобы потомки знали, кто мы такие были. Без прикрас и обмана. Понял? – Кто же ее напечатает? – А хоть и никто. Будет рукописная. Переплету и сдам на хранение в архив под расписку. В Полынске вон есть районный архив, туда и сдам. Понял? И Дуганов, довольный эффектом, пошел писать мемуары дальше. Он пошел писать мемуары дальше, а Юлюкин задумался. И тем же вечером заглянул к Дуганову с бутылкой. Дуганов на стук открыл не сразу. Записи свои прячет, решил Юлюкин. Вошел с улыбкой: – Мы с тобой два бобыля, Валер! Развеем тоску? – А у меня тоски нет! – заявил Дуганов. – Тоска бывает у духовно неразвитых интеллектов! Которым нечем себя занять. – А тебе, значит, есть чем? – спросил Юлюкин, приглядываясь. Он заметил, что на столе, покрытом клеенкой, чашка, заварной чайник, хлебница и все прочее сдвинуто в одну сторону, половина свободна. Как раз чтобы разложить тетрадь или листки и писать. Кстати, вон сбоку и две ручки лежат. Одна кончится – вторую схватит, паразит, чтобы процесса не прерывать. А тетрадь, видимо, спрятал. – Я чего хотел сказать, – присел Юлюкин, осторожно поставив бутылку. – Ты, как я понял, хочешь написать про меня и про других? – И про себя тоже. Между прочим – не скрывая своих недостатков! – Это понятно. Но ты ведь про меня всего не знаешь. – Что надо – знаю! Ты у меня всю жизнь на виду! – Где же на виду? Не в одном доме жили, слава богу, у тебя свой, у меня свой. Ты вот говоришь: жену тяжелым характером уморил. Это неправда, Валера. У жены, ты сам знаешь, была болезнь. Характер тут ни при чем. – Любая болезнь зависит от окружения. Жил бы я среди людей, а не среди сволочей, мой бы невроз давно прошел! И чего ты боишься вообще? Я же не только про плохое, я про хорошее тоже буду писать. У кого оно есть. А у кого нет – извините! Юлюкин подумал. И сказал: – А я вот, когда в армии служил, между прочим, человека спас. Учения были, и один сержант спотыкнулся, как сейчас помню, и с окопа, значит, упал, а на него прямо, значит, танк. И все рты раскрыли, а сержант головой о камень ушибся и лежит. Один я не растерялся, спрыгнул, рванул его на себя – гусеница, между прочим, прямо в сантиметре от головы прошла. А еще... И Юлюкин много еще рассказывал хорошего из своей армейской жизни, об учебе в городе, припомнил и анисовские события, в которых он участвовал если не героем, то вполне положительно. Дуганов выслушал со снисходительной усмешкой и подвел черту: – Ты мне пой хоть до утра, а у меня свой творческий принцип. Во-первых, пишу, что сам помню или видел. Во-вторых, имею право на личную оценку. Субъективную. Как автор. – Какой ты автор, ешь твою плешь! – начал закипать Юлюкин. – Автор! Авторы такие, что ли, бывают? Они образованные, они этому учатся! Я тебе вот что скажу: чтобы писать – надо право иметь! А ты такого права не имеешь! Автор! Дуганов взял бутылку и пошел к двери. Открыл ее и сказал: – Сначала бутылку выкину, а потом тебя. Будешь ты мне указывать! Я знаю, чего ты испугался! Испугался, что твои потомки про тебя все узнают? И пусть знают! Надо было жить по-человечески! – А я по-каковски жил? – вконец озлился Юлюкин, подходя к нему, вырывая бутылку и замахиваясь. – По-обезьянски, что ли? Дуганов, осознавая себя в опасности, не только не испугался, а наоборот, почувствовал прилив пьянящей смелости. – Ну, ударь! – сказал он. – Правду не убьешь! И учти: я это твое нападение в мемуарах тоже зафиксирую. Под рубрикой: как люди ненавидят свою собственную совесть! Юлюкин посмотрел на свою дрожащую руку с бутылкой. И ему вдруг привиделось странное: будто рука и бутылка стали не живыми, а, описанные буквами и словами, появились уже в будущей книге, которую читают действительно его потомки и удивляются, каким их предок был невоздержанным человеком, готовым стукнуть другого человека бутылкой. И он опустил руку. Но гнев его не утих. – Попробуй только зафиксируй! – сказал он. – За клевету в суд на тебя подам! – В суд на него за клевету подать надо! – говорил Юлюкин на следующий день Андрею Ильичу Шарову. – Он понапишет там неизвестно что, поди потом докажи! В администрации в это время случился Лев Ильич. Он заметил: – Надо будет – всё докажем! – Ошибаетесь, Лев Ильич! – резко не согласился Юлюкин. – Он ведь о чем речь ведет? Напишу, говорит, книгу, мемуары эти самые, и, говорит, напечатаю или в архив сдам. То есть понимаете, какая петрушка? Правнук ваш, Лев Ильич, возьмет эту писанину и будет за правду читать. И вы бы рады доказать, что оно все ерунда, но вас-то уже, извините, нету! – Успокойся, Дмитрий Романович! – веско сказал Лев Ильич. – Никто ему этого не позволит! – Вот именно, – вяло поддакнул Андрей Ильич, у которого с утра болела голова. Тут мимо открытой двери прошла Люба Кублакова. И посмотрела на Андрея Ильича мимоходом так, как лишь женщины умеют: и с намеком, и с укоризной. Ты, дескать, думаешь, что все просто, а оно очень даже не просто! Она слышала разговор, она сразу учуяла, в чем опасность. А после ее взгляда учуял и Андрей Ильич. – С другой стороны, – сказал он с видом догадки, – в самом деле, он ведь напишет всякую чепуху, в том числе про личные отношения, и тайком куда-нибудь это передаст. Вот и не позволь тогда. Еще в газетах напечатают! Лев Ильич не видел проблемы. – Изъять! – сказал он. – На основании невмешательства в чужую жизнь! Помочь, Андрей, или сам справишься? Андрей Ильич обиделся: – И не с такими справлялся. – Я в том смысле, что Терепаева подключить. Для официальности. – Это не помешает, – кивнул Андрей Ильич. И, поморщившись, добавил: – И лучше бы завтра. – Не горит, – согласился Лев Ильич. Не горит-то не горит, но уже тлеет: анисовцы перестали посмеиваться над придурью Дуганова, до них дошел смысл того, чем он занимается. Из двора в двор, из дома в дом шли разговоры, и в результате все обсуждали будущую книгу Дуганова так, словно уже видели ее. – Для каждого завел отдельный листок, и на этом листке всякую похабень про человека пишет! – уверяла Шура Курина. – И даже про женщин. И даже про одиноких, если кто на самом деле не живет, а мучается, и в этом не виноват, если от горя, например, немножко выпить, но он про это в виду не имеет, ему лишь бы с грязью смешать! – Про всех! – поддакивала Сироткина. – И про детей, и про стариков, про всех пишет! Кто чего не так – ага! – он тут же записал. – Не только все-таки похабень, – поправляла Наталья Сурикова, уже отдохнувшая от своего недавнего отдыха и вернувшая себе свежесть лица и глаз. – Если у кого, например, все нормально: дети, хозяйство, кто старается, – он про это тоже записывает. – Охота кому про это будет читать? – не верила Читыркина. – Читать интересно, когда все наперекосяк. И смотреть тоже. Вон по телевизору: она от него ушла, а он к другой, а другая не женщина, а мужчина оказалась, тогда он к третьей, а третья вообще его дочь, да еще наркоманка, и у нее, оказывается, двоеполый ребенок то ли от брата, то ли от сестры, которая тоже не женщина... – Тьфу! – прекратили ее монолог женщины, вконец запутавшиеся. Мужчины эту тему обсуждали меньше, но тоже обдумывали. Все мы люди, у всех за душой грехи есть, и все мы мнительно подозреваем, что некоторые наши поступки, забытые, давние, кому-то известны, кто-то бережет их против нас. Да и явные дела, о которых все знают и помнят, тоже вдруг всплывают в большом количестве, стоит только представить, что они записаны на бумаге. А бумага вещь особенная, и дело не в поговорке про написанное слово, которое не вырубишь топором, а просто... неприятно, понимаете? Вот ты живешь, и все твое – твое. Ну, поболтают, может, обычное дело. И вдруг твое имя написано не в паспорте или другом документе, что хранится в комоде, а где-то в другом месте, отдельно от тебя, далеко, самовольно, написано чужим человеком... Неприятно, нехорошо... И не просто ведь имя написано, а и еще что-то. Например: «Анна Антоновна Сущева провела вечер с Валентином Георгиевичем Кублаковым за распитием спиртных напитков, после чего данный Кублаков интимно хватал Анну Антоновну, а она вместо препятствий смеялась и проводила его под утро, из чего следуют прямые выводы». Так размышляла Нюра Сущева по поводу писаний Дуганова. И очень сердилась. Ей представлялось, что он так и напишет. По форме – правильно. По содержанию – вранье. Ну, был у нее Кублаков, ну, выпили. Ну, лапнул пару раз даже не за грудь, а за плечо. Ну, в самом деле, ушел под утро. Но ничего же не было! Не было ничего же остального! То есть не остального, а того самого, что имеется в виду! Вот оно, коварство письменной речи! А придет Анатолий, попадется ему в руки тетрадь – он объяснений слушать не станет! Был мужчина в доме? Был! Вот тебе и весь состав преступления. Нет, надо какие-то меры принимать. И Нюра, не откладывая, решила принять меры, а именно – сходить к Дуганову. Огородами и лесом она прошла к его дому, на ходу размышляя, как поступить: убеждать его словами, деньгами или применить женский ресурс? Решила попробовать по очереди. Сказала, что шла мимо и вот как-то вспомнила... Спросила: не скучно ли Валерию Сергеевичу жить одному? Дуганов ответил отрицательно. – А мне вот бывает, – сказала Нюра. – Анатолий все работает, работает... Уехать, что ли, вместе в город? Как думаете? – Где родился, там и пригодился, – осторожно ответил Дуганов. – Но и перемещаться человеку не запретишь. – Это правда. Я вот все решаю. С Кублаковым советуюсь. Он в городе и учился, и жил, он понимает. Зайдет, ну, мы и советуемся. По-человечески. А некоторые знаете какие люди бывают, Валерий Сергеевич? Они не признают человеческих отношений. Они считают, что если мужчина и женщина, то обязательно разврат. Знаете, почему? Потому что эти люди, которые так считают, они сами развращенные. Нормальный человек так не думает. Вы ведь так не думаете? – Все зависит от конкретных обстоятельств, – ответил Дуганов. – Но согласно традициям коренной русской жизни, замужним женщинам с женатыми мужчинами общаться наедине всегда было запрещено. И правильно, я считаю. – Кто спорит, кто спорит! – вздохнула Нюра, понимая, что словами повернуть мнение Дуганова в положительную сторону не получилось. – А я знаете что? – сказала она. – Я с Анатолием даже поговорить не успеваю на эту тему. В смысле: насчет переехать. И я решила письмо ему написать. Но у меня не получается. Все как-то длинно. Сижу, прямо чуть не плачу. Потом вспомнила: вы же замечательно пишете! Я девчонкой еще была, когда вы стенгазету оформляли! Напишите ему от меня, Валерий Сергеевич! Не даром, конечно! И Нюра положила на стол деньги. Не пять рублей. И не десять. И даже не сто. Намного больше. Но прицепиться трудно: она же не взятку дает, она от чистого сердца. Правда, Дуганов в чистоту сердца не поверил и кратко сказал: – Убери! – Нет, но я же... – Убери, я по письмам не специалист. К Шаровой иди, к Инне Олеговне, она тебе даже в стихах напишет. – Мне не в стихах, мне конкретно. И не до этого ей. Сами знаете, что ее муж вытворяет: с Кублаковой каждый день в район мотается, а там в гостиницу сразу, а там, в номере, уже эта... жакузи для них приготовлена, ну, они и... – Я сплетнями не интересуюсь! – сухо сказал Ду– ганов. – Это не сплетни, это правда! – возразила Нюра. – С другой стороны, в самом деле, что нам чужая жизнь? Надо свою прожить, чтобы других не обидеть и себя в первую очередь. Но мы ведь друга друга не замечаем даже! Живет человек один – и пусть живет! А может, у него такая душа, что ахнуть можно. И возраст роли не играет, особенно для мужчины. Правда? Дуганов кашлянул. – Нет, правда? Вы сами мужчина, скажите, играет роль или нет? – спросила Нюра и положила свою руку на руку Дуганова. Он вздрогнул, но руки не убрал и спросил: – Что? – Возраст. – В каком смысле? – Да во всех. Дуганов опять кашлянул. И еще. Совсем закашлялся. Нюра тут же встала и принялась стучать ладошкой его по спине. От этого Дуганов закашлялся еще больше. И прохрипел: – Что ж ты лупишь, мне хуже только! – Ой, правда! Растереть надо, а не стучать! – и Нюра начала растирать спину Дуганова круговыми движениями. Дуганов, согнувшись, напряженно смотрел в стол, и вид у него был такой, будто он ждал, что ему сейчас воткнут в спину нож. – Вот так, вот так! – приговаривала Нюра заботливым голосом. – Рубашечку бы снять, – сказала она деловито и нейтрально, как говорят врачи. Дуганов вскочил. – Уйди! – закричал он. – Чего тебе надо от меня? Уйди, Нюрка! Нюра усмехнулась: – Ладно, уйду. Непробиваемый ты мой. Но учти, Валерий Сергеич, если ты чего лишнее в своих мемуарах напишешь, я тебя не так поглажу. Я тебя так поглажу, что тебя в гробу люди не узнают!.. Люди не узнают, что еще сказала Дуганову рассерженная женщина. Он долго сидел, отдуваясь, утирая рукавом лоб, будто работал и вспотел. Но лоб был сух и слегка шершав. В этом Дуганов убедился, когда встал, чтобы посмотреть на себя в зеркало. Стар, сказал он себе мысленно, да не настолько стар! Было бы совсем противно – не гладила бы она меня. Вот оно как оборачивается... Он еще не знал, как обернется утром. Спозаранку к нему явились Терепаев и Андрей Ильич. Привели с собой Юлюкина в качестве свидетеля. Терепаев начал решительно: – Гражданин Дуганов! Поступили сведения на подозрение вас в клеветнической деятельности, что соответствует соответствующей статье Уголовного кодекса! Прошу предъявить ваши эти... – Мемуары! – подсказал Юлюкин. – Именно. Дуганов ничуть не растерялся и не испугался. Стоял прямо и даже с улыбкой. – Я бы с удовольствием предъявил, – сказал он. – Но личные записи любого гражданина досмотру не подлежат. Разве что по санкции прокурора. У вас есть санкция прокурора? – Они не личные! Они общественные! – сказал Андрей Ильич. – Ты там про всех пишешь, про общество, значит – общественные! И чего ты боишься, Дуганов? Если там все правда, отдадим – и пиши себе дальше! Если нет – извини, будем привлекать! – Очень интересно! – Дуганов, невзирая на высокие должности гостей, сел. И отхлебнул чаю, поскольку его застали за завтраком. И тут же стоящие Терепаев, Шаров и Юлюкин стали выглядеть нелепо. В самом деле, посмотреть со стороны: сидит человек в своем доме, пьет чай за столом у окошка, а трое официальных лиц стоят перед ним чуть ли не навытяжку и выглядят назойливыми пришельцами. Терепаев первым понял глупость этой, выражаясь правильно, мизансцены и сел за стол напротив Дуганова. Придвинув к себе табуретку, сел и Андрей Ильич. Для Юлюкина же не осталось сидячих мест, поэтому ему пришлось просто прислониться боком к стене и хотя бы этим обозначить то, что сидя обозначили его товарищи: равенство условий при превосходстве позиций. – Очень интересно! – повторил Дуганов. – А кто, спрашивается, будет оценивать, правда там или неправда? Вы, Андрей Ильич? Или ваш брат? То есть заинтересованные лица? Где это видано, чтобы, к примеру, жалобу разбирал тот, на кого жалуются? – Всегда только так и видано было! – некстати вспомнил Юлюкин советскую действительность. А Шаров, махнув в его сторону рукой, чтобы не мешал, уличил Дуганова: – Ага, все-таки жалуешься? – Ничуть, – ответил Дуганов. – Анализирую. – Ну вот что, анализатор! – строго сказал Терепаев и, поведя носом, вдруг переключился: – С чем у тебя чай? – С мятой, душицей, чабрецом. – Да? Ну, угости, что ли, тогда. С утра морило – видно, перед дождем, поэтому пить хотели все. И Дуганов радушно налил всем чаю. Терепаев хлебал большими глотками, наслаждаясь: его это дело, говоря честно, взволновало не очень, просто хотелось помочь давним анисовским друзьям, которые в долгу никогда не остаются. Шаров пил угрюмо, ему было неловко и странно, что вместо строгого разговора вдруг начали чаевничать. Юлюкин же, стоя с чашкой у стены, смотрел на мирно сидящих за столом людей и не понимал, как удастся опять вывернуть на официальную колею. А размягченный Терепаев вдруг спросил: – Слышь, Дуганов, а может, тебе надо чего? Может, крышу починить или, я видел, забор у тебя в одном месте упал. Или еще что? Андрей Ильич сделает! Шаров ничем не подтвердил, но и не возразил, продолжал пить чай, и ясно было: сделает. Юлюкин даже улыбнулся, предвкушая решение проблемы. – Нет, извините! – сказал Дуганов, отодвигая чашку и этим показывая, что перемирие окончено. – За крышу и забор совесть не продам! Терепаев встал, уронив стул: ну что ж, война так война. – Тогда разговор короткий! – сказал он. – Не хочешь по-человечески – будет по-нашему! Быстро давай свои бумажки, понял? – Никак нет! – издевательски ответил Дуганов. – Без санкции прокурора ничего не получите. А хотите, – повысил он голос и тоже встал, слегка тряся головой, – можете обыск устроить! Пожалуйста! – И устрою! – взревел Терепаев, пиная ногой уроненный стул. Андрей Ильич счел за должное успокоительно взять его под руку: – Ладно, ладно, Илья Сергеич, не горячись. Мы с ним поговорим еще. Мы еще разберемся. И они ушли думать, как дальше разбираться с Дугановым. И сразу скажем – ничего не придумали. Ясное ведь дело: если человек разрешает делать обыск, значит, записи он где-то в другом месте спрятал. Или, кто его знает, задумал какой-нибудь скандал. Санкции-то в самом деле нет, как бы потом не влетело. Они обсуждали ситуацию друг с другом и Львом Ильичом, не признаваясь сами себе в том, что уже побаиваются Дуганова, уже опасаются всерьез его записей, уже помнят о том, что с этой поры каждый их шаг может быть зафиксирован или, как выразился Терепаев, запротоколирован. Он сам, кстати, тут же и уехал от греха подальше. Не только они были озабочены мемуарами. Три друга, Мурзин, Куропатов и Суриков, собравшись в саду Александра Семеновича, горячо обсуждали, что им делать с Дугановым. – Ноги выдернуть у дурака! – предложил Суриков. – Руки поотрывать, – подхватил Куропатов. – И голову отшибить, – поддержал Мурзин. Но выразив таким образом свои эмоции и прекрасно понимая, что эти меры, хоть и самые лучшие, в принципе неосуществимы, они заговорили серьезно. – А чего ты боишься, я не понял? – спросил вдруг Куропатов Сурикова. – Чего ты такого натворил? Кого убил, чего украл? – Никого не убил, ничего не украл, – сказал Суриков с некоторой даже горечью, вернее, с ощущением неоцененной невинности. – Но он же, собака, найдет чего-то! Я иногда выпиваю. Обратно, ругаюсь, бывает, в смысле – матом. Тут, в нашей теперешней жизни, этим никого не удивишь. Но он же, зараза, обещает это для внуков и правнуков. Приятно мне будет, если правнук прочитает: мой прадед Василий Петрович Суриков лакал вино и водку как стервец и лаялся как последний животный! – Животное, – поправил Мурзин, любящий грамотность. – Ну и пусть читает! Тебя уже черви будут жрать, тебе все равно будет. – А душа? – вдруг тихо спросил Куропатов. И они все замолчали, боясь коснуться вопроса, о котором не только никогда не говорили всерьез, но если по правде, никогда всерьез и не думали. Впрочем, молчание было недолгим: нет для русского человека темы, которой он надолго испугается. – Душа – дело серьезное! – сказал Мурзин. – Мы как к ней подойдем – с религиозной стороны или вообще? – Давай с религиозной, – ограничил Суриков. – С религиозной стороны твоя душа, Вася, будет в двух местах – или в аду, или в раю. Если она будет в аду, ей все равно гореть. Одной мукой больше, одной мукой меньше – какая разница? А если она в рай попадет, то опять же ей уже ничего не страшно. – Так, – понял и кивнул Куропатов. – А если вообще? – А если вообще, то дело-то не в нас. Дело – в них, в этих потомках. Это им будет стыдно и неприятно! – Так о том и речь! – обрадованно воскликнул Куропатов. До него вдруг дошло в полном объеме, чем именно ему не нравится затея Дуганова. – О том и речь, что он наврет там, а мои внуки и правнуки будут читать и стыдиться! Это мне надо? – Ну, вам легче, – спустился Мурзин с высот философии на землю. – А у меня конкретная проблема. Верка вернется моя, подсунет ей Дуганов свою тетрадку, а там сами понимаете, про что написано! – Про Клавдию! – догадался Куропатов. – Ну да. И она, я ее знаю, взбрыкнет и обратно уедет! А я ее все-таки... Скучаю я по ней, если честно... – Постой, – сказал Суриков. – Ты думаешь, ей без Дуганова не скажут? – Это ерунда! – отмахнулся Мурзин. – Сказать у нас могут что хочешь. А вот написанному женщины верят! Всегда! Природа у них такая! – И что делать будем? – спросил Куропатов. – Есть план! – поднял палец Мурзин. План Мурзина друзья оценили высоко и решили реализовать его той же ночью. Когда совсем стемнело, они пробрались к огороду Дуганова. Сидели там в кустах и тихо переговаривались. Все были хмельны. В руках у них были бутылки с какой-то жидкостью, заткнутые бумажными пробками, из пробок торчали бечевки. – Повторяю! – напоминал Мурзин себе и другим, стараясь говорить ровно. – Бросать сразу нельзя. – Почему? – спросил Суриков со свежим интересом, хотя ему уже несколько раз было объяснено. – Потому, что Дуганов успеет выбежать. Вместе с тетрадкой. А нам дом жечь не нужно. То есть нужно, но чтобы и тетрадка сгорела. Поэтому ты, Вася, идешь и говоришь, что хочешь показать недостаток. – Какой? – Любой. Чтобы он его записал. Ты ведешь его подальше. Мы бросаем бутылки. Дом загорается. С тетрадкой. Он не успевает. Все. Куропатову стало жалко дома: – Может, не жечь? Может, пока он с Васей ходит, залезем и пошарим? – Ага. Найдешь ты в темноте. А свет зажигать – он увидит и вернется. Да и при свете – проблема. Он ее куда подальше запрятал. Короче – жечь. Вася, иди. – Иду. Василий пошел к дому. С полпути вернулся и отдал свою бутылку. – Мне не надо. И заподозрит. – Резонно! – сказал Мурзин. Вскоре Суриков постучал в окно, а потом в дверь. Дуганов не сразу отозвался сонным голосом: – Кто там? – Это я, Василий Суриков. Добрый вечер. Хочу показать недостаток. – Какой еще недостаток? Чего ты шатаешься по ночам, Василий? Иди спи! Василий подумал. До этого момента все шло замечательно – и вдруг странное препятствие: Дуганов не выходит. Он опять постучал. – Ну, чего еще? – Это я, Василий. Суриков. Недостаток показать. Большой. Ты запишешь, и тебе будет... – Суриков подумал и добавил: – И тебе будет слава. Послышались вздохи, кряхтенье. Дуганов открыл дверь. – Крепко ты! – сказал он, вглядываясь в лицо Сурикова. – Когда же вы подохнете или образумитесь, идиоты? – Никогда! – приговорил Суриков. – Пошли. – Куда? – Недостаток покажу. – Какой? Суриков подумал. – Большой. – Это я уже слышал! Что именно-то? Суриков подумал. – Безобразие. – Тьфу, бестолковщина! Оно что, прокиснет до утра, твое безобразие? – Оно? – Суриков думал не меньше минуты. И тяжело вздохнув, сказал: – Ну, как хочешь... – И ушел. Дуганов пожал плечами и скрылся в доме. Суриков отчитался в своих действиях. – Эх ты! – укорил Мурзин. – А чего я сделаю, если он не идет? – Тогда так, – придумал Мурзин. – Кидаем в сарай. Сарай загорается. Он выбегает. Без тетрадки. Зачем? Он же ничего не подумает. Выбежит тушить. А мы поджигаем дом. И все. Он не успевает. Друзья согласились. Пробравшись по-пластунски к сараю, они огляделись. Было тихо. Мурзин поджег фитили бутылок, скомандовал: – Раз! Два! Три! – И они кинули. Две бутылки разбились, не загоревшись. Вторая полыхнула пламенем, которое тут же переметнулось на стену сарая и стало быстро разгораться. Через несколько минут из дома выскочил Дуганов, бросился к сараю с чем-то в руках – похоже, с одеялом. – Теперь к дому! – скомандовал Мурзин. – А с чем? – спросил Куропатов. Друзья осмотрели свои пустые руки и вспомнили, что бутылок у них было всего три. Палить дом теперь нечем. Из своего укрытия они смотрели, как Дуганов довольно быстро затушил огонь одеялом, постоял, огляделся и ушел. – Есть план! – сказал Мурзин. – Какой? – спросил Суриков. – Идем к нему и связываем. И ищем. Не найдем – пытаем. – Это же зверство, Саша! – сказал Суриков. – Знаю. Я специально предложил, чтобы посмотреть, откажешься ты или нет. Молодец, отказался. А Михаил где? Михаил был тут же: упал в бурьян и заснул. Друзья стали расталкивать его, от этого утомились и сами заснули. Спала и вся Анисовка. Спала вся Анисовка, тишина была кромешная, и в этой тишине кто-то ходил вдоль берега там, где пещеры, и то ли вздыхал, то ли сопел, то ли бормотал, то ли фыркал... Человек, лошадь, коза заблудшая, собака? – мы не знаем. Мы не обязаны все знать. Да и боязно в такой темени приближаться и высматривать. Ну, выяснится, что коза или лошадь – будет легче? А если вдруг кто-то вроде Дикого Монаха, то есть не кто-то, а именно Дикий Монах? Тогда что? Испугаться и убежать? Следить за ним? Окликнуть? И то неправильно, и другое, и третье. Самое правильное – поступить так, как и предки наши поступили бы и пять, и десять веков назад: спокойно испугаться и не ходить. Но пришел новый день и прошли все страхи, если у кого они были. Мурзин, Куропатов и Суриков убрались с утра пораньше, чтобы их не застали на месте преступления. Видел поджигателей только сам пострадавший Дуганов, вставший еще раньше. Он смотрел на них в окно и улыбался. С недавних пор Валерий Сергеевич вообще чувствовал в себе необычайное великодушие и способность прощать. Да и сарай был старым, он давно собирался сломать его. Тем не менее скоро вся Анисовка узнала, кто именно устроил ночью небольшой пожар. Отнеслись по-разному. – Молодцы, так Дуганову и надо! – сказала Нюра. – Дураки! – осудил Микишин. – Жгли-то они, а Дуганов теперь озлится на все село. И такого понапишет! Мне-то не боязно, я вообще... Пойти, что ли, предложить ему помощь? – размышлял вслух Николай Иванович, но не пошел к Дуганову, не захотел, чтобы тот принял предложение помощи как подхалимаж. А Лидия Куропатова упрекала мужа: – Ты чего же наделал? Мы с тобой живем нормально, куда ты полез? Он теперь со зла распишет про нас неизвестно что, а потом дети детей подумают: так и было! Олух ты, Михаил, царя небесного! Куропатов молчал: понимал, что крыть нечем, глупость сделал. Он отправился к Сурикову, а потом вместе с ним к Мурзину. О чем-то поговорили. И пришли к Дуганову. – Ты извини нас, Валерий Сергеевич, – сказал за всех Мурзин. – Мы выпивали вчера, ну, и случайно тут... Эксперимент ставили... Мы давай это... Восстановим тебе все. Как было. – Даже еще лучше! – пообещал Куропатов. Дуганов слушал их, стоя на крыльце, со странным, как им показалось, лицом – тихим, светлым и добрым. – Да бог с вами, ребята, – сказал Дуганов. – Это не вы, это ваша вековая дремучая глупость. А за сарай даже спасибо. Я его сам давно хотел снести. Одеяло, правда, сжег, когда тушил, но это пустяки! Материальная собственность, она, знаете, отягощает. Что нужно человеку? Да ничего, кроме собственной души! Друзья ушли в недоумении. – Злобу затаил, зараза! – решил Суриков. Мурзин и Куропатов молча согласились. И они разошлись по своим делам. Они разошлись по своим делам, занимались повседневностью и прочие анисовцы, но у каждого на душе было неспокойно. Что-то смутное их тревожило. При этом все понимали происходящее по-своему. Акупация, например, пришла к Дуганову, принесла десяток яиц и сказала: – Пиши. Пенсию мне задерживают опять. Дальше. Стасов Володька заехал своим трактором мне на огород и все там разворотил. Дальше. Лекарств в медпункте нашем мало или совсем нет, а врача не шлют, а Вадик не врач, а свистун. Дальше... – Погоди, погоди, тетя Поля! – остановил ее Дуганов, который был, между прочим, двоюродным племянником Акупации. – Ты ничего не путаешь? Я не жалобы пишу, я пишу мемуары. Воспоминания. Потомкам. Понимаешь? – Понимаю. Еще не забудь: колодец мне новый чтобы вырыли. Я колонкой не пользуюсь, там вода ржавая, а вот колодец... – Опять тебе объясняю: не по адресу ты! Я не в организации пишу, а для будущих людей. Акупация подумала: – То есть это потом будет? – Что? – Ну, насчет колодца, насчет пенсии? – Очень даже потом! – с юмором сказал Дуганов. – Все равно пиши. Может, и дождусь. Нам ждать не привыкать. У меня какая очередь-то? Так и не сумел объяснить Дуганов тетке смысл того, что делает. Она ушла, не взяв обратно яиц, хотя Дуганов от них отказывался. – Не обижай, – сказала, – я же по-родственному. Потом пришла Квашина. Она поразумнее Акупации, она сразу попала в точку: – Книгу, говорят, пишешь? – Вроде того. – Ну, пиши тогда. Эх вы, мои милые внуки, где же вы? – начала напевно диктовать Квашина. – Ну, хорошо, мать ваша сбилась с пути, уехала на далекий Север, и двадцать семь лет от нее ничего не слышно. Может, умерла. Но вы-то живые! Как у вас совести хватает не помнить, что ваша родная бабка вас в глаза не видела? Мне от вас ничего не надо, только бы приехали, посмотреть на вас перед смертью... Дуганов сначала хотел ее остановить, но потом вслушался и сказал: – Это надо! Нигилизм молодого поколения превзошел все границы! В самом деле, выйдет книга – пусть прочитают, пусть им станет стыдно! После Квашиной пришла Липкина и принесла свою тетрадь. – Вот, – сказала она. – Чтобы тебе зря не стараться, я тут сама все изложила, слава богу, грамотная. Можешь переписать, можешь просто приложить. Дуганов открыл тетрадь. На первом листе крупно значилось: «Моя жизнь в школе, воспоминания сельской учительницы о труде на ниве просвещения на благо Родины. С примерами и иллюстрациями». Имелись в виду фотографии, которые Липкина приложила к своему опусу. На фотографиях она была изображена с выпускными классами. Фотографий было сорок. Учеников насчитывалось 786 человек. – Плохое-то мы все помним, – сказала Липкина. – А про хорошее напоминать приходится. Потом и другие потянулись. Рассказывали о себе – и других тоже не забывали. Беспристрастно. Чтобы уж никому не обидно было. Дуганов всем гарантировал сохранение тайны. Синицына пошла дальше всех. Она, как и Липкина, принесла тетрадь. Но тетрадь была не о себе. Она была такой, какой все представляли тетрадь Дуганова: на каждой странице фамилия, а под фамилией – сведения. Из этой тетради Дуганов почерпнул много интересного. Записывать всех на бумагу он, конечно, не успевал, поэтому наладил с помощью Мурзина свой старый магнитофон. Усаживал перед ним очередного посетителя, и тот начинал. Конечно, поначалу стеснялись и пугались. Живому человеку еще можно соврать (оно привычно), говорить же в микрофон, стоящий на столе и приподнимающий свою голову, наподобие гадюки, было как-то жутковато. Но несмотря на это, приходили многие. Приходили многие, опасаясь, что другие расскажут неправду. Лучше уж из первых рук. Часто увлекались, забывали и про Дуганова, и про микрофон, начинались то веселые, то грустные, то и вовсе горькие воспоминания... Вдруг пришел Савичев. Он пришел странно, ночью, в дождь. Посидел, помолчал. Дуганов смотрел на него, удивляясь его тяжелой задумчивости. Савичев всегда считался мужиком беспечальным, легким. Выпить – когда угодно. Поработать – тоже пожалуйста. Помочь соседу – да ради бога. Всю жизнь живет в Анисовке, всем кум, сват, родственник, приятель. Душа человек то есть. Однажды, лет пятнадцать назад, он вдруг неожиданно уехал от жены и дочери в Сарайск. Год его не было, потом вернулся. Что там делал, неизвестно. И продолжал жить так, как раньше: легко, весело, ясно. И вот сидит, перетирает в пальцах хлебные крошки, молчит – необычный, таким его Дуганов не помнит. Наконец вымолвил: – Пишем, значит? – Пишем. – Ясно. Про меня никто ничего такого не говорил? – А чего – такого? – Мало ли. – Да нет, ничего особенного. – Никто? – Никто. – Ясно... И Савичев поднялся и пошел к двери. Обернулся: – Ты вот что, Валерий Сергеич. Если кто чего такое скажет, ты не пиши. Ты мне скажи, а писать не надо. – Да чего такое-то? – Ты сам поймешь. Дуганов усмехнулся, но, подняв глаза на Савичева, подумал, что усмешка не ко времени. Не к моменту. Свет настольной лампы падал на Савичева косо, снизу, скулы обозначились жестко, нос стал прямым и четким, а глаза прятались глубоко в тени, но казалось, смотрят оттуда с такой неприятной прямотой, что трудно выдержать. Совсем незнакомый человек стоял перед Дугановым. – Ладно, не беспокойся, – сказал Дуганов. – Иди себе... А утром следующего дня ворвался Лев Ильич. Он до этого только смеялся над Дугановым и теми, кто ходил к нему. Он смеялся, вышучивал, просил не забыть упомянуть про него, про его кошмарные злодейства на почве руководства винзаводом и анисовским хозяйством в целом. И вот ворвался, бледный, с кругами под глазами от бессонной ночи, сел к столу, стукнул кулаком: – Предупреждаю: все, что про меня наболтали, вранье! – Да никто особенно и не болтал, Лев Ильич... – То есть как? – А так. У них интерес про себя, про близких, про соседей. Про вас у них интереса нет. – То есть совсем ничего не говорили? – не мог поверить Шаров-старший. – Фактически ничего. Лев Ильич помолчал. Постучал пальцами. И сказал: – Тогда так. Начнем. Родился я в скромной, но хорошей семье... – и несколько часов рассказывал Лев Ильич о своей жизни. Приходил и батюшка, отец Геннадий, священник анисовской церкви и всего прихода (совпадающего с границами нашего участка). Он занятия Дуганова не одобрил. – Нехорошо получается, – отечески укорил двадцативосьмилетний выпускник Сарайской семинарии шестидесятидвухлетнего бывшего парторга и профорга. – Прихожан в церковь на исповедь и причастие не заманишь, отвадили вы их. Они и раньше-то не очень, а теперь совсем. Я от епархии взыскание скоро получу. И суетным ведь делом занимаетесь. Богу и без вас все известно, он всем без вас воздаст. Вы же судить не имеете права. Дуганов, не утвердившись еще точно в своем отношении к Богу, ответил уклончиво: – А я ни на что не претендую, делаю посильное дело. Светским порядком. И вообще, господин поп или как вас... – Батюшка... – Ладно. И вообще, батюшка, раньше как было? Был я парторг, например. Прихожу, например, к Стасову. С целью беседы. А он меня на порог не пускает и говорит: я, говорит, беспартийный, и ты со мной мероприятия проводить не имеешь права! Иди, говорит, точи мозги своим коммунистам! Это я к тому, что, будучи, если честно, не вполне верующим, не обязан, батюшка, принимать к сведению ваши указания. – А это не указание, сын мой... то есть товарищ... то есть... Это не указание, а просто... Я к чему, собственно. Вы душами людей озабочены? – Конечно. – Вы ведь не думаете, что вера людям вредит? – Ни в коем случае! – Так вот. Пришел к вам человек, рассказал вам что-нибудь, вы послушали, записали. А потом дайте совет: идите, дескать, к батюшке и излейте грехи ваши из души вашей, и он их вам отпустит. Людей это утешит, понимаете? У вас-то нет права грехи отпускать, а у меня есть. – Ну, в этом я... – Дуганов умолк. Он хотел высказать свое сомнение о праве одного человека отпускать грехи другому, даже если отпускающий грехи – священник, но остерегся. Да, сегодня он не вполне верующий, но вдруг завтра поверит? Лучше уж заранее не гневить Бога – и его служителя. Договорившись таким образом о сотрудничестве, о. Геннадий удалился, а Дуганов задумался было, но долго не мог предаваться размышлениям – слишком был занят. Он настолько был занят, что не успевал замечать изменений, происходящих с его двором и домом. Суриков, Мурзин и Куропатов построили-таки сарай – вдвое больше прежнего. Обновили и другие постройки. Лидия Куропатова обратила внимание, что у Дуганова по-холостяцки пусто – даже кур нет. И притащила трех лучших своих несушек с петухом, а потом захаживала, чтобы покормить их и собрать яйца. Андрей Ильич выделил из общих фондов оцинкованную жесть, а Лев Ильич прислал рабочих, Желтякова и Клюквина, и те в рекордные для самих себя сроки заменили старый шифер, крыша заблестела белым золотом. Забор также поставили новый, сад и огород благоустроили, рыли траншею, чтобы подвести водопровод. – Да зачем мне это? – говорил Дуганов. – Не надо мне этого! Но останавливать людей в рвении делать добро считал тоже неправильным. А они все шли, рассказывали о своей жизни. Молодежь, правда, за редким исключением, не присоединилась к общему порыву, она в потомков и в их суд мало верит. А из совсем малых прибежал только Ленька Шаров заявить, что если кто на него думает, будто он у Квашиной окно разбил позавчера, то неправда, разбил не он, а Васька Куропатов. С прошлым все становилось более или менее ясно. Но вот настоящее представлялось туманным. Люди посматривали друг на друга и на самих себя, словно выстораживая, кто чего не так сделал или не так сказал. Андрей Ильич перестал ездить в Полынск с Любой Кублаковой, а потом попросил брата взять ее на винзавод учетчицей. Мурзин тоже все реже захаживал к Клавдии-Анжеле и вскоре совсем перестал. На свободное место сунулся было Володька Стасов, но Клавдия-Анжела так его пугнула, что он обиделся навсегда. Ну, то есть на неделю как минимум. Особый случай был у Наташи Кублаковой. – Поздравляю! – сказала она Андрею Микишину. – Доигрались мы с тобой. Андрей понял и растерялся. Наташа тоже была растеряна. Куда ей сейчас ребенок, ей в школе еще год учиться, потом в институт поступать. Раньше она знала бы, что делать: с утра пораньше едешь в Полынск с определенной суммой в кармане, там идешь к Динаре Афанасьевне, которую знают все девушки и Анисовки, и Ивановки, и Дубков, да и всего района вообще. Динара Афанасьевна тут же делает все, что нужно, день лежишь, отдыхаешь, к вечеру возвращаешься домой с инструкциями Динары Афанасьевны, как себя вести в случае неожиданного кровотечения, и никто ничего не знает, включая часто и родителей. Но теперь Наташу вдруг стали мучить моральные вопросы. – Ты пойми, – говорила она Андрею. – Рожать, конечно, рано. Но аборт – это все-таки ребенка убивать. Гад Дуганов обязательно узнает, запишет. И потом какой-нибудь правнук прочитает: наша прабабушка нашего дедушку убила! – Постой, – пытался Андрей разобраться. – Ты не путай. Не будет ведь никакого внука, если дедушки не будет, ты же его не родишь! А вот если родишь, тогда, наоборот, внуки скажут: наша бабушка нашего дедушку родила до свадьбы, когда в школе училась! Ну, вне брака то есть. – Ясно. Значит, ты на мне жениться не собираешься? – Кто сказал? Собираюсь. Только я сейчас не планировал. – Ну, тогда убьем ребенка. – Глупости ты говоришь. Там еще нет ничего, а ты – ребенок! – Там все уже есть. Шевелится даже. Я чувствую! – Правда? Андрей невольно улыбнулся. Но потом задумался. И поднял на Наташу свои честные глаза. – Жениться я хоть завтра, Наташ. Но я еще Ольгу не забыл. И как тебе сказать... Я к тебе отношусь очень хорошо... – Ой, аж весь покраснел! – ткнула в него пальцем Наташа. – Чего хочешь сказать? Что относишься хорошо, а не любишь? Новость! А ребенок-то при чем? Ему на твою любовь наплевать, он родиться хочет. Да что я, в самом деле? – вдруг вскрикнула Наташа. – Обсуждаю с ним как с умным! Ты ни при чем, Андрюша, успокойся. Сама рожу, сама выкормлю. И школу закончу. И в институт поступлю. Ну да, трудно. А кому легко? Что теперь – детей не рожать? – Между прочим, это и мой ребенок, – заметил Андрей. – Поэтому вот что. Давай поженимся все-таки. – Очень надо! Чтобы ты по сторонам смотрел и об Ольге своей думал? Не беспокойся! Мы с дочкой и так не пропадем! – Кто тебе сказал, что дочь? – спросил Андрей, вспомнив, что от Ольги он тоже хотел девочку – похожую на нее. – Сама знаю! – рассмеялась Наташа. И стало у нее на душе необычайно легко. В душах анисовцев тоже воцарилось спокойствие, хотя, конечно, довольно напряженное, непривычное. Все стали необычайно вежливыми, аккуратными в поступках и словах. Не желая, чтобы потомки думали о них плохо, они все больше выравнивали свое поведение. Прошел даже слух, что Читыркин бросил пить. Это было невероятно. Все знали, что Читыркин не бросит никогда и ни при каких обстоятельствах, даже под угрозой смерти. И вот – бросил. Три дня не пьет, четыре, неделю. Такого срока подряд он не выдерживал ни разу за всю свою жизнь начиная с двенадцатилетнего возраста. И жены начали приводить в пример Читыркина смущенным мужьям: если даже он смог, то вы-то!.. Один за другим мужики бросали питье, а потом и курение, потому что у многих от такой резкой смены образа жизни открылись болячки, здоровье стали беречь. Не тратя времени на питье и перекуры, они впряглись в домашнюю работу и в очень короткий срок переделали все, что можно было. Даже удивительно: раньше ни до чего не доходили руки, не хватало времени, а теперь другая проблема – что придумать, чтобы себя занять. Андрей Ильич распорядился ситуацией хитроумно: решил восстановить Дом культуры. И – восстановили, работая от зари до зари. Оборудовали кинозал, бильярдную комнату, вернули в просторное помещение библиотеку, ютившуюся при почте... Ну и так далее. Даже матом перестали ругаться. В это трудно поверить, но свидетельствуем: чистая правда! Началось с пустяка: Желтяков своего сынишку обругал за то, что тот уронил в колодец, поднимая, бидон с молоком. (Это анисовский способ сохранить молоко холодным и свежим: опускают на веревке бидон в колодец, привязав за ручку.) Сынишка обиделся и закричал: – Чего ты лаешься? Я вот все дяде Дуганову скажу! Желтяков смутился. – Я не лаюсь. Я просто... – Желтяков вспоминал свою речь. Сказано было примерно так: «Ах ты, ... ... ... зачем же ты, ... ... ... молоко в ... ... колодец ... ?» Грубовато, конечно, но складно. – Нет, ты скажи нормально! – требовал сын. Желтяков попробовал. Спотыкаясь на каждом слове, он произнес: – Ты зачем молоко в колодец уронил? Эта фраза показалась ему абсолютно лишенной смысла и содержания. Но сын сразу понял и ответил: – Я, папа, уронил не нарочно, а потому, что веревка оборвалась, которую ты обещал заменить, а не заменил! Желтяков глядел на сына, будто глухонемой. Вроде все слышал, но – ничего не понял. Однако привык, как и другие. Говорил, правда, все-таки с трудом, будто на не совсем родном языке. И так было довольно долго. Недели две, а то и три. А может, и месяц. И все нормально у людей, все хорошо, но они как-то стали скучнеть, замыкаться в себе. Друг на друга смотрят подозрительно, общаться не хотят. Однажды Кублаков зашел к Дуганову и сказал: – Смотри, Валерий Сергеевич! Как бывший, извини за юмор, страж порядка предупреждаю: беда будет. Люди, как бы тебе сказать... – устали. Они, понимаешь ли, изнемогают уже. Все в районе, да что в районе, в области! – все смеются над нами. Все живут как нормальные, а мы дыхнуть боимся! – Кто вам мешает? Дышите на здоровье, – сказал Дуганов смиренно и кротко. – Не понимаешь? – усмехнулся Кублаков. – Ну-ну! Учти: из последних сил люди терпят. Из последних сил терпели создавшееся положение Мурзин, Куропатов и Суриков. Собрались вечером в саду Мурзина, играли в карты. Игра не клеилась – без выпивки, без курева, без соленого слова. Мурзин даже ошибся, побив короля червонной шестеркой, а козыри были пики. Он огорчился, но вдруг, глядя на карту, сказал: – Вот ведь в самом деле. Простая шестерка, а становится козырем – короля бьет. Вроде нашего Дуганова. Надо его бескозырным сделать, ребята! – Как? – в один голос спросили Куропатов и Суриков. – А так. Есть план. Через час они сидели у Дуганова. Вели приличный разговор. Не торопились. Зашла речь о здоровье. – Я вот читал статью академика Чазова, когда он жив был, – сказал Мурзин, – что пьянство вред. – А кто спорит? Очень правильное мнение! – энергично защитил Суриков позицию академика Чазова. – Но тот же академик пишет, что лично он всю жизнь для профилактики за обедом выпивал по шестьдесят граммов! Не больше и не меньше. – А сколько это? – спросил Куропатов. Похоже, его интерес был искренним: такую порцию ему употреблять никогда не приходилось и он не мог ее представить. Дуганов решил помочь ему. – У меня стакан есть градуированный, – сказал он. – Вадик дал, чтобы настойку пить точно по граммам. – Он поставил на стол тонкий высокий стакан, на боку которого были полоски и цифры. – А вот мы сейчас посмотрим! – воскликнул Мурзин и достал бутылку. – Ты не бойся, Валерий Сергеевич, мы не пьем, это я для растирания взял. – Я и не боюсь. Мурзин налил в стакан водку. Очень осторожно. Вот уровень приблизился к цифре 60. Мурзин тут же убрал бутылку. – Глядите! Все глядели и удивлялись. – Да этого и не почувствуешь! – сказал Куропатов. – А это не чтобы почувствовать, а для здоровья! – ответил Суриков, глянув на Мурзина. Тот ответил коротким одобрительным взглядом, доставая колбасу и хлеб. – Вот мы сейчас и перекусим, тем более – время обеденное, и проверим! Дуганов пожал плечами. Мурзин быстро порезал колбасу и хлеб, Дуганов от себя выложил огурцы, помидоры, яйца, целую вареную курицу и даже селедку: в последнее время хорошая пища в его доме не переводилась. Мурзин наливал в мерный стакан, а потом переливал в чашки. Все выпили, причем Куропатов перед глотком слегка повертел чашку, недоверчиво глядя, как на дне крутится тонкая жидкость. Все ждали, что Дуганов для приличия сначала откажется. А потом, конечно, выпьет. А потом еще. И еще. Потому что знали: запойному, для того чтобы развязать, и десяти граммов хватит. Хоть каплю алкоголя учует кровь и тут же, будто состав ее меняется, начинает течь по жилам с другой скоростью, тут же в желудке образуется что-то вроде вакуума, поднимается там какой-то огненный неугасимый зверь и безмолвно кричит: «Дай еще! Дай!» – и сопротивляться этому зверю бесполезно. И улетит Дуганов не менее чем на неделю, и Анисовка свободна! Но Дуганов повел себя странно. Степенно выпил, закусил и спокойно сказал: – Действительно, не лишено основания. – Повторим! – тут же поднял бутылку Мурзин. – Академик Чазов про шестьдесят граммов говорил, а не про сто двадцать! – напомнил Дуганов. – Не буду и вам не советую. И занят я вообще-то. Так друзья и ушли ни с чем. Мужество Дуганова их поразило. Но еще больше поразило то, что им и самим не хотелось больше пить. – Будешь? – протянул Мурзин Куропатову начатую бутылку. – Не... – А ты? И Суриков отказался. – Дело ваше! Нельзя поддаваться, вот что я вам скажу! – и Мурзин смело поднес горлышко бутылки к губам. На лице его появилось отвращение. Он с усилием сделал глоток, другой – и вдруг фыркнул обратно выпитым. – Не могу! Не могли уже анисовцы так жить. Ждали: что-то должно случиться. И дождались. К Анатолию Клюквину приехал городской родственник, образованный человек, из бывших комсомольских деятелей, а последние полтора десятка лет – политолог. В Анисовке звали его Политиком. Он сердился и объяснял разницу, но кличка прицепилась. Политик привык, что когда он приезжает, Анатолий тут же бежит рыскать по соседям за выпивкой: у самого запасов сроду нет. Но Клюквин вместо этого открыл дверцу серванта, и Политик увидел множество нетронутых бутылок. – Ты чего это? Заболел? Клюквин рассказал родственнику про свою беду и беду Анисовки. Политолог долго хохотал. Вытащил бутылки, начал их откупоривать и наливать под неприязненным взглядом Клюквиной, выпил сам, уговорил Анатолия и его жену. И те почувствовали себя хорошо. А потом еще лучше. И Политик начал объяснять им, какие глупые они сами и все анисовцы. Если они так боятся этих мемуаров, есть тысячи способов их дезавуировать. – Пробовали уже, – сказал Клюквин, не поняв слова, но уловив смысл. – И сжечь хотели, и украсть, и отнять пытались. Непонятно, где он свою тетрадку держит, зараза. – Сам предъявит! – воскликнул Политик. – Это же так просто! Он про всех пишет? Про всех. Так почему бы не потребовать, чтобы он прочел это публично? При всех? И пусть население решит, насколько все это легитимно! – В самом деле! – сказала Клюквина, выпив и выдохнув. – А мы не догадались! Надо народ поднять! Народ подняли быстро. Не весь, но достаточное количество. Пришли к дому Дуганова и огласили свое желание. – Что ж, – сказал Дуганов, – если люди хотят. Пусть завтра все соберутся, читать буду. А сейчас идите с миром! Люди разошлись, договорились назавтра собраться всем селом. И собрались, и ждали Дуганова. Он не появлялся довольно долго. И вот вышел. Голова и руки дрожат, глаза красные. – Украли... – тихо сказал он. – Врешь! – крикнул Желтяков. – Спрятал, гад! – Если бы... Ночью я долго сидел... Работал... А потом отлучился во двор... Прихожу: нет ничего. Выскочил – кто-то к реке убегает. Я за ним... Не догнал... На лодке он уплыл... – Врешь! – крикнул Клюквин. – Не верьте ему! Но и без призыва Клюквина никто не поверил Дуганову. Бросились искать его записи. Обшарили весь дом, подняли доски полов, ободрали стены, залезли на чердак и там все перековеркали, мимоходом содрали жесть с крыши, будто под нею могли прятаться заветные страницы (сдирали те же, кто и крыл: Желтяков с Клюквиным). Осмотрели хлева и сараи, распугав кур, а сарай нечаянно подпалив (кто-то закурил и спичку бросил)... Все перерыли во всей округе, но ничего не нашли. – Где у вас совесть? – послышался вдруг голос. Это Вадик поднялся на ободранную крышу и кричал оттуда что есть мочи. – Где совесть у вас? – повторил он. – Почему вы человеку не верите? Между прочим, пока вы тут безобразничали, а я следы видел, в самом деле! И лодка стояла у берега! Народ стоял и слушал. За всех высказался Андрей Ильич. – Ну, найди тогда, если ты такой умный! – сказал он. – И найду! И Вадик начал искать мемуары Дуганова. Его сопровождала Камиказа. С тех пор как уехали Кравцов и Цезарь, она скучала. Отбилась от дома, бродила по селу. Вадик один раз приманил ее, накормил. И она почувствовала в нем что-то родственное, что-то близкое Цезарю и Кравцову. И теперь, когда Вадик стал бродить по окрестностям, она окончательно убедилась в сходстве: только Кравцов так бродил. И только Цезарь так сопровождал его. А теперь вот она будет сопровождать Вадика. ...У нас неправильный детектив, в настоящем детективе кого-то убивают или что-то воруют в начале, а у нас преступление совершено в конце. Зато благодаря предыдущему повествованию нам и Вадику не надо искать мотивы и по очереди подозревать то одного, то другого. Мотивы – у всех. Подозреваемые – все. И петлять, собирая улики и свидетельские показания, то и дело наводя читателей на ложный след, тоже нет необходимости. Вадик очень быстро понял, что к берегу Курусы напротив дома Дуганова действительно этой ночью приставала лодка. (Резиновая, потому что деревянных в Анисовке нет: на мелководной Курусе им просто негде развернуться.) Во-первых, есть свежая ямка от колышка, к которому привязывали лодку. Во-вторых, Синицына эту лодку и человека на ней просто-напросто видела, потому что ей в эту ночь не спалось. Человек довольно большой, сказала она, ни рук, ни ног не видно, будто куль какой сидел. Переплыв на другой берег (не на лодке, а вплавь – за две минуты), Вадик обшарил камыши и, идя по промятому следу, наткнулся на большие новые резиновые сапоги. Приобщил их к делу. Пройдя еще немного, вышел ко двору Стасова. Там и нашел лодку, которая лежала у сарая и сохла. Стасов и Володька уверяли, что не пользовались лодкой уже неделю. Вадик слушал и смотрел на видный со двора Стасовых дом Дуганова, и во взгляде его было сомнение. Потом он осмотрел следы, четко оставленные сапогами, – они вели от реки к дому Дуганова и обратно. Сравнил следы с найденными сапогами. Сходились в точности. Картина вырисовывалась простейшая: кто-то взял лодку Стасовых, переплыл Курусу, прошел к дому Дуганова, проник в дом, украл мемуары, вернулся, переплыл обратно, бросил сапоги, вернул лодку туда, где взял, и исчез. Оставалось найти, кто был в лодке. Или, еще проще, узнать, чьи сапоги. Вадик наведался к Клавдии-Анжеле и так быстро все выяснил, что чуть не расстроился. Но вскоре утешился: возле дома Дуганова в кустах он нашел нечто, что сразу все поставило на свои места, а заодно добавило эффектности в расследование. Кроме Камиказы Вадика в его поисках сопровождало несколько людей, контролируя, чтобы он потом чего-нибудь не наврал. И вот эти люди, а также прочие, кто еще не разошелся, собрались в разгромленном дворе Дуганова. Дуганов молча сидел, перебирая бумаги, которые разгневанный народ нашел в его доме и вернул ему, поскольку это были не мемуары, а письма и другие личные документы (магнитофон во время обыска, естественно, разбили, а все пленки сожгли). Вадик встал на крыльце, готовясь произнести речь. Он сиял. В отсутствие Кравцова ему предстояло блеснуть криминально-разыскными способностями. Оглядывая всех, он искал глазами Нину, но ее не было. Дело, правда, оказалось слишком легким, все было слишком очевидно, поэтому Вадик думал, как лучше построить выступление. Картина ведь ясная: Дуганов решил инсценировать воровство. Но просто взять мемуары и вынести – не поверят. Поразмыслив, Дуганов прихватил с собой разодранный мешок (его Вадик нашел в кустах, мокрый), незаметно вышел, взял со двора Стасовых лодку, нарочито медленно проплыл мимо освещенного окна Синицыной (наверняка видел ее силуэт), накрывшись мешком. Поэтому она и видела какой-то куль. Причалил, прошел к своему дому, оставляя заметные следы, и тут же вернулся. Переплыл обратно, сапоги выбросил, рассчитывая, что они новые и их не опознают. Он же не знал, что был единственным, кто за последние два месяца покупал сапоги у Клавдии-Анжелы! Потом Дуганов вернулся обратно по берегу, попутно спрятав свои записки. Несомненно, что, припертый к стене, он признается, где они. Но сапоги, мешок – очень уж просто всем покажется. Надо начать с чего-то яркого, подвести исподволь. И Вадик придумал. – Валерий Сергеевич! – громко сказал он. – Вы, значит, утверждаете, что кто-то неизвестный украл ваши мемуары? – Утверждаю, – глухо сказал Дуганов. – Хорошо! И вы его видели? – В общих чертах. – А нарисуйте нам его! В общих чертах! – предложил Вадик, рассчитывая, что как только Дуганов изобразит неизвестного в мешке, тут же изумленным взглядам анисовцев этот мешок будет предъявлен, а потом и другие доказательства того, что потерпевший и грабитель – одно лицо. – Буду я еще рисовать, – пробормотал Дуганов. – А почему нет? – выступил Лев Ильич. – В чем проблема? И тут же перед Дугановым поставили переносной садовый столик, нашли в его бумагах чистый лист, ручку. Дуганов взял ручку. Коснулся листа, но лишь порвал его: рука слишком тряслась. – Невроз у меня, не знаете, что ли?.. – сказал он. – У тебя всегда руки так трясутся, – заметил Андрей Ильич. Лев Ильич глянул на брата и приказал Дуганову: – А ну-ка, напиши что-нибудь. Любое слово. Хотя бы – «мама». Дуганов попытался. Огромная каракуля вместо буквы «м» расползлась по всему листу. А Лев Ильич, внимательно наблюдая, как щурится Дуганов, вдруг схватил валяющуюся на земле металлическую табличку, невесть как попавшую сюда, на которой крупными буквами значилось: «НЕ ВЛЕЗАЙ – УБЬЕТ!» – Что написано? – спросил он. – Без очков я... – Надень! – приказал Лев Ильич. Дуганов трясущейся рукой полез в карман, вынул очки, нацепил их. – Далеко показываете... – почти прошептал он. – На! Ближе? Еще ближе? – подсовывал табличку Лев Ильич, а потом швырнул ее на землю и сказал, обратившись к народу: – Всем понятно? Дуганов у нас и писать уже не может, и видит хуже крота! Никто у него никаких мемуаров не крал! Потому что их у него никогда не было! Так, Дуганов? Дуганов не ответил. Он уронил голову и заплакал. Анисовцы же смеялись так, что услышали в Ивановке и в Дубках. И в дальней пустоши «Красный студент» услышали бы, если б там кто жил. А вороны, сидевшие на старых ветлах у Кукушкина омута, тучей сорвались и долго летали, растревоженные. Анисовцы смеялись над Дугановым, над собой, над своими страхами и своею глупостью. Только Вадик не смеялся: ему было досадно, что не дали продемонстрировать логику и быстроту блестящего расследования. Тут он увидел наконец Нину, подошел к ней и сказал: – Знаешь, как я догадался? – Дурак, – сказал Нина, отвернулась и ушла. И в Анисовке началось веселье. В Анисовке началось такое веселье, какого она не помнила за всю свою историю. Будто не две-три недели люди жили в ограничении, а половину жизни – и вот дорвались. Пили что придется, с кем придется, где придется, открыто лапали чужих жен и мужей, матюгались так, что звон стоял в ушах, дрались, мирились, обнимались, опять дрались. Бабушка Квашина – и та, пьяненькая, лежала у крыльца своего дома, не имея сил преодолеть две ступеньки, но не грустила, а пела во весь голос похабные частушки, сама же над ними и смеясь. Казалось, все, от мала до велика, участвуют во всеобщем веселье. Дуганова простили, и он, не просыхающий, даже пользуется успехом, ходя из дома в дом и рассказывая, как ему пришла в голову интересная идея... Но нет, не все участвовали. Не участвовал Вадик. Он сидел в своем медпункте неделю безвылазно. Сначала на это не обратили внимания. А потом прошел слух: Вадик мемуары пишет. Анисовка замерла. |
||
|