"Матрица или триады Белого Лотоса" - читать интересную книгу автора (Каринберг Всеволод Карлович)

Часть N3


История стула из красного дерева или "Закат Европы"

Стул из красного дерева появился на свет в Шанхае в мастерской Ван-ю-шана весной, в канун китайского Нового года, на улицах трещали и взрывались фейверки. Это были времена, когда Европа проламывала залпами канонерок глиняные стены китайских городов, будила тысячелетнюю Поднебесную от самолюбования, помогала китайцам избавляться от манжурских косичек и многочисленного чиновничьего аппарата. Молодые задорные ребята: англичане, немцы, американцы скорострельными винтовками внушали, что нужно Европе и Америке от Китая: хлопок, шелк, чай, дешевые рабочие руки для тучнения капитала.

Ван-ю-шань производил восточную экзотику: зонтики, ширмы, веера, фарфор, шкатулки. В мастерской делали "заморским гостям" китайскую мебель для европейцев. Дерево для мебели привозили из Ши-мына, китайского городка в бухте Ольга, с побережья Уссурийского края, где в верховьях реки Юманцин-гоу, что переводилось как "правая верхняя чистая долина", рос тисовый лес, имевший плотную красную древесину, и потому у европейцев получивший название красного дерева.

Хотя мастерская и принадлежала Ван-ю-шану, но настоящим хозяином её был российский подданный Карл Мыколович Выйцыховский, живший в европейском квартале у гавани. Его капитал контролировал и другие мелкие предприятия в Шанхае и Кантоне в обход цеха краснодеревщиков, ему также принадлежали два обшарпанных пароходика, колесный "Эльдорадо" и "Император Вильгельм", один из них ходил под флагом российской империи, другой под флагом германской империи. Карл Выйцыховский вел дела с немцами, японцами, англичанами, торговал: лесом, морской капустой, манильскими сигарами, мехами и русскими сапогами. Десяток китайских джонок без всяких флагов перевозивших его товар по внутренним морям, в свободное от торговли время пиратствовали на международных линиях, завозили контрабандный спирт в Уссурийский край, частью незаконного барыша делясь с его конторой.

Итак, стул осознал себя. На него осторожно опустился Ван-ю-шан, покачался, так что красный стул ощутил все свои четыре ножки и понял, что крепок и молод, поверхность его отполирована, гладкая и теплая под задницей хозяина.

- Хорошая вещь для ян-гуйза, - Ван-ю-шан перевернул стул и подбежавший вислоусый седой китаец в кожаном фартуке выжег железом клеймо под сиденьем, знак птицы Феникс.

В мастерской пахло теплым запахом золотистых сосновых досок, лаком, воском, углем, синей дабой штанов хозяина. Яркий свет солнечного дня вливался в открытые ворота мастерской, за которыми на улице шумела проходящая толпа и скрипели двухколесные повозки, пахло пряными запахами жареной пищи.

- Только, вы, хозяин можете так понимать истинную природу дерева, изменить ее и превратить в вещь.

- Ты, Чан-фу, говоришь приятные слова, но не понимаешь, что не человек делает вещи, а вещи являются сутью природы человека. Вещи долговечней людей, у вещей судьба многих людей, они нужны, в отличие от человека, они обращаются в мире до тех пор, пока не наступит истинная природа всего - небытие.

Красный стул все это слышал, конечно, по-китайски. Он был полон собой, своей чудесно приобретенной формой, и из всего сказанного понял одно, что он необходим этому чудесному, красочному миру.

Из Шанхая, мимо стоящих на рейде канонерок по мутной воде на большой джонке под деревянным парусом, под навесом на верхней палубе, аккуратно поставленные и закрепленные игрушки-стулья поплыли в Кантон. За мысом плоскодонная джонка закачалась на крупной изумрудной волне моря, резкий ветерок хлестнул в спинку стула, затрещал в бамбуковом парусе, опытный шкипер поставил весло руля к ветру. Берега Китая начали разворачиваться, сопки тесниться, круче забираясь одна на другую, и как бы расти, уменьшаясь в размерах. Далекие джонки в заливе пропали в волнах, только черные их паруса ещё приподнимались над водой, скоро и они исчезли в Океане.

В Кантоне в пакгаузах торговой компании ясноглазый белый человек, узколицый до невозможности, в черном котелке, белых перчатках, сказал впервые не "красный стул", а - "товар", даже не присел, не потрогал руками, записал в книжечку: приход - "3 фунта", расход "3 ляна", после чего стул лишили формы, так как запихали в темный трюм, плотно, и дальше он поплыл под номером в бухгалтерской книге.

Колесный пароход добирался два месяца до западного побережья Африки и у мыса Лопес в бухте Нгомо застрял на целый год, началась Первая мировая война, и бухту закрыл немецкий крейсер.

В трюме что-то взорвалось, появилось великолепное небо, вторым снарядом красный стул выбросило вверх, и он полетел. Сам! А потом уже плыл по воде, любуясь белыми завитками волн, о, это новое качество!

- Вы поймите, мистер Гордон, идет война, а я солдат. Ваше судно это полезный тоннаж империи, а тоннаж может использоваться в военных целях. Я его и потопил. - Мы, джентльмены. У этих варварских берегов Германия сохраняет вам жизнь, ценности и документы временно конфисковываются, а вам будет дана расписка по приходу крейсера в Данциг. Мы побеспокоились о пассажирах и команде, они великолепно доберутся до берега на шлюпке, заметьте, я оставил им бутылочку рома и личные вещи.

- Господин капитан, куда прикажете стул.

- Ко мне в каюту.

- Яволь, мой фюрер.

- Мы все солдаты Великой Германии, и выполняем лишь приказы.

Рыжие баки англичанина печально повисли вместе со щеками, только краснел отпотевший нос. Белесые глаза скорбно смотрели в узкое лицо, стальные глаза и великолепные усы прусского "таракана" в белом кителе с золотыми эполетами. Чем выше, тем меньше качки. Красный стул обрел свое постоянное место в офицерской кают-компании крейсера "Вестфолк", он теперь служил. На его африканском сиденье капитан давал указания своим офицерам на новые подвиги в этой компании.

Потом красный стул был списан с судна и появился в высокой полутемной гостиной на паркетном полу, в обществе худощавой чопорной старушки в чепце. Капитан теперь все реже выходил из дома, халат, колпак, туфли, книжка в руках, пенсне на носу.

- Прав Освальд Шпенглер, это закат Европы. Коммерция, буржуазия. О, бедная старая Германия. Что еще заложить, внуку надо учиться.

Стул от умиления готов был расплакаться, - "Меня! Меня!"- кричало его нутро под задом старого капитана, - "Я спасу нашу старую Германию!". Дела шли хуже и хуже, из столового серебра остались только стаканчики с гербами, все это осталось от "купленного" у спасенного английского капитана, когда корабль того сел на мель у берегов Африки. Но чем тяжелее был кризис, тем экономнее и бережливее становились хозяева в этом доме, отношение к вещам стало любовным.

Дела пошли лучше, когда "новому" рейху потребовались потомственные вояки. Сын старого капитана говорил.

- Мир - это промежуток между войнами.

Старый же капитан брюзжал.

- Прав был Освальд Шпенглер, когда в 1918 году ответил на вопрос: "Что же будет после Первой мировой войны? - Вторая! - А когда начнется? - Когда подрастет новое поколение".

Танки командира роты, капитана Аракиева ворвались на торцевую мостовую Эберсвальдэ, город был взят без боя. Танк проломил стену дома и въехал в гостиную. На столе выстроились в почетном карауле тяжелые серебряные стаканчики с красно-сине-белой эмалью и вензелем и возвышалась бутылка шнапса.

- Ванюша, ну-ка собери.

Стрелок-радист вылез, сгреб все со стола в плащ-палатку.

- Ванюша, захвати-ка и стул из мореного фрицевского дуба.

После войны Аракиева откомандировали в большой военный округ, где он женился, и поселился с женой и старой матерью в массивном пятиэтажном доме с высокими арками и сквозными подъездами, пропахшими кошками и собаками. Дворник-татарин Рифад занес красный стул по широкой мраморной лестнице на этаж и установил его в комнате, с высоким закругленным у стен потолком, на скрипучий паркет. Капитан повесил на стул свой китель с множеством орденов, и стул стал военным трофеем. Потом капитану дали майора, он учился в Академии. Красный стул еще изредка упоминался в разговорах, на нем хозяин, обмывая очередное звание, чокался серебряными стаканчиками со сослуживцами.

Родился ребенок, его мыли в ванной в тазу, водруженном на стуле, потом на этот стул ставили утюг, когда гладили пеленки. На стул забирались с ногами, чтобы установить под потолком звезду на Новогоднюю елку в праздничные дни. Мальчик рос, его шалости бились по всей квартире, бабушка души не чаяла во внуке. Красный стул выносили во дворик, ставили на асфальт у старых вязов и клумбы с пустым постаментом в середине, бабушка наблюдала как внучек в коротких штанишках с перекрещенными за спиной бретельками, в белых гольфиках и красных сандалиях крутил педали трехколесного велосипедика.

В глубине двора была котельная, где кочегар-татарин Махмуд сидел на скамеечке, прислонившись мирно спиной к кирпичной стенке подвала рядом с громадной кучей черного мелкого угля. Там же свалена была поломанная мебель: стулья без ножек, рваные пуфики, ядовито-желтые этажерки. Красный стул с ужасом поглядывал туда, предчувствуя беду. Однажды его оставили на целую ночь под ливнем, гремел гром, скакала над крышами домов молния, умерла старуха, - и он думал, что его забыли, и вот сейчас спустится с пятого этажа, где жили татары, один из них и унесет его в ту черную дыру подвала кочегарки, где он станет рухлядью, а может еще и что-либо пострашнее. Но на следующий день красный стул вернули на этаж в квартиру на поминки.

Скоро появилась новая мебель, и красный стул был переставлен в темный коридор под черный телефон с рожками на стене. Теперь за ним мало следили, ножки покрылись пылью, от двойной двери тянуло сквозняком. Подрос и сынок.

- Руслан, не ставь ноги на стул, он не для того предназначен. Сколько раз тебе говорить, чисть ботинки на лестничной клетке.

Время летело, как экспресс, особенно с тех времен, как Руслан сменил ботинки на остроносые туфли. Теперь в темном коридоре стали появляться длинноногие веселые девочки на высоких каблуках-шпильках, стул под ними немилосердно скрипел, до того они были непоседы. Но не только в этом проявлялось время, под его колеса стали попадать желтотелые стулья из сосны из когда-то новой мебели, они рассыхались, распадались, на них облупливался лак, и они становились неприглядными. Эти скороспелки ширпотреба выносились одна за другой туда, к страшной кочегарке. Красный стул с самого их появления не завидовал им, во-первых, по той же причине, что долгоживущие вороны со двора не завидовали воробьям-попрыгунчикам, во-вторых, он был вещью, а не предметом потребления, у него не было гарантийных сроков службы, он не требовал ремонта, так как был сделан навсегда, и предчувствовал, что если умрет, то сразу.

Полковник Аракиев, переезжая в другой город, оставил его в пустой квартире. Новым хозяевам он тоже был не нужен, и татарин Рифад опустил его вниз. На первом этаже подъезда разместились: ОП милиции, общество слепых и диспетчерская ЖК, - стул обошел все эти учреждения, но никто не захотел заносить его в инвентарную книгу. Рифад был гуманным человеком и отдал старую вещь Махмуду, который после закрытия кочегарки работал в театре машинистом сцены.

Театр ставил новую пьесу, которая называлась "Смотри, кто пришел!", - там требовался стул для реплики: "...А зачем же стулья ломать?". В театре красному стулу не понравилось, его здесь признавали не за полнокровную вещь, а за символ старинного русского стула конца прошлого века. Всю пьесу он стоял на сцене, изображая лужайку перед дачным домом, слушал людей-символов, а потом его бросали на подмостки и говорили при этом злополучную реплику.

Летом театр уехал на гастроли, и с реквизитом взяли красный стул. Его бросали в Свердловске, Новосибирске, Чите, Благовещенске, Хабаровске и, наконец, во Владивостоке у него отломилась одна ножка, после чего он был вынесен во внутренний дворик Краевого драматического театра. Иногда по сопкам целыми днями Владивосток погружен в густой туман. Улицы как в подводном царстве, фонари в светлой мути, вещи окружающие теряли осязаемость и тогда на красный стул наваливались воспоминания и тяжелое безнадежное одиночество, словно он один остался в этом туманном мире, и гудок маяка звучал по ту сторону предметного мира. Но покойно и чисто становилось на душе, когда яркий контрастный свет дальневосточного неба освобождал его от тумана прошлого, словно красный стул вернулся домой после долгой разлуки, время остановилось в вечности.

На него наткнулся сторож с небритым лицом, осмотрел, подышал перегаром, обнаружил под сиденьем выжженное клеймо, и по утру отнес к себе домой на "шанхай", вырезал сосновую ножку, окрасил ее липофусцином, замазал весь стул кузбасс-лаком, и за три рубля, одной бумажкой, сбыл в магазин антиквариата. Красный стул выставили в витрине, так что он видел проходящих по тротуарам людей, стайки матросиков, и заворачивающий со Светлановской грохочущий трамвай, за которым видимое пространство заполнено было гармонично сопками, домами, улицами, освещенными солнцем судами в бухте Золотой Рог, небом. После глухих стен и квартир, новое место жизни было даже интересно. Если бы красный стул еще мог различать запахи, приносимые ветром из тайги и с моря в этот город на полуострове, ворота в Океан...

"Венский" стул купил молодой, недавно женившийся морской офицер, срочно собиравший контейнер, направляясь к месту службы. Снова красный стул погрузили во мрак неизвестности. Из Владивостока трое суток теплоход шел на север до бухты Ольга, где и было место службы нового хозяина. При разгрузке контейнер сорвался, и красному стулу проломило чем-то тяжелым сиденье. Он вывалился из раскрывшегося контейнера с плашкоута, колыхавшегося над изумрудной водой бухты, стул увидел стесненную сопками, густо заросшую лесом, длинную бухту и пойму широкой долины реки Аввакумовки за скалой, он нырнул в соленую волну, его выловили багром и выгрузили на причале, где лежали штабеля досок. Поселок Ольга - ворота в тайгу.

Сиденье стула починили, и он поселился в панельном доме за высоким глухим деревянным забором с колючей проволокой поверху, так отделен был от тайги городок Базы ядерного флота Ракушка, из-за забора неслась из репродукторов музыка советских шлягеров, а по гравийке, проходящей из Веселого Яра в Ольгу, как по "Променаду" разгуливали жены и дочери офицеров в японских платьях и с японскими зонтиками в руках, снабжение Базы было по высшему разряду, да и не мудрено, субмарины уходили почти на год в поход к Гавайям и побережью штатов Орегон и Вашингтон, где ложились на дно с ядерными ракетами на борту напротив Портленда или Порт-анжелеса, ожидая время "Ч".

Как-то на рассвете молодой капитан ушел в дальний поход на стратегической лодке, вспарывающей широкой титановой спиной океанскую волну на выходе из залива Владимира, молодая хозяйка целыми днями скучала, лежа на тахте. Через месяца два она на что-то решилась, долго прихорашивалась перед зеркалом, встроенным в дверцу платяного шкафа, накрасила губы, надела капроновые чулки и красные туфли. Выходя из квартиры, захватила в прихожей яркий японский раскладной зонтик. Вечером в гостиной появился незнакомец. Хозяйка была возбуждена, готовила чай на кухне, слышался оттуда беспрерывный громкий ее голосок, на столе стояла бутылка вина, застенчивый черноусый мужчина ходил по комнате, заложив руки за спину, вглядываясь в картинки на стенах, словно интересуясь этими дешевками. Когда сели за стол, красный стул достался хозяйке, она резко опустилась на сиденье, две сломанные половинки сошлись и больно защемили миниатюрный ее зад. "О-ёй! - вскрикнула хозяйка, но вечер был уже испорчен, стул выбросили во двор, под звездное небо.

Чернявый молодой мичман, за его застенчивость его звали просто Ваня, с роскошными военно-морскими усами из подменного экипажа увез красный стул в ссылку в деревню Ветка, на реке Аввакумовке, где среди старинных вязов в деревенской школе поселили на отдых один из вернувшихся экипажей. Толстомордые матросы, опухшие, с заплывшими от обжорства глазами, шатались по коридорам с банками полукилограммовой цыплячьей тушенки и ложками в руках, непрерывно что-то жуя, валялись в гамаках во дворе среди пышной, остро пахнущей зелени леса, не выходя за штакетник крашеного зеленой краской низенького забора.

Потом красный стул загрузили в кузов и на военном "урале" офицеры погнали в верховья Аввакумовки в старинную деревню Фурмановку за женьшенем к Григорию Матвеичу. После утомительного длинного пути, петляющего по берегу реки среди тайги и сопок, машина, фыркнув дизельным выхлопом, остановилась на траве широкой деревенской улицы, у крашенного голубым домика, с вышитыми занавесками на окнах. Появилась массивная сожительница-молдаванка деда-корневщика, он маленький и худощавый приютил бывшую жену торгового капитана дальнего плавания из Владивостока. Она подошла к калитке аккуратного забора от летней кухоньки во дворе, вытирая руки чистым передником, карие широко расставленные глаза, светлые крашеные волосы, чистый сарафан, одетый на трико, домашние тапочки, отороченные мехом на ногах.

- Григория Матвеича нету, - грудным голосом сказала, с интересом смотря на молодых посетителей, - в тайгу ушел, на Кочковской пасеки возможно.

По лесной дороге среди пышной растительности в верховья реки, пересекая многочисленные чистейшие ключи вброд, "урал" поднялся под перевал, заросший парковым реликтовым тисовым лесом, и остановился у въезда на широкую поляну, заставленную разнокалиберными уликами. В омшаник, видневшийся в глубине пасеки, засыпанный землей и заросший лопухами под крышу, направили Ваню по густой траве. Тишина, только слышен неумолчный гул пчел на точке и шум реки за деревьями. Ваня подошел к обитой тряпками низкой двери, таща за собой стул в подарок неизвестному хозяину, потянул деревянную ручку на себя и переступил высокий порог, вошел во мрак. Приглядевшись в узком пространстве, освещенном скупо через маленькое боковое окошко у стола, он заметил сидящего на раздолбанном кожаном диване высокого старика, седые волосы, стриженые бобриком на тощем, обтянутом кожей черепе с пронзительными голубыми глазами, как фонарями светившими из глубины предбанника на незнакомца.

- Ты - Хто? - грозно прозвучал над его пригнувшейся головой голос восьмидесятилетнего старожила.

- Мичман. - Застенчиво ответил Ваня, опершись на стул, не выпуская его из рук.

- Ставь сюды. Садись, - указал скелет на диван рядом с собой, словно они не расставались весь день. Старик взял со стола кружку и зачерпнул из бидона, стоящего на земляном полу.

Мичман опустился на диван, точнее провалился, стараясь не сесть на выпирающие из обшивки пружины.

- Пей, - приказал хозяин, протянул ему полную мутной жидкости кружку.

Ваня безропотно выпил кисловатую медовуху, а дед, переставив на сиденье стула перед ним миску с медом со стола, другой рукой пошарил в бочонке под столом, достал малосольный огурец, обмакнул его густо в мед, протянул.

- Закусывай.

Так они больше пили и закусывали, чем говорили, да и - о чем? Карлович, как звали деда, похоронил недавно свою тринадцатую жену и теперь жил по инерции. "...Я всю жизнь работал для женщин и на женщин", - говорил сын Карла Мыколыча Выйцыховского, золотодобытчика и авантюриста с Пластуна, - " ...До двадцать восьмого года держал лавку во Владивостоке". Они словно знали друг друга целую вечность, пока морячок не вспомнил товарищей, ждущих в машине на краю пасеки. Мичман поднялся с дивана, и тут же хмель ударил ему от ног в голову, он стал совсем пьяным, голова пошла кругом. Приоткрыл чмокнувшую дверь предбанника, выглянул, зажмурившись от яркого солнца, и закричал в пространство знойного дня в сторону машины, потеряв всякую застенчивость к старшим по званию: "Располагайтесь... у дровяного сарая, не лезьте... на точёк - по периметру насторожены самострелы на медведя!", - захлопнул за собой дверь и вновь провалился в прохладу старинного дивана, рядом с долговечным другом.

Новый день начинается, встает солнце над сопками. Летит дикая горлица - тело в перьях рассекает воздушный поток. Вздрагивает олень в колючих кустах, живая кровь под чувственной шкурой, бьется его сердце, трепещут ноздри и губы, и вот уже летят сухие ноги, ударяя копытами в твердую почву. Живут, движутся существа под тенью леса, в ручье быстрая пятнистая форель стоит в плотном потоке, в ветвях деревьев птицы, носятся в воздухе махаоны, стоят под перевалом на Сихотэ-Алинь фантастические, словно из другого мира, тысячелетние реликтовые вечнозеленые тисы - а над всем этим купол неба и солнце, все регулирует оно в земной жизни.

После смерти Карловича, дед так и не нашел себе новую женщину, пасеку разрушили. А стул и диван сожгли на опустевшем точке вместе со старыми корпусами ульев. На Юманцин-гоу добрались лесозаготовители, построили в лесу барак на сто коек, где стены были обклеены японскими голыми красотками с глянцевых календарей. Деловые люди пробили тракторами дорогу, заваленную по обочине буреломом, по руслу ключа, высохшего и загаженного корой трелеванных по нему деревьев. Они вырубили "выборочно" и вывезли кедры и пихты из тисовой рощи. А так как тис занесен в "красную книгу", то поломанные и изуродованные тяжелой техникой гладкие стволы его с красной корой остались лежать в кучах бурелома вместе с манжурскими желтокорыми мохнатыми березами и кленами по вырубкам. Лесозаготовители ушли дальше, за перевал Сихотэ-Алиня.

Мрачный громадный барак стоит в разрушенном тракторами лесе, на вырубке поваленные по сторонам стволы деревьев создают картину безумия, накрапывает дождь, пахнет раздавленной хвоей, древесной корой и плесенью. Сыро, глухо, слышно только шум воды за вытянувшимися, словно подростки, редкими чозениями у реки. Вечером в высоком лесу кричат в одиночестве птицы.

Серый мутный рассвет. Облака, как грязный снег, растворяются в голубизне высокого неба, солнце из-за сопки высветило лес и вырубку сверху.


Территория тайги

В час ночи, после отхода последнего пассажирского поезда, милиция всех выгоняет с вокзала, начинается уборка. Я встретил ребят случайно, проходя мимо стекол вокзала, заметил в глубине, среди людских масс, в проходе между скамейками знакомые ноги в клетчатых штанах, словно шлагбаум протянутые над заплеванным полом, ноги Толика, а потом и понурую голову Варлама за ними. "Судьба!" - Воскликнул Варлам, бросившись с жаром обниматься, Толик же только убрал ноги и протянул вяло руку. Без денег и без вещей, а расстались всего три дня назад.

Познакомился я с ними в транссибирском экспрессе "Россия", на долгом пути от Москвы до Владивостока. Когда встречаются второй раз случайные попутчики, можно подумать, что это действительно судьба, но судьба скорей не в том, что сводит людей, а в том, что люди повторяют судьбы друг друга, тем более что дорога у них одна.

Я чиркнул спичкой, высветились из темноты склоненное на огонь лицо Толика со шрамом на верхней губе, он прикурил папиросу, и очки Варлама, с двигающимися в них язычками пламени. Огонек погас, все вздохнули и улеглись на полу вагона.

- Хорошо, что ты нас нашел, а я уж подумал о веревке, - серьезный голос Варлама нарушил тишину.

- Представляю, Варлам болтается в дверях вагона. - Толик, раскашлявшись, рассмеялся своим жеребячьим смехом, а, подумав над его словами, и я тоже.

- А мимо идет милиционер, - "О-о? Неположено здесь", - а потом машет рукой и говорит, - "а, впрочем, все равно, бич!".

- Я не искал вас, на главпочтамте во Владивостоке, вы не оставили карточки, где вы, что вы, и я сам убрался оттуда, закрытый город, погранзона, прописки нет, вот и добрался до свободного города Находки. Денег на автобус даже до Сучана на троих не хватит, купим концентраты, котелок и через тайгу двинем на Восток.

Теперь я забивал гвоздь, но он не входил в стену старого вагона, а гнулся. Гвозди мы взяли за вокзальным туалетом, в заросшем травой развалившемся ящике у беленой стены, где стояли потемневшие от времени и обрызганные цементом грубые козлы. Я приколачивал плакат, который Аврам снял со стены в общежитии заводоуправления днем, когда Варлама с Аврамом не пустили туда ночевать. Плакатом мы пытались закрыть дыру и был он с нашей стороны белым, как привидение, так что изображенный на нем дядька, с красным молотком в руке, сурово смотрел в ночную сырость и холод.

- Я хотел завести альбом "Уссурийская эпопея или минуты, за которые стоит жить", - с пафосом романтика сказал Толик, - и делать в нем надписи о "текущих событиях дня", но засомневался, хватит ли мне этой бумаги

- Аврам всегда сомневается, когда что-то нужно делать, и это надолго.

- Ах, Варлам, а что мы оставим на земле, когда вознесемся. Теперь, когда вся миссия нашего блага возложена на Стаса, на мои худенькие плечи опускается тяжкий гранит заботы о памяти потомков, и я запечатлю сию летопись.


Длинноногий Толик придерживал одной рукой шаткую преграду из ящиков тары, на которой стоял я, а другой - плакат, голова его повернута к стене, и он в который раз прочитал нацарапанную кирпичом надпись: "Вода не утоляет жажды, я знаю - пил её однажды. Поможет нам лишь порт Находка, где в магазинах - Russian vodka!"

Я выбросил гнутый гвоздь и Варлам подал другой. При тусклом свете коптилки, сделанной из консервной банки и куска манильского троса, трудно было попасть камнем в ржавый гвоздь, и, потеряв равновесие, я рухнул, грохоча ящиками, на Аврама, сбив банку с мазутом. Огонек погас. Варлам выругался в темноте по адресу слетевших с носа очков, а Толик засмеялся тонко, cловно в пустом вагоне заржал жеребенок.

- Хи-и-и, хи-и-и. Я говорил, давай возьмем все: "Зачем, Аврам, это может возбудить неприятное отношение между честным Аврамом и местными аборигенами".

- Успокойся, Толик, ночевать нам здесь всего одну ночь.

- Чего ты его успокаиваешь, Стас, Аврам не побежит на причалы, и катер наверно ушел в тот поселок. Нашел очки, у тебя под ногами.


А теперь о том, кто они: Варламов Владимир и Авраменко Анатолий. Толику и Варламу по девятнадцать лет, друзья с детства, вместе учились в школе в Волчевыйске, Толик, правда семь классов, а Варлам - десять. Толика забрали в армию, и он служил в Уфе, в стройбате. Так как он человек словомудрствующий и ленивый, грузины, которые служили вместе с ним, обещали его зарезать, но когда - не сказали. Толик не стал ждать исполнения их обещаний, и как был в фуфайке и без ремня, стреканул в Москву к сестре Варлама, которая работала на овощебазе карщицей и была прописана в Москве по лимиту. На радость, на беду ли, в это время у нее был и Варлам. Друзья встретились, и конечно обрадовались. "А, добравшись до столицы, я понял, что дальше мне ходу нет", - так сказал Толик, и через месяц Варлам и его сестра уговорили, наконец его сдаться. Аврама повезли назад в Уфу два КГБешника. Командир части положил его в психбольницу, и после двух месяцев отсидки, Толика комиссовали. Толик известил друга телеграммой: "Варлам встречаемся столице везу сенсационное известие которому буду иметь честь нанести визит твоей сестре". Они встретились и решили уехать на Дальний Восток "в моря", заработать денег и купить аппаратуру для своего несуществующего пока ансамбля "Виктория". В стране была "битломания", все пели: туристы, прибалты, комсомольцы, диссиденты.


Раннее утро, туман рассеивается, поблескивают мокрые рельсы многочисленных путей, дома за линией цепляются за сопки, гудки буксиров в тесной бухте, словом, мы покидаем этот город, с его торговой романтикой времен позднего советского индустриального периода истории. Автобус за двадцать копеек довез нас по асфальту до поселка Унаши и вывалил на пыльную площадь на беду перед грязней столовкой. - Ба, какая удача! - воскликнул Варлам, и мы проели наши последние звонкие деньги. Улица, обсаженная с золотой проседью тополями, с бегущими в школу детьми, уводила в сопки, на восток от просторной Сучанской долины.

На редкость жаркий выдался день. Гравийка идет меж полей картофеля, рощиц вязов, старых чозений, по краям долины шеренги сопок. Аврам постоянно отстает, тащит еле-еле длинные ноги в парадных светлых штанах-клеш, туфли без шнурков покрыты пылью. Варлам вышагивает впереди, размахивая руками, за спиной у него рюкзак. Камешки дороги слепят глаза. Так и тень облаков тянется еле-еле и словно зонтиком на время прикрывает утомленную зноем голову, возвращая способность оценивать окружающее.

Место для ночевки выбрали не совсем удачно, долго шли по дороге, и быстро стемнело. Сошли в лес, в темноте захрустели веточки под ногами, вышли в просвет, как-будто на поляну, наткнулись на осевшую капешку, и натаскали под дерево сена. Я развел костер, пока ребята искали коряжины. Ночью пошел дождь, никто не захотел в темноте искать топлива для костра, и его трепещущее пламя скоро залило, ночь окунуло нас под бесконечный душ. Так мы и просидели, прислонившись к ильму спинами до утра, слушая порывы ветра в кроне огромного дерева, проваливаясь иногда, от темноты и шума воды в дрему, - время, казалось, остановилось.

К утру дождь прекратился, но вся трава на поляне, все вмятины коровьих следов, кусты колючего боярышника, с сочными яркими плодами, дикие яблоньки с корявыми мертвыми ветвями среди покрасневшей листвы - все мокрое. За водой, взявши котелок, отправился я, а Толик с Варламом должны были разжечь костер.

Обогнув кусты и выйдя на край поляны я увидел грязный ручей и ферму за изгородью, и ни одной живой души. "Вот хорошо, молочка можно раздобыть", - подумалось мне. Разбежался и перепрыгнул через ручеек на другой... Тут - то я и провалился сквозь тонкую засохшую корку, которую принял за твердую землю, и очутился по колено в жидком навозе. "Ну, что ж, обратного пути нет", - подумалось мне, и я побрел, разгребая жижу, вверх к ограде загона, через который не рискнул перебраться, оттуда вниз тек свежий поток коровьего дерьма, а обошел стороной, - вот где начинаются авгиевы конюшни.

Попав под крышу пустой фермы на склизкие доски, вдруг обнаружил, что здесь я не один, в конце прохода женщина в белой халате мыла ведро. Пока осторожно шел к ней, она направилась в мою сторону.

- Иди, там помойся, - ничуть не удивилась она и прошла мимо, ловко переступая с доски на доску в резиновых сапогах.

Пока мылся, подошел Толик в том же самом виде, что и я, он шел по моим следам.

- Ну что, последний из могикан, знаменитый следопыт, пошли за Варламом или подождем его здесь?

- Молочка бы...

- А вон и коровок гонят, - указал я в сторону сопок к реке, где из-за леса к дощатой времянке тянулись коровы, а потом показался и всадник с кнутом.


Сходили по дороге за Варламом, который пытался жечь костер из мокрого хвороста, и скоро сидели около времянки, а подошедший пастух с кнутом все расспрашивал, да кто мы такие, да что тут делаем, да куда идем. Воспользовавшись его гостеприимством, сварили суп из концентратов, и решили остаться здесь на дневку. Мы постирали с Толиком штаны и вывесили на дверь сарая сушиться.

Выглянуло солнце из-за сопок, пригрело, разогнало тучки, заблестело на траве и листьях. Пастух сказал, что молока даже ему не дают, и ушел, но вскоре вернулся с шофером, приехавшим с доярками. У шофера опухшая мрачная рожа, он ничего не спрашивал, а только сел на чурбачок и закурил папиросу. Пастух с лисьими наглыми глазами, подошед, потребовал три рубля, якобы надо выпить за знакомство, а когда узнал, что у нас нет денег, не поверил, но все же поинтересовался, что мы варим. Толик попросил у молчащего шофера закурить, но тот сделал вид, что не слышит, второй раз Толик к нему подойти не решился. В довершении всему нашлась бутылка дешевой плодо-ягодной бормотухи, и, так как мы отказались пить, двое аборигенов съели под закусь наш "обед". Потом у них снова был перекур, потом лисья рожа намекнул, что если мы хотим здесь остаться, то не мешало бы все-таки дать на бутылку, мы снова повторили, что денег у нас нет, потом было затянувшееся молчание, потом они ушли. Мы быстро собрались и покинули это гнилое место. Толик шел тихий, а Варлам ругался. Дорога шла в сопки. Здесь уже начиналась территория тайги.


Под сводами леса на песке дороги яркие солнечные пятна играют, словно маленькие котята кувыркаются. В просвете деревьев в стороне от колеи кровавым водопадом виноград, среди широких красных листьев кисти мелких черных сочных ягод с сизым налетом. Скоро наелись так, что, смотря на чуть обгоревшие на солнце радостные лица Толика и Варлама, у самого сводит скулы в такую же улыбку.

Сопки раскрывают яркое осеннее лицо, хотя и преобладает зеленый цвет, но уже небесный художник выплеснул на них разнообразные краски.

Дорога всё круче забирается вверх, пока не кончается на огромной поляне, из травы торчат по четыре вбитые колья, здесь была выездная пасека. Со всех сторон крутые сопки сомкнулись. За ключом, густо заросшим высокой травой, так что воду находишь только когда соскальзываешь с камня, обнаружили дорожку, исчезающую в лесу. Я пошел проверить тропу.

Под покровом леса прохладно, бродят по земле тени крон кленов. Тропа изрыта корнями деревьев, с непривычки утомительно переступать их. Пересек весь лес до речки, где тропа идет под скалами сопки то отдаляясь от потока, то выходя на его шум к зарослям развесистых черемух. Снялись, хлопая крыльями, рябчики с ее ветвей, роняя в быструю воду последние желтые листья, запах черных плодов настоялся в пустом лесу у реки. С увала сорвались два громадных изюбря, рыжими хвостами тяжело замелькали над кустами, остановились, замерли, потом ветвистые рога дрогнули, и неслышным шагом олени удалились за склон. Я повернул обратно. На солнечной поляне ребята развели костер и уже вскипятили чай. Бросил туда гроздь красных душистых ягод лимонника, собранных с лианы в лесу.

Толик чуть не плачет, большие карие глаза с длинными ресницами печальны, лицо страдальчески перекошено, он с ожесточением вырывает колючки из ладони. Заросли колючей аралии, оплетенные лианами, поднимаются по осыпи языком из распадка от прохладной зелени кедрачей, с сизыми от смолы крупными шишками. Склон навис над головой, словно раскаленная печь, а вершины перевала не видно.

Солнце слепит глаза, путь пройденный, сливается с небом, все позади в белесой дымке. Расстилаются по гребням луга, жесткая густая трава овевается легким потоком воздуха, в низинах, среди низкорослых серых стволов бархата и кудрявых дубков, отцветают лиловые астры и красные лилии, или весь склон в белых зарослях чистейшей ромашки. Разбегаются глаза, затески на редких деревьях теряются среди ободранных оленями стволов бобового акатника, в траве измятые лежки, рассыпаны оленьи катышки, и чистому воздуху примешивается густой запах мускуса.


Хвойный лес за вершиной, не продерешься сквозь засохшие сучья, но нашли тропу и затески на ней, весело зашагали через колодник, обросший мхом, по осыпавшейся хвое, на редких полянках потемневшие вайи папоротников и редкие бабочки порхают. Голоса, неуловимо поет ветер в вершинах деревьев. "Слышать, слы-ша-ать", - так звучит лес.

На опушке кустарники, жимолость и калина красная. Среди низеньких вершин широко раскинулась плешь верхового болота, закачался дерн под ногами, выступила холодная вода. Всюду на кочках кустики болотной продолговатой голубики. А вокруг простор березовых релок и серебристых зарослей тростника.

Опять попали на тропу, под покров леса на сухие увалы, исполосованные ручьями среди мшелых камней и густой травы, барбариса и красной смородины. Заросли кустарников и берез сменяют высокие стройные тополя, тропа по склону поднимается над падью.

Густой туман превратился в морось, она не столько капает, сколько мочит одежду. Клубится паром дыхание в мокром воздухе. Мы, уставшие, движемся по ущелью. С обеих сторон подпирают крутые сопки. И нет уже уверенности в правильности выбранного направления. Или это слабость от усталости в ногах. Не все ли равно куда идти, и есть ли правильное направление? Выйти. Чтобы не теснили сопки. И снова ключ выводит к отвесной скале, бьет под него поток, задерживаясь на глубокой яме, где стоят, шевеля многочисленными плавниками пятнистые, цвета камней, рыбы. Громадные деревья, словно серые колонны, загромождают ущелье, и просветы между ними густо заплетены кустами и лианами. И колючки, куда не протянешь руку. Чуть отклонившись от русла ручья, переступает на черную мочажину копытцами олень, осторожно ступает, замешательство, и он так же осторожно выскакивает из черной прогалины, что бы исчезнуть в лесу.


Ключи в раздвинувшейся пади сливаются в одну речку.

В кустах пахнет лежалой прелой шерстью, наверно прошли кабаны. Тропа пропадала, и мы начинали прочесывать лес, порой попадались настолько старые затесы, заплывшие корой, что они уже ничего не обозначали. Тогда шли напрямик, стараясь выбирать лес пореже, и обычно вновь натыкались на тропу. Но скоро стало трудно что-либо различать, стемнело. Ноги избили о невидимый в траве колодник, хуже когда попадали в заросли колючего элеутерокока или запутывались в лианах виноградника и актинидий. Исцарапанное лицо и руки горят, и каждая царапина кажется крупной раной.

- Все, сегодня никуда не дойдем и ничего не найдем. Подошли к реке, остановились на галечной косе под обрывистым берегом, развели костер, приготовив каши и поев, уснули. Ночью пошел дождь.

Вода поднялась, подтопила галечную косу, речка шумит, несет поток цвета настоявшихся листьев, клочья тумана над тайгой, моросит мелкий холодный дождь. Мокрые насквозь, быстрым шагом идем по тропе, со свистом рассекая высокую траву, словно ее косой косим. Роняют потоки воды с глянцевых листьев низкие ветви деревьев, из сиплого промокшего горла вырывается клубами белесый туман, рубашки прилипли к телу, горят, словно горчичники, закоченели побелевшие пальцы рук.

Вышли на галечную отмель, дождь непрерывной серой сеткой затянул пространство реки, висит над прибрежными тальниками, над голыми корягами плавника с кучами мокрого древесного мусора, над сопками и вершинами деревьев. Не останавливаясь, входим в воду. Поток сразу обжимает штаны на коленях, выхватывает из-под ног мелкую гальку, ворочает камни, на которые ступишь, шумит по перекату. У другого берега река бежит под самыми ветвями ивы, кажется, что листья падают в стремительный поток в головокружительном прыжке, и бьется веточка в воде. Толик с рюкзаком уже выбрался на берег, а Варлам сорвался и окунулся в воду, мелькнула рука, голова, но он быстро встал на ноги.

- Стоп!..- В глинистый берег впечатан четырехпалый след громадной кошки, в блюдце пяточки еще не залилась вода.

- Ого, вот это да! Настроение у меня почему-то припоганейшее, что-то мне нынче не гуляется.

- А если еще и увидишь ее, Аврам, совсем невкусным станешь.

- Она смотрела, как мы переправлялись.

- Я первым был. А может, она шла по моим следам.

- Ага, расписаться в "красной книге".

- Давайте лучше покричим, пусть знает, что это люди. Покричали и углубились в лес, снова тянется однообразная тропа. Толик позади горланит Высоцкого: "Смешно! Не правда - ли!! - Смешно, смешно!.. А он спешил, недоспешил!".

Пасмурно, сыро, бьется в стекло одинокая муха, за окном льет и льет дождь. Варлам в трусах возится у печки, Толик валяется на нарах, задрав нога за ногу, листает старую подшивку "Здоровья". Одежда наша висит под закопченным низким потолком на проволоке, протянутой из угла в угол зимовья. Добрались мы сюда через распадки, где курится то ли туман, то ли рваные клочья облаков, через бесчисленные протоки реки. Открыл глаза, ночная прохлада прошла по телу, потрескивает печь, горит огарочек свечи, напряженная тишина, потом что-то завозилось на земляном полу.

- Слышишь, - одними губами прошептал Варлам, над нарами поднялись очки с отсветами малюсенького пламени, - мышка.

В консервной банке шурудит маленькая мышь, рыжая с белым брюшком, с черными навыкате глазами на длинной мордочке, с маленькими лапками. Тоже - живое: выбирает, пробует, умывается, боится, изучает все вокруг, возвращается в банку, становится на задние лапки, - только в другой форме, и жизнь покороче.

- Э-эх, - вздохнул Варлам на противоположных нарах, - что будет завтра, продукты кончаются.

Пыхнул огонек, фитиль упал в расплавленную лужицу, пламя погасло, запахло испарившимся парафином. В синеющем оконце проявились черные силуэты деревьев.

Проснулся, сел на лавку, в зимовье тишина. Проспал ночь, а голова чиста, словно и не ложился. Варлам и Аврам спят тесно, посапывая. Из оконца свет падает на маленький стол, где немытый котелок с ложками, закопченная кастрюля с компотом из лесных ягод: красной смородины, барбариса, дикого винограда, кишмиша и лимонника. Белеет острога, начищенная Толиком, а еще на оконце застывший парафин, стреляные гильзы, как бумажные, выцветшие, так и металлические, карабинные, клубки обесцветившихся веревочек и грязная катушка белых ниток с воткнутой ржавой иглой. Под потолком, свисают с вбитых в балку гвоздей башмаки попарно. В сером сумраке угла за печью, у порога двери, прислонен топор и стоят оставленные кем-то резиновые сапоги, один целый, а другой с порванным голенищем. Я замотал листами журналов ноги, сунул в сапоги и вышел из зимовья.

Холодное свежее утро. Солнце, играющее, живое, поднялось над краем сопки, высветило лес и вырубку перед зимовьем. Облака растворяются в голубизне неба. Кричат в лесу кедровки, на траве переливаются крупные капли росы. С кончиков листьев клена, низко раскинувшегося красным шатром, падают капли, разбиваясь брызгами о край крыши, попали холодные за шиворот. Нашел свернутые удочки с короткой леской и маленькими крючками под низким коньком крыши. Вышел Варлам, потягиваясь, смотрит, что я делаю.

- А как Аврам?

- Спит, и это надолго.

- Ну что, пошли! Испытаем?

Продрались сквозь кусты, осыпая капли на себя, к ключу, бегущему между каменных плит. Варлам бросил камень в прозрачную воду, всплеск, глухой стук в дно сразу снесло потоком. Плывут вершины кедров вместе с белыми облаками в голубом небе над черной скалой, в расщелинах которой сочится вода, и прижались к камням опавшие красные листья.

В воде под камнями насобирали ручейников, нежное тело и жесткие лапки спрятаны в каменный домик, вырываешь их из длинного склепа, насаживаешь на крючок, опускаешь леску по течению. Крючок несет потоком, наживка попадает в яму, тонет, и ты чувствуешь, леску чуть-чуть потянуло вниз, дергаешь, удочка пружинит, изгибается, и на тебя летит трепещущая форель. Она падает в траву между камней, ты хватаешь бьющееся тельце, снимаешь с крючка и отбрасываешь подальше на берег. Снова кидаешь крючок, - снова выхватываешь форель, холодную, всю в красных точках, с хищной пастью. Варлам восторженно вскрикивает, но у него и часто срывается.

Так вышли на тихий речной плес, где ключ впадает в речку. Вода несет листву и мелкие веточки, залиты водой речная галька и упавший могучий кедр, у излучины береговая трава в воде. Горный кряж отодвинулся, открыв долину. Собрали на прутик ивовый рыбу, штук двадцать поймали, и вернулись к зимовью. Толик поднялся, сидит у окна, зашивает порванную рубаху.

Река все круче забирает на север, горный кряж, закрывавший горизонт, подступил к самому берегу, теснит в сузившуюся долину громадные ильмы с треснувшими вдоль стволами и дуплами от корней в рост человека. Старые кедры высоко шумят кронами, увы, с недосягаемыми крупными шишками в ветвях, камни, брошенные, не долетают до них, рвут листву на соседних деревьях. Черемуховые заросли оголились совсем, вся их желтая листва, словно пестрое платье, лежит на земле. Зеленокорый клен с гладкой, словно мраморной корой, весь пурпурный, редкие, опавшие резные его листочки лежат поверх травы, не шелохнувшись.

Тени протянулись через речку, разбили лагерь у подножия сопки в тополиной роще. Длинноногого Толика оставили внизу, очень он притомился за день, а мы с Варламом полезли вверх по склону.

- На рекогносцировку, - сказал Варлам.

- До побачанья, а я порыбачу.

Уступы круче, а мы лезем выше и выше. Горный кряж отодвигается, растет, раскрывая простор мелких увалов внизу, опуская в новые пади свои отроги. Зашелестели золотые березы, словно метелки с отпотевшими на черных прутьях мелкими листочками.

Горные цепи встали со всех сторон, открыв глубокие распадки.

Выбрались на каменные россыпи, среди пустоты которых краснеют круглыми вершинами осины. Узкий гребень перешел в обвалившиеся скалы с низкорослыми кедрами с изогнутыми ветрами стволами. Удобные каменные площадки заросли пахучим багульником, цветущим второй раз, приходится продираться, осыпая розовые лепестки, уклоняясь от колючих упругих ветвей кедров с крупными смолистыми шишками, или обходя скалы по коварным осыпям, того и гляди, скатишься вместе с обвалом.

Пахнуло в лицо ветерком, и мы по высокой траве выбрались на крутой простор на вершину сопки. Волны гор до горизонта. Сердце словно сжимается и срывается вниз в немом падении, взгляд летит над горными цепями и провалами низких долин. Солнце садится в дымку гор, алое в прозрачном воздухе.


Назад спускались быстро. Нарвали за пазуху кедровых шишек. Дымок у подножья, затем светлое пламя среди сумеречных деревьев и длинная фигура Аврама, колдующего над котелком. Скоро сытые и усталые лежим у ровно потрескивающего костра, выковыриваем орехи из горелых шишек и слушаем звон ключа.

Вдруг из тишины возник далекий быстро затихающий рев, за ним еще один, ближе.

- Тигра, - Аврам поднялся с земли.

- Похоже, что изюбри трубят.

- Варлам, потеснись и вытащи лицо из костра, у тебя стекла уже плавятся.

Никто не рассмеялся. Все вздрогнули, за ключом, совсем рядом заревел еще один.

- Надо же, а ночь такая темная, безлунная,- расхрабрился Аврам.

- А ты сходи, может это - и тигра.

Развели костер поярче, все отодвинулись друг от друга. Долго не спали, вглядываясь в темноту, где в отблесках пламени пляшущие стволы деревьев. Тот, все ходил, шуршала галька, и один раз слышали плеск воды. Потом была полная тишина. Ушел.

Рано утром проснулся от холода, костер прогорел, Толик и Варлам спят, уткнувшись друг в друга прямо на пепелище. Небо светлое, таинственно вокруг, стоят деревья манджурского ореха, неожиданно, с треском роняя перистые лимонные листья себе под корни, словно их обламывает невидимый таежный дух.

Собрал из мокрой от белой росы травы грязные ложки и котелок и пошел к ключу, мыть. На колючках барбариса, как слезы на ресницах, капли, они тяжело падают в пляшущую воду, сведенные холодом пальцы еле ворочают звякающее о камни железо. Проснулись Варлам с Аврамом, поднялись, разговаривают, - такие разные люди.


С речки прибежал возбужденный Толик.

- Вже костер развели, а там, - показал руками, - рыбины - во!

На речке утренние тени кустов ложатся на воду, в яме поначалу ничего не заметили, пока не забрались на колодины речного завала и не заглянули под него, где крутится мелкий сор и грязная пена. В темной глубине стоят, шевеля хвостами и плавниками действительно огромные рыбы для такой маленькой речки, спины их от головы были цвета отблесков темного пламени, а когда какая-нибудь уходила под бурелом, то сверкала боком в красных пятнах, как у леопарда.

Вырубили длинную тяжелую палку, насадили острогу, и началась охота, такого рода рыбалку нельзя назвать иначе. Но на этой яме нас постигла неудача, мы только замутили сором из бурелома воду, вся рыба исчезла, то ли ушла глубже под завал, то ли прикрывшись мутной завесой, проскочила ниже по течению. И лишь одна выскочила на перекат, быстро-быстро, словно глиссер, помчалась вверх, но и эту упустили. Наученные неудачей, пошли вдоль берега по воде, вглядываясь особенно внимательно в воду на ямах, вымытых стремительным потоком в гальке на поворотах речки или под завалами, и вскоре снова увидели рыбину.

Первую заколол Аврам, он с острогою в руках гонялся за ней по длинному перекату, разбрызгивая фонтаны воды, а мы с Варламом, вооружившись палками, не давали ей уйти в глубину. Толик торжествовал, сняв с остроги и еле удерживая в руках еще живую рыбину. Он промок с ног до головы, да и мы по пояс побывали в ледяной, как показалось поначалу, воде.

Охота продолжалась, вторую достали под завалом, я осторожно подвел острогу к голове и резким движением пригвоздил ее ко дну, палка в моих руках так и ходила ходуном, рыба сорвалась, окрашивая воду кровью, но скоро снова попала на острогу.

Закололи три штуки, когда солнце уже стояло в зените. Как быстро летит время в азарте охоты. Сидим на корточках вокруг костра, на жердях сушится одежда, башмаки и сапоги Толика, ждем и смотрим на подернутые пеплом угли, когда зажарится завернутая в листья лопуха рыба. Раскрыли обгоревшие листья, и ноздри защекотал вкусный аромат, заставляя сглатывать слюну. Одной рыбины вполне хватило досыта наесться нам троим. Две других, переложив жесткой крапивой, понесли с собой.


За кряжем неожиданно открылась новая долина, сопки расступились, выпустив пологую луговину с грядой невысоких холмов, заросших дубняками, на один из них взбиралась колея заброшенной дороги. Дорога уходила на восток в пестрые сопки. Открылся простор, зашагали легче, мягкий ландшафт, высокое небо, дорога ведет по гребням увалов. Безлюдье, тишина, легкий, прохладный ветерок шевелит волосы на голове.

В пойме реки показалась копна сена, вскоре потянуло запахом печного дыма, где-то жилье. На взгорке открылось несколько домов, в вечерних лучах закатного солнца струился дымок над одним. Дорога уходила к реке, а ее отворот взбирался к деревне. Подошли ближе и поняли, что это всего три дома; один с дымком во дворе, другой полуразрушенный, нежилой и выше с многочисленными окнами барак.

Во дворе возились у вкопанного в землю стола трое: бородатый, коренастый мужчина и два парня, - вокруг них вертелись собаки. За ними летняя кухонька с распахнутой дверью, из тонкой трубы поднимается дымок. Собаки злобно залаяли и бросились к калитке, закрытой вертушкой, парни подняли головы, а бородач, с закатанными рукавами рубашки подошел к забору, руки его были в крови.

- Здравствуете, можно ли где здесь заночевать?

- Конечно, - бородач показал на полуразрушенный дом, - вон, там располагайтесь. - Повернулся к нам спиной и пошел назад, собаки проводили нас лаем.

Варлам и Толик пошли таскать с речки хворост, а я занялся разрушенной печкой, пытаясь собрать кирпичи.

Уже начало смеркаться. За соседним домом где-то затарахтел движок, когда на дворе послышалась громкая ругань: "Ты, старый, совсем из ума вышел. Совесть потерял. Люди с дороги". К нам направилась высокая, худощавая женщина, одетая в старенький коротенький халат, трико и тапочки с меховой оторочкой.

- Заканчивай возиться, пошлите в дом.

Мы не заставили себя уговаривать и последовали за ней к дому. Варлам с Толиком остались посреди просторного двора, а я зашел на веранду дома, где стоял стол и лавка вдоль окна.

- Бросай мешок в угол.

- Тут две рыбы, - я развязал рюкзак и показал.

- Отдай Гале, она разделает.

Я переступил порог дома, в единственную, но просторную комнату, освещенную лампочкой без абажура под потолком. В одном углу высокая широкая кровать, другой угол занимал развесистый фикус в кадке с землей, стоящий на низком табурете, за ним старая радиола и громоздкие сухие батареи для нее. Сбоку вынырнула молоденькая девушка, я ее сразу не заметил, она занималась печкой.


Когда я вышел во двор, Аврам уже дымил папиросой, а Варлам с оживлением разговаривал с парнями своим быстрым, взлетающим до фальцета голосом. У калитки бородач стоял, разговаривая с высоким красивым корейцем с обвязанной красной косынкой головой, тот улыбался, показывая крепкие белые зубы и попыхивал трубкой. Двое других азиатов, малорослых, о чем-то оживленно цокали на своем языке. Один держал на весу кровоточащую печень. Я заметил, что корейцы отрезают маленькие кусочки ножами и глотают, при этом жестикуляцией выражая полное восхищение пищей. Варлам объяснил, что корейцы едят печень барсука и что она лечебная, барсука убил Александр Александрович, Степан и Виталя, когда ходили сегодня за женьшенем.


Из кухоньки прошла хозяйка с большой дымящейся кастрюлей в руках, не обращая внимания на корейцев, громко сказала бородачу:

- Зови, хозяин гостей к столу, - и скрылась на веранде.

Корейцы раскланялись и унесли с собой подарок в барак на сопке. Варлам, Степан, Виталя и Александр Александрович ушли на веранду. Высокий Аврам, до этого галантно разговаривавший с Галей, ловко пластовавшей кунжу, оставил ее, она пошла кормить кур за сетку загородки внутренностями рыбы, и направился к дому с видом утомленного аристократа, развевая полы расстегнутой на белой груди рубашки. Небо начало темнеть, только там, откуда мы пришли, светил закат, алый свет рассеивая за дымчатыми сопками. Ворочает у сарая цепью собака и рычит издали на меня. Из-за сетки вышла девушка, вокруг нее начал было прыгать здоровенный щенок, но она отмахнулось от него.

- Пошли в дом.

После еды за широким столом шел неторопливый разговор с шуточками. Стояли пустые уже миски, хотя в кастрюле еще томилась пареная картошка с жирными кусками барсучатины.

- Ажно голова кружится. Так вот, - продолжает Аврам свой рассказ, как уходил в армию. - Вообще эта история с проводами дала неприятный осадок на органы внутреннего сгорания, как в физическом смысле, так и в моральном. И в самый последний момент я опаскудился, полез на крышу вагона речь толкать. А меня оттуда стаскивают, а я кричу: "Други, мы еще вернемся!". Варлам даже слезу пустил, машет носовым платком.

- Вот уж да, такого пьяного Аврама я не видел еще.

- Очнулся уже в Уфе. Такие то дела.

- Что мы видели в жизни, завод, танцплощадку.

- Сейчас бы гитару в руки и..., песню Варлам вспомни.

- "Напрасно ищет ты в себе любви крупицы. - Все сожжено давно в огне губительном. Не пышут живостью уста, - лишь крутит пепел сизый. И голова в бессонницу пуста. - Все памяти мосты разбиты".

- Любовь, ах, первая любовь Варлама, и моя с краю немножко. Как сейчас помню, - продолжает Аврам. - Скамейка. Она - говорит: "Морожено хочу". Варлам засуетился, убежал из сквера, а я сижу, нога на ногу, обнимаю одной рукой общую подругу, вдыхаю аромат весны, вслушиваюсь в чириканье пташек, а тут, идет по аллее компания парней, и моя, точнее наша, подруга знакомых увидела, "Ребята!!" кричит, подходят, один как врежет ногой в зубы, губа и отвисла, а они берут "нашу"подругу под мышки и в кусты. - Шишнадцать лет тогда нам было. Варлам тогда и придумал эту песню. - Аврам закончил рассказ, жуя разбитую губу.


Тетя Вера сидит, положив руки на колени, улыбается.

- Водку он любит. Ты расскажи, как по прошлой весне отпился.

- Ну а кто ее не любит? - Улыбочку прячет в бороду, хитрит Александр Александрович, он не такой старый, как показался поначалу. - Приезжает по весне как-то "Урал" с тремя парнями. В кузове заставлено ящиками с водкой. Пили-пили, пили-пили, вот холера, а ее еще много. Неделю пили.

- Это ты не помнишь, - тетя Вера вставляет.

- Потом приехала милиция и солдаты, повязали нас чуть тепленьких. Что оказалось? Сбежали те, трое, с зоны в Чугуевке, взяли магазин, угнали машину, - и в тайгу. Задери его черт, попали те зеки прямо ко мне. Ну а я, человек простой, документов не спрашиваю. Люди бывают редко, всем рад. - Особ конечно с водкою, - добавил он Витале, посмотрев в его рябое лицо.

- Дочка иногда бывает из Сучана, так одна, как сейчас.

- А что те парни? Так воли давно не знали. Их как-то учат? Ну, сделал что плохого, сажают в тюрьму, заставляют работать тяжелую работу, - лес валить. Будешь хорошо работать, да при хорошем поведении, так и выпустят до срока. Так вот дурак я, не понимаю, в голову нейдет, - закон в нехороших условиях требует хорошей работы и примерного поведения, - да при таких условиях и случайный человек сломается, найдет у себя вину. Может этого от них требуют? Так, я как-то не успел спросить ребят.

- Ну, ты загнул, Александр Александрович, - говорит Виталя, - для того и тюрьма, чтобы научились работать в плохих бытовых условиях, отсидят, и на свободе будут работать хорошо. Воспитание это. Дураков учить надо.

- Ага, тоже, что и ты, говорил мне генерал.

- Опять чего-то загибаешь?

- Прилетал как-то генерал на вертолете, - тетя Вера, усмехаясь, говорит, - к этому всякие едут. Бодренький еще, ласковый, с животиком, как и положено, да при нем два молодца неотступно. Расскажи, старый.

- А что рассказывать? "В дурдом дураков надо" - вот что говорил генерал. Так я умишком то своим ничего не понимаю. Ну, посажен, посажен в стены с окнами-решетками, за высокий забор, врачи, санитары опять же. Что от него надо? Чтоб правильно мыслил, не раздражался на других дураков по пустякам. Чтоб тоски не было, тоска ж - тоже болезнь. Фантазии всякие. Так любого посади, и пусть он докажет в этих условиях, что он не дурак. Так человек сломается, найдет у себя поверты, и наверняка будет считать себя калекой. Не о том всё. Он то, что хотел? Отдохнуть, развлечься, меня ласково "Александрычем" называл, так я моложе его. Коньяк пили. Так и своих ребят-то по имени называл: "Ваня" - то да се, "Алеша" - сюда-туда. "Свобода у тебя",- говорил, - "Иди - куда глаза глядят". Правда, дальше забора не ходили, да это и не нужно было, кругом сопки, тайга, - куда пойдешь? А ребята его вконец расслабились, чины забыли.

- А все ж сурово то поглядывали. На кухню ко мне даже нос совали. Пройдохи такие, особ, когда на охоту ходили.

- Понятно, генерал, охрана, - говорит Степан.

- Жить то тут кто согласится. Разве что Виталя.

- А что? Так ты ж, Александр Александрович, будешь уходить, всего зверя перебьешь. Сам - в город, вот там свобода. Или в Москву.

- В Москве жить можно, особенно с деньгами, - говорит Аврам. - И в магазинах всего полно, и народ столичный по улицам гуляет, культура.

- Москва. А, что - Москва? - взял слово Варлам. - Сестра у меня прельстилась столицей, на Сетуни живет в обшаге квартирного типа в двенадцатиэтажном доме. Работает карщицей в подвалах овощехранилище, получает сто двадцать "рэ". А на кой они ей нужны эти деньги, когда выходит из пыльного подвала и плюет грязью на снег, и руки, я видел, дрожат, когда держит ложку за обедом в столовке, поверти смену маленькую баранку кары. Живет в Москве, по лимиту прописана, то есть, пока работает, до тех пор в общежитии, как только уволится - выматывайся из Москвы. Долго еще Варлам ругал свою сестру.

А я вспоминал художественную мастерскую отца-скульптора на "Багратионовской", брошенный Юридический факультет, недолгую учебу в Театральном училище, утомительный развод с женой Людмилой. Москва нахлынула, как потоп, и я, молча, утомленный и осоловевший от еды, ушел в дом, где всем мужикам постелили на шкурах и тулупах, на полу под фикусом. Комната плыла мягким теплом. Дверь на веранду была открыта. И приснился мне сон: "...Старая Москва, узкие улочки с двухэтажными домами. На первых этажах "Цветы", "Вино", "Хлеб", "Галантерея"", - двери магазинчиков утопают в тротуары. Кругом тишина, все покрыто девственным снегом, жилые окна вторых этажей занавешены. Не сон, а сама действительность сошла на Москву. Неожиданно на улице попадается мертвый лесной зверь, потом еще один, еще и еще... Я бреду в безмолвии и тревожном ожидании, всюду натыкаясь на мертвых лосей, лежащих поперек мостовой, глаза их с длинными ресницами закрыты. Но вот, впереди показывается фигура человека, он в белом фартуке с жетоном на груди, машет веником. Это дворник. Он приближается и смотрит на меня. "Что это? Никого нет в городе, где все?" "Спят, рано еще". "А это что?" - Испуганно спрашиваю я, озираясь. "Лоси это, дикие", - равнодушно отвечает он. А потом добавляет, пристально вглядываясь в меня. - "Да ты, парень, никак и сам лось?". Я чувствую, что я - действительно лось, и бегу по улице, а метла у дворника превращается в ружье и он метит мне в сердце".

Над сопками слабая заря скрыта хмурыми облаками, что висят в небе, как тяжелый занавес, сквозь который снизу пробивается свет. Широкий двор замусорен старой щепкой, по нему бродят куры во главе с красным петухом. Умывальник в огороде, комья вскопанной земли под ногами рассыпаются в прах. Вода в умывальнике холодна и мертва. Подошел Толик, омочил кончиками пальцев глаза, щеки: - Бр-р, - и побежал снова в дом. Звякнуло ведро на крыльце, и из-за угла выглянул Варлам.

- Я тоже стать хочу охотником, чтобы жить вот так, в тайге, - радостно сообщил он. - У ключа спугнул косуль, вот кусты затрещали!

На веранде в углу, развернув берестяные короба, где во мху лежат множество корешков, Степан, Виталий и Александр Александрович делят женьшень на полу. Сидит на табурете Толик, курит, Варлам на пороге закрытой в дом двери, прислонившись к косяку, поглядывает на дележ.

- Александр Александрович, и нам клади крупные корешки, - говорит, облизывая верхнюю губу, Виталя. Степан молчит.

- Эх, такую мелочь, - хитрит Александр Александрович, повернув лицо к безучастному Толику, - здесь и десяти грамм нет, а выкапываю. Исчезает корень из тайги, - а потом добавляет, глядя на Виталю. - А план триста грамм в год.

- За грамм корня - грамм золота.

Потом все садимся за стол, Хозяйка ставит эмалированный таз крупных и сочных пельменей, совсем не сибирских, похожих на казахские манты, из кунжи и репы-лобы. Разбрасываем их по мискам, поднимается жирный пар, пельмени щедро проперчены и очень вкусны. На десерт приносятся небольшие арбузики, все в каплях измороси и с прилипшей землей.


Стали собираться в дорогу, тетя Вера, взяв большую корзину за спину, и прихватив мелкашку, крикнув собаку, ушла в тайгу за кишмишом. Мы попрощались с гостеприимными хозяевами, вышли за калитку вслед за парнями. Совсем рассвело, облака выцвели, стали легкими и белыми.

На спуске террасы в пойму реки, вдоль плетня, ограждающего поле с гаоляном, увидели склоненные в работе спины, а потом выпрямилась высокая фигура старшины в красном платке, и тут же подняли головы остальные корейцы, кто в белых повязках, кто в шляпах.

- Эти корейцы живут общиной, сезон работают, платят половину государству вениками, в виде натурального налога, а деньги, полученные от выручки остатка, делят поровну. - Степан рассказывает.

Аврам игриво поднял руку в приветствии, и старшина в черной рубахе тоже в ответ взмахнул рукой.

- Вот так и будут работать, пока солнце не сядет. - Виталя повернул ко мне рябое лицо, усмехнувшись.

Парни провели нас напрямую через сопки по телефонной линии пограничников до трассы, где и расстались с нами, им - в Беневское, а мы вышли на дорогу и поймали попутку до Преображения.

Желтая дорога летит с сопки на сопку среди запыленных дубняков. Едем уже часа два, когда с перевала увидели в одном из распадков блеснувшее море, потом за поворотом на спуске показался залив. Проехали под скалой по щебню вдоль прибойной зоны, на крупных камнях, обрушенных при прокладке дороги, разбивалось пеной и брызгами море, и теперь уже не оставляло нас из виду.

Дорога шла по прибрежным сопкам, приближаясь к поселку в глубине залива, где толпились за мысом суда. Машина выскочила на широкий берег залива в деревню. Пронеслась сквозь нее в тучах пыли, прогрохотала по деревянному мосту и выскочила снова на щебень у мыса с прибоем. За мысом на подъеме открылся амфитеатром поселок по сопкам и мачты судов у причалов.

Аврам и Варлам пошли в милицию, узнать о пропуске в погранзону, а я пешком обратно в деревню Соколовка за мысом, где было лесничество заповедника.

Оказалось, что надо ехать назад в центральную контору в районный центр за сто пятьдесят километров, чтобы устроиться лесником в заповедник. Вернулся в Преображение к гостинице, где ждали озабоченные Аврам с Варламом. В милиции им посоветовали убраться из поселка в двадцать четыре часа.

Смерть "Боцмана"

Опустилось небо на землю, деревья и сопки, и упал снег. Стою на крыльце кордона, за белой завесой одинокий крик вороны слушаю. За спиной теплый запах горящих дубовых поленьев, дверь открыта и у ног трется пушистый кот Васька. Я зацепил рукой одно из двух ведер и сквозь летящий снег пошел по тропе к протоке, оставляя за собой черные ошметки следов. В густом ольховнике сквозь ветви снег сыпет слабее на тропу с пожухлыми черными листьями.

На Сяухэ ведро ударилось о камни и запрудило поток. Я вырвал его, отяжелевшее, расплескав на мокрую гальку остановившуюся воду, звякнула ручка, и звук сразу придавило тишиной. Вынырнула из воды черная оляпка и понеслась зигзагами, вспархивая под снегом над промоинами, за поворот ключа.

Тишина и покой сопровождают меня назад. Запахло печным дымом, сквозь белую пелену сереет кордон, собранный из пронумерованных брусьев с двумя слепыми окнами, затянутыми мутным полиэтиленом, и открытой дверью, и сидящим черно-белым котом, ждущим на краю черного провала веранды. Снег пошел гуще, хлопья не успевают придавливать друг друга к земле, следов за собой даже не оставляю.

Переступив Ваську, я поставил ведро на шаткий пол веранды и вошел в полумрак комнаты, где на жарко натопленной плите вспыхивают искорки и в щелях ярко гудит пламя.


Метнулся с веранды кот и проскочил в другую комнату под кровать, послышались голоса людей со двора. Пес Боцман, было, сунулся в комнату мордой, но получив пинка от Женьки, перешагнувшего через порог, пригнувшись под низким косяком двери, отпрянул. Следом ввалились, затопав на веранде, зазвенев ведрами, Саня, по прозвищу "вольный стрелок", и Серега. Высокий Женька поставил "лёхину" "ижевку" под вешалку у двери, смахнул снег с лыжной шапочки, разлетелись длинные русые волосы, перехваченные широкой тесьмой вокруг лба, как у Гойки Митяча, индейца из югославских фильмов. Он - недоучившийся студент из Иркутска, единственный сын матери одиночки.

Женька снова топнул ногой на сунувшегося в избу Боцмана. Тот опять отпрянул, застучал ледышками, намерзшими меж пальцев лап, остановился, усиленно завилял хвостом, смотрит вопросительно, но боится подойти к нему.

- Ему только с "делюковским" собаком под крыльцом лежать, разговоры вести.

Это он про собаку нашего колченогого помлесничего, которая отличалась крайне незлобным характером, и рычала, забившись под крыльцо, только на Делюкова, и если бы тот не был бы "примаком", то его тихонькая жена не удержала бы Валеру от немедленной скоротечной расправы над здоровенной "собачкой", лизавшей руки чужим людям, зашедшим во дворик лесничества, где жила семья Делюкова. Говорят, на Валеру скатили склад бревен в Сергеевском леспромхозе, когда он там работал бригадиром, - в дождь заставил ребят катать бревна, и один доходяга погиб под обвалом.

Следом за Саней вошел Серега, вытянул руку на веранду, отряхнул заячью ушанку, бросил ее на вешалку, и закрыл входную дверь. Саня поставил курковку рядом с "лёхиной" одностволкой, наклонил голову, стряхивая снег, взъерошив густые волосы, упавшие двумя прядями за уши и на глаза, снял зимнюю куртку. Серега прошел на дальний конец стола, не снимая старую штормовку, опустился на табурет, прислонил свою бердану 32 калибра к стене, из полумрака высвечивалось его бледное прыщавое лицо.

Пили чай со сгущенным молоком, заедали белым хлебом, - Саня принес с собой из поселка, что дала ему мать, продавщица магазина. Саня доволен своей жизнью и своим отчимом, хотя тот отбил мать у отца, младшего брата отчима. Родной отец-пьяница Сани до сих пор живет в поселке.

"Вот уж у кого мозги пылью покрыты, Саня, практичный, но в делах недалёкий. И стреляет, а потом думает", - говорил мне Лёха на кордоне Лянгуевки.


- За Поперечным на раскорчевке спугнул козу, сам же испугался, и в сторону. Бестолковая собака, бесполезная, - мрачно высказался Женька, двигая по столу кружку обеими длинными руками.

- Носится за рябчиками, не дает прицелиться, гляди, под выстрел попадет. - Саня юношеским баском заметил.

Серега поглаживает длинное горло, другая рука теребит загривок мурлычущего кота, сидящего у него на коленях, встряхивает чубом, падающим на выпуклые светлые глаза, лошадиное лицо улыбается белесыми бровями и сатанинским изгибом губ. Серега живет с одинокой глухонемой матерью на Оленеводе.

Я вылил остатки вчерашнего супа в миску, накрошил туда хлеба и вынес на веранду. Боцман растянулся на полу рядом с дровами и топором, положив голову на порог крыльца, поднял брови, посмотрел черными глазами, вскочил, забегал вокруг, тыкаясь в руки, в миску невидящей мордой. Упал топор.

- Шевченковский выродок, такой же рохля, разве что водку не пьет, - Женька говорит.

- "Д-д-а ск-казал, возьми, з-забирай, ат-то жена п-помоями к-кормит." - передразнивая заикающегося лесничего, смеется Саня, покусывая реденькие первые еще усики над толстой губой.

- С такой собакой сам помои жрать будешь, - девичий Женькин голос послышался.

- Собака леса не видел, на цепи сидел, - Серега изрек.

-"Д-даже на цепи не оз-зверел", - Саня вновь процитировал лесничего. - А если босого зверя встретим, испугается, да под ноги бросится?

- Серега, забирай его на подстанцию или отдай корейцам на свадьбу, - смешливым голоском спокойно сказал Женька.

- Мне собака не нужен, спроси у Сани, я на охоту один хожу, ночью. А ночью собака не нужен.


За окном снег просветлел, собрались, расписались в контрольной тетради кордона, только Серега не стал: "Я на Оленеводе сегодня".


Впереди, подпрыгивая, шагает грузный Саня, русые волосы взлетают в разные стороны в такт шагам, за спиной вещмешок, на плече плотно висит двустволка. Боцман носится взад-вперед по дороге, трясет шерстью на ляжках, бестолково и весело лая то на мышь, то на взлетающих в кустах рубчиков. 3ароется мордой в пушистый снег, фыркнет, вскочит и летит уже, треща по орешнику, сбивая снег с ветвей, закинув уши на затылок. Выпавший снег не препятствует шагу, но и не проваливается до самой земли.

За спиной ласковый Женькин голос подзывает: "Боцман, Боцман". Ударил выстрел, брызгами костей и дроби сбило снег с куста, безглазое тело уперлось лапами в землю, потянулось, под коричневой шкурой пробежала волна дрожи, обделалось и завалилось на бок. Прошел мимо со сжатыми скулами атлетически сложенный Женька. От вскинутого на плечо энцефалитки оружия кислый запах стреляного пороха. Под головой Боцмана подтекла, растворяя снег, темная кровь. Серега и Саня взяли труп за лапы, мотнулась голова, как тряпка, со стекающей обильно сквозь шерсть кровью, раскачали и бросили в кусты, Саня загреб ногой место. Снег перестал, на заснеженной низине полуприсыпанные стожки, из-за Сяухи от белой Пашиговской сопки летят черные вороны, расселись плечистые на старом ильме в стороне, ждут, пока уйдем.

Лес кончился. В молчании разошлись на Поперечном, они ушли к Лехе на ближний кордон Лянгуевка, а я вверх по ключу Поперечному вглубь заповедника. Присыпанный снегом лед каскадами уходил в глубокий распадок, застыли в немом вопросе ветви деревьев среди нагромождений глыб и черных скал, где изредка слышалось журчание воды, исходящей, казалось, от холодного камня, но этот звук не рассеивал одиночества и затерянности в сумрачном ущелье.

Взметнув снежную пыль, вверх по склону пади бросился кабан, затрещали со всех сторон кусты, один, второй, ...пятый, черные спины в дубняке застыли. Отбежали и стоят, ветер то от них. Я сделал еще шаг, и стадо, развернувшись, бросилось в рассыпную, как хороший взвод солдат.

В разрывах белых облаков виден затемненный хребет на Сандагоу. На перевале холодный воздух студит лицо, проникая к горячему телу, зря я надел тяжелую лётную куртку, что оставили мне научники на кордоне. Оглянулся назад, в сторону пади, откуда только что продрался сквозь вереск, весь взмокнув. Обернулся спиной к холодному потоку, застегнул куртку на все пуговицы, за отрогами Поперечного где-то долина Сяухи, над ней встала во весь рост и сверкает белизной сопка Паши-гоу, слева от нее перевал на бухту Пашигоу, справа на бухту Лянгуеву.

Я спустился в Пятый ключ Канхезы, их как пальцев на руке, это самый дальний, ель растет на Пятом, и любители новогодних елочек забираются за ними вглубь заповедника. Вырубленная тесаком, разорванная на части лоза лимонника, истоптанный снег чуть присыпал недокуренный до конца окурок папиросы, в снегу пенек, здесь была елка, чуть подальше - другое пустое место. Один тащил елки на себе, так что ветки касались его следов, вспахивая их, роняя хвою, другой шел сбоку и впереди. Волоком тащили когда уже выбрались вниз на заснеженную тропу. Бросили елки, полезли в кусты, стрелянные серые гильзы от усиленных патронов мелкашки. Прочесывают лес, повернули назад к елкам. Кто-то их сильно напугал. След изюбря большими скачками. Алые капельки смерзшейся крови в снегу. Я вышел на наледь ключа, у промоины подтаявший лед пропитан кровью, издали словно цветущий розовый куст. Видно, раненый изюбрь долго лежал, остужая горячее от наполненной кровью брюхо. Огромное алое пятно подернуло сверху ледком.

Утомленный след, с алой россыпью ведет по своему последнему переходу, забираясь на увалы, наискось пересекая распадки среди деревьев, спотыкаясь и припадая на колени. Куда он так упорно идет, этот олень? На Сандагоу, за садящимся в дальнюю дымку солнцем, значит он пришлый, идет туда, все время вверх! На Родину, где впервые увидел солнце, значит летом жил среди цветущих долин по ту сторону хребта. Длинные тени деревьев и сопок легли на заснеженные распадки и склоны, горы стали ниже, словно земля застыла под снегом, отправляясь к вечернему покою.


В кустах вдруг раздался рев, волосы на голове застыли, и я сорвал с плеча карабин. Тигра взревела повторно, и с руки в пустое небо грохнул мой выстрел. Метнулось в камнях длинное красное тело, громадная голова на тощей шее. Ушла, но недалеко, слышно на склоне недовольное рычание. Я подошел ближе к тому, что осталось от изюбря. Изжеванные сухожилия и мускулы, обнаженная кость бедра и белеющий ободранный сустав колена, растерзанный бок с обломками ребер, выеденный живот, измазанный кровью снег, качалась тигра в растерзанном теле жертвы. Запрокинутая как куст голова с рогами, перегрызенное горло, полу-прикрытые остекленевшие глаза.

Дымку гор накрыло заходящее солнце багряницей. Перевернул тело на другой бок, положил карабин на рога, вытащил нож и вырезал чистый кусок мяса.

Спустился вниз по ключу. Тишина стучит в ушах, нарубил лапника елей, натаскал под скалу, где лежала большая валежина. Разгоревшееся красное пламя лижет бок ствола, запахло вкусным жареным мясом.


Зажглись звезды, взошла луна, светит сквозь ветви, наполняет лес призрачными тенями, синеют сугробы, все покрыто словно невидимым, но осязаемым флером. Звезды, острым краем, словно обломанные небосводом, сочатся блеском, словно тать окружила замерзшую в страхе землю, всматриваясь в глаза ещё живых, и словно шепчутся между собой, посылая незримых гонцов в мертвящий снег. Усталое сытое тело проваливается в тепло живого костра и мягкую хвою, дрема смежила глаза.

"Мир не может быть абсолютно добрым или абсолютно злым. Почему? Он свободен. Значит противоречив. Не будь противоречив, был бы не свободен. А значит и не добр, и не зол. А все таки, может быть, и не совсем свободен".

Светлые огоньки перебегают над сизыми от пепла углями кострища, дымит край обгорелой лесины. Рассветает, пропадают белые точки звезд, чирикает пролетевшая стайка птичек.

Брызжет в глаза низкое солнце над долиной Канхезы, сверкают засыпанные снегом кусты таволожки.

Первый ключ, кордон заповедника, тростники у реки придавлены рыхлым снегом, в холодной слепящей белизне рыжая трава сложила головы. Стоят по берегу заснеженные чозении с красными метелками веток. Стройные серые стволы ясеня и бархата у дороги, начинающейся с кордона. Хлопнула дверь веранды, выскочил атлет Женька.

- С Новым Годом! - весело закричал.

Захватывает широкими пригоршнями, моется чистым снегом, трет голые порозовевшие бугры мускулов, переступает босыми ногами. Зарделись щеки, намокли и потемнели пряди длинных русых волос. Скрипнули двери, вышли Саня и Серега.

- Привет, - сказали они, заспанные и с похмелья.

- Кто это вчера приезжал?

- Делюков забрал Шевченко, пьяного в стельку, погрузили в машину как ребенка, а он слюни пускает и что-то бормочет.

- Странно, откуда у Шевченко деньги? Делюков никогда не поставит бутылку вам. И две елки. А кто был с мелкашкой? - Все внимательно посмотрели на меня.

- Файнберг, поселковый прокурор, - Саня сказал.

Сразу вспомнился мне этот человечек, пробегающий с вечной папкой бумаг, бочком, не смотря никогда на окружающих, в глазах, сквозь стекла очков застыл словно ужас невыполненной работы.

- Садит на сто пятьдесят метров, точняком, - добавил Серега.

Вот, парень, полгода прослужил в армии и его комиссовали, по странности его поведения.

- Тигра ходит, следы видал? - говорит Женька "студент", с высоты своего роста скептически посмотрев на меня стальными глазами, - Стас вчера зверушку спас, самого же Стаса слопала мордаса.

Никак не может простить, что не разгадал простую физическую загадку, которую я решал еще в восьмом классе из журнала "Квант": "Пролезет ли кошка под стальным обручем, опоясывающим по экватору Землю, если его надставить на метр?" Конечно, что он может, если мозги забиты "индейцами", вот, и деревянный лук себе сварганил.

- "Видал", - усмехнулся я, пошарил в кармане и выбросил в снег серые гильзы.

- Век живи, век ворочай, тощий долбанный рабочий, - не известно к чему сказал Женька и ушел на кордон.

Лёха

Как-то у Лехи на кордоне собрались на пьянку молодые Саня-"вольный стрелок", Серега с Оленевода, Женька-"студент", перешедший от меня с Сяухи на кордон к Лехе. Был там и Иваншан, лесотехник заповедника, младший брат лесничего Юваншана, поставленного директором Храмцовым вместо пьяницы Шевченко. А также помощник лесничего, никогда раньше не пивший с подчиненными, Делюков, вечно ходящий в рваной штормовке, под мышкой он прятал ПМ, обломилось ему с назначением.

А у Лехи тогда крысы ели картошку в подвале, и я принес ему здоровенного кота. Так они, этого кота, оказавшегося домашним, загнали на дерево прошлой ночью, и при свете луны, фонарика и керосиновой лампы из всех видов оружия залпом разорвали на мелкие клочки.

Утром приходила с Бурьяновки полуседая женщина с безумными глазами, спрашивала: "Где Рыжик", - её прогнали, но она все ходила вокруг дома.

- Парень, говорят, ты унес моего Рыжика, - появилась она опять в дверях.

Следом вошел Лёха, желтое лицо натянулось на скулах.

- Чего приеблась. Пошла вон, старая блядь.

- Где мой Рыжик. Отдайте моего Рыжика, - говорила она сквозь слезы и храбро пошла на Леонида.

- Что приеблась. К стенке твоего Рыжика поставили.

- Как это, - округлила она мертвые глаза и прижала длинные костлявые руки к плоской груди жакета.

Лёха сел на табурет, отвернулся от неё, на лице веселая ухмылка, а она стоит, потом лицо снова стало жестким.

- А ну пошла отсюда нахуй. Удавлю, сука, - дребезжащим как стекло голосом зло сказал Лёха.

Когда старуха убралась, Леха продолжил урок:

- По врагу народа! Залпом, пли, - смешливым голосом сказал. - Хочешь быть добреньким, блаженненьким. Нет, сначала они тебя должны распять, парнишка.

- Так ты считаешь, что я - актер?

- Старая блядь, свихнулась в климаксе, - он не ответил на вопрос.

Леха Кузменко появился в Лянгуевке неожиданно, говорят, он приехал из Киргизии. Таким я его увидел впервые, месяца три назад, он мне показался маленьким, неопределенного возраста, сидел на табурете, на кордоне Лянгуева падь, скорчившись, скуластое лицо, рябое, слезящиеся пьяные глаза. На полу початая бутылка вина, под потолком дым на уровне косяка открытой двери. - Хочешь, - протянул. - Нет. - Он запрокинул голову и допил бутылку жадными глотками, словно помпой втянул. Кордон был заполнен дымом. Оказалось, труба забита обвалившимися кирпичами. Я выбил в стене дыру на уровне первого колена, и дым сразу вытянуло в трубу. А он полез целоваться, тыкаясь намокшим лбом и слюнявыми губами. Сентиментален. Тридцать девятого года рождения.


Крыса в железной бочке на кордоне у Лёхи, если раньше была с взъерошенной мягкой шерстью, то теперь стала гладкой, шкурка на ней блестела, как набреоналиненная, острая мордочка раздалась вширь и приняла какое-то лихорадочно-надменное выражение. Крыса съела двоих своих товарок. Когда Леха выпустил ее в подвал, с кордона исчезли крысы и мыши.

Много позже, уже в поселке на берегу бухты в районе водолазной станции и за ленд-лизовским громадным кораблем, стоящим на вечном приколе, "Либерти", в облюбованном бичами овраге между сопками под названием "Дубки", заросшем мелким, но густым дубняком, пил он с корешами "Агдам". На вытоптанной площадке разместились они вокруг костерка, и тут появляется неожиданно Пича, здоровенный детина из местных, рыжий мордвин, вечно небритый, вечно в поисках выпивки на халяву и драк со слабейшими его. "Эй, бичи, накатите мне стакан", - говорит. Бичи сразу притихли, они знали, что Пича неуравновешенный и злобный парень, и как он отбирал прямо у кассы конторы деньги из очереди рыбаков. Леха неспеша налил себе стакан и молча выпил. "Эй, ты. Ты че, меня не понял?" - сказал Пича тогда незнакомому ему Кузменко. Тот молча встал, а когда он зол, он не смотрит в глаза другому, только улыбочка на лице, и играют желваками монгольские скулы. Медленно проходя как бы стороной, освобождая Пиче, который выше его на голову и крупнее, проход к костерку, он резко бьет его левой в печень. Пича уже на земле заглатывает, давясь, воздух, пальцы его скребут землю. А Леха уже повернулся к нему спиной и снова присел у костерка. Минуты через две Пича очухался, отскочил наверх к тропе и выдал еще одну глупость. "Подождите", - крикнул с угрозой, - "сщас с братаном вернусь". Бичи хотели удрать, но их остановил стеклянный голос - "Сидеть!". Леха открыл новую бутылку и разлил портвейн по стаканам. Вскоре послышалось тарахтение мотоцикла, спускающегося с сопки, за рулем сидел здоровенный парень с залысиной на голове, а на заднем сиденье маленький Пича. "Кто тут обидел моего брата". "Вот он" - указал поспешно Пича на встающего с корточек Кузменко. "О, Леха, здорово" - протянул ему не спеша руку здоровый парень, потом развернулся и ударил в челюсть крутившегося у него за спиной Пичу. Тот снова оказался на земле.

Пьяный Лёха рассказывает о лежащей у него на коленях книге Пикуля "С пером и шпагой", в разговоре перескакивая на "Чингисхана" Яна. В промежутках монолога о величии России его рвало зеленой слизью, словно он наглотался целого ведра соплей или лежалых водорослей морской капусты, и мне приходилось стоять в дверях туалета на пятом этаже "хрущевки", где Кузменко жил с Ларисой Семеновной, со стаканом теплой воды.

В конце концов, за что ненавидеть человека, который тебе не сделал ничего плохого. Единственное, что для него, Лёхи, когда пьян, было невыносимо видеть, это когда кто-то независим рядом с ним. Когда он, Лёха, улыбался, прищурив один глаз, монгольские скулы нависали над провалом щек и губ, он улыбался, сморщив щеки и поджав верхнюю губу, пожалуй, он походил на старика тогда, с круглым черепом, каштановым завитком чуба. Точно такое же выражение лица было, когда он жарил в котелке мясо изюбря на кордоне, загнанного его собакой в ручей, наклонившись над ароматным паром, плотно сжатые губы сдерживают слюну, которую он время от времени сглатывал. Движение щек, губ и нависших над ними скул напоминали причмокивания акулы, когда та сжимает челюсти.

Еще один стакан и он умрет...от счастья.

Его отца, комдива, расстреляли в 38 году в Киргизии.

Юваншан

Самую большую надежду на весну выражают в середине зимы воробьи своим простым чириканьем. Хотя и холодно, но уже с сосулек капает на кустарник у стен бараков. Вот уже две недели длится пьянка на Бурьяновке, идет смена власти. Шевченко пьяный, Иваншан - пьяный, Лёха - пьяный. Но, приехавший в Бурьяновку, где заповедник снимает штаб-квартиру у БТФа для своих егерей, директор Храмцов застает только невменяемого Шевченко с местными бичами, бормочущего ему спьяну, чтоб тот не вез его к жене, которая старше его на тринадцать лет и бьет по голове помойным ведром, если он, Шевченко, пропивает зарплату. Василий Сергеевич, его, маленького, берет подмышку, кладет в машину и везет в контору лесничества, в которой живет Делюков с семьей, протрезветь к утру, и уезжает в Центральную контору заповедника в Лазо, с приказом появиться у него в кабинете назавтра. Проходит "завтра", телефон лесничества не отвечает, и Храмцов через день снова приезжает в Соколовку за сто пятьдесят километров, там никого нет, он едет на Бурьяновку, дверь настежь распахнута во двор бараков, замок сбит, стойкий запах многодневной пьянки так и не выветрился. Храмцов застает Шевченко на Лянгуевке в состоянии абстиненции, ничего ему больше не говорит, просто заносит в "уазик" и везет его домой, в Беневское, к жене. Шевченко пропил не только свою зарплату, но и деньги за три месяца моториста с катера заповедника, живущего в Преображении, и зарплату за два месяца Александра Ивановича, хромого, самого старшего из наших егерей с дальнего кордона в бухте Тачин-гоузе.


Валера Делюков старался не попадаться ни пьяным, ни трезвым на глаза директору, нагадил, паршивец. Вся граница Преображенского лесничества со стороны поселка оголена. Единственно кто охраняет ее, это сам Храмцов, разъезжающий на "козле". Он то и застал на дороге в бухту Тасовая браконьера, который выволок убитого оленя на обочину, и проголосовавшего "козлу", "довези", мол, "мужик, до поселка". Из "уазика" вышел высокий "мужик", достал ПМ, пистолетом указал, что бы тот положил ружье в сторону, загрузил оленя и браконьера в машину, и привез все это в контору лесничества в Соколовку, дожидаясь Делюкова с машиной лесничества. Оказалось, что под пьянку, длившуюся с Нового года, продолжившуюся на "Старый новый год", и дальше, Делюков с начальником милиции, прокурором поселка, Файнбергом, со штатными автоматами охотились в заповеднике. Факт браконьерства даже не получил огласки.

Но все изменилось, лесничим поставили Юваншана из Судзухи, местного таза, уже бывшего в заповеднике лесничим, но проштрафившегося в "долине лесничих" в Беневском в свое время, и ушедшего тогда из заповедника по собственному желанию. Делюков, учившийся, уже скоро десятилетие, заочно в Иркутском лесном институте, проиграл в должности, он остался помощником лесничего у Юваншана, человека с четырьмя классами образования.

Первым делом Юваншан занялся укреплением границы, были обновлены аншлаги заповедника, вспаханы противопожарные минеральные полосы. Егерей, собрав их вместе, за дополнительные по нарядам деньги, стали возить на очистку заросших просек, что было вовремя, обнищали они перед весной, зарплаты нашей на все советские праздники явно не хватило.

Если события не закончились и не выяснены отношения между людьми, они продолжаются. Если люди исчерпали себя, а события нет, ищи других людей и обстоятельств, способных вывести события на новый уровень.


Это был красивый мужчина, крупный, высокий, он не походил ничем на своего брата Иваншана, маленького, черного азиата с беззубым ртом пьяницы, потерявшего зубы, словно зацепившись за бутылку. Если бы не широкое лицо, то он со своими черными кучерявыми волосами походил бы на представителя богоизбранного народа, не того народа, о котором вы подумали. Я никогда не видел, чтобы он пил, кроме случая на кордоне острова Петрова.

Это было уже летом, меня и Иваншана послали на покосы кордона острова Петрова. Луга низины в густом разнотравье с крупными лиловыми пространствами цветущего ириса. Место это тихое, открытое только со стороны моря напротив острова. Маленький уютный домик кордона под прибрежной сопкой, рядом огородик, где вызревает виноград и дальневосточные арбузики, похожие на детские мячики, - что особенно удивительно, но здесь почти никогда не бывает прибрежных холодных летних туманов, что затягивают берег до Преображения, а по Сяухе поднимаются до аэродрома в глубине долины.

На острове Петрова реликтовая тисовая роща и остатки капища древних Бохайцев. Тис растет до тысячи лет, это реликт третичного периода, переход от голосеменных к покрытосемянным, судьба людей даже близко не сравнится с древностью этого дерева. Красного цвета плотная древесина, голая кора, как у сосны, а иголки, как у пихты, а веточки расположены, как у ели, семена в красной съедобной оболочке. Иголки широкие и плоские, мягкие, как у лиственных деревьев, похожи на кожистые листья сливы, яблони. Корневая система тисов связана между собой, как у берез, прекрасно размножается вегетативно, прорастают ветви, опущенные к земле.

Подводная гряда ведет от песчаного бона на остров, размытая морем древняя дорога, соединявшая в прошлом остров с материком. Краевой туристический маршрут выходит к берегу залива, и в тот раз появилась группа туристов из Владивостока, среди которых две девушки, и Юваншан не смог устоять. Съездили в Преображение за водкой и аквалангами, инструкторов Юваншан знал, так как маршрут проходил и через Судзуху, где в заводях устья реки росли реликтовые водяные растения и лотосы. Инструктора слазили под воду и достали крупных раковин морского гребешка, хорошая закуска под водку. Дальше со слов очевидцев, так как нас, с младшим Иваншаном, старший отправил в Киевку за мерином и конной сенокосилкой, приказал доставить к утру. А утром на Петров остров нагрянул директор Храмцов на "козле". Подошел к кордону, оттуда появился помятый Юваншан с растрепанной шевелюрой и расстегнутой рубахой, встал в дверях, загородив тому проход, и твердо сказал: "Василий Сергеевич, на кордон не пущу, уезжай". Раскрасневшемуся, злому Храмцову, считавшему все в заповеднике своей "епархией", и по большому счету бывшего - номенклатурным самодуром, пришлось развернуться и убраться восвояси.

Юваншан снисходительно смотрел, как Лёха Кузменко открывает пачку "Беломора", словно обойму карабина, сбоку. Он говорил: "Лучше бы ты пил, чем курил", - я тогда не понимал, о чем это. Не курил и его старший брат Иусан, живший на Судзухе, и Делюков, появившийся в Соколовке из соседнего Сергеевского района после темной истории, о которой никто не знал, и ставший "примаком" у местной женщины с двумя детьми, работавшей крановщицей на причалах в Преображении, и Храмцов, говорят, он - из староверов, хотя и партийный.

Юваншан завез егерей под Оленевод, на старую просеку по границе заповедника, и уехал, попросив у нас карабин на два часа, начальство ходило с ПМами. "Уазиком" теперь пользовался он и Иваншан, лесотехник, Делюков пересел на личный "Урал", и с егерями уже не ездил. Юваншана я редко видел рядом с Делюковым, он относился к последнему, как пес к кошке, вынужденный жить у хозяина под одной крышей.

Это красивое место, жаль было рубить даже кусты на просеке, не говоря о стройных, молоденьких деревцах бархата и ореха манджурского. Светило яркое весеннее солнце, в густой пожухлой прошлогодней траве тепло и уютно, по ключу из земли зеленые копья сочных растений чемерицы. В дубняках желтые фиалки по склонам, белая лапчатка, анемоны и джефферсония сиреневая. Появились первые черные шмели и первые бабочки порхают на солнцепеке. Прорубив метров пятьдесят, Лёха сказал "довольно", Иваншан не возражал, а мы, молодые, Саня, Серега, я и Женька, не задумываясь, побросали мачете. Лёха достал бутылку вермута, порезали закуску, поели, и разбрелись отдохнуть по вырубке.

"Уазик" Юваншана, качая кабиной и бортами, пробрался за нами снизу из распадка, Иваншан сел в кабину, остальные - в кузов на брезент. Когда выехали за Бурьяновку, пересекли заросшие травой пустыри у поселкового аэродрома, въехали под своды сырого ольхового леса, где дорога подошла к перекату брода на Лянгуевку, машина остановилась посреди реки. Из машины, открыв дверку кабины, показалось веселое лицо Юваншана. "Эй, лесники, выбросите в воду все из-под брезента". Открыли брезент, а там две свежих кабаньих шкуры, вот так Юваншан! В нижнем течении Сяухи от пионерлагеря, где вода большая после слияния с Канхезой, до моста в Соколовке в устье, под камнями реки водились миноги, "семидыры", приходящие на нерест из моря, и маленькие хищные рачки, грызущие даже волоски на ногах, когда долго стоишь в текущей воде. От шкур кабанов через неделю ничего не останется. Он выследил, подстрелил и разделал их за два часа! Кабаны ходили на поля корейцев в Оленеводе, и доставляли им массу хлопот весной после посадки картофеля и осенью во время созревания кукурузы.

У Юваншана тринадцать детей, а у него ни одного седого волоса в шевелюре. Старшая дочь еще и внука принесла, муж ее, Украинец, с Бурьяновки. Иусан, занимающийся огородничеством на хуторе на Судзухе, и Юваншан, - братья от первого мужа их матери, маньчжура, китайцев и корейцев из Уссурийского края еще при царе несколько раз выселяли за границы России, не говоря уж о предвоенных и послевоенных годах при Сталине. Юваншан, с ошибками пишущий по-русски печатными буквами, читает и пишет китайскими иероглифами! Иваншан, младшенький из братьев, родился в Сучане в сорок шестом от японца, военнопленного, а младшая сестра, живущая в Бурьяновке в уютном частном домике, - от последнего отца, местного таза, который вечно сидел на корточках у магазина в Судзухе, и когда его спрашивали: "Иван Иваныч, ты какой национальности будешь? - Он отвечал, вытаскивая изо рта длинную курительную трубку, говорят набитую опиумом. - "Однако, моя, - украинец".

Потом мне Юваншан объяснял, как надо стрелять зверя в тайге: "Стреляй всегда не по силуэту, а заметь какую-нибудь светлую волосинку на шкуре зверя, туда и бей, никогда не промахнешься",- и добавлял, - " также и с людьми, находи, куда и когда надо бить, лучше в пуговицу. В тайге никого не бойся, человек самый страшный зверь, не лезь напролом грудью, не пропадешь тогда".


Охотники и жертвы или торжество Зверя


И на раскорчевке, где утренний туман набирает силу, затягивая пространство, цепляется за прутья кустов, а холодный воздух наполняет свежестью легкие, ты начинаешь понимать свое присутствие в этом реальном мире. Соскользнув с камня, ударяешься с размаху о валун, ты еще не проснулся. Душа твоя наполнена молчанием, сознание при этом говорит - ты не один в мире. Ворочаются птицы на ветвях, невидимые в предрассветных сумерках, вороны расправляют крылья и каркают в эхо, разносящееся гулко в лесу, неуютно им, чувствуют свое одиночество.

Слабый пока свет зари выстужает, выбеливает глаза, прибивая к кочковатой земле клочья тумана, неясными растворяющимися призраками колыхающиеся в пространстве. Еще не звучит гимн нового дня, но оркестр уже занял свои места. За дальними сопками, скрывающими море, скоро поднимется занавес утра. И радость вольется в жилы, и ты снова закричишь "ура" жизни. Мысли приведут в порядок желания, сознание включится в новый день и заботы, как штопор в пробку бытия. Сапоги, неуютные и холодные ночью, освоятся окончательно на ногах, понесут тебя уверенно навстречу твоей судьбе.

Тянет с моря густой туман, скрывая очертания синих сопок, плотным телом растекаясь, наполняет долины. Вот, казалось бы, солнце встало, проясняя голубизну неба и желтизну мокрых саранок на равнине, но птицы не поют.

За плечом ладно пригнанное ружье, казавшееся еще утром тяжелым. Ты главнее зверя, ты вышел на охоту, может туман к полудню исчезнет, но пока тебе надо найти следы пребывания добычи. И ты уверенно направляешься к сопкам, ты охотник. Рано-рано, попив чаю с кусковым сахаром и хлебом, ты вышел из дома, ставшего сразу чужим кордоном, влекомый неясным предчувствием сегодняшней удачи. Сколько их, избушек, было на твоем пути, приютивших тебя на один день. Три пустых дня обнадеживают тебя, уверенность только окрепла и толкает тебя к действию, к свершению охотничьей цели. Это как найти решение трудного уравнения, - оно вдруг само выдает себя.

Когда гонят Зверя, единственный шанс тому спастись - остаться самим собой, не поддаваться воле охотника. Это как с женщиной - "он позволял ей делать с собой, что ей угодно, но оставался всегда собой". Зверя же загоняют в заранее подготовленную ловушку.

Раненый зверь, потеряв самоконтроль, идет вниз в долину, хочет спрятаться там, уменьшая шансы на то, чтобы оторваться от преследования. Умный ведет стадо верхами, когда склон скрывает его от глаз охотника, и в какую бы сторону зверь не повел их - неизвестно. Спускаясь вниз к морю, чтобы поесть водоросли в прибойной зоне, они попадали часто в засаду. Летчик в бою должен держаться выше противника, хотя по логике, чем выше в пустом пространстве, тем его виднее снизу, но - недоступен!

Приходя на солонец, олень отдавал себя ждущим его убийцам, вот почему охотники и хищники устраивались там, несмотря на осторожность зверя, и ждали часами, а то и днями, заранее обреченные жертвы. Терпение хищника всегда оправдывается.

Идя по следу, пользуешься нижним чутьем, видишь перевернутый мох, клочок шерсти, пахнущий, на колючках кустов. Верхний запах сбивает даже собак со следа, они могут пробежать рядом со зверем, чувствуя густой его запах, но, не зная, что он выше их, на скале, и направление его со всех сторон.

Тигры зимой в период любовных встреч охотятся парами, интересно наблюдать за ними. Вот они гонят зверя испуганного вниз по ручью, и один из них прыгнул на холку сверху, со скалы. Кровавое зрелище. Вы когда-нибудь видели останки животных на гребнях и перевалах сопок, - всегда в ловушках, у ручьев, или в густых кустах, или на открытых низинах, куда погоня загоняла жертв, когда они готова умереть.

Есть выражение - "скрадывать" благородного зверя. Копытному надо двигаться, есть непрерывно, хищник же может голодать неделями. Охотник всегда "выше" жертвы в этом "умном" мире по воздействию на нее. Численность его падает только вместе с падением численности жертвы.

Вот и Христос учил "малых сих", "будьте выше их, и тогда сильные не смогут обладать вами". И еще он говорил, "не проси у сильных мира сего то, что они и так отдадут тебе, просто укажи, что тебе нужно", стань выше их - останешься жить.


Иваншан

По склону, по склону забираюсь в дубняки, пахнет взрытой землей, - кабаны. Они хотя и дикие и чистые, а запах как на залежалом свином дворе. На гребне заметил след подошвы легких кедов. Судя по тому, куда он шел, - прямо и уверенно в "бардачки" на Сяо-чингоу, - это мог быть только знающий лабиринт гребней и глубоких распадков, где можно бродить, запутавшись, целый день.

Сейчас сезон в тайге поисков женьшеня, а след принадлежит Иваншану. После неожиданной смерти деда Горового на кордоне Сяухи, который умер три года назад в одиночестве, выпив с похмелья полстакана женьшеневой настойки, в поселке каждый сезон ищут его плантацию корня. Дед, проживший на Сяухи тридцать лет, не говорил о плантации даже молодой своей жене, которая и обнаружила его лежащим на веранде с сильными кровотечениями изо рта, носа, ушей и глаз. Мне кажется, что плантация - это миф, тем более, что ее искал даже колченогий, еле передвигающийся Делюков с женой, встретил я их, прочесывающих падь на Пашигоу.

На солнечном склоне рассыпаны шарики оленьи, запах сенной трухи, да еще примешивается густой запах мускуса, гон у них, видно отошли потихоньку в распадок только-то, спугнул я их. В пади поют птички-синички, шарят по стволам ильмов непоседы поползни. С шумом снялись с черемухи рябчики, стряхнули с ветвей последние листочки, запах переспелых черных плодов. В каменных россыпях пахнет мхом и лимонником. Речка шумит, воды много, тайфун был, залило перекаты, кружит поток под свежим буреломом. Жажда, а пить не могу, запах рыбьей чешуи, на нерест кунжа пошла. Я шлепаю вниз сапогами, распугивая рыбин под коряги и глубокие ямы, только хвосты и плавники мелькают. Заповедник имени убиенного браконьерами первого директора.

Вышел на дорогу, на простор пряных лугов, запахи меда с полей астрагалов и полевых хризантем, от цветущей леспедеции по обочинам. Забылся, опьянел словно, а тут вдруг принесло запах с пасеки Василенчихи, уху варят, значит, сети ставила, браконьерничает восьмидесятилетняя бабка, да ладно уж, не заповедник, да и я горячую уху не люблю. Услышал за поворотом у речки мотор, но не успел, только запах мотоциклетного дыма остался. "Колькин" мотоцикл, лысые протекторы. В протоке увидел сеть, перегораживающую поток полностью, вытащил нож и порезал ее по середине, пусть рыба проходит.

Чем ближе к поселку, тем гуще запах человеков. Потянуло горькой жженой картофельной ботвы с огородов, навозом от дач, словно курятники разбросанных на вырубках.

В поселок не хочется, но Иваншан обещал взять за корнем, придется зайти на пустыри среди низких бараков и крашеных палисадников частных хибар, окружающих врытые в землю бункера овощехранилищ Базы Тралового Флота. На замусоренные улочки, где ни травки, только бродят в пыли тощие кошки и лениво вихляющие тощими задами собаки.

Бурьяновка, с её ветхими заборами, затянутыми пропыленной драной сеткой, запахи человеческих испражнений от помоек, где роются куры и грязные свиньи. Вот где оскорбляется чувствительный нос. Туберкулез и дизентерия - обычное дело здесь. В 1975 году принят закон о бродяжничестве, срок - до 2 лет, его отменили только при Горбачеве. Бичи стали оседлыми.

Лето прошло, а в Бурьяновке все по-прежнему. Куры, что кроты, прорыли под загородками ходы, или перелазят как кошки из дровяных сараев в загончики под провисшей пыльной рыболовной сетью. Клумбы под окнами отгорожены штакетником, затянутым мелкоячеистой делью, заложенной понизу камнями, заняты цветами и картошкой. Золотые туфельки с оторванными пряжками, заветные ларчики из ярких открыток сшитые, эмалированные тазы с проржавевшими насквозь донышками, - все это складировано на завалинках.

Зашел к Иваншану в темную квартиру, едва освещенную бледной лампочкой под темным закопченным потолком, у входа полуразвалившаяся печка-голандка. Пахнет мышами, и тоскливо двигают усами тараканы по углам. Обрывками фуфаек заткнуты щели между стенами и покатым полом. На столе кастрюли и кастрюльки с мятыми разнокалиберными крышками.

- Нет этого злыдня, а чтоб он сдох, не работает, матери алименты два года не плотит, последнюю копейку отбирает на вино, а меня, старуху, хоть когда угостил, у..., в милицию надо писать, живет, живет. - Ворчит девяностолетняя мать Иваншана. - А у тебя, сынок, деньги есть? - Старуха в калошах из срезанных болотных сапог, изодранные донельзя кожаные перчатки с прорванными пальцами, нужны для повседневной работы по собиранию щепочек и бутылок.

Косит взглядом, протрусил в магазин Колька, уже приехали значит, как поджарая побитая собака.

А в магазине запах плесени и мыла в коробках. Под поколотым стеклом прилавка американские ленд-лизовские бритвы врассыпную по цене 1 копейка 10 штук, разные, по-моему, уже пользованные. На стеллажах туфли за 2 рубля с картонными подошвами и китайские кеды еще времен "вечной дружбы". На вешалках развешаны платьица и рубашки, словно некогда их носили тощие люди, а потом вдруг взяли и все испарились разом из одежды. Вино, гнилой вермут, одеколон "Ландыш", консервы в томате, каменные пряники и бутылки лимонада без этикеток. На прилавке толстенная долговая книга с засаленными растрепанными страницами от постоянного употребления.

За прилавком пухлая розовощекая Марья продавщица, благодетельница, дающая в кредит. Тощие кокетки, все они ходят в домашних тапочках и выцветших платьицах, наверно ещё со своего детства, и старых трико, лямочки на голых ладышках вздернуты и всегда натянуты, держатся стайкой в стороне, - хлеб еще не завезли. Грань между девочками и пожилыми женщинами незначительна. Иваншана здесь нет.

На улице немые школьницы быстро обмениваются жестами и гримасами лица и рта - это вызывает отвращение, - они не замечают окружающих, особенно неприятны их мычащие звуки. В Преображении немые муж и жена никогда не разговаривают на людях жестами и потому у них приятные, добрые, милые, чистые лица. Дело не в немоте, а в жестах.

Иваншан оказался у Эдика. В узеньком дворике стоит "ИЖ" шаровой краски с разбитой фарой, прикрученной к рулю проволокой, зажигание - два оголенных провода, но ездит! В тесной кухоньке приторный запах стоит, на электроплитке жарятся нарезанные, как колбаса, свиные кишки, рядом на табуретке стоит другая сковорода, с жареной кровью. Под лавкой стоит балён с осевшей, словно несвежая вода, где художник мыл кисти, темной кровью. На столе у кушетки бутыль вермута.

- Стой, лесник, скидывай карабин, - грозно сказал, копируя Лёху, пьяный Иваншан.

- Зачем?

- Ха-ха, за стол с оружием сядешь? - В углу примостился невозмутимый Колька, на меня не смотрит, потянул стакан, собака шкодливый, утерся ладошкой.

- Заходил?

- Заходил, когда за корнем?

- Нет, завтра за рыбой. Я же "таза", мне 30 хвостов положено, - хитро осклабился беззубым ртом пьяный Иваншан.

- Лесник, патроны надо?

- Патроны? А есть.

- Сейчас принесу, - Эдик ушел куда-то во двор, но быстро вернулся с обоймой.

- По воронам только пугать, пуля проходит в ствол, - заглянул в ствол карабина Колька.

- На тебя и такого хватит, дай-ка сюда, под корчами места много.

- Мы не в лесу, сначала споймай.

- Как тебя споймаешь, стреляешь ты с испугу, а потом деру даешь.

- А, сиди уж.

- На, потяни стакан, лесник, - сидит пожилой мордастый мужик бельмастый.

Неловко, что смотрю на человека, а потом ловлю себя, что смотрю на бельмо в глазу его, лихорадочно перевожу взгляд в здоровый глаз, и становится еще более неловко, так как понимаю, что он заметил это, и ему как бы напомнили, что он инвалид. Совершенно другое дело Эдик, у него совсем глаза нет, только сморщенная кожа на том месте, и потому неловкости не испытываешь. Может, подразумеваешь, что бельмастый глаз видит.

У Иваншана ночью долго не мог заснуть на полу, в темноте по лицу и рукам бегали тараканы, лезли в волосы. Да и бабка ворочалась на высокой постели у стены, а в кладовке слышалось кряхтение и стоны, там на кушеточке Иваншан драл поджарую подругу.

Много позже пьяный Кузменко рассказал, как они в тот год нашли плантацию Горового в полуторе километрах от моего кордона Сяухи, а я лох. Младшего Иваншана отец обучил поиску корня, и тот нюхом вышел в маленькую падюшку, заваленную буреломом, где краем зацепился за плантацию, когда подтянулись Кузьменко, Делюков и отчим Сани-"вольного стрелка", они выкопали 87 корней.

По утру Иваншана уже не видно, все вернулось на круги свои, никуда мы не пойдем. Бурьяновка - ойкумена человечества, как сказал бы Пешков, "на дне". Корюшка

Корюшка идет на нерест на берег моря в сумерках, когда ее не видят чайки, и не вышли на охоту еще береговые животные. Она идет на нерест при определенной волне в закрытых бухточках, на крупный песок. Тысячи рыбок выпускают икру и молоки в песок с приходящей волной, которая помогает перемешиванию их, т.е. оплодотворению. Рыбка эта как волна жизни идет накатом по всему берегу, подчиняясь каким-то внутренним побуждениям, идет в июне месяце, идет, нагуляв возраст в бухте. Может этой волной жизни руководит космическая сила. Даже человеком, его телом, возможно, руководит та же сила. Разум человека слаб, точнее не ощущает этой силы, как мы не ощущаем давящий на нас столб воздуха. Но если эти силы совпадают с нашей волей, с ритмом нашей жизни, мы словно слышим музыку нашей жизни, впадаем в эйфорию, как некую свободу жизни, как радость, - исчезает противостояние и настороженность к внешней жизни, нет никаких желаний, направленных на личное сохранение себя в потоке, в волне всеобщей жизни.

Когда я вышел из машины, ночной ветер рвал волосы, забирался под рубашку, холодил тело. Разговор в машине еще оставался, звенел в ушах, да, люди сидевшие в ней не понимали ничего, они были глухи к тому, что я им пытался высказать. Клочья тумана набегали на сопки, скрывая время от времени мятежную луну, волны накатывались на песчано-галечный берег, открытый по всему пространству от ближних скал до дальнего мыса. Бухта Тазовая. Я не вижу окружающего рельефа, как видел бы днем, но я знаю - там наверху дорога, далекий поселок, люди. И вот в эту темень подхожу к воде, которая накатывается на берег. Мне показалось, что она механическая, мертвая, даже машина, мотор машины более живой, чем этот величественный накат волны, длинный, по всему берегу, грань земли, по которой я иду, которую знал, и моря, которого постоянно боялся, не знал, входил в него с опасением.

Меня волновала моя не складывающаяся жизнь в поселке, мое будущее, но с шумом волн это начало исчезать.

Я пошел вдоль прибоя, слушая рев волн, не различая даже звука собственных шагов по гальке, не видя в темноте окружающего моря, только волны, блеск в темноте, постоянство и силу наката. И они уже не казались мне мертвыми. Это было, как музыка американская, под которую я засыпал в одиночестве, пробивающаяся сквозь "глушилки", рок, что звучал из транзисторного приемника в темноте недостроенного домика на берегу бухты Па-шигоу, где за стеной неутомимый шум прибоя сопровождал ее. Это была музыка свободы, человек не пропустит покорить очередную стихию, бросить ей вызов, если она существует.

Волна, ее рев, освободила меня, наполнила радостью, бешеным восторгом и безумным криком в окружающее, слившимся с рокот волн. То, что заботило в завтрашнем, тяготило в прошлом, - это все уходило, оставались только эти волны, и музыка свободы, что росла и жила во мне. Волна иногда сбивала меня с ног, увлекала за собой в черную бездну, и мне приходилось, смеясь, выкарабкиваться на берег. Я был трезвый, мокрый и счастливый.

Как должна звучать музыка свободы? Как накат волны, грозный, крепкий, а потом внутри возникает чувство торжества, наката свободы безграничной, до патетического смеха. Безлюдная ночь, без голосов живого, только шум ветра, шепот гальки, и накат, длинный накат волны, когда возникавшая мысль о свободе пробуравливала радостью мозг, уносилась в пространство, сливалось с ним. Все должно возникать из ритмичного наката волны. Над головой звезды страшные, как глаза злобные, но я чувствую твердость земли и силу океана, и мне не страшно. Звезды светят злобно, копьями и стрелами холодного пространства пронизывая жизнь земную, но они не могут уничтожить жизнь возникшую, вопреки им, - жизнь создала себя, сопротивляясь их силе, противостоя их мертвому миру, найдя смысл своего существования в самой себе.

Утоп в море дождь, ушел с ветром. Черная дорога, блещут в темноте лужи, словно осколки черных зеркал. Шипят волны в пустоте под ногами. Потом вместе с дождем ушел в море и мрак, начали появляться звезды, потом черный край занавеса и в пространстве над головой из-за него вылупилась бледная с мертвыми узорами на челе луна. С обрыва стали видны мрачные волны, посеребренные ледяным блеском. Косогор сопки отдалился, выделились черные пятна кущей и силуэт высоковольтной вышки на вершине, как распятие. За очередным поворотом дороги появилось на вершине светящееся окошко избы. Промерзший и мокрый парень направился туда по еле видной в черной траве колее.

Подошел к двери и протянул руку, чтобы постучать, но дверь перед ним распахнулась, и на пороге появилась высокая женщина, в руках она держала зажженную керосиновую лампу. На парня смотрели из-под темного платка белесые глаза на продолговатом от удлиненного подбородка лице. Парень попросился на ночлег, женщина молча пропустила его в темноту веранды, он переступил высокий порог, и прошел в прохладную кухню. Он хотел еще что-то спросить, но женщина, молча, поставив на стол лампу, ушла за занавеску в другую комнату, а парень остался в одиночестве, неловко осматривая жилище. Печь голландка, полки задернуты занавесками, в углу умывальник над жестяной раковиной, у двери вешалка, на столе закрытая покрывалом посуда, на стене над столом большое темное застекленное паспарту с многочисленными старыми семейными фотографиями. Вскоре появилась хозяйка, молча протянула сухую мужскую одежду, и снова ушла за занавеску. Парень переоделся. Вышедшая молчаливая хозяйка забрала его промокшую одежду, потом снова появилась на кухне, сняла со стола покрывало, под ним оказалась трехлитровая банка с молоком, кружка с куском хлеба на ней, молча указала рукой на табуретку, налила в кружку молока и снова ушла в другую комнату.

Он проснулся поздно в маленькой комнатке с двумя стоящими друг напротив друга высокими кроватями, на стуле лежала его высушенная одежда. Пока одевался, в окошке увидел недалеко от дома кладбище на косогоре. Он вышел на кухню, от печки тянуло теплом, сдвинутый с чугунной плиты на край чайник тихо посвистывал, рядом с ним стоял маленький пузатый заварной фарфоровый чайничек, на столе стояла глубокая сковорода, накрытая крышкой, кружки, ложки, сахарница и миска с хлебом. Сбоку открылась дверь, и вошел высокий прыщавый парень с белобрысым чубом, падающим на белобрысые брови и белесые глаза, такие же пронзительные, как у его матери.

- Серега?

- Стас, здорово.

Оленевод, по дороге за кладбищем в распадке поселок корейцев, дальше заповедник. Вдвоем поели на сковороде жареную рыбу, выпили чаю. Вышли вместе, на веранде остро пахнет свежими огурцами от лежащей вдоль стены "хватки", которой местные выгребают из волны идущую на нерест корюшку, Серега ночью принес два мешка рыбы. Спустились до тропинки к морю, где Серега показал короткий путь по берегу к бухте Преображения.

Канхеза

Лёха улыбался, если можно так сказать на показ зубов и натянутые на скулах щеки. Он стоял с ложкой на кухне, аккуратно помешивая, жарившиеся на печке голландке в котелке в жире от потрохов порубленные почки, печень и сердце изюбря, убитого им вчера прямо напротив кордона в ручье под ольхой. "Граф", белого цвета и громадного роста сенбернар с добродушной широкой мордой, усыпанной веснушками, пригнал его на кордон из леса, и держал зверя, пока Леха и Женька не выскочили на лай собаки, я, лично, никогда не слышал, чтобы "Граф" лаял. Собаку оставили Лехе зуботехники, муж и жена, уехавшие из Преображения домой, на Родину, хватит зарабатывать деньги в таежной глуши. Кроме собаки они ему оставили и подружку жены, Ларису Семеновну, учительницу Преображенской школы. "Граф" никак не показывал своего присутствия, когда на кордоне появились две празднично одетые девицы в открытых туфлях, чтобы видны были педикюренные пальчики ног.

Сразу засуетились высокий, атлетически сложенный Женька, с индейской повязкой через лоб, как у Гойки Митяча, поддерживающей длинные русые волосы на крупной голове, ему вскоре нужно было идти в армию, повестка из Иркутска нашла его и здесь, в Преображении, и семнадцатилетний Саня, покручивая первые паршивые усики рукой, и сладострастно ухмыляясь, он их знал, это были подружки Натали.

Леха снял передник, который ему привезла мать, недавно приезжавшая из Киргизии, занавески вышитые на окнах кордона - тоже её, вытер, не спеша руки, и широким жестом пригласил получивших аттестат зрелости девиц за стол. Кордон Лянгуевой пади был самый большой и просторный в лесничестве. До Кузменко, практически никто не жил там, раньше кордон был показательным.

Леха незаметно собрался, и ушел к Ларисе Семеновне в пионерлагерь, что был за стрельбищем пограничников, лупивших раз в месяц по мишеням у Круглой сопки, по склону которой, среди мелкого дубняка и глубокой траншеи, с деревянными стенками, шла тропа на берег Сяухи, за сопку, где и был на другом у стены кухни берегу летний пионерлагерь БТФа.

За плиту встал Женька, повязав вокруг тонкой талии Лёхин передник. Нас, егерей осталось только трое, и две девицы, снявшие свои туфельки, пол на кордоне крашеный и чистый, спасибо Ларисе Семеновне. Как девчонки прошли по лесной тропе, всегда находящейся под тенью сопки, где внизу просвечивает сквозь деревья река, и сырая земля и корни деревьев переплели путь, в миниатюрных подобиях обуви на высоких каблуках? Тропе, разбитой грубыми сапогами погранцов, тащивших по ней ящики с патронами, пулеметы и автоматы. У Натали был в 14 лет друг на погранзаставе, из самой Москвы. Он пел ей песни в казарме "про девочку, колышущуюся в лодке над волнами, в речке, где поет в малиннике иволга". Как она далека, сука Москва.

Девчонки поначалу ели мясо вилочками, их наманикюренные красные ноготки торчали, отставленные в стороны, как напоминание, какие они нежные и ранимые. Но вскоре, забыв о навязанных неизвестно кем манерах, они запустили руки в котелок, жир тек по их локтям, первым показал, как нужно есть свежатину, Саня. Это было зрелище. Леха, уходя с кордона, так, между делом, сказал мне, что у Натали с детства псориаз на нервной почве у корней волос, почему она и носит челку на лоб.

Поднявшись над обрывом, где внизу мерцала под скалой речка Канхеза, он полез выше. По склону попадаются хорошо набитые звериные тропы. Соседние сопки приподнялись, раскрывая свои склоны, проглядывается каждое дерево от земли, каждый кустик. Подъем стал круче, деревья выше, среди развесистых дубов появились громадные маньчжурские березы с пепельными, словно старый пергамент, лохмотьями коры, и раскидистые липы с мягкими очертаниями толстых ветвей. В тени деревьев, сквозь камень, оставляя на нем ржавый налет, бил струйками радоновый источник. Он набрал воду в бутылки.

Ему хотелось узнать, пошла ли после тайфуна в реку сема, и он, дурак, пошел с радоновой водой по руслу Канхезы, туда, куда он никогда не ходил, вниз, до появившихся неожиданно среди леса вырубок, на которых, по склонам на раскорчеванных участках, торчали красивые, новые для него, непохожие на дачки-курятники бедняков в долине Сяухи, дома.

Река текла, как ей и положено, новые вырубки пахли взрытой землёй. Он прошел вдоль склона неизвестной ему сопки. Грунтовая дорога была свежа, лужи на ней, ржавые, облеплены какими-то белыми мелкими бабочками. За поворотом сопки открылось ровное пространство в свежей вырубке, еще лежали не вывезенные деревца и ветки, и он услышал треск мотоцикла.

Он подошел одновременно к дачному домику, когда туда подъехал мотоцикл с коляской. Их от меня отделяли кусты на повороте уже хорошей дороги, выровненной грейдерем и засыпанной свежим гравием.

На заднем сиденье "Урала" с коляской сидела Наташа, гордо реяли ее белые банты на двух "бабетках", две туго завернутые косы "его" Натали, он сразу и не узнал ее, - она была пьяна. Две косы с бантами. Из коляски мотоцикла вылезли два незнакомых парня, третий, выпроводив всех из коляски, вытащил "бичевскую" авоську, толсто набитую бутылками. Из коляски достали коньяк, водку, портвейн.

Он, прислонившись спиной к дереву, умирал, боль невыносимая крутилась в груди. Он слышал, как любимый голосок на новенькой дачке произносил без запинки: "ёбаны рот", и "нахуй пошли". Время от времени пьяные голоса слышались и на огородике за дачкой, там блевали на порубленные деревья.

К вечеру все замолкло, он поднялся с земли, оставив рюкзак с живой водой под деревом, ушел в глухую ночь.

Еще раз про любовь

Горовой с совиным лицом, с депутатским значком на лацкане пиджака, комсорг трубопроводчиков на судоремонтном заводе. Дядька его - депутат Краевого Совета. Горовой стоит позади, за спинами своих "вассалов". Один из них с широким лицом, угреватым, как несвежее тесто, с рыхлым телом и здоровенными "колотушками", его называют "Стеклорезом". Он подошел слишком близко для того, чтобы ударить в лицо, переступив грань, где собеседник его терял комфортность, и где уже начиналась наглость, которая в любой момент может сорваться в агрессию. Другой, коренастый, аккуратно обстриженный, со спортивной фигурой, молча, почесывая кулаки, заходит сбоку, он как-то сразу оттеснил меня вглубь комнатки.

Троих друзей, живших в одной узенькой комнатке в конце коридора, напротив душевой в семейной общаге, прислали на судоремонтный завод на практику, как специалистов из Владивостока. Один давал всем в долг деньги, но раз, если не возвращали. Другой, "Ален Делон", купил у меня модную ковбойскую рубашку, денег не хватало на жизнь. Учился я тогда в УККа на матроса, работал в подменном экипаже и дежурил ночью на катере Рыбоохраны, поднятым на слип, завод менял на переделанном из буксира судне трубопроводную систему и гребной винт

Делон притащил от семейных швейную машинку и прострочил новую рубашку по бокам, приталил ее, как у Дина Рида. Третий был с длинными волосами, "а-ля битлы", в очках и с аккуратными усиками "мачо", он был наиболее общительным и компанейским, он и привел Горового, появившегося с компанией в маленькой комнатке.

И надо же было молодых спецов прикрепить к комсомольской ячейки трубопроводчиков! Они зашли выпить вина, спецы получили аванс. "Стеклорез" налил в стакан себе вина, сделал глоток и сплюнул обратно в стакан. - "У тебя хуёвое вино", - сказал с ухмылочкой. Битломан, было, возмутился, но получив в лицо удар, отлетел к кровати. Делон ошалел от такой наглости, глаза его заблестели, но его не тронули. И тут заговорил Горовой, с какой-то обиженной самозабвенностью детского эгоизма. Они взяли денег на выпивку у Банкира и ушли. Но вскоре вернулся "Стеклорез", как к себе домой зашел, и не обращая внимания на хозяев, вызвал меня в коридор. Горовой пригласил меня на квартиру, на выпивку, мне было все равно, это были те ребята с Канхезы, что привозили Натали на дачу, и я пошел.

Я поднялся на последний этаж пятиэтажного кирпичного дома, дверь в квартиру была открыта, в комнате на диване развалился Горовой с двумя девками, третья, постарше, сидела на ковре у его ног, смотрела осторожными, испуганно-виноватыми глазами, она жила на "Баме" в "хрущобе", муж постоянно был в морях. Горовой их во время разговора тискал за плечи, показывая мне, что они - "его". Спортивный парень молча, сразу, стоя, налил мне коньяку, потом водки, потом портвейна. В комнате не было ни книг, ни посуды, только телевизор на тонких ножках и раскладывающийся диван. Мне все больше и больше не нравился этот мелкий негодяй.

- Тебя пригласили, потому, что ты "местный".

- Я не "местный".

- Ты, "аркаша", пей, и слухай сюда, - заглядывая, наклонившись к моему лицу несвежим лицом, говорит "Стеклорез". - Пей вино, видишь красное, как кровь.

- Я видел кровь, ты думаешь, оно - сладкое вино, нет, оно горькое и солёное. "Участь сынов человеческих и участь животных - участь одна...и нет у человека преимущества перед скотом; потому что все суета! Все идет в одно место, все произошло из праха, и все возвратится в прах".

- Он еще и рассуждат, налей-та ему еще вина.

- Я, - все, пойду.

- Мы тебя поим, а он нас даже не благодарит.

- Спасибо, все, я пошел. Ты на каждой свадьбе хочешь быть женихом, а на похоронах - покойником, - я его не боялся, только злость закипала в груди, словно ворочалась безликая тварь.

Говорят, отец "сделал" его в семь лет, а потом и дядя позабавился, а теперь ему надо самоутверждаться во власти, социальный статус в мужском обществе дает только авторитетный мужчина "мальчику". Как меня не тронули, не знаю, наверно видели, как я шел по верхней дороге с карабином, когда меня пригласили к себе в гости Наташкины подружки.

- У тебя непреодолимое желание укусить себя за зад, - я вышел, закрыв за собой дверь.

Сегодня "День Октябрьской Революции". Асфальт падал на него, он поднимался, упираясь, потом блевал у соседнего подъезда, где сел на ступеньки вестибюля. Его поднял и отвел к себе какой-то мужчина, возвращавшийся с женой домой. Женщина постелила на матрас в коридоре квартиры на полу, мужчина накрыл его одеялом. Рано утром он встал, попил воды из крана на кухне, и вышел, осторожно захлопнув за собой дверь.

Три товарища в этот день нарвались на танцах в Клубе на блядей Горового, одна из которых работала секретаршей в комитете комсомола и имела привычку, прислонившись к парню грудью, извернувшись, уходить к "своим" ребятам. Вторая, "богачка", дочь капитана дальнего плавания, развратная, сразу пускала слюни, входила в стопор, речь ее становилась неровной, мысли и слова путались, одним словом, она сразу "текла". Один бочком, бочком улизнул, двоих же сбросили с лестницы и затащили за угол клуба. Особенно досталось "Делону" в новой рубашке.

Напротив маленький, с детским пушком над верхней губой, в замшевой курточке прыгает, все больше распаляясь. "Ну давай, давай, давай его!" - Кричит, озираясь по сторонам, остервенело. А со всех сторон все подходят и подходят, окружают. Маленького не страшно, он с боку теперь, на его место врезается в толпу, раздвигая ее, другой. А глаза у него совиные, оба бесстрастные, смотрит как сквозь стекло, лицо чистое, с припухшими по детски чуть глазами, а черный кожаный пиджак гладкий и сидит ладно, словно из примерочной только. "Ребята, да что вы, что в...", - но тот ничего не отвечает, словно не слышит, потом неожиданно страдальчески кривит лицо странно, глаза его останавливаются на одной точке, но смотрит не в глаза, а куда-то в рот, вскидывает свои длинные руки, и, приняв боксерскую стойку, расчетливо бьет в лицо. Удар по губам. Парень отшатывается, но не упал, ему не дают упасть, его тут же хватают двое с боков за руки. В черной кожанке бьет еще несколько раз. Удары кажутся почему-то слабыми и безболезненными. Теперь все лицо залито кровью. Тот отступил в сторону, круг расширился, но за руки держат. Тогда с боку подлетел маленький и ногой в живот. Парень согнулся, но это не все, снова не дали упасть. Здоровый угреватый схватил обеими руками за волосы, другие растянули за руки, и ногами по глазам. Тут конечно началась заварушка, парень стал рваться, припадая то на одно колено, то на другое, таская за собой всю ораву. Удары в голову потеряли точность, рубашка на нем лопнула и разлезлась, показалось белое, не успевшее загореть тело, на глазах стало покрываться ссадинами, грязью от ботинок и сочиться кровью.

Тело неожиданно ослабло, все отступились. Парень заворочался, распластанный на земле, словно раздавленная грязным каблуком жаба, приподнялся на дрожащих голых, окровавленных руках на четвереньки, все обходят его стороной, один бьет его ногой в зад коротким, резким ударом, тот молча падает на бок, снова начинает мучительно долго подниматься. "А хуй... с ним", - словно подавившись костью рыбной отхаркнул один, - "я все штаны забрызгал". Все сдвинулись и начали отходить, потеряв всякий интерес к поднявшемуся и идущему навстречу им парню, обходя стороной и не смотря тому в изуродованное лицо. Кровь липко стекала со рта теплой волной на грудь, не прикрытую обрывками одежды, на красные руки со скрюченными пальцами.

"Кто не опускал лицо в осеннюю траву в придорожной канаве поздним деревенским вечером среди тишины, кому вода из-под колонки обильно не орошала побои на лице, когда еще череп гудит словно колокол, а точнее звенит, как футбольный мяч, посланный сильным ударом бомбардира во вражеские ворота, а может, кто не был у ярко освещенного клуба в "пьяной деревне", где косо и враждебно смотрят на чужаков, среди чуть поддатых половозрелых переростков и совсем бухих, не взматеревших еще недоростков, в атмосфере таких разговоров: "Стоит рассуждат. А я его хрясь, а он - хряп. Больше не рассуждат". - Или таких: "Будут всякие бичи наших баб лапать. Тут влассь наша. Будет знать жисть", - кто этого еще не знает, может узнать, когда вас добровольно-принудительно из парткома своего предприятия направят на судоремзавод, напишут приказ по предприятию "с сохранением зарплаты по месту постоянной работы", может даже дадут "подъемных", как молодым специалистам. Тогда узнаете все сполна, во Владивостокской больнице вам сделают рентген пробитого черепа, разлепят ваши совиные глаза, выпишут больничный лист, может на месяц даже, внушат написать заявление в милицию, так как, мол, другие приедут на освободившееся место, напишут акт, и начнется увлекательнейший детектив. Пройдет месяц, два, больничный лист и другие бумажки еще под следствием, зарплата за потерянный месяц 9 рублей, профком ушел в подполье. Но вот, наконец, придет вам на дом бумажка: "Гражданину Такомуто, ОВД сообщает, что за хулиганские действия гражданин Ломов А.О. подвергнут административному штрафу в сумме 20(двадцать) рублей. Точка.

Наверно вы утомились всей этой занимательной историей. Заканчиваю. Все имеет свое начало и свой конец, но как часто конец и начало совпадают, особенно когда наша гуманная советская мораль подменяет наш советский закон, открывающий дорогу социальному бандитизму властей. Читатели! Любите друг друга. А ударившему тебя по щеке, подставь и другую. А сорвавшему верхнюю одежду, позволь оборвать и нижнее белье".

Молодой инженер написал фельетон на эту тему, для "Тихоокеанского комсомольца", малотиражной газетенки предприятия, понес в редакцию, его послали в партком, оттуда к профсоюзному боссу. Там обещали почитать, похвалили за слог. Вскоре он уволился по собственному желанию. В Преображении он больше никогда не был.


Ошибка или страдания нового Вертера


Это был канун Нового года, тихо густой снег ложился под ноги, мягко и уютно. Стасу оставалось только подняться к гребню сопки, отделяющему поселок от черного леса. Он шел на ближний кордон заповедника в Лянгуевой Пади, находящейся в двух километрах через рыбацкий поселок, амфитеатром смотрящий в бухту, где днем у причалов виднелись рыболовные сейнеры, лес мачт среди портовых кранов, - сейчас же все заполнял падающий из черноты ночи снег.

Стаса сердце замерло, она вместе с подружками возвращалась домой из клуба, обогнала Стаса, идущего по тротуару заснеженной улицы, скользнув косо взглядом под освещенным колодцем фонаря.

Он долго и пристально разглядывал ее через проход между рядами кресел в поселковом Клубе Моряков. Она сидела чуть впереди, распущенные волнистые волосы рассыпаны по плечам и спинке кресла, и когда она поворачивала голову, была видна волнующая линия шеи и аккуратное ушко - он понял, она чувствует в темноте его заинтересованность.

В антракте праздничного вечера он встретил ее в шумном фойе среди подружек. Девушка с челкой, падающей над бровями, длинные ресницы, серые глаза, широко расставленные, ямочка на подбородке, и такие же ямочки появляются в уголках губ, когда она слегка улыбается. Милая черная родинка точкой на правой щеке. Она была молода и прекрасна.

Стас сидел в глубоком кресле за столом, склонившись над книгой средневековых драм Тикомацу Мондзаэмона. Натали стояла рядом, чуть позади, опершись на спинку кресла, изредка протягивала руку и перелистнув, проводила по нужной странице открытой тонкой ладонью, объясняла свою роль в будущем спектакле. Быстрый голос её звучал с запинкой, точнее с мягкими паузами и приятно ласкал слух, не доходя до его сознания. Иногда локоть его правой руки ощущал легкое прикосновение упругого бедра, и тогда он вообще погружался в какой-то густой, безмолвный туман. И он плыл в этом тумане все дольше и дальше.

Мужское начало страстное, необузданное, влекущее в огонь страдания и наслаждения. Это погонщик, опустившийся самурай, у Тикомацу Мондзаэмона, резкий, порывистый, хватающийся за нож, влекущий от неудачи к смерти даже свою жену, которая долго сопротивлялась влиянию мужа, но потом согласилась умереть вместе с ним, так как почувствовала вину.

Мужчина может понять любовь, как самоотречение, когда он слаб, утомлен, когда, говоря образно, ветер, летавший над вершинами гор, отдыхает на головках цветов в глубокой долине. Для женщины самоотречение - высшее проявление любви, именно тогда она продолжает жизнь. Песня мужчины зовет вдаль, песня женщины - повторяет его слова и мелодию.

В четырнадцать лет красавица Наташа стала королевой этого рыбацкого поселка, и на сцене Клуба Моряков, в театральном и танцевальном кружке, заводилой среди местных подростков. Она была порывистой и увлекающейся натурой, ею интересовались и пограничники с местной погранзаставы, и молодые выпускники Находкинской мореходки, по распределению направленные на Базу Тралового Флота Преображения.

Прошел месяц, как Стас не появлялся в поселке, кордон Сяуха в верховьях реки, в сопках, где начиналась настоящая тайга и его беззаботное одиночество. Но оно уже кончилось, - его тянуло в поселок.

Вдруг, послышался позади Стаса знакомый голос. И сразу все вокруг приглушил: шум разговоров, музыку субботнего вечера, - все прервалось. Легкие шаги, она прошла, слегка задев плечо Стаса. Даже не обернулась, только краем глаза скользнула. Он почувствовал, как вспыхнуло лицо его, стало жарко в наполненном людьми фойе клуба.

В комнате она сидела одиноко за столом, не поднимая глаз от текста сценария пьесы, переписанной по тетрадкам. Тонкие запястья рук, поднятые к лицу, обнажились из коротких рукавов батика. Он протянул руку к тетради, и вдруг коснулся ее руки, лежащей на открытой странице. Пальцы ее шевельнулись, и она медленно убрала руку. Но им помешали. "Всё" - как будто бы произнесено вслух над его плечом. Он отошел к окну, когда оглянулся, она тихо плакала, уткнувшись головой в руки. Ребята переглядываются, отодвигают стулья, шаги, и все уходят.

Пьеса так и не была поставлена на сцене.

На ней была одета тонкая рубашка навыпуск, крупные белые горошины на черном фоне, из-за широкого выреза на спине и груди рубашка лежала на предплечьях и плотно облегала тонкую талию, ложилась на упругие бедра и короткую черную юбку. Ее ноги с ровным светлым загаром шли торопливой легкой походкой, как ходят балерины, повернув ступни вовне, и на них одеты ременные босоножки, казалось, что она идет босиком.

Она уходила, и это было невыносимо. Спину держит прямо, и торс точной короткой и крутой линией изгибается в талию. Нет ровного спокойного перехода между чуть широковатыми плечами и бедрами, и это вызывало в нем головокружение, и завораживало, как грация охотящегося зверя. Двигались опущенные свободно руки, обращенные изгибом тонких пальцев к бедрам, легко вплетаясь в музыку шага. Изгиб плеч, округлость открытых рук прибавляли мягкости смелой и неожиданной линии тела. Крупная голова с узлом каштановых волос уравновешивала дисгармонию торса, а стройность шеи, переходящей чуть покато в плечи, в его сознании создавало то болезненно прекрасное, что называют редким творением бога, а для него единственно - возможным.

"Конечно, все мои поступки, грубые и бестактные попытки заинтересовать тебя собой, навязчивое присутствие везде, где ты была, с твоей стороны, да и с моей, казались нелепыми. Я не понимал, что со мной происходит, тем более у меня к тебе никогда не было той здоровой чувственности, что сближает людей. Забудь и прости меня. Я сначала терял голову в твоем присутствии, а потом потерял и волю, ведь это было так просто и легко, и незаметно приносило, как яд, сначала сладость в сжимающемся сердце, но я не знал, что это принесет потом пустоту, это уже надвигалось. Я всегда знал, как тебя найти, но ты уходила. Иногда, после встреч с тобой, как ни странно всегда желанных, я чувствовал в груди какое-то утомление, слабость, казалось, кружит в груди, и приносит с собой нелепую покорность судьбе, слабели ноги, хотелось где-нибудь сесть, обхватить голову руками, и ни о чем не думать. Да о чем говорить, сейчас мне и не хорошо и не плохо - мне теперь все равно. Пора мне понять, что у тебя жизнь своя, я не один на земле, и ничего особенного из себя не представляю".

Находкинский пассажирский порт. Ночные огни колышутся по борту лайнера, пришвартованного к причалу, свиваясь и переплетаясь огненными змеями, безлюдно, тихо. Вдруг кровь ударила в голову, на первой палубе он увидел её. Она улыбнулась, подруга рядом прыснула от смеха. А он стоял и смотрел, начиная понимать, что это - не она. Ошибка. Ему нужно было повернуться и уйти, а он продолжал стоять, задравши голову вверх, в луже после ночного дождя на причале. Но ему было приятно смотреть на девушку, она очень походила на Натали, и он всё еще сомневался, не она ли это, начал руками показывать, чтобы она спустилась по трапу на причал, поболтать. Подруга что-то тоже указывала руками и смеялась, а незнакомая девушка просто молча улыбалась.

Натали молча смотрит на него, тонкие пальцы рук впились в край лодки. Мокрая прядь волос упала на лоб, она убрала ее, словно отерла кровь с лица, глубоко и напряженно дышит. Лицо, темные зрачки глаз, он очарован, околдован их неподвижной жизнью.

- Что же ты хочешь от меня, - как сквозь туман дошли до него ее слова, - не подходи!

Она ухватилась за леер, поднялась, отстраняясь от него, быстро прошла на бак и прыгнула с борта, молча поплыла к берегу.

Пройдя морем за мыс, Стас заглушил двигатель у малого причала. Прошел по берегу, на воде светлеет яхта без мачты. Из травы налетели комары и стали впиваться в тело. Жизнь словно уносится в безумном вихре, боль и сладость в груди. Бухту с амфитеатром огней поселка на материковой стороне, ближние кусты и тростники освещала сверху полная луна и высокие звезды млечного пути. Наполненная ночь мерцает, таинственно переливаясь в тихом накате бухты. Он поднялся на перешеек, отделявший бухту от открытого моря, где осталась она. Пошел вдоль прибоя, под пальцами ног холодный песок скрипит, орут цикады. Чернеют цветы, словно живые свидетели боли.

Под утро потянуло ветерком холодным от моря. Он стоял на взгорке и смотрел, как поднимается солнце из воды из тонкого-тонкого облачка над морем, громадное, алое, потом из золота, ярче и меньше, поднималось выше. И вот уже теплым светом осветился склон обрыва. По морю побежала золотистая узенькая дорожка, играющее, живое солнце отрывалось от нее, и теперь оно не било в глаза. Он спустился, осторожно ступая среди красных цветов колючего морского шиповника, зажатого полосой прибрежного песка и высокой травой склона, прошел по краешку, а рядом море бьет прибоем по камням, гальке и песку. Пустынный берег, скалы, сопки, и мысы дальние земли. Вот чиркнула на камень трясогузка, замахала хвостиком, повернулась боком, посмотрела черной бусинкой глаз. На сердце стало спокойней.

"А все-таки я люблю, хотя для тебя это звучит неубедительно. Я люблю не то прошлое, что в памяти, я люблю тебя, словно ты рядом. Стоит появиться в поселке, и я встречу тебя. Как это странно и невозможно. Будто я вчера только увидел тебя и счастливый проснулся утром. Сердце радуется встречи. Вот что-то случится в этот день.... Никакая девушка не сможет уместиться рядом с этим чувством. Я люблю только одну. Ты бы сейчас не узнала меня. Человек не волен захотеть снова жить. Для этого надо вернуться к своей целостности. Я пережил опустошенность и отвращение к своей жизни. Я утверждаю - я люблю тебя, Наташа. Ответь, можно ли писать тебе, и хотя бы любой ответ от тебя, даже о том, чего не стоит писать.... И еще, я был бы счастлив вновь увидеть тебя...".

Морской катер, "трамвай", быстро выходил из бухты поселка. Берега раздвигались, и разворачивалась панорама открытого моря. Начал накрапывать дождь, тонкий как паутина. С выходом за остров двухпалубный "трамвай" закачался на крупной зыби.

Стас спустился в трюм, там качка ощущалась сильней и в иллюминаторы время от времени то с правого, то с левого борта появлялся на уровне глаз край бегущей воды и с ним звук, словно рвущейся ткани, это катер хватал волну. До Находки часа четыре ходу, а, там, в час ночи поезд на Владивосток. Как замечательно, что наконец-то он вырвался из "пьяной деревни", решился на встречу с ней, сколько он себя обманывал, что в Преображении он не из-за неё. Не ждать каждый день, волей неволей переживая своё ожидание, появление её то на улице, то возле её дома, то вечерами в субботу, из месяца в месяц, на танцах в ДК.

В трюме много местных, преображенских знакомых, и вездесущих бичей, кочующих в поисках "морей" из одного рыбацкого поселка в другой, да и те имеют примелькавшиеся физиономии. Шум волн за бортом, разрезаемых катером, колыхающимся над бездной моря, работа машины, тихий говор за спиной, кто-то укладывается подремать на свободные кожаные диванчики. Ну, что ж, рюкзак под голову, и он покемарит.

"...Вальс над землей плывет", - музыка, шлягер прошлых лет звучит громко по трюму, катер приближается к Находке. Стас открыл глаза и сел. Сердце сладко сжимается, ему снилась она, такое чувство, будто заглянул в будущее, легко и радостно в предчувствии новых событий. Будто он возвращается домой, немного холодит грудь, может, что-то изменилось, и он не узнает давно покинутого милого места, и приятное ощущение впечатлений детства, полных, ярких, еще не тронутых разрушающему целостность восприятия действию рассудка.

Он поднялся на палубу, "трамвай" бежит по гладкому ночному заливу Америка. Мягкие разноцветные бортовые огни стоящих на рейде судов, цепочки огней города на сопках вдали отделяют черноту воды от низких звезд небосвода. Но вот начали передвигаться красные и зеленые фонари и открылись за темным мысом залитые светом громадины пассажирских судов у причалов порта Находка. Катер швартуется между ними к плашкоуту. Пирс весь в лужах. Толпа с катера быстро разошлась, кто ехал с друзьями, весело отчалили в город, поезд на Владивосток будет только в час ночи. У борта большого теплохода стоят люди, оживленно разговаривают, прибыл недавно рейсовый из Владивостока, идет на север, туда, откуда он бежал. На залитой огнями высокой палубе прогуливаются пассажиры.

Стасу надо в одиночестве ждать поезда на причале у темного железнодорожного вокзала. Опять нахлынула горечь. Её образ так крепко сжился с его воображением, и словно живет самостоятельно, также, не даваясь желаниям, как наяву, вот незаметно появился словно перед глазами, - и он живет, уйдет - и мучительная боль томит душу, борющуюся с Роком, уводящим от него желанное. Рассудок просыпался все реже, и он расставался тогда со своими мечтаниями, и пусть сначала тупо, но все настойчивее голос внутри него говорил, что всё это - не то, не так, ненужно возвращаться к прошедшему. Она ушла. И тогда отчаяние неотвратимо приближало его к глубокой и бездонной пропасти, называемой забвение.

Ласковые глаза - от слова "ласкать глазами". Она подарила, того не зная, лучшие дни его, которых не так много в темноте жизни. В эти дни ясный свет заполнял сердце, теплом и лаской благодаря его за жизнь, за открывшуюся красоту и глубину, - это дни, когда исполнялись тайные мечты.

"Ты не такая, и все время не такая, другая - ну что ж, это остается единственно неизменным - проклятие ему и благословение в этом. Как мне хочется тебя увидеть! Не видеть тебя, и жить минутой прошедшей... глупо, но сердце заставляет пережить снова..., - всё время ты была новой, и сердце мое привыкло к такому непостоянству, и жило им. И сейчас живет им. Даже во снах моих ты печально сдержанна, и я не могу побыть с тобой, сколько хочу, все время ты уходишь...- боль, тоска тогда со мной, нахлынет... и хоть вой, хоть скрежещи зубами, а ты там... Около тебя, я хоть иногда мог видеть тебя, смириться, что так и должно быть, и быть счастливым, мог жить воспоминанием до следующей встречи с тобой. А здесь воспоминание стало несбывшимся, и не дает успокоения. В настоящем трудно жить без любви, что-то в нём есть от сцены, где мы играем роли, придуманные не нами, живем с напряженным ожиданием чего-то безвозвратно теряемого каждое мгновение - мы не живем!

Весна и ветры, и пустое холодное небо, и оттаивающая мёрзлая земля, и разлагающиеся трупы животных, погибших зимой на ней; лето с туманами над бухтой и поселком, но лето - пустота без тебя, даже комары и горящая в ночи лампочка транзистора на кордоне; зима, встреча с тобой, падающий рыхлый снег, и фонари по улице, а еще тишина в лесу, черное небо и звезды по дороге на кордон - для меня это все связано памятью о тебе. Память моя шутит надо мной, возможного нельзя повторить, им можно было только жить, тогда. А прожитую жизнь нельзя изменить, но для глупого моего сердца, живущего прошлым, это невозможно понять".

Отсюда, с перешейка пологого берега над морем видно стало только тогда, когда это началось. Среди купающихся выделились двое своими медленными движениями и молчанием. Она хочет выйти из воды, хочет это сделать быстрее, хотя в панике не барахтается. Перед ней ощутимая преграда, вода, её сопротивление. Она то плывет, то пытается пройти, и все время краем глаза наблюдает за ним. Вот, кажется, он уже оторвался от нее, тогда два-три взмаха руками и он нагоняет её, тащит снова на глубину. Она сопротивляется, пытается оторвать его руку от своей, но вот и две её руки попали в плен. И тогда он начинает целовать её губы, лицо, что сможет достать. Она старается увернуться, то отвернет лицо в сторону и запрокинет голову, так что он целует её шею за ухом, там, где мокрая прядь волос прилипла к ней. Все её тело сопротивляется, борется, но его руки крепко держат её. Её спина напрягается, груди под мокрой темной тканью, плотно облегающей их, сходятся, и видно как глубоко и напряженно она дышит.

Вот она вырывает руку из воды, отодвигается чуть в его крепких объятиях и с силой бьет его по голове, по лицу. И все это молча, без единого слова и крика. Он от ударов не отрезвляется, и кажется со стороны, что он их не чувствует, может быть, правда не чувствует. Вот она вырывается и снова пытается уйти от него, выбраться из воды. И снова он теряет её, и, кажется, не замечает, и снова догоняет, и снова у них идет борьба, безмолвная, но яростная, без лишнего движения рук и тел, без лишнего всплеска, как будто их тела вжились в эту воду, и сама вода не дает кончиться этому.

Но она вырвалась в последний раз и поплыла, он за ней, но она уже твердо встала на дно. Руки и грудь её уже обнажились, и вместе с телом помогают преодолеть сопротивление воды, разворачиваются с каждым шагом и как бы бросают его ещё на небольшое расстояние вперед к берегу. Вот и бедра и мокрые ноги участвуют в этом движении, и она вырвалась на берег.

Он оставил преследование и вернулся назад, где глубоко, и начал нырять с головой, так что на поверхности воды покажется то спина, то блеснут ноги, то снова покажется голова, взмах руками, проплывет немного и снова ныряет, гибкое тело на миг появится на поверхности, он как будто хочет охладить свою страсть. Изредка он бросает взгляд на нее, смотрит, как поспешно она натягивает платье, извиваясь всем своим мокрым телом.

Одевается, берет полотенце и босоножки в руки, и, не смотря в его сторону, быстрым шагом идет по траве вверх по склону в сторону бухты. Тогда он прекращает нырять, выходит из воды и бросается на траву в изнеможении, там, где она только что одевалась. Лежит некоторое время недвижно, уткнувшись головой в руки, потом поднимается, садится, откидывается назад на руки и смотрит вверх на небо и яркое солнце невидящими глазами.

"Я не могу сойтись ни с кем, ласкать, целовать и любить, - я чувствую себя вором, крадущим у себя самого. Я уже не мучаюсь фантазией, что когда-нибудь, в радостный и злой день скажу тебе: "Пожелай мне счастья в моей жизни, - я нашел девушку лучше тебя - она мила и порочна". То, что возникало рядом с тобой, не назовешь желанием, я не мог сопротивляться этому, как перед пламенем, всё горело во мне до испепеления, и дрожало, как будто вижу вечное, во всей его силе и гневе. Все представления о счастье, красоте, любви застыли в судорогах, словно повеял холод забвения. Забвение! Что оно унесет? Жизнь, но прожита она без усилий и ничего не стоила. И я падаю, падаю, даже унижение не спасет, - ширма задернута - душа требует одиночества. Я не могу кричать, как сумасшедший у Сервантеса: "я стеклянный, не подходите близко; дети, не кидайте в меня камни". Любить и не найти взаимности - значит сознательно уничтожить себя, это значит заставить себя страдать и не найти себе утешения".

"- Твои письма нашли меня...

- Я была взволнована до глубины души...

- И даже не знаю, как и с чего начать...

- Что поделать, я люблю другого, очень люблю, и меня никто больше не интересует...

- Я не могу иначе...".

Он брел по берегу моря. Отвесная скала отталкивала к прибою. Волна с белыми разводами пены глубоко отступала вниз, волоча струящуюся в море гальку, но подходила новая волна, бугрилась, набегала и с шумом падала на катящиеся камешки, заворачивая их снова к берегу. Он нехотя подтягивал ноги, скрипя по мокрой гальке и тихо двигаясь по черным кучам, выброшенных морем водорослей. Пошел дождь. Капли пузырились на отступающей воде, на гребне следующей волны, сыпали на камни, заросшие буйно колючками прибрежного шиповника и барбариса, на сочную траву на крутых склонах сопки с вызывающе ярко-желтыми цветами саранок.

Дальше, в пространстве за мысом, выдвигался другой дальний мыс, серый в пелене дождя и низко нависших над ним темных клочьев туч. Он уже не манил, там было тоже, что и здесь: набегающая волна, скала, галька, выброшенные на берег пластиковые поплавки и разбитые ящики, непрерывный дождь и рядом туманный простор моря.

Он обернулся назад, в сторону покинутого им поселка, белые пятнышки высвечивались в прорыве завесы туч и моря, у подножья сизых сопок рядом с небольшим островом на краю горизонта. Он сел на холодный камень, разулся, встал с зажатыми в руке ботинками, размахнулся и забросил их в расщелину в густой кустарник. Потом сошел к воде, волна омыла его ноги, и он ступил вместе с уходящей из-под пальцев галькой в воду. Новая волна ударила в колени его, но он вошел глубже, огибая залитые водой камни, вода отовсюду подступила к груди, он оттолкнулся в набегающую волну, она легко его подняла, и он поплыл, удаляясь, все дальше и дальше от шумящего позади прибоя...


Любовь

Широкая долина, выходящая на край земли, и натянутая между сопок полоска моря. Давно видно парень шел, одежда до пояса испачкана цветочной пыльцой, но дыхание ровное и походка устремленная, раздвигает бедрами кусты пионов. В знойном воздухе, насыщенном настоем трав и листьев, звон цикад. Со стебельков осыпаются насекомые, вьется мелкая мошка, ворочаются в чашечках цветов пузатые шмели, звонкие "барабанщики" с полосатыми осиными брюшками, зеленые клопы выставляют геральдику спинок, разноцветная моль кружит среди шапок пахучей таволги. Синие махаоны шевелят черными крыльями, собравшись вокруг луж на дороге в тени белой сирени. На дорогу вываливаются из кустов букеты белых строгих цветов ломоноса, словно звезды, по обочинам в густой траве красные зевы тигровых лилий, куртины свежайших желтых саранок, белая кровохлебка клонит мохнатые головки насторону. Ближе к сопке среди одиноко стоящих курчавых дубков порхнули голубые сороки. Высоко, словно серая молния, повис над цветущей долиной жаворонок.

На скамейке около автобусной остановки рядом с магазином на сопке, у длинной деревянной лестницы, что поднимается от причалов наверх, привалившись к стене, расположился незнакомый парень. Около него лежал старенький рюкзачок. Под легким бризом с залива шелестели листья серебристых тополей, и колыхалась над обрывом полынь и цветущий репейник. Я бы прошел мимо, предположив, что он приехал на автобусе, если бы не обратил внимания на его необычный вид, старые разношенные, но крепкие башмаки, и штаны, покрытые цветочной пыльцой. Он пришел через луга. Парень спокойно, но не без любопытства разглядывал проходящих мимо людей. Подбородок и оголенная шея, крепкие и грубые, но под этим мужественным видом чувствовалась мягкая натура. Колоритная фигура. Поза его была расслабленная, он ничего не выжидал. Явно он был здесь впервые. Я сделал несколько кругов по поселку, а он все также сидел, глядя на рябь волн залива, на остров Орехов и большой белый пассажирский теплоход, маневрировавший у входа в бухту. Он не менял своей покойной позы. Вот человек, с которым можно обо всем поговорить. Он первым обратился ко мне.

- У тебя проблема?

- Ты знаешь, кто я?

- Ты ждешь от меня совета?

- Что делать в безвыходной ситуации?

- Любое событие имеет свой конец.

- Значит, конец предопределен?

- Оглядываясь на целое, да.

- Целым оно никогда не будет.

- Тогда это то, что создано только для тебя.

- А ты знаешь это?

- Это любовь.

От неожиданности жарко ударило в затылок, в поселке это слово никогда не употребляют, я впервые услышал его со стороны. Парень внимательно смотрит на меня.

- Отчего ты покраснел?

Реакция была неожиданная, румянец начал быстро сходить с лица, лоб внезапно побелел. Тут и парень почувствовал неловкость своего вопроса, а я потерялся, словно забылся, взял его за рукав, но на него не смотрю. За спиной моей мимо прошли девчонки, весело тараторя, одна из них бросила короткий взгляд через плечо на нелепую композицию у скамейки, но даже не повернулась. Натали! Мой взгляд провожал уходящую, словно нитка тянулась за иголкой, я безошибочно нашел в поселке ту, о которой думал во время разговора со вновь прибывшим в поселок парнем, окружающее потеряло всякое значение. Наташа ушла.

- Знаешь, у меня ноги ослабели.

- Не ходи туда.

- Но я не могу! Я ее хочу видеть все время, - я опустился на скамейку рядом с крепким голубоглазым парнем, - в груди карусель, и ноги никуда не идут, - чуть слышно проговорил я, подняв на парня глаза, и тут же отвел их.

- Будь мужчиной. Нельзя так. Ну, пошли, вставай.

- Мне худо, - я расстегнул на груди рубашку, опустил голову на руки, закрыл ими лоб и глаза, знобило.