"Лжец" - читать интересную книгу автора (Хансен Мартин)Хансен МартинЛжецМартин А. ХАНСЕН ЛЖЕЦ Роман Перевод с датского Норы Киямовой Анонс Рано ушедший из жизни датский писатель Мартин А. Хансен (1909-1955) оставил после себя помимо сборников рассказов и эссе пять романов. Самый известный из них - "Лжец" (1950). Он выдержал 26 изданий, был переведен на 9 языков, ему посвящено много литературоведческих и критических работ. Это роман о дорогах, которые мы выбираем, о поисках истины и любви. 1 Тринадцатое марта. Туман. Нафанаил, мне пришло на ум рассказать тебе кое-что. Но а может, мне просто нужно с кем-нибудь перемолвиться. Особенно-то рассказывать не о чем. Сегодня тринадцатое марта, Нафанаил. Пятница. На дворе туман. До вечера еще далеко, но в комнате у меня так сумрачно, я едва разбираю, что я пишу. Ну да это не имеет никакого значения. Тринадцатое марта. Туман. Туманы у нас стояли и прежде - когда лед облег остров. Но не такие мягкие и волглые, Нафанаил. Я встал сегодня затемно и увидел: ночью остров заволокло туманом. Деревья в саду угольно чернеют корой. А вот елей моих за садом почти и не разглядеть. Неужели весна? Кроме шуток? Постучи по дереву. Если на Песчаный остров пришла весна, она посеет в сердцах смуту, вот я чего опасаюсь, Нафанаил. Сдано червонной масти с лихвою - десять штук. Но для сердечной страсти один потребен друг. У девяти изменчив в игре картежной нрав. Не будь же столь доверчив, не жди от них подстав. Иначе невезенье постигнет. Прочных уз залог ли иль спасенье червонный верный туз! Да, так наставляет нас Амброзиус Стуб*. * Амброзиус Стуб (1705-1758) - датский поэт. Рассказчик неточно цитирует его стихотворение "Правило для любителей морального ломбера". (Здесь и далее примеч. переводчика) Тринадцатое марта. И туман, такой густой, хоть помешивай половником, он окутал весь Песчаный остров. Правда, остров длиною всего в полмили и не более четверти в ширину. Но туман скрыл и лед, что на мили простирается вокруг острова. Сорок лет уже как мы в ледовом плену. Сорок лет наедине с собой. Что ж, и человек иной раз походит на такой вот остров. С крыши капает, капли подмигивают мне. Гляди-ка! Да это же воробьи! Табунком справляют в одном из кустов помолвку - добрый знак. Их целых семь! девять! тринадцать! А у меня тут так сумрачно, я уже говорил, я и сам не разбираю, что делаю. Вообще-то я сижу и пишу, Нафанаил. В новой толстой тетради. Пишу, что ни взбредет в голову. Но очень может быть, что на самом деле я сижу и разговариваю сам с собой. Такая у меня завелась привычка. Я-то этого не замечаю и спохватываюсь, лишь заслышав глухое постукиванье в стену возле печки. Это Пигро, он лежит в своем ящике и бьет хвостом. Пес уставился на меня. Выходит, опять я разговаривал сам с собою. Сегодня я отпустил детей с уроков пораньше. Вот что наделал туман. Они ни минуты не могли усидеть на месте. А каково нам, взрослым? Вы свободны, марш на улицу! Пришла весна! Постучи-ка по дереву. Что на дворе оттепель, это несомненно: капель, тихое журчанье, шорохи. А снизу, с берега, доносятся ликующие крики детей. Слышишь? Но если на Песчаный остров и вправду пришла весна, неприятностей не оберешься. Грешный мир - песок зыбучий, а песок слепит глаза*. Весна сулит одни неприятности. Когда взламывается лед и море освобождается, не может быть, чтобы ничего не случилось. Тебе будет над чем призадуматься, Аннемари. Вот уедет этот инженер, Александр, и что дальше, Аннемари? Вот вернется Олуф, и что дальше? * Из стихотворения А. Стуба "Ария". Впрочем, все это меня не касается. Это нас не касается, правда, Пигро? Нет, Пигро, мы с тобой поджидаем вальдшнепа. Ждем перелетных птиц. Мы и сами перелетные птицы. Ты слышишь, пес, дети на берегу никак не угомонятся. Настоящий птичий базар! Они, верно, выбежали на лед и отплясывают на радостях. А ведь я предупреждал их, что там полыньи. Нет, Нафанаил, видишь ли, когда рассказываешь стенам, или книжным полкам, или пыли, насевшей на стол, это совсем не то. Тут не выручит даже Пигро. Хотя Пигро - редкостный пес. Бог мой, до чего же ты постарел, псина, видно, ходить на охоту нам с тобой остались считанные годы. И все равно, собаки, которая бы лучше приискивала вальдшнепов, я не видал. Я надеюсь, Пигро, что встречу тебя по ту сторону смерти и мы еще поохотимся. Выходит, Нафанаил, мне без тебя не обойтись. Мне нужен слушатель. Я называю тебя Нафанаилом, хотя и не знаю, кто ты. Помнишь, что говорится о Нафанаиле в Библии? - в нем нет лукавства*. Мне мыслится, что ты еще не умудрен опытом и не успел заржаветь душою, как я. Сам-то я угрюм, под стать времени, в которое живу. Ты же, мыслится мне, открыт, и в тебе нет лукавства. Я воображаю, что ты - друг моей юности, друг, которого я мог завести, но так и не сподобился. И что ты по-прежнему юн. Друзья у меня были. Но когда человек столько лет проводит на острове, о нем забывают, Нафанаил. И это естественно. * Евангелие от Иоанна, 1, 47. Представлюсь и я. К великому сожалению, я все еще учительствую на Песчаном острове - есть такая кротовая нора в синем море. Я старый холостяк, у меня уже потихоньку редеют волосы. Зовут меня Йоханнес Виг. Повтори это имя помедленнее, Нафанаил: Йоханнес Виг*. * Если Нафанаил, по мысли рассказчика, - человек, в котором нет лукавства (дословно: "без лукавства" - uden svig), то имя и фамилия самого рассказчика - Johannes Vig, - произносимые слитно, дают в итоге "обратную величину": svig - лукавство, обман. Здесь уместно добавить, что название острова - Sando - можно перевести двояко: Песчаный - и Правдивый. Рассказывать мне особенно не о чем. Но у меня такое предчувствие, что на Песчаном острове не обойдется без передряг. Что-нибудь да приключится. Я намеренно говорю "передряги" - куда нам до потрясений! Ведь остров так мал. Кротовая нора в синем поле. Бог ты мой, что он такое в сравнении с мировыми проблемами? Да ничто. Хотя насколько они значимы, эти мировые проблемы, если бросить на них взгляд со звезд, имя которым - "узы Кесиль"?* * Пояс Ориона (Книга Иова, 38, 31). Бывает, и я размышляю о мировых проблемах, о культуре. Голова у меня, надо полагать, варит. Но я думаю, Нафанаил, ты не посетуешь, если я избавлю тебя от моих соображений на этот счет. Ты только послушай, как они орут! Как бы чего не случилось. Ведь могли появиться свежие полыньи. Надо бы спуститься на берег. Значит, весна. Семь! девять! тринадцать! Да, похоже на то. И что же будет? А то будет, что этот инженер, Александр, уедет, и что дальше, Аннемари? А Олуф вернется домой, и что дальше? Но какое нам до этого дело, Пигро, мы же поджидаем с тобой вальдшнепа. Слышишь? Нет, мне надо спуститься на берег присмотреть за детьми. Вчера лед был как лед. Ни одной полыньи не прибавилось. Ближе к вечеру я сходил туда, взяв пса и ружье. Лед был шершавый, пористый, но он такой уже давно. Единственно, стал сильнее потеть. Меня интересовали две большие полыньи на северо-западе. Я хотел разведать, можно ли подойти на расстояние выстрела к черным казаркам - недели две тому назад среди прочих морских птиц там объявились черные казарки. Нет-нет, я не собирался стрелять. Хотя зимой убивать этих бедолаг не возбраняется. Они сейчас отощалые, жалкие, ведь полтора месяца море было сковано льдом. Подойти к птицам на выстрел оказалось запросто, там были гаги, гагарки, чистики, крохали, хохлатые утки. И много других. Но разве это дичь! А трехстволку я беру на случай, если увижу тюленей. Вся эта орава встретила меня шипеньем и клекотом. Я насчитал девять диких гусей. Значит, уже прилетели и дикие гуси! Я насыпал на кромку льда немного зерна и покрошил в воду хлеба. Нырковые утки - чернети, хохлушки, морянки - берут хлеб только в воде, но сперва они должны научиться этому у других птиц. Занятно наблюдать за ними в бинокль. Да, Нафанаил, я бы взял тебя с собой дня на два, на три. Конечно, вымокнув на прибрежной охоте, полежав в засаде на льду, можно подхватить ревматизм - но разве ты уже постиг быстротечность всего земного, жизни, которая так скоро преходит, но сотворена из той же материи, что и наша душа? Краткодневность цветка, листа травы - ты ее постиг? Случалось тебе, наводя прицел, смотреть в упор на большую дикую птицу? На дикого гуся? Тогда б ты узнал, что этот странник - родом из твоего сердца. Нет, все-таки надо сходить на берег присмотреть за детьми. Но я не двигаюсь с места. Я жду, когда Аннемари принесет мне кофе. Утром она сказала, что принесет сама. Ей нужно со мной кое-что обсудить. Н-да. Только неизвестно, придет ли она. Времени уже вон сколько. Может быть, мне вовсе и не хочется, чтобы она приходила. Именно теперь, когда она намерена кое-что со мной обсудить. Ничего хорошего от этого разговора я не жду. Когда у нас на острове говорят: "Кстати, учитель, я хочу кое-что обсудить с тобой", мне уже все ясно. Придется что-то распутывать. Обмозговывать, потеряв сон, хотя тебя это и не касается. Людские мысли и чувства как ворох спутанной пряжи. На тебя все это вываливают, а ты ума не приложишь, с какого конца начать. Да, Нафанаил, теребят меня часто, но я не принимаю это близко к сердцу. Говорю, что придет на язык. Наверное, я испытываю то же, что и путешественник, который сошел на минутку с поезда постоять на перроне, а к нему кидаются с расспросами о том, другом, третьем, - но он путешествует, и мысли его далеко, и потому он не принимает эту суету близко к сердцу. Ели за моим садом совсем уже скрылись из виду. Чудесные ели, которые избавляют от необходимости смотреть на неизменный остров и неизменное море, когда вот так вот затворяешься у себя в комнате. Но погоди! На берегу все смолкло. Слышно только, как кап-кап-капает с крыши. И ведь крики эти перестали не только что. Странно. Не случилось ли чего? Ерунда! Просто они разошлись по домам. Нет, Пигро, лежи, не вставай. Я сижу в полутьме и пишу в новой общей тетради. Бумага приятно пахнет. Они пролежали у меня всю зиму, тетради, которые я купил осенью в городе, на материке. Мне и нужно-то было всего две-три - этого с лихвою хватает на год. Ну а я не удержался и накупил целых двадцать. Первосортных общих тетрадей. Я подумал о долгих зимних вечерах, которые придется коротать в одиночестве. Однако духовитые тетради так всю зиму и пролежали, и только сегодня я делаю первую запись. На полке, прямо у меня перед глазами, выстроились в ряд старые тетради, исписанные от корки до корки. Тоже штук двадцать. Чернила выцвели. Корешки пожелтели. Я к ним не притрагиваюсь, мне и в голову не приходит заглянуть в них. Между прочим, там много дельных записей. О рыболовстве на Песчаном острове, о здешнем климате, растениях, птицах. Нет, эта тишина не к добру. Пигро, подъем! Мы уходим. Да не мечись же так! Пошли через кухню. Возьмем хлеба для уток. Ну-ка, ну-ка! Это уже готовый сюжет для новеллы. На кухонном столе кофе. Остывший! Тут побывала Аннемари. А ко мне не зашла. Но ведь у тебя было ко мне какое-то дело, Аннемари? Да-да, я понимаю, ты сейчас очень занята. Ты, как Дидона, должна удержать при себе своего Энея, то бишь инженера. Но ведь он уезжает, и что дальше, Аннемари? А твой любимый, Олуф, возвращается домой, и что дальше? Боже правый, анемоны! Под грушевым деревом. Они застигли меня врасплох, до того неожиданно их появление. Два! три! четыре! Расправили зеленые юбочки и делают реверанс. Привет вам, анемоны, мы с вами одной крови - вы и я. Сюда, Пигро, полем. Только бы ничего не стряслось. Да нет, ерунда! Вот они опять раздаются, ребячьи крики, но уже ближе к пристани. Давай, Пигро, все-таки спустимся и глянем, что и как. Меня даже в пот бросило, ей-Богу. Я весь взмок. Конечно, упаришься тащиться по пашне в такой туман. И это еще мягко сказано. Земля жирнющая, так и наворачивается на сапоги, отчего они тяжелеют вдвое. В бороздах снега - на самом донышке. Пигро, обрати внимание на этот снег. Не напоминает ли он нечистую собачью совесть? Вот и дорога. Вся в огромных лужах. Им нечего отражать. Кроме тумана. Иду почти бесшумно, в здоровенных, заляпанных сапогах, они лишь пришепетывают: "Швип-швип". Иду один на всем белом свете. Пигро, разбрызгивая слякоть, пошлепал в канаву. Длинная шерсть на нем курчавится, опахало на хвосте так и ходит. Отличная собака, отменная легавая. Шотландский сеттер, но не чистокровный. Окрас у Пигро, как и полагается, черный, грязновато-черные голова и спина. Но на груди, под горлом у тебя, псина, только одна белая подпалина, а должно быть две. Э, да он кого-то поднял! Неужели жаворонка? Черта с два! Тсс! Вот голос, из тумана. Точно. Это его трель, он зовет полуденный ветер. Ну так что же, Аннемари?.. Однако не стоит доверяться ни жаворонку, ни анемонам, ни предчувствиям. Зима - старуха матерая и так просто не сдастся. Может, это и к лучшему. Если начистоту. Весна, она означает душевную смуту. Весной, того и гляди, уйдет кто-нибудь из стариков. Весна - это неразбериха и неприятности. Мы вполне могли бы и обождать. Правда, в лавке у Хёста товары уже на исходе. Из выпивки, я знаю, одна только дрянь и осталась. Но это терпимо. Газеты? Могу обойтись и без них. Письма? От писем одни неприятности. Да я их и не получаю. Причетник с Песчаного острова позабыт всеми, кого он некогда знал. Тсс! Пигро сделал стойку. Красивая, крепкая стойка. Отлично, старина, отлично. Мы с тобой еще кое на что способны. Тишина. Можно расслышать, как стряхнула наземь каплю и распрямилась сухая былинка. Это там, в верещатнике! - Пиль! - Тррр! - Две серые куропатки. Скрылись в тумане. Я было уже размахнулся, чтобы закинуть палку, - и стою посрамленный: да, Пигро, это весна. Весна! Куропатки уже паруются. Детей нет ни у кургана, ни у Конского рва. Отсюда мне видно замерзшее море. Лед просел, кое-где над ним темнеет вода. И там никого. Мы идем вдоль рва. Кустики прошлогодней полыни осыпают Пигро длинными жемчужными ожерельями. Пахнуло дымом, запахом смолы. Туман впереди полыхает красным. У огня - черные силуэты. Это Роберт с сыновьями, они развели огонь под смоляным котлом и смолят снасти. Пар и дым валят ввысь и смешиваются с туманом, а погляди, как дрожит над котлом раскаленный воздух! Отблески костра играют на чумазых, лоснящихся лицах. Празднично. Тут же табунятся ребятишки. Они в хороших руках. Тссс... Пигро, нам лучше скрыться. Давай лучше прогуляемся к Песчаной горе. Идем же! Тебе что, непременно надо повидать Томика? Ладно, пошли к Томику. В лавке у Хёста не протолкнуться. Общество исключительно мужское. Рыбаки и китовый жир, хусмены* и кожи, копченая селедка, сыр, влажные шерстяные фуфайки, табачный дым - да, смесь забористая! И - Боже правый только и разговоров что о весне и тумане, тумане и весне. * Хусмен - мелкий крестьянин. Тугой на ухо лавочник и его приказчик отпускают товар. Аннемари не видно. Но Томик здесь. Его отыскивает за прилавком Пигро. Привет, малыш! Ты можешь пробраться между штанинами? И конечно же во рту леденец - это его портит дед. А теперь, Том, слушай! Давай-ка я сяду на мешок, а ты иди ко мне на колени. Так вот, мы с Пигро только что видели двух куропаток. Когда у них выведутся птенцы, мы пойдем втроем и попробуем их отыскать. Ты бы видел, как куропатки опекают своих цыплят! Когда идет дождь или холодно, те подлезают под родителей - со стороны кажется, будто папаша с мамашей плывут, покачиваясь на волнах. А вот и Аннемари. На нас даже и не смотрит. Удостоив мужской полк ласкового кивка - а это дорогого стоит, - она проходит к прилавку. Не подымая глаз. Ресницы у Аннемари потрясающие - загнутые, черные. С виду она совсем еще ребенок, Аннемари. Хоть и родила Тома. Правда, облегающий свитер не оставляет сомнений в том, что перед тобой - женщина, и какая! Роза Песчаного острова. Гляди-ка, на Аннемари спортивные брюки. Почему она никогда не придет в таких брюках ко мне? Учитель, не забывай, у тебя уже плешь на макушке. Щеки у Аннемари раскраснелись - не от холода, нет, а от возни и смеха в жарко натопленной комнате. Спорим, у нее там гость! В пальцах грациозно зажата сигарета, цветом они напоминают золотистую желтофиоль. У тебя, Аннемари, теперь такие изысканно желтые пальцы, как я погляжу. Сдается мне, ты насмотрелась в городе кинофильмов. Эти твои жесты, то, как ты поднимаешься на лесенку и тянешься к полке за сигаретами, выставив на всеобщее обозрение красивую попку, - все это из кино, моя девочка. Причетник, не забывай про плешь на макушке! Аннемари ушла. - Высший класс, - говорит один. - Вальдшнеп, - говорит другой. Лавочник туговат на ухо, они не обращают на него внимания. - Томик, хочешь ко мне в гости? - спрашиваю я громко. Мужчины, посмеиваясь, умолкают. Но Том сегодня не в настроении. К стыду своему, я принимаюсь соблазнять его леденцами. На улице Пигро совершенно шалеет: вьется около, облизывает малыша. Но сегодня Том куксится. Он поднимает рев, просится к маме и "инсенеру". Что, Томик очень любит "инсенера"? - Да-а, уа!... И Том добивается своего. Послушай, Пигро, ты уж в следующий раз поосторожнее. Да-да, я согласен, люди - существа сложные. День подходит к концу. Темнеет. На дворе посвежело. Я сижу в потемках и гляжу в сад. Клубы тумана движутся мимо окон призрачным воинством. Аннемари сама приносит мне ужин. - Ты здесь, Йоханнес? - спрашивает она, стоя в дверях. Я немного выжидаю, смакую звучание ее голоса. А потом отвечаю: - Нет! Зажигаю свет и опускаю жалюзи. Аннемари усаживается напротив. Я до того привык есть в одиночестве, что иногда нахожу нескромным делать это на виду у других. Прямо как филин. Но к Аннемари это не относится. Я ужинаю, она молчит. У нее это так хорошо получается - сидеть в моей комнате и молчать. Ресницы у Аннемари черные, губы ярко-красные, как ягоды шиповника, на ней красное коралловое ожерелье и блузка болотно-зеленого цвета. Звучит, может быть, и не очень, а смотрится весьма и весьма недурно. Брюки она переменила на юбку. Она сидит и вертит в руках одну из моих ручек. Тонкую перьевую ручку. Старая и неказистая, ручка эта для меня, можно сказать, священна. Я никогда и никому ее не отдам, разве что завещаю. Так ее, девочка, давай ломай. Утром я разожгу ею печь. А не то посажу обломок в цветочный горшок. Если он выбросит листья и зацветет*, значит, в том, что понаписано в моих общих тетрадях, есть толика истины. * Намек на расцветший жезл Ааронов (Числа, 17, 8). - Ты пойдешь в воскресенье на танцы? - спрашивает она. - А что, будут танцы? - В воскресенье на Мысу устраивают весенний бал. Йоханнес, ты однажды пообещал, что будешь танцевать со мной всю ночь напролет. - Слишком поздно, Аннемари, слишком поздно. Вон у меня уже и плешь на макушке. - Нет, кроме шуток, тебе обязательно надо пойти. И тогда... - Тогда что? - Ну-у... ты бы познакомился с Харри. Он тебе понравится, я уверена. Он ведь скоро уезжает. - Так вот как его зовут, этого инженера. А я-то называл его Александром. - Почему Александром? - А кто его знает. Но погоди, моя девочка, у тебя же есть с кем танцевать! - Йоханнес, я уверена, Харри тебе понравится. - Я нисколько в этом не сомневаюсь, но послушай, не упляшешь ли ты часом через леса и моря? - Что ты этим хочешь сказать? - вскинулась она, сверкая на меня глазами. Нет, Аннемари никак не назовешь бесцветной. - Ты хочешь сказать, что я уеду отсюда вместе с инженером? С Харри? Ты это хочешь сказать? - У меня далеко не такая буйная фантазия, моя девочка. Но если ты допляшешь до материка, передай от меня привет Олуфу. Она швырнула ручку на стол. - Странные ты говоришь вещи! - вырвалось у нее. - Что ж тут странного? При всяком удобном случае я передаю привет Олуфу. Я же его друг. Может быть, единственный. Не считая тебя, разумеется. Молчание. Что там такое? Да это ожившая муха докучает Пигро. А он спросонок пытается ее поймать. - Слышишь - муха, - говорит Аннемари. - Не слышу. - Йоханнес, когда-то у тебя была девушка, которую ты так и не смог позабыть. - Неужели я так говорил? Кто бы это мог быть? Наверное, Осе? - Это имя ты ни разу не упоминал. - Извини, Аннемари, я перепутал. Видно, принял одну за другую. Это же было несколько дней назад. Целую жизнь назад. - Я про ту, из-за которой ты очутился у нас на Песчаном острове. - Так ведь очутился-то я здесь из-за тебя, Аннемари. - Вечно ты шутишь. Ты же меня не знал. И мне было только шестнадцать. - Девочка моя, слухами о Розе Песчаного острова земля полнится, я приехал, увидел тебя - и погиб. Как это ни прискорбно. - Почему - прискорбно? - Учителю не положено увлекаться отроковицами. Нет, ему суждено злосчастье, а счастья ввек не видать. Ну а год спустя ты явилась и представила мне Олуфа. - Почему же ты со мной не убежал? Ты что, никогда-никогда об этом не думал? - Только об этом и думал. Давай сбежим сейчас? - Прямо сейчас? - сказала она. - Ты не можешь без шуток. Тебе непременно надо все вышучивать. - Разве? Я вроде бы никогда не шучу. Ну а почему ты заговорила о той девушке? Ее звали Бирте, я вспомнил. - Ты в этом уверен? В последний раз ты называл ее Бетти. Йоханнес, похоже, ты все это выдумал. - То-то и оно, мой друг, когда выдумываешь, невозможно припомнить все, о чем рассказывал в последний раз. Вот чем плохи вымышленные истории. - Но в эту историю я все-таки верю, - заявила она, процарапывая моей ручкой борозду на клеенке. - Ты говорил, что получил от нее в подарок цепочку. - В подарок? Я что, прямо так и сказал? Если уж придерживаться истины, то я попросту стянул ее. - Дай мне поносить! - выпалила она, вскинув на меня глаза. Взгляд ее разил наповал. - Поносить? - Я хочу надеть ее в воскресенье на танцы! - Она была чертовски хороша. Ослепительна! - Что ж, это неплохая мысль. Муха зажужжала опять. Надо бы ее прихлопнуть. Не то наплодит миллион себе подобных. Иным летом мух на Песчаном острове видимо-невидимо. - Так ты дашь мне ее? Ну что ты тут поделаешь! Хочешь не хочешь, а придется эту цепочку искать. - Она должна быть вот в этом ящике. Только я что-то ее не вижу. - А ты хорошо посмотрел? - Тут ее нет, моя девочка. Но я поищу в другом месте. - Нет, не надо, не ищи больше. - Уж не собирается ли дождь? - сказал я. - Вон и ветер поднялся. - Теперь уж недолго! - отозвалась она, глядя прямо перед собой. Глаза у нее блестели. Я взялся рукой за книжную полку: - Хочешь, я тебе почитаю? - Нет, спасибо. - Да, ветер посвежел, - заметил я короткое время спустя. - Или ты мне солгал, или не хочешь дать мне эту цепочку! - Считай, что солгал. - Мне пора, - сказала она. - Ты и вправду засиделась, а вдруг у тебя дома гости? Она покачала головой, вид у нее был задумчивый. - Ветер крепчает, - сказал я. - Лед тронется, и Олуф вернется домой. - Замолчи! - крикнула она. На этот раз она швырнула ручку на пол, и та вонзилась в половицу под носом у Пигро. Положив морду на край ящика, пес скосил глаз на подрагивающее копьецо. Я кивнул ей и улыбнулся. В гневе она похорошела еще больше. Дикая роза. Распустившийся бутон. - Замолчи же! - повторила она. Только очень тихо. - Извини, пробормотала она наконец. И выскочила из комнаты, не закрыв за собою дверь. Чуть погодя я вышел на крыльцо и посмотрел ей вслед. Было не так ветрено, как я ожидал. Снег весь сошел. Вечер стоял кромешный. Я посидел немного в потемках, разглядывая черную шеренгу елей. Не подействовало. Тогда я зажег свет и хлестанул коньяку. В бутылке оставалось всего ничего, рюмки на три-четыре. Мой последний коньяк! А впереди, я уже чувствовал, маячит бессонница, надвигается беспокойная полоса. Да, Пигро, весна сулит одни неприятности. 2 Четырнадцатое марта. Суббота. Половина седьмого утра. Рассвело. Я сижу в классной комнате, где с час назад затопил. Торф сладковато чадит, тепло подбирается уже к моему столу. Классная комната невелика, пять на семь с лишним метров, в ней уютно. Я зажег лампу, хотя в окна, которые смотрят на юг - их два, - уже пробивается свет, синеватый свет. В окно, выходящее на запад, я вижу, как в облаках над горою Нербьерг угасает луна. И все-таки в классе пока еще темновато. Несколько лет назад я уговорил Расмуса Санбьерга покрасить высокие стенные панели и расписать их по старинке цветочным орнаментом. Расмусовы годы были преклонные, и он умер от ублаготворения этой работой. По утрам я люблю сидеть один в классной комнате. Здесь словно бы становишься немножко иным. Как же я назвал тебя вчера вечером? Ах да, Нафанаилом. Мне нужен был слушатель. Вот я и призвал тебя невесть откуда. Сейчас мне это кажется даже странным. Наверное, по утрам я совсем не тот, каким бываю ночной порой. Почем мне знать? Быть может, я делаюсь другим и сидя в окружении книг и инструментов в своей собственной комнате, из которой виден лишь запущенный сад да темные, чудесные ели. Я хочу сказать, когда я в классе, наверное, я становлюсь немножко иным. Но почем мне знать? Я смущен тем, что наговорил тебе этой ночью. Не иначе я на миг вообразил, будто ты - мой сын. Очередное дурачество! Будь у меня сын, я бы рассказывал ему о происхождении народов, о растениях, о перелетных птицах, о всем преходящем на этой земле, но только не о себе. Ну вот, а сейчас я сижу и поджидаю детей. Не пройдет и двух часов, и они явятся. И тогда здесь запахнет мокрыми варежками, ваксой, копченой колбасой. Попробуй себе их представить, Нафанаил. Тринадцать - в старшем классе, эти придут сегодня. Шестнадцать - в младшем, они занимались вчера. Тринадцать маленьких мужчин и маленьких женщин. Тринадцать необыкновенных существ. А я - четырнадцатый. Согласись, Нафанаил, что мы необыкновенные. Не только потому, что обладаем духовным началом. Но вообще - как существа, обитающие на земле. Неужели, Нафанаил, тебя никогда не изумляли, не поражали до глубины души эти причудливые раковины из хряща, которые имеются у человека по бокам головы и именуются ушами? Ну а взгляни на свою руку. Пошевели пальцами. Всмотрись хорошенько: она - необыкновенная. Я не претендую на глубокомыслие, Нафанаил, и не собираюсь философствовать. Но странник на земле* должен уметь удивляться. Что я скажу, гуляючи средь луговых цветов?.. Что я скажу? Слова мои не выскажут всего**. Да, в те мгновенья, когда мы дивимся всему сущему, не устремляемся ли мы, смертные, в иные пределы? * "Странник я на земле; не скрывай от меня заповедей Твоих" (Псалтирь, 118, 19). ** Из псалма "Восславь, все сущее, Творца" датского поэта X. А. Брорсона (1694-1764). Ну же, Нафанаил, не стоит слишком над этим задумываться. Просто я люблю сидеть по утрам, пока еще не пришли дети, и размышлять о чем-нибудь удивительном. Пожалуй, это своего рода прием. Я называю это для себя - "урок удивления". Он приносит мне немалую пользу. Когда ты ничем не связан, в голову быстрее приходят дельные мыслишки, маленькие находки, которые так пригождаются учителю. Лед этой ночью так и не тронулся. Ветер после полуночи стих. Когда мы с Пигро отправились за полночь к Песчаной горе, он слабо тянул с северо-запада. Воздух был прозрачный, на небе сияла луна. Во весь свой круг. С горы остров напоминал огромный темный корабль. А вокруг лежал и сверкал фосфорическим блеском лед. Морозило. Птицы, однако же, гомонили вовсю - никак не поделят полыньи. Над нами пролетали лебеди, я слышал их клик: "Юм-юм-юм". Еще я слышал, как тянет стая свиязей. Меня снова одолела бессонница. Коньяк не помог. Вот и бродишь по спящему острову как привидение. А еще этой ночью я сидел и размышлял о том, зачем Аннемари понадобилась цепочка. Приходит и просит дать ей поносить цепочку, украшение. За этим она вчера и пришла. Но разве Аннемари когда-нибудь одалживалась? Разве это на нее похоже? Я знаю ее как достаточно гордую и щепетильную девочку. И вот она просит цепочку, чтобы надеть завтра на весенний бал. Зачем ей это? Разве только она завтра увидит своего инженера в последний раз. Лед тронется, и инженер уедет, и что дальше, Аннемари? А Олуф непременно вернется домой, и что дальше? Как она вспылила, Аннемари, едва я заговорил об Олуфе, а ведь она с ним как-никак помолвлена, и он как-никак приходится отцом Томику. Вспылила, шваркнула ручку об пол! На это стоило посмотреть. Так луговка смело бросается навстречу охотнику. Да еще эти ресницы! Черные, чудные. Что там, она и слышать не желала об Олуфе. Ручка, по-моему, так в половице до сих пор и торчит. Надо бы ее выдернуть, пока не пришла лодочникова Маргрете, которая прибирается у меня по субботам. Иначе Маргрете станет скашивать на меня глаза, прикидывать да смекать. Это уж как пить дать! Да нет, не так уж и много я размышлял нынешней ночью о цепочке и девочке по имени Аннемари. Минули те времена, когда у меня хватало безрассудства разгадывать загадки, подыскивать объяснения. С возрастом научаешься получать удовольствие от загадок как таковых. Аннемари, по счастью, нет-нет да и обернется одной из тех маленьких загадок, с которыми сталкивается в своем странствии человек, явит собою нечто, чему можно поудивляться. Спал я этой ночью от силы часа три, но, когда в половине пятого привычно прозвонил будильник, тут же встал. С ощущением, будто насквозь проржавел. Пришлось выпить прямо натощак. Помогло. Не знаю, может, это и не дело, не высыпаться. Однако внутреннему распорядку необходимо подчиняться, как военной команде. Иначе недолго и развалиться. Это в два счета. Потом я прошелся вместе с Пигро по темному саду. Висел легкий туман, все было запушено инеем. Маленькие анемоны с припудренными головками напоминали прелестниц эпохи рококо. Мы бодро пробежались до Конского рва, а оттуда - к пристани. Куда ни глянешь - иней да лед. Боты с катерами или на берегу, или впаяны в лед у причала. И - тишина. Последние сорок дней по утрам на острове стоит тишина. С катеров не доносится рев моторов. Да, с тех пор как лед взял нас в кольцо, на Песчаном острове водворилось зловещее затишье. Конечно, тут наложило свой отпечаток несчастье, случившееся с Эриком и тем пареньком, которого он захватил с собой. Паренек был нездешний, с материка. Совсем еще мальчик! Но оттого, что - нездешний, мне было не легче, ведь это мне пришлось звонить на материк, сообщить, что он подорвался и что мы не нашли никаких останков, ни его, ни Эрика. Эрик был последним - и единственным, - кто отважился выйти в море, когда лед перекрыл фарватер. Он хотел попасть в город, вдобавок ему надавали поручений. А паренек хотел вернуться домой. Они вышли на катере затемно, морозным туманным утром. Раза три мы слышали, как они вырубают себя изо льда. Потом мотор вдруг затарахтел гораздо южнее, и вот это было никому не понятно. А около десяти раздался взрыв. Такой, что в классе, где я сидел с детьми, задребезжали окна. А на уроке было двое детей Эрика. Так простились с жизнью Эрик и тот парнишка, видимо, они пытались обогнуть ледяной припай со стороны Клюва. Там-то их и поджидала мина. Так это в точности произошло или нет, мы все равно не узнаем. От катера всего и осталось, что несколько обломков да гребной вал, его выкинуло на риф, на Великаний Песок. Эрик был у нас на Песчаном острове лучшим из лучших. Никогда не забуду, он первый бросился выручать Олуфа с Нильсом. Те тоже были вдвоем, когда вышли в море под парусом. Штормило, и все-таки они отважились. Их ялик перевернулся. Нильс погиб. Олуф спасся. В шторм он проплыл без малого четыре километра и этим стяжал себе славу. Уже начинаешь забывать, что там был и Нильс и что Нильс поплатился жизнью. Нильс был тихий мальчик. Ты запомнился таким спокойным и тихим, что я начинаю забывать тебя. Эрик же первый бросился им на выручку. Маленький, чернявый, Эрик нисколько не походил на викинга. Зато всегда - первый. Да, с того дня, как мы услышали взрыв, прошло всего-навсего полтора месяца. Увы, я исполняю здесь еще и обязанности причетника. И все легло на меня. Поскольку пастору с Дальнего острова к нам было не добраться. А от Эрика и того парнишки, я уже говорил, ничего не осталось. Один гребной вал. Вечером пришел Роберт. Роберт дородный, тучный, лицо у него сизое - до середины лба. А выше - белое. Это от фуражки, которую он носит не снимая, даже у меня. На этот раз, однако же, он ее снял. Я понял, он сделал это из уважения к собственным помышлениям. - Ты, верно, считаешь, нам надо помянуть его в церкви? - сказал я. - Да, нам бы хотелось, - ответил он. Были сумерки, Роберт посидел у меня немного. Молча. Я думал про себя: с тобой такое уже случалось. Человек потерял самого близкого своего товарища, и вот он сидит и тщится что-то высказать, но у него не выходит, что ж ты ему не поможешь. Я не помнил, действительно ли со мной такое уже случалось, но только на ум мне пришли слова Проповедника: "Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было; и Бог воззовет прошедшее"*. * Книга Екклесиаста, 3, 15. Мы договорились: в среду, в четыре часа, в церкви. Поистине, ты - сухой лист, увлекаемый ветром. И вот уже ветер занес тебя под арку пред алтарем. Ты стоишь под аркой и озираешь собравшихся. Их лица обращены к тебе. Бледные лица поверх темного дерева. На стенах, покрытых плесенью, поблескивает иней. Аннемари сидит на органной скамье очень прямо, уперев глаза в мигающее пламя свечи, которая освещает сборник хоралов. Ей пора обернуться в твою сторону, но она не оборачивается. Вон сидит Лине, вдова Эрика. И трое ее детей. И все они ждут. В мертвой тишине, в сырой церкви. Ждут твоего слова. А есть ли тебе что им сказать? Я гашу лампу. Уже около восьми. Я слышал, как пришла лодочникова Маргрете. Ручку-то я не убрал. Ох-хо-хо! Да, я люблю сидеть по утрам в классной комнате. День предстоит хороший, замечательный день, говорю я себе. День неожиданностей. Что бы мне сегодня такое придумать? По утрам я люблю что-нибудь придумывать. Для детей. К примеру, повесить что-нибудь на стену. Хоть бы и новую картину. Но чтобы она вызвала удивление, над ней надо немножечко помудрить. Тогда сгодятся даже самые что ни на есть скучные картины, которые предоставляют нам в качестве учебных пособий. Подыскав картине место на стене, я ее завешиваю. Так, невидимая, она и висит. И что же? Кто-то украдкой приподымет краешек ткани. На перемене картину внимательно рассмотрят. Теперь, когда они ее увидели, мы можем о ней и поговорить. Или, скажем, приходят они на урок, а к потолку подвешена на шнуре самая обыкновенная двуручная пила. Я обхожу ее появленье молчанием, и она висит себе до тех пор, пока мы не созрели и не готовы воспринять заключенные в ней многовековые опыт и сноровку. Верши, сети, лемех, валёк, котлы и горшки кочуют по стене классной комнаты - поначалу нередко упрятанные под тканью, - пока наконец не пробудят изумления: странник на земле должен разглядеть красоту и в обыденном. Да, Нафанаил, мне трудно удержаться, чтобы не похвастать мелкими своими дурачествами. Но это не значит, что меня не одолевают сомнения. Вот послушай. Когда я сюда приехал, окна в классе понизу были забелены. Моему предшественнику мешало, что во время уроков дети вытягивают шеи и смотрят в окно. Я побелку смыл. Разумеется, мне это тоже иногда мешает. Но я готов уверовать: ничего важнее того, что им открывается за окном, они не увидят. Это та почва, на которой прорастут их воспоминания. Вот только - не потому ли их притягивает этот пейзаж, что они вынуждены сидеть в классе? Играя на улице, они его не замечают. Два окна, как я уже говорил, выходят на юг. Отсюда видны поля Бёдвара Бьярки, которые спускаются полого к Конскому рву и Горке и площадке для сушки сетей. Восточнее расположена пристань с маяком, а на западной, возвышенной, стороне острова поднимается гора Нербьерг, Мельничный холм и южнее - одинокий холм, где стоит церковь. Но большую часть видимой им картины занимает море - до самого Вой-острова и Телячьего острова. Это там Олуф с Нильсом перевернулись, и Нильс погиб. Ну а я сижу здесь и раскидываю им тончайшие сети. Пока я тут, я делаю все для того, чтобы они разглядели и познали свой остров, его почвы, берега, птиц, цветы, все преходящее и быстротечное. Некоторые уезжают. И наверное, нет-нет да и мучаются воспоминаниями. Я сижу здесь, Нафанаил, и медленно вливаю в них тонкий яд. И власть эта надолго. Но быть может, в наше время глубокие корни - помеха? Я спрашиваю, только и всего. Но кто ожидал, что у Олуфа и Аннемари так сложится? Кончив школу, они хотели уехать. Во что бы то ни стало. Одно время строили большие планы. И все-таки они пока еще тут. Эту зиму, правда, Олуф проработал в городе, на фабрике. Но как только море вскроется, он непременно вернется. Порыбачить. Посидеть на скамейке, покурить трубку, глядя на воду. Поиграть на скрипке. И все молчком, избегая разговоров. Да, Олуф уже не тот, что прежде. Олуф вернется, инженер уедет, и что дальше, Аннемари? В одну из первых моих зим на острове Олуф и Аннемари ходили ко мне в вечернюю школу. И Нильс ходил, всего человек пятнадцать. Аннемари и Олуф сидели за одной партой в заднем ряду. Собственно, это она выбрала там себе место, ну а он подсел к ней. Светловолосый, рослый, плечистый детина, он сидел красный как рак, не поднимая глаз. На самом краешке скамьи. Тогда Аннемари взяла и пододвинулась к нему поближе. Ей было семнадцать, ему восемнадцать. Красивее пары не видел никто. Аннемари была самой способной. За нею шел Нильс. Олуф усваивал предметы помедленнее, зато он был музыкален. Они часто приходили ко мне вдвоем, почти каждый вечер. С Олуфом мы играли дуэты, с Аннемари читали вслух. Потом она уехала сдавать выпускной экзамен. Потом поступила в торговое училище и долго отсутствовала... Ну и что ей прикажете делать на острове с полученным образованием? Да, они строили планы. Но Олуф словно бы сбился с ноги, приотстал. А тут вдруг выяснилось, что Аннемари ждет ребенка. Она хотела ребенка. Томика. Только Олуфа это не пришпорило. Правда, это совпало с гибелью Нильса. Олуф как будто погрузился в спячку. Ну а как же с женитьбой, с большими планами? А никак. Странная вышла история с Олуфом и Аннемари, невеселая история. - Какая жалость, что я не нашел вчера эту цепочку! - сказал я Аннемари во время большой перемены, когда она собственнолично принесла мне поесть. - Я так глупо вела себя, - ответила она мне. Ответила достаточно кротко. Но не без холодка. Поев, я благодарю ее за обед. Встаю, проворно подхожу к двери, открываю. Ну, разумеется! - Маргрете, - говорю я, - ты, кажется, хотела сварить кофе! Разумеется, эта стерва стояла под дверью и подслушивала. Только что не влезла в замочную скважину. Теперь хоть, может, поостережется. Аннемари достает из-под свитера письмо. Когда у девушки такая грудь, как у Аннемари, наверное, приятно быть таким вот письмом. К тому же если письмо - приятное. - Ты не отправишь? - сказала она. - Я забыла вчера тебе его отдать. - Быть по сему! - отвечаю я в качестве почтмейстера Песчаного острова. - Только почтовая связь сейчас прервана, фрекен Аннемари, вероятно, уже успела это заметить. - Лед вот-вот тронется, - возразила она. - Но ты прочти его! Оно не запечатано. - Не могу, да и не хочу. - Ты должен его прочесть. Ты посмотрел, кому оно адресовано? - Да, моя девочка. - Я хочу, чтобы ты прочел его. - А я его читать не желаю. - Я не знаю, что я с собой сделаю, если ты не прочтешь! - Она приблизилась ко мне едва не вплотную, я чувствовал ее всю, и грудь, и колени. И то, как она дрожит. - Там могут быть орфографические ошибки! Еще чуть-чуть, и она бы сорвалась на крик. Я прочел. - Здесь нет орфографических ошибок. - А не орфографических? Она немного уже успокоилась. Или делала вид, что успокоилась. Но как эта девочка на меня смотрела! Голова откинута. Темные волосы разметаны. Да еще эти черные бахромчатые ресницы, словно бы слипшиеся от слез. Они такие всегда - Аннемари плачет редко. Вначале черная бархатистая опушка ее темно-серых глаз меня даже отталкивала, но это быстро прошло. Итак, Аннемари стояла и смотрела на меня в упор. Девушки, которые выглядят так вызывающе, заслуживают наказания. Я перевел дух и сказал: - Да, одна ошибка тут есть. - Какая же? - Нет, она определенно заслуживала наказания. - Само письмо ошибка. Хотя почему бы - раз-два - и не подвести черту под пяти- или шестилетней юношеской любовью. Раз-два - и отцу ребенка выдается расписочка. Раз-два - и прощай, Олуф. - Ты не понимаешь, - сказала она. - И не хочу понимать, хотя, наверное, и в состоянии. Но скажи, твоя милая расписочка - это всерьез? - Да. - В таком случае замечаний у меня больше нет. Письмо я отправлю. Но возможно, адресат уже выбыл и его не получит. Я думаю, Олуф Олуфсен не замедлит с приездом. - Это ничего не значит, ровно ничего! - сказала она. - И потом, это не самое главное. Может быть, письмо вовсе и не будет для него неожиданностью. Я взглянул на нее. И впрямь дикая роза. С шипами. Решимостью Аннемари отличалась всегда. Но сейчас у меня на этот счет зародились кое-какие подозрения. Свою ли она выражает волю или, скорее, чужую? Да, ей явно хочется очистить совесть. Понял! Ей нужен надежный свидетель, свидетель того, что она действительно порвала с Олуфом. - Значит, по-твоему, все уже кончено и вы красиво расстались, стоило тебе написать это очаровательное письмецо? Которого он и в глаза не видел? - Разве ты не прочел? - сказала она. - Все кончено. Ты же прочел. - Видишь ли, я туго соображаю. - Мне тоже так кажется, - сказала она. И отошла к окну. Вот как, подумал я, открывая буфет. - А тебе не кажется, что нам не помешало бы пропустить по маленькой? - С удовольствием. - Она уселась за стол и улыбнулась мне. Я вынул бутылку с остатками коньяка и налил. Лодочникова баба конечно же сделает большие глаза, если застанет нас за этим занятием. Ну да репутация у меня уже устоялась. - Что ж, выпьем, - сказал я. - Мне бы не хотелось обижать тебя, моя девочка, но первый тост я могу поднять только за Олуфа. - В Олуфе много хорошего, - ответила она. - Но я на него невероятно зла. - Да, это факт. - По-моему, для Олуфа письмо не будет неожиданностью. - А для меня, Аннемари, это неожиданность. - Йоханнес, перестань морочить мне голову. Ты все понял задолго до того, как это стало ясно нам самим. И проявил немалую изобретательность, пытаясь скрепить то, что разбилось. Это ты виноват, что мы не расстались раньше. - Хорошо, пусть буду виноват я. - Нет, серьезно. Это из-за тебя все у меня сложилось так, а не иначе. - Тебе подлить? - Да, спасибо. Йоханнес, скажи мне, неужели тебе никогда не хотелось совершить какое-нибудь безумство? Без оглядки? - Да Боже упаси. - Это правда, что говорят про тебя и Ригмор с Мыса? - Раз говорят, значит, так оно и есть. - Не знаю, хотела бы я, чтобы это оказалось правдой, или нет. - Стало быть, не знаешь, - отозвался я. - Ну а теперь за тебя, Аннемари! У тебя еще все впереди! Она отставила рюмку. - Ты мне разонравился. Никогда бы не подумала, что мне доведется сказать такое. Но я вынуждена. Если бы ты мне хоть чуточку нравился, я бы швырнула эту рюмку тебе в лицо. Но я просто-напросто от тебя устала. - Какая оригинальная реплика, не забыть бы занести ее в общую тетрадь. Лет двадцать уже меня не оставляет мысль написать повесть. Теперь у меня есть реплика. - А я подозреваю, все ящики у тебя забиты дурацкой писаниной. Ты прикидываешься, заметаешь следы, ты стареющий мечтатель, вот ты кто! - Попала! В самое яблочко. Стареющий! Это же прямое попадание. - Нет, - сказала она. - Не это тебя задело. Когда ты охаешь, нипочем не догадаться, что у тебя болит. - Да, старый лис семерых волков проведет. - Я же не слепая, - сказала она, - я же вижу, во многом ты его превосходишь. Но когда я сравниваю, как же мало в тебе мужества... и безрассудства. - А-а, догадываюсь, ты говоришь сейчас об Александре. Где уж мне с ним равняться, с этим Аладдином! На его стороне все преимущества. Да, присватался журавель к дикой утице, оба и улетели за море. - Почему ты называешь его Александром, его зовут Харри, - сказала она. - Мне бы хотелось... - Чего бы тебе хотелось? - Ничего... Скажи-ка лучше, о чем ты думаешь! Ты, конечно, считаешь, что я была с ним, что я с ним спала! Да? - Естественно. Аннемари повысила голос едва не до крика. Позабыв, кто на кухне. Хотя Маргрете, наверное, так и так была недалече и все слышала. - Ты не веришь мне, - сказала она, - я же вижу. Ты мне и раньше не доверял, я знаю. И когда я жила в городе, тоже не доверял. Можешь не сомневаться, мой друг, я жила там в свое удовольствие и занималась любовью, когда у меня было на то желание! - Аннемари, - сказал я, - видишь на столе книжечку? Приподними ее. - Цепочка! - растерянно выговорила она. Вернее, выдохнула. Взяла в руки и стала разглядывать. - Красивая. Тонкие звенышки медленно перетекли из одной руки в другую. Потом она положила цепочку на прежнее место и снова накрыла книжечкой. Это было старинное издание "Перелетных птиц" Блихера*. * Стен Стенсен Блихер (1782-1848) - датский писатель и поэт. "Перелетные птицы" - один из его лирических сборников. Так цепочка на столе и осталась. Мы посидели еще немного. Стенные часы издали короткий треск. Через пять минут они пробьют. Через пять минут я созову детей в класс, хотя так и не придумал, чем удивлю их сегодня, а Маргрете так и не принесла мне кофе, но ее можно извинить, она нерасторопна и любопытна. - Йоханнес, ты не веришь тому, что я говорю? - спросила Аннемари. - Как правило, друг мой, верю. - Все кончено, - сказала она, - постарайся это понять. - Олуфу пока что ничего не известно, поэтому и понимать мне пока еще нечего. Я собрался налить по новой. Но бутылка была пуста. Меня взяла досада. Я и так был сердит на Аннемари, а тут рассердился еще больше - из-за того, что коньяк весь выпит. Что ж, думал я, ей выпала удача, и она вычеркивает Олуфа из своей жизни, - отлично! И свидетелем заручилась - куда как прекрасно! Я взял трубку, раскурил ее и откинулся в кресле. Аннемари сидела у меня, пока не пробили часы. Мы молчали. Минуты тянулись невыносимо медленно. Точно на проводах. Я сидел и думал о том, как часто они приходят в эту комнату, она и Олуф. Я, можно сказать, соединил их. А они приходят сюда поодиночке. Олуф сам по себе. Аннемари сама по себе. Какая же мне польза, что я трудился на ветер?* * Парафраз стиха из Книги Екклесиаста (5, 15). 3 В субботу после обеда я первым делом совершил путешествие в Северную Гренландию. А потом побывал на Мысу и в доме у Кая. Одно у меня утешенье - глядеть из клетки постылой вдаль; да изредка узничью песнь пропеть, чтоб разогнать печаль*. * Из стихотворения С. С. Блихера "Прелюдия". Ну же, Нафанаил, моя скромная персона не стоит того, чтобы ты принимал эти строки близко к сердцу. Просто они вспомнились мне, когда я пошел проводить оставшиеся уроки, прихватив с собой нарты. Сейчас, решил я, мы отправимся в путешествие! Да, все-таки я придумал, чем удивить сегодня учеников. Провожая Аннемари до дверей моей комнаты, я ненароком задержал глаза на книжной полке, где стояли нарты. Игрушечные гренландские нарты. Вот оно! - осенило меня, мы поедем на нартах. Через пять минут мы очутимся за тысячу миль от Песчаного острова, в кладовой у Стужи. Прощайте, Песчаный остров, Аннемари и все треволнения! Ну как, Нафанаил, вынес ли ты что-нибудь для себя из нашей длинной послеобеденной беседы с девочкой по имени Аннемари? Беседа была длинная и задушевная. И Аннемари получила цепочку, которую выпрашивала вчера вечером. "Красивая!" - выдохнула она. Украшения нашептывают женщинам сладкие речи. Но потом Аннемари положила цепочку на место. Так и не взяла. Накануне хотела взять во что бы то ни было, а теперь - ни в какую. Думаешь, за этим что-нибудь кроется? Нет, конечно. Просто в Аннемари заговорила гордость. Тогда почему же она так добивалась цепочки вчера? Нет, все-таки что-то за этим да кроется. А вообще я вижу Аннемари насквозь, и никакая она для меня не загадка. В кармане у меня лежит ее письмо к Олуфу. Я - почтмейстер Песчаного острова, и карман мой в настоящий момент служит почтовым ящиком я должен выполнить поручение Аннемари и отправить письмецо, в котором она порывает со своим возлюбленным. Этакое кратенькое нежное уведомление. Мне пришлось прочесть его. Причетник был вынужден выступить в роли свидетеля, причетник разве что не сказал: да, отныне Аннемари свободна. Свободна, как вальдшнеп по весне. Отныне она может играть, с кем пожелает. И если она отведает весеннего хмеля с другим, совесть ее будет кристально чиста. То, что она прогуливалась с инженером и бросала на него красноречивые взгляды в отсутствие своего возлюбленного, которого зовут Олуф и который приходится отцом Томику, по-видимому, немножко ее беспокоило. Разумеется, люди более передовых воззрений сочли бы, что все это пустяки, что она по-старомодному щепетильна. Но Аннемари не способна пуститься на измену, не побередив по-старомодному свою совесть. Зато теперь она свободна. Свободна, как птица. Ловко проделано: один росчерк пера, и Олуф списан. И между нею и тем, другим, никто уже не стоит. А времени у них с инженером - в обрез. Не сегодня-завтра тронется лед. И любовнику придется уехать. Быть может, им одна только ночь и осталась, одна-единственная. Хотя, когда проводишь весеннюю ночь с желанным, она длится, и длится, и длится. Я позвал детей в класс, а в руках у меня были нарты. Да, через пять минут мы очутимся за тысячу миль. Умчимся на нартах. Ведома ли тебе, Нафанаил, колдовская свобода вещей? Не мыслей, а вещей? Самых обыкновенных. Как вот, например, эти нарты. Конечно, существует немало способов обрести свободу. Аннемари освобождается единым росчерком пера. Освобождается для новой, набухающей любви. Но Бог ты мой, все равно она связана. Связана воспоминаниями. Неотступной мечтой о счастье. Великой лживой мечтой о любви и радости. Бедная Аннемари! Можно попытаться обрести свободу, предавшись высоким помыслам. Но все это пустое, Нафанаил. Было время, и я бродил, овеянный высокими думами, в голове моей роилось множество интереснейших мыслей, мой мальчик. А что проку? Разве мне есть с чем обратиться к вдове рыбака, который подорвался на мине? К чему они, все эти тяжкие раздумья и переживания, если жизнь быстротечна и проходит, как ветер над травой*, а ты так и не додумался до тех слов, с которыми можно подойти и обратиться к вдове Эрика, Лине? * Ср. "Дни человека, как трава... Пройдет над ним ветер, и нет его, и место его уже не узнает его" (Псалтирь, 102, 15-16). Вот почему я уповаю на природу и уповаю на обыкновенность вещей: дивясь им, обретаешь свободу и мудрость. Охотник, поджидающий в сумерках, когда навстречу ему вылетит дикая утка, самая первая, - он чувствует себя свободным, чувствует подъем, вдохновение. Или достаточно увидеть плевел, плевел, кивающий на ветру, и ты - свободен. Или набрать горсть земли, зачерпнуть пригоршню нетленной земли, пригоршню покоя. Ты свободен - на один, драгоценнейший, миг. Или берешь нарты. Положим, урок мы начали не с нарт. Я поставил их на полку для экспонатов, которая висит у нас над классной доской. В путешествие мы отправились не сразу, но готовились к нему исподволь, украдкой поглядывая на нарты. - Сначала займемся арифметикой! - сказал я. - Приготовьте доски и задачники. Тут же поднялся веселый стукот. Вынув доски, дети сбрызнули их водой (воду они держат во флакончиках из-под духов, такая здесь мода) и вытерли пестрыми тряпочками. Потом с глухим чирканьем повытаскивали из пеналов грифели. Один из мальчиков встал и пошел затачивать свой грифель о цементное основание печки. Да, мы все еще пишем на грифельных досках. Приходский совет считает, что бумага - чересчур дорогое удовольствие. Ну а я привык, грифельные доски мне даже нравятся. С них, слава Богу, все стирается, и ошибки с описками не стоят у тебя перед глазами вечным укором. Итак, мы занимаемся арифметикой. Доски расчерчены, грифели поскрипывают, класс наполняет вдохновенное, сосредоточенное бормотание дети считают. Их двенадцать. Семь девочек и пятеро мальчиков. Недостает Кая - он болен туберкулезом и лежит дома, его должны вот-вот увезти в санаторий. Нет здесь и детей смотрителя маяка, они учатся в городе, там школа получше. Ведь в нашей всего-навсего два класса, с которыми я занимаюсь по очереди, через день. Кроме того, в младшем классе собрались дети разного возраста, и не все одинаково успевают. Скоро ко мне кто-нибудь подойдет и попросит помочь с задачками. Это я люблю, это целое искусство, Нафанаил, - незаметно подводить их к тому, чтобы они самостоятельно напали на верное решение. Смотри, какое сегодня солнце! Оно воротилось из африканских странствий. И распустило нам на радость свои лучистые власы*. Иней за окном держится только в тени. Поля раскисли, превратились в озерца с талыми островками - плавучая, блескучая тундра. А вот море, насколько хватает глаз, все еще оковано мертвенно-бледным льдом. На нем проступило еще больше пятен. Он словно вспух болячками. * Из стихотворения А. Стуба "Ария". Солнечный свет по-небесному дерзко врывается в окна, что смотрят на юг, стягивает в Млечный Путь порхающие пылинки, роет золото, прочесывая ребячьи макушки. Гляди, как переливается камень в колечке у Ингер! Простое стеклышко, а играет, что твой диамант! И цветут, согретые солнцем, расписные розы на высоких стенных панелях. Сейчас розы выглядят, точь-в-точь какими они предстали мысленному взору Расмуса Санбьерга, когда он пришел сюда и заново стал художником. Прожив на Песчаном острове года два, я уговорил старого Расмуса расписать классную комнату. Расмус слыл чудаком, и с ним никто особенно не считался. Он был вдов и жил бобылем в запущенной лачуге у Песчаной горы. Но его дверные переплеты и филенки излучали очарование старинного народного промысла. В далеком прошлом Расмус состоял в местных живописцах, а потом его разжаловали, потому что у людей выработался новый вкус, менее взыскательный. У него и кистей-то своих не осталось, и, когда я попросил его расписать классную комнату, старик испугался. Однако пришел. Ходил он сюда не месяц, не два - в классе даже устоялся его, Расмусов, запах. Он работал и во время уроков. Но отвлекать художника расспросами было нельзя. От красок мягкая борода его стала серо-буро-малиновой. Таким он и сошел в могилу, до того они въелись, краски. Да, Расмус Санбьерг покоится в могиле с серо-буро-малиновой бородой. Склонив голову набок, он медленно отступал от стены и, глядя поверх очков в стальной оправе, которые то и дело съезжали ему на нос, изучал очередной мазок. Мы хранили почтительное молчание. Наткнувшись на стол, он отпускал допотопное ругательство. Никто не смеялся. Унаследованная им манера письма соединяла в себе сразу несколько стилей, начиная от готики и кончая рококо и классицизмом. Он поделил стену на темно-красные поля - их венчают увитые цветами и листьями арки, а разгораживают серые пилястры с продольными желобками. Капителями служат цветочные корзины, откуда на две стороны, по синему фону, ниспадают гирлянды из листьев и роз. Но шедевр Расмуса - это дверная филенка, на которой он изобразил пророка Иону, сидящего под пальмой в окрестностях Ниневии. Иона облачен в сюртук и цилиндр. Пальма раскинула три дубовых листа. На заднем плане возносятся шпили ниневийских церквей и Вавилонская башня. Работа могла не заладиться, а то и нагнать на художника тоску, тогда мы обращались с ним особенно бережно. Он же подсаживался к нам и слушал. Случалось, в памяти его что-то всплывало, и старик, которому перевалило за восемьдесят, тянул кверху палец, чтоб его вызвали. Расписанная Расмусом классная комната - самое интересное, что есть у нас на Песчаном острове, она уступает лишь церковному алтарю, а его розовые плети - единственное, что связывает старинное церковное искусство и наше время. Расмус ничего не взял за свои труды, он даровал роспись непросвещенному острову. После чего прямиком отправился домой и умер, насыщенный днями* и удоволенный. * Книга Иова, 42, 17. Но вот и последний урок. - Ну-ка, усаживайтесь в угол! - командую я. Мы расположились на полу в углу класса, поставили нарты посередке и умчались. За тысячу миль. В прогретой солнцем комнате душновато. Пахнет тлеющим торфом, чучелами птиц, а еще - засушенной морской живностью из "кунсткамеры" - подвесного шкафчика, где хранятся диковинки, найденные на суше и в море. А от ребятишек, что сидят, поразинув рты, пахнет ржаным хлебом, салом и колбасой. Да, они сидят с разинутыми ртами, ведь мы пустились в дальнее странствие, а рот - это дверца души и фантазии, и, когда душа странствует, она должна быть открыта. Позабыты и Аннемари, и все треволнения. Мы в Северной Гренландии, на наших глазах Мюлиус-Эриксен, Хаген и Брёнлунд совершают свой последний переход через ледяную пустыню. И вот уже Брёнлунд остался один. Далеко позади лежат два его замерзших товарища. Теперь он пробивается в одиночку, он знает, живым ему не дойти, но упрямо движется вперед, в надежде, что будет найдено хотя бы его тело и бесценные записи. Как перст одинок, поборовшись с судьбой, ты смерть свою принял в ночи ледяной*. * Здесь и ниже - четверостишия из стихотворения "Йорген Брёнлунд" датского поэта Тёгера Ларсена (1875-1928). Гренландцу Йоргену Брёнлунду отказывают ноги. Но и лежа на льду, с отмороженными пальцами, он продолжает делать записи. Это сведения для полярников, которые когда-нибудь пойдут по его следам. Он исполняет свой долг. Закостеневая. В полном одиночестве. Вот что говорит о нем Тёгер Ларсен: Окраину мира вымеривать стал и, лишь умирая, ей меру познал. Я распустил детей по домам. Потрясенные судьбою этих отважных людей, они тихонько вышли за дверь. А чуть погодя я услышал, как они с радостными воплями выбегают на слякотную дорогу. Я и сам почувствовал прилив сил после нашего путешествия и рассказа о мужественной и достойной смерти. Я натянул резиновые сапоги, сунул нарты в карман, взял бинокль и вместе с Пигро вышел из дому. Пес сразу потрусил прочь, через поле; он объявился лишь вечером, да и то чуть не до смерти напугав меня. Что поделать - весна, и у Пигро свои заботы. За долгую зиму глаза ослабли, отвыкли от слепящего света, солнце же сияет как в первый день творения. Правда, в тени лужи под сапогами похрустывают. До лавки Хёста рукой подать, я иду, и меня сопровождает пение жаворонка. Любимец наш! Восторгов вешних вестник... Еще в объятьях холода земля, а ты согрел меня ликующею трелью*. * Из стихотворения С. С. Блихера "Жаворонок". В лавке, кроме приказчика, я застал трех женщин. Стоят квохчут, собирают островные новости, собирают свет в синие свои передники - солнце так и шпарит в окно. Я подал приказчику список. Я прекрасно видел: переписывая мой заказ, этот балбес криво усмехнулся. Конечно, я мог бы заказать две бутылки и открыто, а не в письменной форме, прикрываясь покупками, которые мне совсем ни к чему. По острову так и так пройдет слух, что с причетником снова неладно: на одной неделе - четыре бутылки! - Скажи, сколько с меня, я уплачу наличными. - Он посчитал. Я взглянул на счет. - Ты малость ошибся, дружище. С меня еще одна крона! Я положил счет в карман, заплатил. Парень побагровел, прыщи у него на лице запылали. Ничего, впредь будет ему наука. Уходя, я повесил в лавке объявление, где каллиграфическим почерком было выведено: "Как сообщалось ранее, в воскресенье в 10 утра в церкви состоится служба. Отправляет службу учитель Йоханнес Виг". Точно такое же объявление я вывесил и на дверях пожарной. Маленький деревенский пруд по соседству, со вмерзшими в лед палками и камнями, поблескивал, словно остекленелый глаз, что вперила в небо старуха зима. Стену пожарной все еще украшала афиша, с которой смотрела легкомысленно одетая женщина, - последний раз, когда к нам приезжала передвижка, показывали "Жену моего друга". Бедняжка, как ей должно быть холодно. На дверях пожарной висело также приглашение в усадьбу на Мысу, на весенний бал. По правде сказать, я сегодня на Мыс не собирался, а тут передумал и свернул в подъездную аллею, которую развезло на солнце. Усадьба Мыс стоит примерно в полукилометре от деревушки, на северном берегу. От моря ее отделяет невысокий холм, на котором средь глухого кустарника чернеют камни; тут под открытым небом собирались издавна на свои сходки островитяне. То - Старый Мыс. С запада усадьбу укрывает от ветра богатая преданиями роща - Сад Эльфов. На аллее отпечатались следы шин, я взял и пошел по узорчатой колее. Фредерик с Мыса выезжал сегодня на своем новом автомобиле. Разумеется, такой человек, как Фредерик с Мыса, не может обойтись без автомобиля, хотя протяженность острова не больше четырех километров, а состояние дорог плачевное. Я ступал по шинному следу и думал: "Хорошо бы застать ее не одну. Впрочем, я и сам не знаю, чего хочу!" В палисаднике у ивового плетня я нашел три фиалки. Усадьба Мыс по-своему величественна. Она не просто самая большая на острове - от нее веет могуществом. Возможно, это претворилось в запах и аромат далекое прошлое. Ведь на береговом холме живали короли, что некогда правили островом. Мысовые короли. Если верить полузабытым преданиям, они не всегда пользовались доброй славой. В одном из преданий упоминается некая госпожа Нитте. О ней только то и сказано, что была она недобрая. "Борони нас Бог от госпожи Нитте с Мыса" - так звучит припев давно забытой баллады. Выведенных из красного кирпича флигелей почти не разглядеть за вековыми вязами и каштанами. В усадьбе всегда сыро и сумрачно. Как в погребе. Фредерик был дома. Я нашел его в огромном сарае, где он со своими людьми смолил ботик и садки для рыбы и смазывал телеги. Сквозь щели в дощатых стенах пробивался и ложился тигровыми полосами солнечный свет. - А вот и секретарь! - крикнул, завидев меня, Фредерик. Фредерик изрядно честолюбив. Ему мало заправлять Мысом и Песчаным островом, он метит выше. И своего добьется. Однако он не из тех хозяев, кто стоит руки в брюки, когда его работники вкалывают. Он трудится наравне со всеми. Шаг у него, у Фредерика, летучий, он худощав, проворен - настоящий дупель. Ходит он в бриджах для верховой езды и поношенном офицерском кителе, хотя служил всего лишь капралом. Но китель ему идет. Щеголеватому Фредерику к лицу даже грязные пятна на кителе. Он повел меня и с гордостью стал показывать, как они покрасили ботик и просмолили садки, а теперь вот взялись за телеги. Я и сам все видел, но он не может без объяснений. На Мысу все должно быть четко. На Мысу все должно быть без сучка, без задоринки. И вообще Мыс привык первенствовать. Я присел на оглоблю, он - рядом. - Собственно, я не ожидал, что застану хозяина, - сказал я. - Да уж, Ригмор не повезло, - отозвался он, - она, можно сказать, стосковалась по романтике. Ну, что новенького? - Жаворонок. - И скворец! - добавил он. - Но тебя, верно, интересует налоговая декларация? - Она самая. - Я так-таки и не успел ее подготовить. - Он несколько смутился и покраснел. А это с нашим честолюбцем бывает единственно, когда ему случается пренебречь общественными обязанностями. Впрочем, замешательство его длилось недолго. - Ты же видишь, весна, дел у меня невпроворот, не то что у некоторых, мне некогда слоняться по острову и глазеть на птиц. Приходи-ка лучше в понедельник! А я посижу над декларацией завтра, пока ты будешь подкреплять народ духовной пищей. - Человеку, который ведет такой образ жизни, как ты, сходить в церковь не помешало бы. - И что ты завтра прочтешь? - О богатом поселянине, что приумножал свое имущество*. * Ср.: "Потрудился богатый при умножении имуществ - и в покое насыщается своими благами" (Книга Премудрости Иисуса, сына Сирахова, 31, 3). - Ну, это камешек не в мой огород. Фредерик с Мыса - известный транжира, который, того и жди, разбазарит все свое имущество. Разве ты не слыхал? - В этом-то, - заметил я, - и заключается высшая справедливость. - Пошли к Ригмор, выпьем по чашечке кофе, - предложил он. - Спасибо, но мне пора. Хочу пойти посмотреть, не объявился ли вальдшнеп. - Ты что, и вправду веришь, что он вот-вот прилетит? - Не знаю. От вальдшнепов и некоторых личностей можно ожидать чего угодно. - Ну а как насчет того, чтобы "дринкануть"? - Идет, - сказал я. И мы направились к дому. Мы сидели и пили коньяк в большой темной гостиной, обставленной с удручающей помпезностью. Ригмор стояла за моим стулом. Стояла и, должно быть, улыбалась сумеречной своей улыбкой. В этой гостиной она - как тень. Старый Оле с Мыса, отец Фредерика, сказал бы не "дринкануть", а "дернуть". "Drink" - слово незнакомое, оно еще не привилось на Песчаном острове. Потому-то Фредерик его и употребляет. Он новатор. Касается ли это земледелия, торговли или общественной жизни. Да и насчет того, чтобы поблудить и махнуться женами, тоже. Так поговаривают языки. Но языки - либо злые, либо самые что ни на есть доброхотные. Фредерик с Мыса - человек честолюбивый и общительный, это правда. Но правда и то, что он тесно сошелся с компанией молодых людей - среди них и кое-кто с нашего острова, - которые не только преуспели, но и научились во время войны развлекаться на новый, взбадривающий манер. И тут Фредерик с Ригмор от них не отстают. Но уж поверь мне, Фредерик участвует во всех этих увеселениях не просто так, а с дальним прицелом. Он метит высоко. Он мечтает о политической деятельности. И если ты с ним близок, не стоит предавать его великие мечты посмеянию. Но только и наши старые ханжи с их пророчествами, что Фредерик скоро сядет на мель, определенно не понимают сути происходящего. У Фредерика далекий прицел, многие вопросы он решает радикально, по-новому, он стремится к усовершенствованиям. Вот уже несколько лет подряд он возглавляет на Песчаном острове приходский совет, и за это время кое-что сдвинулось с места. Я был секретарем совета, когда им руководил еще его предшественник, и могу засвидетельствовать: Фредерик куда толковее. Он уже сделался влиятельнейшим человеком у нас на островах, больше того, обзавелся полезными связями и высокопоставленными друзьями на материке. Да, это дупель высокого полета. У Фредерика красивое, будто выточенное, смуглое лицо. Лицо живое, обещающее. Итак, мы сидим в гостиной и попиваем коньяк, который поднесла нам Ригмор. Сама она пить не стала, даже не присела к столу. Но уйти не ушла стоит тихонько за моим стулом и улыбается смутной улыбкой. А Фредерик знай себе разглагольствует. Я замечаю вдруг, что коньяк подействовал: вместо того чтобы внимать Фредерику, я гадаю, о чем думает стоящая сзади Ригмор. Фредерик до того увлечен своей речью, что едва пригубил, я же бодро осушил рюмки три. И всякий раз из-за моего плеча выплывает ее белая рука и подливает мне, и меня овеивает едва уловимым теплом. Да что они о себе воображают? вспыхивает вдруг у меня в голове. Так и подмывает встать, стукнуть по столу и выложить им все, что я о них думаю. Но я беру себя в руки и позволяю Фредерику распускать хвост и упиваться собственным красноречием. Мне здесь темно и душно. За окном светит солнце, а в этой большущей комнате царит полумрак. После смерти отца Фредерик принялся заводить в усадьбе новые порядки. Но посягнуть на вековые дерева, которые тесно обступили флигель и, даже безлистные, не пропускают свет, не посмел. А может, эти угрюмые вязы хочет сохранить Ригмор? Чужая на острове, как и я, она походит на призрачное видение, а от луны ей передается тоска-печаль. К черту все эти фантазии! Я подношу к губам рюмку. И ловлю себя на том, что снова выпиваю ее до дна. И перехватываю косой взгляд Фредерика. Нет, это возмутительно! Я, видите ли, не знаю меры! С Йоханнесом Вигом опять не все ладно! Они позволяют себе делать умозаключения. Думают, я все стерплю. Но они забыли, что я могу подобрать их под ноготь! - куражусь я. Мысленно. И вновь выплывает ее белая рука. Мишурный блеск! Я озираю массивные резные мебели и громадные, скверной кисти, полотна в тяжелых золоченых рамах. Гостиная, которую Фредерик обставил по своему вкусу, - наглядное воплощение его славолюбивых замыслов. - Послушай, хозяйка, - перебиваю я Фредерика, - я нарвал тебе самых первых фиалок. Они - для королевы Мыса, для нее одной! - Как это, черт подери, романтично, - заметил Фредерик, - а главное, Ригмор, от всего сердца. - А в сердце крылись черные, ах, черные желанья, - подхватил я и рассмеялся, подметив в его глазах ревнивый блеск. Фредерик - человек поистине свободных взглядов, это его символ веры, и тем не менее все, над чем он не властен, вызывает у него беспокойство. - Спасибо! - шепчет она, приняв три мои фиалочки, и проводит ими по серовато-бледным пухлым губам. Да, это призрачное виденье. Безмолвное, с плавным жестом, неуловимой улыбкой. Но берегись! Помни, в тихом омуте... И надо же мне было сдуру преподнести ей фиалки! Фредерик явно намерен отомстить мне, он говорит: - Похоже, мы остались при пиковом интересе, Олуф, ты и я. Этот чертов инженер конечно же умыкнет Аннемари. Прямо хоть караул кричи. Я-то думал, у меня есть шанс. Но этот строитель причалов, герой нашего времени, - против него трудно устоять, верно, Ригмор? - Да, дорогой. После того как я наконец распрощался с ними, я поднялся на Песчаную гору - охолонуть. День сгорал. На небе появились синеватые облака, и солнце остыло. Ветерок был слабый, едва пошевеливал сухие былинки на плешивой вершине, но - студеный: он тянул из мертвенно-бледной пустыни, что облегала остров. Раскисшая было земля отвердела вновь, подморозило. Куда ни кинешь глазом - все лед и лед. Только уже с крапом, в темных метинах. Она той же масти, подумалось мне. Она испорченная. Полыньи на северо-западе кипели птицами. Среди них, я приметил, были лебеди-кликуны. И еще, по-моему, была там большая гусиная стая, но не уверен. Я здорово приложился, к тому же глаза у меня слезились от ветра, отчего, в свою очередь, слезились и линзы бинокля. Я обратил внимание на то, что пятна на льду располагаются как бы полосами. Крапчатый лед напоминал огромное, распахнутое на мили, крыло хищной птицы. Наверное, она была не особенно искушенной, когда Фредерик привез ее сюда на остров. Она еще не познала самое себя. Видно, жизнь на острове ей противопоказана. Ее словно бы точит лихорадка, скрытая, изнуряющая лихорадка. Это как жар, тлеющий в ворохе отсырелых, гниющих листьев. Я ощущаю ее присутствие в любом уголке усадьбы. Сорвал фиалку у ивового плетня - и все равно что к ней прикоснулся. Внизу, на прибрежном лугу, я углядел крохотную стайку куликов-сорок. Стоят, поджавши одну ногу, и зябнут... С прилетом! Я спустился к домишкам, которые лепятся у подножия Песчаной горы. Свернул к самому маленькому и ветхому. Хозяйка снимала с бельевой веревки каляные от холода мальчишечьи рубашки и носовые платки. Веревка была протянута над палисадничком, где дети и куры повытоптали все живое, не тронув лишь обглоданные крыжовенные кусты. - Хорошо сохнет! - гаркнул я что есть мочи. Хансигне испуганно на меня посмотрела. Молодая еще, а худая как щепка. И вечно это боязливое ожидание! - Учитель, что-нибудь случилось? - спросила она еле слышно. И тут я подумал: Хансигне не из тех, кому Господь попускает мучиться неясными страхами и сгорать на медленном огне потаенных желаний. Он просто берет и поражает ее своим цепом. Ставит - да и сама она подставляет себя под удар. Что мне оставалось? Я предпочел сказать все как есть: - Каю надо ехать. Хансигне отвернулась, сняла с веревки последний носовой платок - и заплакала. Худенькая, забитая женщина. - Мне позвонили сегодня утром, - объяснил я, - у них уже несколько недель как освободилось место. Они хотят забрать Кая сразу же, как вскроется пролив. Анерс, хозяин дома, вышел из сарая с топором в руках. Сгорбленный, с насупленными бровями. У него отталкивающая внешность, ускользающий, чтобы не сказать - вороватый взгляд, но человек он неплохой. - Ну что же, Анерс, - сказал я, - Каю пора ехать. Слова эти вконец подкосили Хансигне. Она разрыдалась. - Ему будет там хорошо, - прибавил я. - Понятное дело, хорошо, - сказал Анерс и прокашлялся. - Я тоже так думаю, - проговорила Хансигне, оборачивая к нам свое жалкое, заплаканное лицо. Она прошла вперед и открыла мне дверь. Я вошел. В комнатке - голо. Воздух влажный и пропитан сладковатыми испарениями больного тела. Я было уже вытащил из кармана нарты и стал обдумывать, с чего начать: Каю предстояло узнать, что его отправляют в санаторий. - Он спит, - шепнула Хансигне. Подошел отец. Мы постояли, поглядели на мальчика. Я почувствовал, что меня легонько пошатывает, и прикрыл рот рукой. Ибо я стоял перед лицом настоящего горя. И не хотел осквернить его великую чистоту. На фоне темных обоев лоб Кая светился, как анемон. Он уснул в обнимку с книжкой, книжкой про викингов. Так мы и стояли втроем, затаив дыхание, смотрели на спящего мальчика. 4 В субботу вечером. Всю вторую половину дня я пробродил по острову. И под вечер повстречал небезызвестного инженера, которого зову Александром Завоевателем, а Аннемари называет Харри. Это уже после того, как я наведался в наш лесок, Палочник, - посмотреть: вдруг прилетели вальдшнепы? Бродила и ждала тебя в субботний вечер я. Ты обещался, что придешь, но обманул меня*. * Строфа из народной песни. Рассказчик переиначивает эту безыскусную песню на все лады. Впрочем, еще раньше я побывал на Мысу у Фредерика и Ригмор. Я потому об этом упоминаю, что я бродил и меня разбирала досада. На Мысу я основательно приложился и преподнес Ригмор три бледно-голубые фиалки, чего делать не следовало. А после, наедине с самим собой, я, кажется, дурно говорил о ней, что мне совсем уже не пристало. Черт меня дернул за язык, Нафанаил. Бродила и бродила в субботний вечер я... Покинув Мыс, я направился к убогому домику у Песчаного холма, где со своими родителями живет Кай. Мальчик выслушал меня спокойно. Я объяснил, что ему пора в санаторий. Он держался куда спокойнее, чем родители, а ведь Хансигне с Анерсом знали, этот день когда-нибудь да наступит. Я круглый идиот. Они так нуждаются, Анерс и Хансигне. А сейчас им и вовсе туго. Многим на острове пришлось туго, когда море сковало льдом. Я знал это. И - круглый идиот! - не догадался чего-нибудь принести. Правда, пришел я не сказать чтоб с пустыми руками. Я захватил с собой нарты. В доме у них - хоть шаром покати. Хансигне расстроилась - из-за того что им нечем меня угостить. Я понял это по ее глазам, сама она не проронила ни слова. А рот был на замке, а рот был на замке. Хоть пастор длинно говорил, да рот был на замке*. * Две последние строки - из шуточной песни "Мальбрук". Тут-т о мне и пришла злополучная мысль насчет елей. А больше я ничего придумать не мог. Я сказал отцу Кая: - Послушай, Анерс, мне повезло, что у тебя сейчас нет работы. Ты бы мог прийти в понедельник и вырубить ели за моим садом? Я давно уже решил, их надо убрать. - Как, эти большие красивые ели? - отвечает на это Анерс. - Ну ты меня и удивил. А я ему: - Нет, их надо убрать. Я давно уж решил. Они мне все затеняют. Ну-ну, тогда он, конечно, придет и срубит их. Так обратились в прах мои ели. Чудесные ели. Черные ели. Каролинцы в длинных походных плащах. У меня и в мыслях не было вырубать их. Черные частые ели, мой заслон. Чудесные дерева. И вот они обратились в прах. Ты обещался, что придешь, но обманул меня... Кай нартам обрадовался. Я расстался с ними скрепя сердце, потому что сам получил их в подарок, от одного гренландца. А теперь хожу задрав нос оттого, что не пожалел отдать мальчику. Хожу гоголем. Настало время почивать, и нарты отдал я... Ну а под вечер я наткнулся на инженера, и мы с ним довольно долго беседовали. Приятный молодой человек. К тому же не без характера. Да, я вполне понимаю Аннемари. Да, он приятный. И все ж таки я воспользовался случаем и покогтил его. Я не хочу казаться лучше, чем я есть, Нафанаил. Отнюдь. Чуточку интереснее - это пожалуй. Я, друг мой, вовсе не честолюбив, хотя мне и не чуждо тщеславие. Попробуй-ка раскусить, в чем оно заключается, мое тщеславие. Не можешь - значит, тебе недостает проницательности. Пускай я и хватил лишку, но я не пьян, нет! - я все вижу. Я вижу, как ты ко мне подбираешься, мой незнаемый друг, Нафанаил. И мне это не нравится. Ты конечно же жаждешь заглянуть в темные глубины моей души. И поэтому ждешь от меня большей открытости. Тебе нужно, чтобы я распахнулся и принялся исповедовать самое потаенное. Касаемо менее прекрасного, животного, начала. Я прав? В таком случае советую тебе держаться от меня подальше, мой добродетельный друг. Подальше! И всякий раз, как скрипнет дверь, я тотчас встрепенусь. Да, всякий раз, как скрипнет дверь... Прилетел кулик-сорока. За полчаса до захода солнца, когда длинные лучи загустели и цветом стали напоминать желтую медь, я шел вдоль прибрежного луга. Кочки продырявили ледяную корку и торчали, будто пальцы из худого носка. И тут я услышал: "Пли, пли, пли". Заунывный свист. И увидел пяток продрогших куликов-сорок. Они стояли на озябших тонких ногах, нахохлившиеся. Кулики-сороки - отчаянно смелые птицы, иначе бы они не прилетели так рано. Это серьезные и целеустремленные птицы, исполненные достоинства, коего не умаляют ни красные ноги, ни долгий клюв. Скажем так: пестрые, чуть франтоватые, но степенные птицы. Встретив немного погодя инженера, я подумал: если кое-кто утверждает, что Аннемари - вальдшнеп, то инженер - вылитый кулик-сорока. Целеустремленный молодой человек с булавкою в галстуке. Я обошел едва не весь Палочник, все высматривал вальдшнепов. В лесочке было тихо-претихо. Он начинается за прибрежным лугом на западной окраине острова и замыкается крутыми взгорками, откуда можно спуститься к морю; там он переходит в сутулый подлесок, в кусты, что припадают к земле и ползут по ней как черепахи. Деревья в лесочке - корявые, тропки запутаны-перепутаны, там полно густых зарослей и ямин со стоячей водой. Мне недоставало Пигро хорошая собака помогает увидеть то, что нипочем не увидать самому. Я не приметил никакой живности. Ни черного дрозда. Ни зяблика. Ни лисьего нарыска. Лес как вымер. Нет, откуда им взяться, вальдшнепам? После такой суровой зимы, как эта, можно ожидать хорошей тяги, но сейчас еще слишком рано. Я вышел на занесенную песком дорогу, которая ведет на юг, к церкви и маленькому полуострову Клюв. Западная окраина - самая пустынная. Здесь стоит один-единственный крестьянский двор да еще два-три дома в окружении криворослых деревьев. Здесь повелевает западный ветер. Песчаная гора, Нербьерг и южнее - Церковный холм отделяют эту суровую местность от восточной части острова, где живет большинство его обитателей. У тропы, сбегающей к Клюву, я наткнулся на инженера - уже прямо перед закатом. Я предложил ему пройтись со мною до церкви, сказав, что иду туда по делу. Он охотно согласился. Церковь он видел только снаружи: красивая постройка в романском стиле. - Обыкновенная церквушка, - возразил я, - но в алтаре есть занятная голова. И тоже в романском стиле. Вы должны непременно ее посмотреть. - Я ходил на Клюв, - сказал он, - это ведь там подорвался на мине катер? - Да, вместе с Эриком, у самого дальнего рифа, он называется Великаний Песок. - Странное название - Великаний Песок. - Тут замешана великанша, - сказал я. - У нас на острове бытует предание об исполинского роста женщине, которая набрала полный передник песку с горы Нербьерг и двинулась вброд к Вой-острову, чтоб завалить тамошнюю церковь. Но передник лопнул, и песок просыпался. Так образовались Островки, Птичий След и Великаний Песок. Из этого предания явствует, что в те поры, когда на Вой-острове уже была церковь, наш оставался еще языческим. Да, это древнее языческое женское царство, господин инженер. В одном из преданий говорится о могущественной госпоже Нитте с Мыса. А Нербьерг - не восходит ли это название к Ньёрду? Или Нертус, богине плодородия? Разумеется, это соображения дилетанта, господин инженер, весьма и весьма доморощенные. Но власть женщин здесь неоспорима! Я заметил, как он украдкой, искоса взглянул на меня. Вид у него был вполне возмужалый, а вот шаг помельче, чем мой. И тем не менее он все время порывался идти со мной в ногу. Именно на такие вещи и следует обращать внимание. Ведь ты другую полюбил и позабыл меня... Я поймал себя на том, что опять иду и напеваю эту дурацкую песню, она неотвязчиво вертелась у меня в голове. Подавляя досаду, я спросил: - Как же это вы не удосужились посмотреть церковь внутри? Вы ведь скоро нас покинете? - По всей вероятности, да, - ответил он. - Будем надеяться, что скоро задует ветер. - Дело не столько в том, чтобы задул ветер, - сказал я, - нет, главное, чтобы он задул с юго-запада, тогда течение переменится. И тронется лед. Как знать, может, это случится сегодняшней ночью. Постарайтесь сегодня ночью не спать! Сегодня ночью! - подумал я. Что ж, я подал ему хороший совет. - Да, этой ночью вы должны бодрствовать! - повторил я. И прибавил шагу. - Не люблю я острова, - произнес он вдруг. - На острове чувствуешь себя хворым волком! Хворым волком? - подумал я. Неожиданный образ. А видел ли он хоть раз хворого волка? Дерзкое сравнение. - Не понимаю, как вы можете здесь жить, - сказал он. - Год за годом это невыносимо. - Когда живешь год за годом, выносимо, - ответил я. - Но скажите, к чему вы в итоге пришли? Каковы ваши заключения? Хворый волк покосился на меня. Его подозрительность мне пришлась по душе. Она была неподдельной. - Что ж, известняк у вас на острове хороший, - сказал он, - это мы знаем. Но если дробить его и обжигать в больших масштабах, необходимо будет построить новый причал - для грузовых судов. Вопрос в том, окупится ли все это, ведь строительство причала выльется в приличную сумму. Разумеется, я еще не представил окончательных выкладок, но это обойдется дороже, чем рассчитывают Фредерик с Мыса и остальные. Теперь мне более или менее ясно, почему у Фредерика на него зуб, подумал я, вначале-то у них все шло как по маслу. - Фредерик с Мыса не пойдет на попятный, - сказал я, - он не остановится перед расходами. Он превратит наш остров в Клондайк. Здесь много чего еще произойдет. - А вы что, против? - Я? Да я просто в восторге! - Собственно, я ожидал, что у вас на острове сохранился старый уклад, - заметил он, - но похоже, тут как и повсюду. - Не сказал бы. - Разумеется, вам виднее. А в воскресенье поутру я косу заплела... - Почему же мне виднее? - спросил я. - Вы здесь пробыли семь недель с лишним, а я - всего-навсего семь лет с небольшим. - Смеетесь? - сказал он и переменил ногу, подстраиваясь под мой шаг. - Нет, я вполне серьезно. Мой опыт говорит, если у человека есть глаза, то, проведя семь недель в незнакомом месте, он будет знать все, что стоило бы о нем знать. Он может даже написать об увиденном книгу. В два кило весом. Но, прожив на этом же месте семь лет, он выяснит, что ровным счетом ничего не знает. - Сложена из валунного камня! - сказал он. Мы решили обойти церковь кругом. Но перед тем постояли, глядя, как беленая колокольня становится под лучами заходящего солнца медно-красной. Возле церкви - на холме, на отшибе, - было очень тихо. Поддувал студеный ветерок, под ногами слегка поскрипывал схваченный морозом гравий. Мы шли вдоль северного фасада, время от времени трогая рукой холодную шершавую стену, на которой от подвижки тяжелых, массивных глыб, положенных в основание, растрескалась штукатурка. У этой стены был прислонен гребной вал - все, что осталось от погибшего катера. - Это гребной вал Эрика, - объяснил я. - Уже успел заржаветь. Рядом лежали старые венки. И букетик живых фиалок. Сохраняя молчание, он двинулся дальше. Это подкупало. Я расчесала волосы и косу заплела. Я расчесала волосы... - Странно это, что церковь на отшибе, - сказал он. - Сперва Мысовый король хотел поставить ее у себя на Мысу, но каждую ночь являлся кто-то неведомый и разрушал выстроенное за день. Тогда они взяли, погрузили лежень в повозку, запрягли в нее двух телок и пустили их на все четыре стороны. И те втащили повозку на этот холм. - Своеобычное предание, - сказал он. - Обыкновенная церковная легенда, - ответил я. - Скорее всего, церковь поставили здесь потому, что холм служил своего рода крепостью, где собирались жители во времена немирья. Я расчесала волосы и заплела постель. И постелила косу, и заплесила стель. - Тьфу ты! - спохватился я. - Извините! Мы шли уже вдоль южного фасада. Он умел молчать - замечательное свойство. И вообще он производил хорошее впечатление. Приятная внешность. Крупный длинный нос, узкий угловатый лоб. И с характером, только сейчас вот не очень-то в себе уверен. Если не принимать в расчет того, что, вероятно, видно одному Господу Богу, здесь, среди собратьев своих, он котируется куда выше, чем Олуф. Тот берет наружностью: вылитый герой саги. Идеальное пособие по истории. "Хотите представить, как выглядели Гуннар из Хлидаренди или Олав сын Трюггви*, посмотрите на Олуфа!" - говаривал я, бывало, ученикам. Но только - вялый Гуннар, сонливый Олав. Что да, то да. Таким он стал после гибели Нильса. * Гуннар из Хлидаренди - любимый герой исландцев, живший в конце X в. О нем рассказывается в "Саге о Ньяле". Олав сын Трюггви - "славнейший муж", конунг из рода Харальда Прекрасноволосого, правивший в Норвегии в 995-1000 гг. В "Круге Земном", сочинении знаменитого исландца Снорри Стурлусона (1179-1241), ему посвящена отдельная сага. - Здесь покоится Нильс! - говорю я. - Нильс Йенсен, - читает он надпись. - Ушел двадцатилетним... Каким он был? - Очень способный, способнее Олуфа. Но не такой одаренный, как Аннемари. - У Аннемари большие способности! - произнес он отрывисто. - Блестящие, - подтверждаю я. - Вот и Нильс, тоже схватывал все на лету. Только он был тихий и скромный. Что, впрочем, не мешало ему быть сорвиголовой. Когда его выбросило на Вой-остров, я вместе с другими ездил за его телом. Он пробыл в воде... его носило по морю тридцать семь суток. Дело было на исходе мая. Полное безветрие, парило. Мы плыли обратно, и по всему горизонту дрожало марево. Ну а может, у нас просто кружилась голова. Под конец мы были, признаться, не в себе. На пристани стояла его девушка. Ее зовут Герда. Матери, слава Богу, не привелось там стоять, она уже покоилась здесь. Роберт заглушил мотор, мы тихонько подчалили. Когда на тех, кто стоял и ждал, пахнуло из катера, девушка засмеялась. - Засмеялась? - Да, она засмеялась. - Как странно. - Да нет. Во всяком случае, никому из нас, кто пробыл около двух часов возле Нильса, это не показалось странным. Нам ничего уже не казалось. Мы боялись только, что Герда сойдет с ума или, не дай Бог, наложит на себя руки. Но мы не умеем угадывать будущее. Сейчас она замужем, у нее двое детей, она счастлива. Поглядите, как тщательно убрана могила, где лежат Нильс и его родители. Это все Герда и ее муж. Он рыбак. Они ухаживают за могилой. Помнят. Я подошел к кладбищенской ограде и позвал: - Залезайте сюда! С ограды открывался широкий вид на южный берег. За его кромкой, синея на холодном, гаснущем свету, простиралась ледяная пустыня. - Видите, вон там, на юго-западе что-то темнеется? - сказал я. - Почти у самого Вой-острова - если смотреть отсюда. Это огромная полынья. Место называется Колокольной Ямой, там коварное течение, и водоворот, и шквалистый ветер. Там они и перевернулись, Олуф и Нильс. В бурю. В апреле месяце. Они вышли в море на ялике со шпринтовым парусом. По самонадеянности, что ли. И Нильс остался в Колокольной Яме. А теперь видите вон тот длинный островок на юго-востоке? Это Телячий остров. От Колокольной Ямы до него около семи километров. Олуф доплыл. - Черт побери... - пробормотал он. Ты должен знать, когда встретишься с Олуфом, что перед тобою не пук соломы, а лев, подумал я. Пусть даже и мертвый. - О том, что Олуф спасся, мы узнали только спустя два дня. Ведь на Телячьем никто не живет. Там выпасают летом молодую скотину. Олуф проторчал на этом острове двое суток, хорошо еще, так совпало, что туда неожиданно нагрянули люди. Нам об этом сообщили по радио. - Помнится, я читал про это, - сказал он, - но я и не подозревал, что все произошло именно здесь. - Значит, Аннемари не рассказывала. - Нет, - ответил он. Вот тебе и раз! - Когда-нибудь, - сказал я, - на Песчаном острове про Олуфа сложат предание. Большего мужчине, пожалуй, и не добиться! - Я не уверен, что понял вашу мысль, - отозвался он, спрыгивая с ограды. Я рассмеялся и спрыгнул следом. Да, он и вправду пресерьезный кулик-сорока. Отперев церковь, я вошел первым. Узкий проход тонул в полумраке. Уже с порога меня охватила сырость - зимой под этими низкими сводами всегда сыро. - Однажды мне открылось здесь нечто удивительное, - сказал я. Мы остановились в дверях, и я подождал, пока слова мои отзвучали. Меня всякий раз поражает, что, даже если приглушить голос, звуки его легким дрожанием отдаются в стенах. "Удивительное" - как раз одно из тех слов, которые отзываются в церкви трепетным эхом. - Что же вам открылось удивительного? - спросил он. Он не музыкален, подумал я. А вслух сказал: - Мне удивительно, что Томик уродился таким веселым. Ведь когда все это стряслось, Аннемари носила его под сердцем. Он хмыкнул и тотчас же отошел от дверей. Вот как, тебе это не понравилось! - подумал я. Что ж, парень ты симпатичный. Но хочешь не хочешь, а пришлось напустить на тебя здешних духов. - До чего красиво и просто! - сказал он. - Это исконно романские окна? - Нет, романские - те, что смотрят на север. Они маленькие, прорезаны высоко. В те времена предпочитали темные храмы. В них скорее преисполняешься благоговейным чувством. - Вполне возможно, - согласился он. - Как бы то ни было, этот строгий храм мне нравится. - А я-то полагал, люди вашей профессии не очень жалуют старину. - Ну почему же? Многие современные сооружения ведут свою родословную от такой вот постройки, как эта. Но вы упомянули перед этим о религиозном чувстве. Мне непонятно, почему о религиозном чувстве говорят так часто. Как будто оно есть у всех. Мне лично оно незнакомо. - Если не ошибаюсь, я сказал "благоговейное", а не "религиозное", возразил я. - А не кажется ли вам, что религиозные настроения в наше время очень распространены? Социальные доктрины воспринимаются как божественное откровение, люди поклоняются богам политики и техники, богам науки, кинобогам. - Я слышал, в ваши обязанности входит также отправлять здесь богослужения, когда не может приехать пастор. Скажите мне... нет, это бестактно! - Спрашивайте, не бойтесь! - Вы веруете? - Разумеется. - Понятно, - протянул он. Мы помолчали минуту-другую. Мне почудилось вдруг, будто в этой померкшей церкви загнанно бьется пульс. Ду-ду, ду-ду, ду-ду. И вот пришла я в церковь, пришла - стою молчком. Пришла - стою, пришла - стою, пришла - стою, пришла... - Надо посмотреть голову, пока не стемнело, - сказал я. Вообще-то я намеренно выжидал темноты. Я заметил, под сумрачными сводами ему не по себе. Иначе бы он никогда не спросил, верую ли я. Он задал этот вопрос, чтобы оборониться от некоей враждебной силы, подкрадывающейся к нему из мрака. - К сожалению, - сказал я, - романские фрески в алтаре рассмотреть не удастся. Они сильно пострадали от морских туманов. Ну а голова - вот она! Грубо вырубленная из камня, голова эта посажена внутри алтаря. Формой она напоминает тюленью. Круглые глазницы, округлый оскал. - Интересно, - сказал он, - что бы это могло быть? - Подойдите сюда, к перегородке. Вглядитесь. - Смерть? - Ее могут лицезреть лишь пастор с причетником, - сказал я. - Придут и тут же видят ее, самую ревностную свою прихожанку. Насколько я мог заметить, каменная голова вкупе с сырыми сумерками произвела на молодого человека сильное впечатление. - Я хотел поупражняться на органе перед завтрашней службой, - сказал я, - но это необязательно. У вас нет желания завернуть ко мне? Вы, наверное, проголодались, у меня что-нибудь да найдется. - Большое спасибо, - ответил он, - только я уже приглашен... к смотрителю маяка. - Тогда, может быть, завтра во второй половине дня? Вам было бы небезынтересно кое на что взглянуть. - Спасибо, я с удовольствием. И тут я расставил ему ловушку. Я сказал: - Я не увижусь сегодня ни с лавочником, ни с его женой. Передайте Аннемари, что к обеду завтра я быть не смогу. Он обещал. Невелика же была моя хитрость! Значит, она тоже пойдет к смотрителю. Или - ни он, ни она не пойдут. Но так или иначе встретятся. Само собой. Расставлять ловушку было нелепо. Я и так знал все наперед. Он был уже у дверей оружейной*, но на пороге остановился. И сказал - с горечью, с яростью даже: * Иначе - притвор, передняя. Название это восходит к стародавним, не столь мирным, временам: переступая порог храма, ратные люди оставляли здесь свое оружие. - Вы можете объяснить мне, в чем дело? Как ему удавалось удерживать ее все эти годы? - Кому - ему? - Нет, парень явно не лишен темперамента. - Странная это история! - сказал он с сердцем. Из темноты проступило его лицо - бледный медальон на фоне черной двери. - Я имею в виду Аннемари и всю эту историю с Олуфом. Ее мать рассказала мне. Она очень откровенна, фру Хёст. - Да, она очень откровенна, эта фру Хёст. - Я ничего не понимаю. - А что тут понимать? Дело прошлое. - То есть как? - Вы же знаете, Аннемари написала ему, что все кончено. - Ну да... я знаю. Я совсем о другом. Я имел в виду, сколько лет все это тянулось. А вот сейчас он лгал! Я слышал по его голосу. Ничего-то он не знал. Впрочем, какое это имеет значение? - Извините, - сказал он. - Спокойной ночи, - сказал он. И ушел. С вестью. Да, на первый взгляд я сделал доброе дело, сообщив ему о письме. Но я подмешал эту новость ядом. Достоинство его было задето - какая-то пешка вроде меня, а в курсе, что Аннемари порвала с Олуфом. Коготь мой оставил длинную царапину. Он ничего не знал. Он идет сейчас и чувствует действие яда. Почему лукавому причетнику известно, а мне - нет? - размышляет он. Вопрос этот распирает его, растравляет и жжет, а ведь он идет на свидание. Да, но почему он ничего не знал? Я не захватил с собой спичек. За алтарем у меня обычно лежит коробок, но я не нашел его. И не смог зажечь свечу около органа. Я не собирался упражняться перед завтрашним днем, хотя рассчитывать на то, что появится Аннемари и сыграет, не приходилось, - она подвела под этим черту. Я еще даже и не выбрал, какие мы завтра будем петь псалмы. Просто мне захотелось поиграть на органе. Я люблю его, этот инструмент. Как и алтарным фрескам, ему изрядно досталось от морских туманов, но сработан он на славу. В стылой церкви - непроглядная тьма. Я вытягиваю грохочущие регистры. Медленно открываю мехи, пока орган не напруживается, будто зверь перед прыжком, громадный зверь. Я приостанавливаюсь. Слышно, как из тонкой щелки просасывается воздух. Такая стоит тишина. Ударяю по клавишам. Пустую темную церковь оглашает буря. У меня наворачиваются слезы. Наконец-то! Свежий горный ветер, ниспосланный мне Иоганном Себастьяном Бахом, гонит прочь слезливые куплеты про субботний вечер. Много ли, мало ли прошло времени? Я вдруг очнулся. Если мне не изменяет память, в ризнице, в шкафу, осталось полбутылки вина. Я иду в ризницу, ощупью отыскиваю бутылку. Но допиваю не все - надобно же и стыд знать. Простирая перед собой руки, ощупывая ногами пол, я возвращаюсь к органу. Откуда-то здорово дует. И все равно я сбрасываю пальто. Ведь мы сейчас будем играть! Играем, играем, и вдруг... Я резко отнимаю пальцы. Я обмер. Что-то бьет меня по ноге, прыгает рядом. - Пигро, чтоб тебя!... - шепчу я. А сердце колотится. Так колотится, бьется о стенки ящика большущий палтус. Пес набегался за день. Грязнущий, вывозившийся с головы до лап, он прибежал за мной в церковь, где была приоткрыта дверь. Я еще раз наведался в ризницу, после чего уселся на причетничий стул прямо под каменной головой. Потрепал Пигро, потрепал голову - верные друзья! И без стесненья заплакал. А пес лизал мне руки. 5 Субботней ночью тронулся лед. Я не спал и слышал. Когда я вышел из церкви, где в кромешной тьме играл на органе, и в сопровождении Пигро поехал домой, было уже начало девятого. Да, я возвращался не пеший, а конный. Верхом. Негаданно у меня появился конь, и я поехал домой верхом. Да, Нафанаил, я был, что называется, в кураже. Совестно ли мне, что я покусился на вино для причастия? И не спрашивай! А что позволил себе распуститься и, сев на причетничий стул, возрыдал? Лучше не спрашивай! Но теперь-то ты наверняка удовлетворен, мой пытливый друг, ибо я обнаружил постыдную слабость, обнажил свою презренную сущность. Надеюсь, ты доволен. Впрочем, я теперь не так уж и часто пускаю слезу. Черт бы тебя побрал, Нафанаил или кто ты там ни на есть. Как все это случилось? Я сидел, сидел и разнюнился? Оттого что одинок, что грешен, что лишился любимой игрушки? Отвяжись, Бога ради. Откуда я знаю! Не забывай, я хорошо приложился. А потом... Человек слышит дивную музыку. Играет. Бог с тобой, Нафанаил, разве я умею играть? Совсем не умею, но она внятна мне, я слышу эту дивную музыку. Когда ее слышишь, то сознаешь, ты - изгнанник на этой земле*. Дивная музыка доносится из иного мира, она отворяет тебе иной мир. Но именно в тот миг, когда тебе кажется, что вот-вот и ты уже вступишь в этот большой и прекрасный мир, ты видишь, как бесконечно далек от него. К нему невозможно приблизиться. Его невозможно понять. И ты ничего уже не понимаешь. В родном краю ты переселенец, в собственном доме - заезжий гость, на этой земле - изгнанник. Нет, Нафанаил, этот мир прозреваешь, когда печаль твоя свежа, когда дивная музыка потрясает все твое существо, когда стихи пронзают тебя насквозь или же ты видишь чудо в курящемся рассветном тумане. Но тогда ты - чужой на этой земле. * Ср.: "...ты будешь изгнанником и скитальцем на земле" (Бытие, 4, 12). Только не принимай все это близко к сердцу. Помни, я хорошо приложился. У меня, во всяком случае, было необыкновенно легко на душе, когда я ехал домой. Меня словно бы не то рассекли, не то разорвали надвое, но приятнейшим образом. В голове прояснилось, вернулась беспечность. Я ехал домой. Впереди на мерзлой дороге вальсировал Пигро. В небе сияли звезды. Я ехал верхом. Как бывало мальчишкой. Покачиваясь в игрушечном седле. Вот так, на коне, причетник возвращался домой. Луна еще не взошла. Чуть морозило. Конские копыта разбивали на лужах ледок. Стоило мне проехать, и они начинали отражать звезды. Пигро мучила жажда, он несколько раз останавливался и лакал из луж. Это вредно, но я ему не мешал. Когда конь закидывал морду и грыз удила, я слышал его дыхание, отдающее слабым пивом. Я вообразил себе пир, широкие тарели с дымящимся жарким, кружки, в которых пенится пиво. Вблизи дома, где живет Мария, мать Олуфа, я осадил коня, спешился. А может, конь мой просто-напросто рассеялся в дым. Я стоял перед палисадником. Свет из окон падал на сиреневые кусты - они воздевали свои ветви, словно трехсвечники. Я лизнул палец и подержал его в воздухе. Ветер слабый, зато переменился и дул уже не с запада - с юга. Вечер был тих. Мы с Пигро замерли, вслушиваясь. Несмотря на мороз, было в этом вечере что-то чуткое, живое, чего нету у зимней ночи. Тут и там слабо, но заявляла о себе жизнь. Вот где-то вдалеке квохнула куропатка. Я напрягаю слух, может, мне послышалось, но я вроде бы уловил по-весеннему хриплый гогот - оттуда, с полыней. И еще - кряхтанье лебедя. Свист морянки. А уж крик, который донесся с дюн, мог издать только чибис. Значит, и чибис здесь! На восток с беспокойным гаганьем тянет стая. Похоже, чернети. Зимовали-зимовали, а теперь вдруг снялись. Нафанаил, я вчера обманул тебя. Я сказал, что охотник, поджидающий в камышах уток, чувствует себя свободным, чувствует вдохновение. Охотничьи байки! Нет, когда в сумерках на тебя с пронзительным криком вылетает утка, это бередит душу не меньше, чем музыка. Ты сталкиваешься с чем-то бесконечно далеким, непостижимым, и тебя охватывает глубокая грусть. Я прохожу у самого дома, где живет Мария. Он стоит на отшибе, в ложбине недалеко от берега. У Марии горит свет, а занавеси не задернуты. Мне хочется постоять посмотреть на нее, но боюсь, она заметит, хотя, судя по всему, и не расслышала мои шаги на мерзлой дороге. Завтра я приглашен к ней на обед, одна мысль об этом несказанно меня трогает. Минуя просвет между сиреневыми кустами, я успеваю бросить в окно мимолетный взгляд. Крупная седая женская голова озарена ровным светом висячей лампы. Мне не удалось рассмотреть, чем Мария занята. Я видел лишь угловатую седую женскую голову. Мария красивая. Суровая, седая - и красивая. Она одинока и держится особняком. Редко вступает в разговоры, а ее спокойного взгляда даже побаиваются. Но сейчас, после того как я мельком увидел ее, мне вовсе не кажется, что эта пожилая женщина одинока. Пусть незримо, но ее обступают люди. И не просто отдельные люди, а целые семьи. Поколения. Нация. И все это - в маленькой комнатке. В такой вечер, как этот, хочется на кого-то полюбоваться, воздать кому-то хвалу. Взять хотя бы Марию, мать Олуфа. Человека, который прочно стоит на земле. Она делает добро своим ближним. Непримирима, если ей что-нибудь не по душе. Мария родом с материка. Мне известно, что она выросла в зажиточном доме, а замуж вышла за неимущего рыбака. Но приобвыкла, приспособилась. Все эти годы она безвыездно жила на острове. Трудилась не покладая рук. Только и остров тоже потрудился над нею - так истирается в уключине, стареется весло. И теперь она с достоинством несет бремя старости и невозмутимо ожидает смерть. В отличие от иных старожилов острова, в ней чувствуется коренная порода. Ее место здесь, она - как седой надмогильный валун. Вернувшись к себе, я взялся было за книгу - и отложил: мне не читалось. Две же бутылки дрянного вина, доставленные из лавки вместе с другими покупками, внушали едва ли не отвращение. И я опять ушел из дому, а усталого Пигро оставил у печки. Хотя время уже позднее, почти девять, во всех домах возле пристани светятся окна. И занавески, против обыкновения, не задернуты. Похоже, нынче вечером все чего-то ждут. В "Паромном трактире" свет горит только в Кутейной, как окрестили это помещеньице у нас на острове: здесь куда уютнее, чем на так называемой чистой половине. В Кутейной стершиеся меж сучков половицы, грубые сосновые столешницы, отливающие рыжиной, на черной обшарпанной стойке поблескивают стаканы и рюмки, а воздух забирает, как зеленчак*. * Сыромолотный табак. Сегодня тут людно. Мужчины сидят, кто надернув на глаза шапку, кто сдвинув на затылок фуражку с лаковым козырьком. Они промочили горло пивом и пребывают в самом благодушном расположении духа. Выпили они, надо полагать, кружки две, не больше, но сила воображения придает пиву крепость. Пока на море лед, почти все они еле-еле сводят концы с концами. Самый старый здесь - Кристиан. Он рыбак. Скоро разменяет восьмой десяток. От вынужденного сидения взаперти лицо у него стало мучнистого цвета. Жирный как гагара, он расселся и сидит в благостном забытьи, помаргивая глазами-бусинками. - А теченье-то, причетник, меняется! - произносит он. Все согласно кивают. Добродушные, разбагрелые рожи. - Уже и зуек прилетел, - говорит Вальдемар. - И кулик-сорока, - говорю я. - И гуси, - добавляет Петер. - Скоро пойдет сельдь, - говорит Кристиан. - И морской заяц, - говорит Вальдемар, он частенько промышляет тюленей. Они пододвигаются и освобождают мне место, но я отговариваюсь: - Я ведь только перекусить. Эльна здесь? - Она в задней комнате, читает роман, - отвечает Вальдемар. - Как это, учитель, ни огорчительно, но наши физиономии ей опостылели. - И немудрено! Все смеются. Нынче вечером развеселить их ничего не стоит. Вместе с пивом они глотнули резкой оттепели и весны. Вальдемар скребет щетинистый подбородок и говорит: - А мы тут сидим, толкуем о плоскодонках. Петер, видишь ли, сладил себе охотничью плоскодонку. И никто про это не знал, ни Господь, ни одна живая душа. Прихожу я к нему сегодня и вижу, он сладил себе плоскодонку, да такую, что не грех сравнить с вечерней зарей. - Уж какая она вышла, судить не мне, - говорит Петер, - но что это плоскодонка, могу сказать смело. - А на волне она как? Не хлюпает? - спрашиваю я. - Не валкая? Если перевеситься, не плюхнешься в воду? Иначе это не плоскодонка, а корыто. - Учитель, ты бы на нее посмотрел, - говорит Вальдемар. - Она крадется по воде, как скупой к своим сундукам. - Ты что, насмехаешься? - говорит Петер. - Ты что, видел, как я спускал ее на воду? - Но глаза-то у меня есть, - ответствует Вальдемар, - зря, что ли, среди моих предков выходец с Фюна. Петер, да это не плоскодонка, а Благодарение! - Сядь, причетник! - говорит Кристиан и смаргивает. - Что ты завтра прочтешь? - Справься у себя в псалтыре! Третье воскресенье Великого поста. Текст первый. - Значит, отрывок из Луки о нечистом духе, - говорит Кристиан, рассиявшись, как новехонький талер. - Это я помню, про третье великопостное воскресенье, об эту пору как раз прилетает вальдшнеп. - Бабьи сказки, - говорю я. - Другие вот уверяют, что вальдшнеп прилетает на Пасху. - Право слово, вальдшнеп, он прилетает после того, как Христос изгонит нечистого духа. - Чего ж он так редко показывается? - Потому как таится, - поясняет Кристиан. - Все верно, стоит Христу изгнать нечистого духа, и вальдшнеп тут как тут. Но вот наконец и Эльна. Я заказываю пару бутербродов и перебираюсь на "чистую половину", потому что сегодня вечером мне хочется побыть одному. Эльна заходит первой и включает свет. В этой унылой комнате - в трактире их две - столы застелены скатертями в желтую клетку, пол покрыт густым слоем лака, попахивает плесенью. Свет бьет Эльне прямо в лицо. Черты у нее крупные, выражение - кислое. Еще более кислое, чем обычно, и я говорю: - Эльна, иди посиди со мной немножко, раз ты не очень занята. И тут же думаю про себя: ну зачем тебе это? Ладно бы ты собирался помочь ей, но ведь тобою движет всего лишь странническое желание присмотреться. Подав на стол, Эльна усаживается напротив. Она светловолосая, полнотелая, с толстым загривком. Ей уже за двадцать. Когда я начал учительствовать на острове, она ходила в последний класс. - Ты по-прежнему довольна своим местом? - Да, - отвечает она, - довольна. Я наслаждаюсь тем, что сижу здесь. Бездумно. Не ворочая мозгами. В Кутейной продолжают толковать о плоскодонках и вальдшнепах. Кристиан говорит: - Скажи на милость, причетник мне не поверил. - А по-моему, Эльна, ты не очень довольна, - замечаю я. - Еще бы мне быть довольной. - Девочка моя, что случилось? Ах ты черт! Думай, прежде чем сказать, одергиваю я себя мысленно. Иначе не оберешься неприятностей, уж за этим-то дело не станет. - Эльна, я вовсе не хочу вмешиваться. Н-да. Ничего хуже я придумать не мог. Она сидит, хмуро уставясь в мою тарелку. Не шелохнется. Но я чувствую, как у нее подступает к горлу. - Я так ждала вас, ждала, что вы придете, - говорит она. Вот как? Я продолжаю жевать, с бесстрастным видом. Допиваю пиво. На нее не смотрю. А то она не выдержит. Когда говорят таким тоном, жди ливня. Где наболело, там не тронь! - У меня будет ребенок. - Вон оно что. - Вы ведь знаете! - Девочка моя, откуда же? - Да нет, это я сморозила глупость. Потому что хожу и только об этом и думаю. Я никому еще не говорила. Я достаю, не спеша набиваю трубку. Это одна из трубок, что пролежали у меня в неприкосновенности те несколько лет, когда приходилось довольствоваться бросовым табаком. - Меня все тошнило и тошнило. Сперва я не хотела в это верить. Но пришлось. А рассказать было некому. Я разжигаю трубку. Тяну время. Сейчас нужно быть начеку. Если я посмотрю на нее, она не выдержит. Она уже на грани. Это как с пластами рыхлого снега в горах. Одно помавание птичьего крыла, и в бездну сорвется лавина. - Я жду в середине октября, - говорит она. - В середине октября, значит. - Но я совсем не такая, - произносит она сдавленным голосом. - Я знаю. - Тут много их перебывало, которые хотели бы, но я... - Знаю, моя девочка, знаю. Ну вот, трубка моя взяла и погасла. Уж не залежались ли эти трубки? Они прямо как неживые. - Разве ты виноват, если полюбил кого-то? - Конечно же нет. - Многие были не прочь... со мной. Но никто из них не любил меня по-настоящему. Никто. - Девочка моя, может, ты просто не догадываешься. - Да нет, так оно и есть. Я некрасивая. Непривлекательная. Не то что некоторые. А теперь все будут перемывать мне косточки и тыкать пальцами. Трактирная девка! Чего от нее ждать! - Только те, кто тебя не знает, Эльна. А вспомни-ка, как было с Аннемари. Она родила Томика. Ну посудачили об этом, так перестали же. Зато теперь у нее есть Томик. - Так то Аннемари! - ощетинилась Эльна. - Ну еще бы! Она ведь вам нравится? - Да. А ты ее недолюбливаешь. Почему? - Может, и долюбливаю, - ответила она строптиво. Но из сердца ее ключом брызнула ненависть. Ненависть к девушке, которая красивее и лучше устроена. Да, ненависть эта разъедает глаза почище соленой влаги. Открылась и со стуком захлопнулась входная дверь. Явился еще один посетитель и крикнул Эльну. - Иду! - недовольно отозвалась она. Однако не тронулась с места. Помолчав, она сказала: - Поймите, я знала, что этим кончится. Я всегда это знала. - Давай-ка поживем и посмотрим, как оно будет. Она подняла голову, поглядела на меня. Широкое ее, хмурое лицо было слегка оплывшее, в пятнах. Глаза - водянистые, чересчур светлые. Но была в них и капелька загадочности, и скрытая милота, самая капелька. Эльна как терновая ягода, которую еще не прихватило морозом. Она знала, что все так кончится, говорит она. А я уверен в обратном. Да, детство у Эльны было безрадостное, мать свою она видела редко, воспитывалась у стариков. Да, Эльна - отнюдь не солнечное дитя. У нее такой угрюмый, сердитый вид, что она ни в ком не вызывает сочувствия, желания обогреть, защитить. Но ведь наверняка же она о чем-то мечтала. Она носит под сердцем чей-то плод. Она убеждена, что всегда верила в свою злую судьбу. Но это оттого, что сейчас ей так плохо. Ее злосчастье разбухает, раздувается во всю комнату. А я накидываю на него узду из легковесных, холодноватых и трезвых слов. Эльна - вот кто подлинно человек на земле, думаю я. - Причетник не поверил! - делится Кристиан с новоприбывшим. Я слышу, Кристиан раззадорился. Охочий до словопрений, он оказался в родной стихии, и подогрел его я. - Так-таки и не поверил, что вальдшнеп прилетает после того, как Христос изгонит нечистого духа! Все смеются. С этими людьми можно ладить. Они со мной считаются, а в случае чего я за себя постою. Мне по плечу многое из того, что спорится у них в руках, ну а что до причетниковых чудачеств и слабостей, по мнению Кристиана, да и остальных, причетника это даже красит. Само собой, есть на острове люди, которые предпочли бы школьного учителя более твердых правил, и в общем-то я с ними согласен, но многие принимают причетника таким, каков он есть. При этой мысли я и сам начинаю раздуваться и помаленьку расти на стуле. Я сижу и удерживаю Эльну. Оплетаю ее легковесными словесами. Вот она сидит, молодая глыбина и подлинный человек. Она забеременела, и в ней пробудилась неукротимость. Одно неловкое движение, неприметный толчок, и она пойдет утопится в море. Или же отдастся первому встречному. Она несчастна и стоит сейчас перед лицом еще большего несчастья. Чтобы обуздать ее, надо обладать поистине геркулесовой силой. А я воздействую на нее силой своего холодного разума. Удерживаю ничего не значащими, скучными фразами. Это все, на что я способен. Будь во мне немного тепла, я бы взял ее за руку и сказал: "Поплачь, моя маленькая". - Загляни ко мне как-нибудь, если у тебя появится такое желание, говорю я. - Спасибо. Мало тебе неприятностей, теперь вдобавок еще и это! - подумал я, ступив за порог трактира, в поясневшую тьму: только-только взошла и просвечивала сквозь слоистые облака луна. Эльна не сказала, кто этот парень, так что ей предстоит прийти ко мне и выложить все до конца. У причала, накренясь всяк на свой бок, зимовали затертые льдом боты и катера. Другие громоздились на берегу будто седые чудовища древности, Левиафан и Нидхёгг*. Сверкающие ледяные наросты на сваленных ящиках, сваях и настиле причала подтаяли. Я отколупнул несколько сосулек и одну за другой стал кидать на ледяное поле - переламываясь, они со звоном разлетались в разные стороны. * Нидхёгг - в скандинавской мифологии змей (или дракон), подгрызающий один из трех корней ясеня Иггдрасиль - мирового древа, древа жизни и судьбы. У смотрителя маяка в двух комнатах горел свет, но занавески были задернуты. Я слышал говор и смех, однако голосов разобрать не мог. Значит, тебе, Аннемари, понадобилась некая цепочка? А для чего? Для пущего блеска? Ну нет, сейчас я склонен отдать эту цепочку другой. Некоей девушке из трактира. Вот так-то. Когда я вернулся домой и затопил печь, вино меня уже не отвращало. Я откупорил бутылку. Пигро поглядывал на меня из своего ящика виноватыми глазами и вилял хвостом. Этот паршивец, как и следовало ждать, забрался на мое любимое кресло, ну и насвинячил, конечно. Я раскрыл старый псалтырь и, отыскав завтрашний текст, прочел о бесе, который был изгнан из немого. И о том, что дом, разделившийся сам в себе, падет. И об изгнанном нечистом духе, что блуждает по безводным местам, ищя покоя, и не находит. И вот он возвращается в дом свой, откуда вышел, в человека, - и находит его выметенным и убранным. Тогда нечистый дух "идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и вошедши живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого". Я посмотрел на пса, который все еще вилял хвостом, и сказал: - Да, Пигро, то, что последнее хуже первого, это мне понятно. Но я не представляю, что будет завтра утром. Я сел и занялся ружьями, обтер как следует, стал прочищать. И тут Пигро завозился у себя в ящике и никак не мог успокоиться. А около часу ночи с моря донесся протяжный вой, он словно обложил все небо, от края до края. То была первая повестка. Я замер. В елях за садом шумел ветер. Я отворил окно, и меня хлестнуло по лицу занавеской. Сперва как будто бы все примолкло. Но чуть погодя заслышался отдаленный гул. Он словно шел из глубинных недр. Из подземных скважин. Когда мы с Пигро полем сбежали к Горке, во многих домах вспыхнули огоньки. Однако на Горку никто не поднялся. В тусклом свете луны я видел уходящее вдаль, испещренное темными пятнами ледяное поле. Но разглядеть, что же там происходит, не мог. То и дело ненадолго стихало, слышно было только, как свистит ветер. Потом раздался оглушительный треск, точно вдалеке обдирали исполинскую камбалу. Потом - подземный удар, раскаты которого унеслись к Вой-острову. И далекое клокотанье вод. А под конец на западе заголосили птицы. Помнится, в тот раз мы точно так же стояли на Горке и смотрели на море. - Он стеснялся брать меня под руку, - сказала Аннемари. - Кто? - Олуф. Странно, что она говорит об этом, подумал я. Олуф сейчас или отчаянно борется с волнами, или уже канул на дно. Вдвоем с Нильсом они вышли в бурю под парусом. Зачем? Не они первые. Зачем молодость швыряется жизнью? Чтобы оставить по себе легенду. Они спустили ялик на воду прежде, чем их успели - или хотя бы попытались остановить. Вразумить. А это было проще простого. Скажи кто-нибудь Нильсу: "Послушай, Герда уже начала шить наволочки!" - и он бы опомнился. А Олуфу надо было сказать: "Послушай, ведь Аннемари ждет ребенка". И правда, согласился бы он. И бросил эту затею. Но никто им ничего не сказал. Их манила легенда. Вот они и пустились в море. Сноровки обоим было не занимать. Мы стояли кучкой и смотрели вслед. Ялик шел с большим креном, и они вывесились за борт, чтоб его выровнять. Их уносило все дальше и дальше. К Колокольной Яме. А нас здесь стояла небольшая кучка. Помню, был Эрик, Маленький, чернявый. Тот самый, что подорвался на мине. И вот они уже скрылись из виду. А мы все смотрим и смотрим. - Нет! - вырвалось вдруг у Эрика. И этим все было сказано. Мы спустились вниз, я - по одной тропинке, он - по другой. Из дому я позвонил на маяк, чтобы они дали в порт телеграмму. Потом я подумал про Аннемари и отправился в лавку. По дороге узнал от одного парня, что Эрик с Робертом и двумя младшими сыновьями Роберта вышли в море на катере. А старшему сыну Роберт велел возвращаться домой. Кто-то должен остаться. В живых. Сын пришел домой - и грохнулся на кровать. Уставился в потолок. Аннемари в ту пору была беременна Томиком. Когда она об этом объявила, в доме лавочника поселилась скорбь. Да, там скорбели и стенали. Правда, в отсутствие Аннемари - родители ее побаивались. А она очень хотела ребенка. В ту пору. Я застал Аннемари на кухне, где она помогала матери. Та растерянно закудахтала, стала всплескивать руками. Со стороны казалось, что она переживает больше, чем дочь. У Аннемари лишь съежилось лицо, а так по ней ничего не было видно. Она надела пальто - дело было в апреле, холодно, шторм - и пошла со мной. Фру Хёст проводила нас на крыльцо, не переставая причитать и кудахтать. Когда мы отошли на порядочное расстояние и мать нас уже не видела, тогда только Аннемари дала себе волю. Правда, заплакала она устало и тихо. Мы идем, и вдруг она говорит: - Он стеснялся брать меня под руку. - Кто? - Олуф. Он не хотел ходить под руку. Только за руку, да и то когда рядом никого не было. - Говорит, а сама крепко за меня держится. Я похолодел, мне стало не по себе. "Не хотел!" - это же прошедшее время. Мы еще ничего не знаем наверное, а Олуф списан уже, сброшен со счетов. И тут мне начали припоминаться подробности, свидетельствующие о том, что Аннемари присущ некоторый цинизм. Однажды, например, она сидела у меня после обеда, сидела и вязала распашонку для маленького. Подержала ее перед собой и говорит: "Гляди, Йоханнес, вот что разлучит Олуфа с матерью". А может, я не так понял. Когда несчастлив, ищешь утешения в мелочах. То, что Олуф не хотел брать ее под руку, сейчас, быть может, именно ей и дорого. Внизу, на Горке, стояли две женщины. Высокая и полненькая. - Нет, - сказала Аннемари, останавливаясь. И мы свернули с тропинки. - Не знаю, Йоханнес... - начала было она и умолкла. Мы поглядели на Горку. Задувал такой ветрище, что женщины стояли, сбочившись, подолы платьев тяжело стегали их по ногам. Им было неспособно переговариваться, так далеко стояли они одна от другой. В просвет между ними виднелись тучи и черный клок моря. Мы сошли к Горке. И начали подниматься. Аннемари шла впереди меня, продираясь сквозь малинник, нежно зеленеющий проклюнувшимися листьями. Полненькая была жена Роберта. Она протянула Аннемари руку и слабо улыбнулась. А вторая даже не повернула головы. Это была Мария, мать Олуфа. Карен, жена Роберта, что-то сказала, но мы не разобрали слов - из-за ветра. Нам пришлось к ней нагнуться. - Считай, они уж в открытом море! - прокричала она, улыбаясь. Но я видел, они всего лишь на полпути. А потом катер и вовсе затерялся среди валов. Мария глянула на меня и холодно поздоровалась. Аннемари она словно и не заметила. Тогда Аннемари подошла к ней, положила ей руки на плечи и поцеловала в щеку. Мария приобняла беременную девушку - и обе тут же разомкнули объятия. Наблюдать эту принужденную сцену было тягостно. Я предвидел: независимо от того, в живых Олуф или нет, отношения между двумя женщинами после этой встречи лучше не станут. Высоко над нами неслись к востоку рваные тучи. Море пятналось бурунами, которые мчались с запада. Море, оно пуще всего ярится, приняв очередную человеческую жертву. Немыслимо, чтобы Олуф с Нильсом продержались так долго. Мы же видели, как швыряло катер, а ведь там были наши лучшие кормщики. Смерклось. Мария пошла домой. Одна. А мы втроем остались и увидели вскоре судовые огни и бегающий луч прожектора. Это были спасатели. Но они довольно быстро свернули поиски. Мы стояли. Плачущая девушка прильнула ко мне. Я вдруг почувствовал невыразимое облегчение. Я действительно помню или это игра моего воображения - что я был с Олуфом и Нильсом перед тем, как они пустились в море, и ничего не сделал для того, чтобы остановить их?.. В эту субботнюю ночь я стоял на Горке и смотрел на черный фьорд, что с юга прорезал лед и исполинским клювом тянулся к острову. 6 Итак, воскресным утром я прочитал в церкви отрывок о нечистом духе. Народу к службе собралось гораздо больше, чем в последний раз. Вероятно, причиной тому - нетерпеливая весна. Служба была краткой. Собственно говоря, я не знал, как прокомментировать этот мудреный текст, и потому обошелся без комментариев. Может быть, это самое лучшее, что я сделал за последнее время. То, что ничего не сказал. Ибо кто я? Дилетант в вере. Ты конечно же захочешь узнать, Нафанаил, что я подразумеваю под этими словами. Возможно, и неверующего, который уверовал в то, во что не верил. Короче, под этими словами я подразумеваю: дилетант в вере! А ты? Выметен ли ты и убран, Нафанаил? Нам с тобой никуда друг от друга не деться. Во всяком случае, мне. Я связан. То, что я рассказываю, предназначается для твоего уха, Нафанаил. Однако я не желаю быть связанным настолько, чтобы рассказывать тебе в угоду. Меня не покидает чувство, что ты ждешь от рассказчика саморазоблачений. Признаний, которые дымятся, как горячие потроха. Заливаясь румянцем при виде бренной своей оболочки...* Что, разве не так? Да, у тебя есть надо мною власть. Только знай меру. Не подходи слишком близко! * Из оды "К душе" И. Эвальда. Но погляди-ка в окно! Видишь, кто сел на дерево? Севильский цирюльник. Скворушка. Солнце навело на него ослепительный глянец. Он выпячивает радужную грудку, шея его раздувается, длинные перья на ней топорщатся. Сейчас он исполнит нам арию. Да, я не стал комментировать сегодняшний текст. А искушение, признаюсь, было. Опасное искушение! Но сам посуди, что я мог сказать по поводу таких слов, как эти: "Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находя говорит: возвращусь в дом мой, откуда вышел". Как тебе эти слова? Может ли, по-твоему, причетник с Песчаного острова посягать на толкование столь дикого и странного образа? Нечистый дух, опальный, бездомный, выдворенный из своего обиталища, сиречь человека, бредет еле волоча ноги по безводным местам, где нечем утолить жажду, где ни росинки, ни зеленой былинки. Нафанаил, ты когда-нибудь представлял себе нечистого духа страдальцем? И вот несчастного духа одолевает тоска по дому, и он возвращается в дом свой. "И пришед находит его выметенным и убранным; Тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и вошедши живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого". Как, по-твоему, мне следовало прокомментировать это, Нафанаил? Разумеется, я мог бы напыжиться и сказать: "Будь на страже, мой чистый друг. Пусть это послужит тебе предостережением. Тебе, кто полагает, что очистился от скверны. Кто поборол в себе неодолимое, преступное желание, быть может. Кто чувствует себя выметенным и убранным. Берегись!" А с другой стороны, все это прах и вздор. Текст этот шаток, стоит в него углубиться, и земля уходит у тебя из-под ног. Вчера - из-за того, что тронулся лед, - я полуночничал. А сегодня заспался. Встал с чугунной головой. С онемелыми, будто проржавевшими членами. Вот когда начинаешь чувствовать свой возраст и тебя продирает предощущение грядущих немощей. Я выпил - и понемногу воспрял. Но на утреннюю прогулку к берегу времени уже не оставалось. Мелкие напасти едва ли не худшие. Во-первых, заспался. Второпях одеваясь, обнаружил в кармане старого пиджака письмо Нанны. Письмо Аннемари, я имею в виду. В котором она сообщает Олуфу о разрыве. Мило перечеркивает прошлое. Письмо успело измяться и посереть, точно пролежало в моем кармане целую вечность. Относись к этому полегче, с юмором! посоветовал я себе мысленно. Пролежи оно у тебя хоть до второго пришествия, содержание его не изменится. И вообще, какое тебе до этого дело? Все так, но я почувствовал себя постаревшим, меня охватила тревога. Письмо дало толчок невеселым раздумьям. Что, если пролив уже вскрылся и паром придет сегодня? Что, если сегодня вернется Олуф? Что тогда? Утро положительно не задалось. Бреясь, я не на шутку порезался и никак не мог остановить кровь. - Вот ты и получил смертельную рану, Бальдр!* - сказал я себе. * В скандинавской мифологии Бальдр - юный и светлый бог весны. О его гибели рассказывается в "Младшей Эдде". Когда Бальдра стали мучить зловещие сны, мать его Фригг заставила все сущее на земле поклясться, что Бальдру не причинят вреда. Боги забавлялись тем, что пускали в него стрелы, бросали каменья, рубили его мечами, - все было ему нипочем. Тогда Локи, хитрый и коварный бог огня, выведал у Фригг, что она не взяла клятвы с побега омелы. Сорвав этот побег, он подбил слепого бога Хёда метнуть его в Бальдра и направил его руку. Бальдр был поражен насмерть. "Так свершилось величайшее несчастье для богов и людей". Кровь так и капала на пол. Зато когда я покончил с бритьем, настроение у меня поднялось. Старики знали, что делали, прибегая к кровопусканию, после него отлегает! Я стоял перед зеркальцем для бритья и оптимистически размышлял о смерти. Почему ее нужно непременно страшиться? Смерть - это отдохновение. Человек обретает пристанище. Никакой маяты, никакой ответственности. Смерть мне по нраву, речет Сигват*, она не изменит. Что в сравнении с нею грешный мир! * Сигват сын Торвальда (ок. 995 - ок. 1045) - выдающийся исландский скальд. Я стоял перед зеркальцем, которое отличается необыкновенным правдолюбием, и в памяти моей словно приоткрылась щелка. Мне вспомнилось, над чем я задумывался в далекой юности. Когда мне было восемнадцать двадцать. О ту пору я нередко размышлял о смерти. Хладнокровно, всерьез. Двадцать лет для многих - немалый возраст. Двадцатилетний юноша взыскует чистоты. Ну да, сам он оступается то тут, то там, считает, что погряз в скверне. Но он взыскует истины и чистоты. Человеку зрелому не понять ни того, ни другого. Зрелый знай талдычит о своем опыте. Глупец! Его опыт всего-навсего означает, что он позабыл, насколько несведущ в самых что ни на есть важных вещах. А вся его жизненная мудрость сводится к тому, что в намерениях своих и поступках он - мелкий обманщик и лгун. Да, лгун. Совесть его не мучит, поскольку он уже не перестал замечать, что лжет. Он уже не замечает великого противоречия жизни, которое доставляет юности и радость и боль, наделяет ее мудростью и неведением одновременно. Двадцатилетний несмышленнее младенца и умудреннее старца. Он ровным счетом ничего не знает и знает обо всем на свете. От светозарного, насыщенного мгновения его шарахает в черную пустоту и страх - и обратно. Он - поверенный смерти. - Вот что тебя погубит, Бальдр! - сказал я себе. Порез на подбородке все еще кровоточил. Полотенце алело, как Даннеброг*. * Даннеброг - датский национальный флаг, его цвета - красный и белый. Я перечитывал ночью старинную трагедию Йоханнеса Эвальда "Смерть Бальдра"*. Отсюда, Нафанаил, сии патетические рассуждения. Согласен, вещь отдает нафталином. Но все равно впечатляет. Я читал ее под мухой, но это не мешало мне сознавать, какой у Эвальда могучий язык. Удар за ударом он потрясал мое сердце. Поистине, в этом скрюченном пиите** жил юноша, суровый и страдающий юноша. Согласен, выведенная им влюбленная парочка, Нинна и Готер, нагоняет скуку. Этот Готер, король Лайре***, симпатяга, но нагоняет скуку. У нас таких Готеров пруд пруди. * Йоханнес Эвальд (1743-1781) - датский поэт и драматург эпохи Просвещения. "Смерть Бальдра" - одна из самых известных его трагедий. ** Эвальд с юности страдал ревматизмом и в последние годы был фактически прикован к постели. *** Лайре - современное название Хлейдра, древней столицы датских конунгов на острове Зеландия. Я залепил порез ватой и, заперев бедного Пигро, бодро отправился в церковь. Я выбрал уединенную тропинку, которая огибает посадки с севера, так оно ближе. Мне хотелось прийти загодя и обдумать сегодняшний текст. А пока я просто шел себе и поглядывал по сторонам. Погода стала заметно мягче - чуть выше нуля, - но все равно промозглая. Весна умеет обдать холодом на свой, необузданный, лад. Я представил себе, будто иду и смотрю на все глазами двадцатилетнего. И первое, что бросилось в глаза, чересчур яркий свет. Хотя над островом и курился тонкий туман, все окрест было затоплено светом. Один из тех весенних дней, когда солнце появляется на небе, небрежно прикрывшись сияющей пеленой. Пашня вблизи выглядела пористой, припухшей, безобразной. В канаве и придорожной прошлогодней траве скопились мусор, тина, словом, всяческая грязь и слизь. По обочинам одни кусты злобно топорщили почернелые ветки, другие слиплись в космы, походившие на волосы утопленниц. А в тени корчилась, истекала талой кровью старуха зима. Все, на что ни падал глаз, было непристойным, нечистым беспощадный свет раздевал донага. Посреди этой мерзости запустения улыбалась нежной порочной улыбкой одинокая фиалка. Мир пахнул дикими собаками и отрытыми ямами с гнилой свеклой. Это - ощущение двадцатилетнего. Ну а что же видит пожилой? Прежде всего он прислушивается. Он схватил уже крик зуйка на берегу, уловил новое коленце в пении зяблика. А вон и сам зяблик, в ореховом кусту, у него и оперенье стало поярче. А еще пожилой видит, как густо чернеют стылые поля - там, вдали, где простерлись головокружительно-голубые лужи. Молоденькие ясени и рябинки на опушке леса блестят свежеумытой корой, а ивняк сделался темно-красным - как красное вино. На лозах скоро появятся сережки: почки набухли, вот-вот раскроются, глядя на них, представляешь молоденькую девушку, которую переполняет поверенная ей тайна. Нет, все-таки хорошо! А когда я подымаюсь на Церковный холм, у меня перехватывает дыхание: я вижу внизу нагое, живое море. На севере оно выметено и убрано. С запада на север движутся льдины, но пролив между островом и материком все еще не вскрылся. Так что сегодня паром не придет. К счастью. На кладбище меня встретили веселые синицы, а больше там не было ни души. Внизу растянулся берег и впивал оледеневшими губами воду. Припай на самой его кромке изошел кровью. Там расхаживали вороны, пощипывая водоросли. Огромная морская чайка задрала клюв к солнцу и вострубила полустишие из Эгиля Скаллагримссона*. * Эгиль Скаллагримссон (ок. 910-990) - выдающийся исландский скальд. О нем рассказывается в "Саге об Эгиле". Я пришел за полчаса до начала службы и первым делом переменил на досках номера псалмов*. Из приуроченных к сегодняшнему воскресенью я выбрал первые три. * Речь идет о досках на стенах церкви, где для удобства паствы вывешивают таблички с номерами псалмов. Потом заглянул в ризницу - проверить, на месте ли бутылка. А после посидел на причетничьем стуле под каменной головой, раздумывая, что же я буду говорить, однако ни до чего не додумался. В маленькие окошки падало куда больше света по сравнению со вчерашним, но церковь от этого казалась еще более угрюмой и ветхой. Низко нависшими сводами она походила скорее не на храм, а на склеп. Облупившиеся, покрытые плесенью стены. Прелый запах загнивших цветов. На мгновенье мне почудилось, будто церковь - живое громадное существо. Что она - кит, а сам я - Иона. Я сел за орган, намереваясь проиграть эти три псалма. Но не успел закончить и первый, как раздались шаги. Пришла та, кого я совсем не ждал. Нанна, мартовская фиалка. То есть, я хочу сказать, Аннемари. Серьезная, чуточку растерянная. Темные волосы покрыты красным цветастым платком. Она развязала его. - Пожалуйста! - сказал я, уступая ей свое место. И удалился в оружейную, пол которой выложен красными плитками. Она заиграла. Я стоял и смотрел в открытую дверь. На двор, щедро залитый светом. Уже подошли некоторые из прихожан и в ожидании службы разбрелись по кладбищу, навестить, по обыкновению, могилы близких. Я слышал, как по-воскресному тихо похрустывал гравий. Выходя на дорожку, они щурились от яркого света. Их одежды были ослепительно черными. Аннемари взяла слишком вялый темп. Что было на нее не похоже. И вдруг оборвала игру. Вышла в оружейную и стала за моей спиной. Я не обернулся. Так мы и стояли. - Зачем ты рассказал ему о моем письме к Олуфу? - спросила она. - Если уж ему не положено знать, то кому же? - отвечал я. - И потом, Нанна, я же не знал, что он не знает. Но на самом деле ни она, ни я не сказали ни слова. Мы вели воображаемый разговор. - Почему все так? - спросила она. А я ей на это: - Проповедник сказал: "Бог сотворил человека правым, а люди пустились во многие помыслы"*. * Книга Екклесиаста, 7, 29. 115 И вновь оказалось, что мы с ней не перемолвились ни единым словом. - Слышишь - жаворонок. - Это она уже произнесла вслух. У меня за спиной. - Слышу, - ответил я. И шагнул во двор, оставив ее одну. Увидев, как в калитку заходит мать Олуфа, я подошел к ней и поздоровался. - Уж теперь-то Олуф не заставит себя ждать, - заметил я. Мария посмотрела на меня в упор и сказала: - Причетник, у тебя на лице кровь. Я смущенно поблагодарил ее и отошел за угол - посмотреться в окошко ризницы и вытереть подбородок. Кровь не унималась. Мой носовой платок стал пятнистым. Аннемари успела снова сесть за орган. Потом он смолк. Я слышал: вовнутрь уже потянулись люди. Я решил обогнуть церковь с северной стороны. В надежде, что никого здесь не встречу. Но на полдороге я увидел Лине, вдову Эрика, и трех ее детей, они стояли возле ржавого гребного вала. Нагнувшись, Лине поправляла засохшие венки, с которых сыпались иглы. В руках у старшей девочки был горшочек с цветущей бегонией. Двое младших стояли скрестив руки. Крадучись вернулся я на прежнее место. И услышал, как на холм взбирается автомобиль. Раз это Фредерик с Мыса, лучше переждать, пусть даже кровь и остановилась. Но тут я обнаружил, что в мою сторону медленно направляется Лине с детьми. Делать нечего, я поплелся ко входу. Я чувствовал, мне не избежать встречи с Ригмор. Так и есть! Она вылезает из машины, проходит в калитку. Элегантная, черт бы ее побрал! В сером весеннем костюме. Он сидит на ней как влитой, как шубка на горностае. Точно, она - горностай. - Где же твой набожный муж, дорогая Ригмор? - говорю я, пожимая затянутую в перчатку руку. Ответное пожатие намекает о ласках нежных, дерзких. - Мне жаль, но я должна разочаровать тебя, - говорит она. - Фредерик корпит над налоговыми декларациями. Вдова Эрика и дети медленно идут мимо. Они побывали на святом месте, поклонились ржавому гребному валу. Они здороваются, печально и с таким смирением, будто совершили нечто недозволенное. Во мне закипает гнев. Почему эта приниженность! Ведь у них есть то, чего нет ни у меня, ни у Ригмор. Мы стоим с ней и смотрим, как они сперва тщательно скребут подошвами о железную решетку у входа, а потом заходят и по очереди вытирают ноги о коврик в оружейной. Смиренные духом. - Ну как, Ригмор, - говорю я, - ты выметена и убрана? - Это что, одна из твоих острот? - Дорогая, ты же соскучилась дома, верно? Фредерику не следовало взваливать на себя такое бремя, повелевать всем и вся. - Дорогой, - отвечает она мне в тон и смеется воркующим смехом, когда Фредерик занят, я не скучаю. Но почему ты у нас такой редкий гость? - Всяк кулик к своему болоту привык, - говорю я. - Но я бы с удовольствием приходил почаще, только ведь вас одних не застанешь, у вас всегда общество. - Мне до смерти надоела вся эта камарилья! Она произносит это с легкой дразнящей улыбкой. Меня дразнит не улыбка, а что за ней кроется. Конечно, она устала от Фредериковой камарильи. Они настолько испорчены, что ей тут делать уже нечего. - Йоханнес, они не умеют нежничать, - говорит она, заливаясь своим тихим смехом. Нежничать! Что она имеет в виду? Кажется, это из области любовных ухаживаний. Да, я прекрасно понимаю, что она имеет в виду, произнося это слово - "нежничать". Все самое потайное и сокровенное, что только есть в закоулках дома, в оттенках слов, в изгибах и складках тела. Нежничать! И дернуло же меня преподнести ей фиалки. Иначе она бы сюда не пришла. Черт бы ее побрал, эту Ригмор! Но с другой стороны, с ней никогда ни в чем нельзя быть уверенным. Уж это мне ее двоеречие! - Ты их недооцениваешь, - говорю я. - Ну а как насчет мужественного Александра Готера Харри, то бишь инженера? Разве он не занятный? - О да, - отвечает она таким сладким голосом, что впору порубить ее на леденцы, - но ему так некогда, так некогда. - Ригмор, послушай, тебе надо отсюда уехать. Давай-ка подобьем Фредерика стать президентом какой-нибудь компании или на худой конец министром. Тогда ты выберешься из этой кротовой норы. - Я люблю, люблю этот остров, - отвечает она. - А поехали к нам на обед? - Спасибо, но я уже приглашен сегодня к Марии. - Это что, так заманчиво? - Очень заманчиво. Я, можно сказать, сам напросился. Немолодая женщина холодноватого склада - это приятно освежает. - Йоханнес, я понимаю, у тебя много обязанностей. И все-таки давай поедем к нам. Мария - прекрасный человек, но не мог бы ты навестить ее как-нибудь в другой раз? - Иди вымети и убери себя, - говорю я. - Мне сейчас не до вас. Она складывает свои бескровные пухлые губы в улыбку и заходит первая. Красивой, пожалуй, ее не назовешь. Слишком уж утонченная. И неяркая. Но это пока ты не уловил исходящие от нее флюиды. Аннемари обернулась, увидела нас. Мило улыбнувшись, женщины кивнули друг другу. Ригмор направилась в дальний конец церкви. В былые времена люди с Мыса сиживали на резной скамье в переднем ряду. А теперь считается куда более тонным скромно присаживаться сзади. Я же пошел и сел на причетничий стул, отсюда меня почти и не видно. Сел и жду. В запасе есть еще несколько минут. Обдумать сегодняшний текст не получилось, но что-то мне подсказывает: слова найдутся. Каменная голова - почти вровень с моим лицом. Вечно она таращит на меня круглые свои глазищи! Я видел ее однажды в море. Туманным зимним утром, в серых предрассветных сумерках. Я пережидал в плоскодонке у Заливного островка, хотел подчалить к берегу, покараулить гусиную стаю. Но туман сгущался, пришлось сушить весла. Масляно чернела вода. В мертвой тишине слышно было лишь, как с весел срываются капли. И вдруг прямо рядом со мною всплыла голова. Круглая, а глаза потухшие. Ты сегодня умрешь, подумал я. Мы обменялись взглядом, и голова исчезла. Я остался один в пустынных водах, в пустынном тумане. Это была нерпа. Обыкновенная нерпа. Они здесь водятся. Я бивал их с лодки, а потом шарил по дну багром, отыскивая затонувшую тушу. Мы частенько слышим их хриплый лай. И все-таки я не могу отделаться от мысли, что она вернется. В другом обличье. Однако сейчас я не способен задумываться о смерти, как бы ни таращилась на меня каменная голова. Я сейчас вообще не способен сосредоточиться. Мысли мои порхают беспечно и беспечально. Нет, я никак не могу настроиться на серьезный лад, а ведь через минуту-другую мне предстоит встать и прочесть старую вступительную молитву. Сегодня в колокол не звонили. В колокол звонят, когда приезжает пастор. Это от меня зависит, когда начать. Последние минуты, как правило, тягостны, нескончаемы, непредсказуемы - какие только дурашливые мысли не проносятся с легким шелестом у меня в голове! Люди ждут. Я - тоже. Их ожидание словно бы облекается в плоть, и его можно осязать пальцами. А ты сидишь на причетничьем стуле и думаешь Бог знает о чем. Что, если потихоньку приклеить большущую черную бороду и выйти показаться им? Или вдруг взять и закричать петухом? Да, проказливый бесенок тут как тут, снова принялся за свои проделки. Я сижу и чувствую себя балаганным шутом. Люди ждут. И чем быстрее убегают секунды, тем острее я чую, а сегодня - как никогда, враждебную силу, что подбирается ко мне исподволь со стороны сидящих. На меня будто надвигается великан, медленно, чуть расставив руки, не отводя глаз от моего горла. Я знаю, стоит мне подняться со стула - и схватки не миновать. Я остаюсь сидеть. Ожидание густеет. Эта вражья сила, готовая вцепиться мне в глотку, эта смутная вражда исходит не от каких-то определенных лиц, не от моих возможных недругов, которые полагают, что я недостоин отправлять сегодняшнюю службу, пускай это и входит в мои обязанности на острове. Напротив, они даже и не подозревают, какую удушающую силу напустили на меня. И восстает она на меня именно в эти, последние мгновенья, когда тягучее ожидание сплачивает их в сообщество, где мне нет места. Сообщество - но пока еще не община, ибо община, Нафанаил, она сродни дивной музыке или рассветному чуду, это нечто неземное, непостижимое. Однако по мере того, как ожидание удваивает, утраивает свою хватку, мысли их устремляются в единое русло. Будь я истинным, смиренным слугою церкви, меня это, наверное, вдохновило бы. Я же постигаю это как безмерную враждебность. Ибо кто я, сидящий здесь? Чужак. Мимолетный гость. Странник на земле. Пусть даже я сейчас поднимусь и стану их голосом. Сегодня собралось человек тридцать-сорок. Больше обычного. Иные скорее сомневаются, нежели веруют, они и сами еще не разобрались, такое в нынешних умах поселилось смущение. Для других вера в Бога - невнятная воскресная привычка. Но есть горсточка, для которых слово Божие столь же очевидно, как земля в поле, как в море - соль. Так воспринимают его неразговорчивый Роберт и словоохотливый Кристиан. Для них все происходящее здесь так же доподлинно, как перемёт, что ставится в море. И вот эти-то благочестивые люди и образуют ядро сообщества, которое медленно сплачивается в гнетущей тишине. Они - самые мои могущественные враги. Истекают последние секунды. Я озираюсь, бросаю взгляд наверх, на полустершиеся романские фрески. Найдется ли среди присутствующих кто-нибудь, кто понимал бы красоту этой церкви, как я, или так же хорошо знал ее историю? Нет, не найдется. И тем не менее я чужой здесь. Однодневка. Дом этот на самом деле - их, принадлежит им. А когда тайное их воссоединение исполнится (возможно, это происходит втайне лишь от меня, чужака, но явно для остальных), тогда я тоже уверюсь, что дом этот не просто историческое сооружение. Неизъяснимым образом он продолжает жить и сегодня. Да, он живет, не ведая возраста, ибо они - те, кто ждут сейчас, пребывали в нем со дня его освящения и пребудут до тех пор, пока он стоит. Пора! Я привстаю - и вновь опускаюсь на стул. Перешептыванье на церковных скамьях стихает. Воцаряется напряженное молчание, всех до единого властно объемлет тишина. Я пред лицом врага, превосходящего меня силой, - это их ожидание. Что ж, решаю я, ничего не поделаешь. Мне остается одно - быть искренним. Быть самим собой, пустым и легким*. * Ср.: "... ты взвешен на весах и найден очень легким..." (Книга Пророка Даниила, 5, 27). Ведь я же выметен и убран. Я - пустота. Ничто. Незаметно для самого себя я поднялся, ступил под массивную арку. И вот уже я стою и бесстрастно гляжу прямо перед собой. Вижу всех - и никого в отдельности. Встречаюсь глазами со всеми - и ни с кем. Но воля моя, мое "я" словно бы приросли к стулу. И лишь сейчас только мое "я" поднимается, чтобы вернуться в свою телесную оболочку, обретающуюся под аркой. Однако воссоединения не свершилось. У меня возникает ощущение раздвоенности, расщепленности. Я стою в гробовой, деревянной тишине и смотрю на обращенные ко мне лица. Томительные, зловещие мгновенья. Холодным угрем в сознании моем проскальзывает догадка, не возмущая, впрочем, моего спокойствия. Ты одержим. Когда ты поднимался со стула, некто чужой, сильнейший тебя, водворился в пустующую оболочку. Ты одержим. Это Локи стоит здесь, под аркой. Это его глаза приковали к себе взгляды присутствующих. Это - дьявольское наваждение. А ведь вздумай кто-нибудь оспаривать при мне существование дьявола, я бы попросту от него отмахнулся. И слушать не стал бы. Быть может, во мне, пустом и легком, взыграла вдруг гордыня и обернулась властолюбием? Не знаю. Но в меня словно бы вселился могущественный, коварный дух. Ему не занимать обаяния, мужского обаяния. На губах его играет нежная, обольстительная улыбка. И сидящие полностью ему подчинились. Погляди на женщин - они околдованы. И мать Олуфа, и Ригмор, и Аннемари. Смотри, как безвольно она сидит за органом. Лица у них у всех распустились, стали круглые, бездумные. Вон сидит Роберт, с сизыми щеками и белым лбом. Лицо круглое, бездумное. Старый Кристиан похож на загипнотизированную курицу. Так когда, ты говоришь, прилетает вальдшнеп? После того как Христос изгонит нечистого духа? То есть уже вот-вот. Посмотрим, явится ли он, суеверный ты дурень. А вон - родители Кая, Анерс и Хансигне. Лица круглые, бездумные. Они начисто позабыли о больном сыне. А вон - Герда, молоденькая Герда, та, за которой ухаживал Нильс и которая заново нашла свое счастье. Лицо круглое, бездумное. Но кто это рядом с ней? Широкая, чернее ночи, безглазая маска! Ужаснувшись, я успеваю сообразить, что это, наклонившись вперед, сидит женщина, а за лицо я принял круглую фетровую шляпку. Это Лине, вдова Эрика. Единственная, кто на меня не пялится. Пожалуй, единственная, кто не уловлен в сети. Взгляни же на меня, Лине. Не прячься. Мы тут должны быть все заодно! Я смотрю на них и радуюсь. Но это недобрая радость. Я тому радуюсь, что превратил их в обитателей преисподней, это оттуда их скелеты повысунули головы. Все они сейчас напоминают голову, что всплыла из воды. И ту, что внутри алтаря. Они - призраки. - Господи, я пришел сюда, в дом Твой услышать, что Ты, Бог Отец наш и Создатель, скажешь мне... - Аминь. Чужой не изошел. Не запнулся ни на едином слове. А вот на церковных скамьях расслабились - я сужу по тому, что лица у них подобрались, приняли обычное выражение, у кого - угрюмое, у кого - хитрое, мягкое, жесткое, приторное. Но расслабились не до конца. Они все еще во власти Чужого. Я киваю сидящей за органом кукле, и она послушно открывает скрипучие мехи. Призраки затягивают хором: "Твердыня наша вечный Бог"*. Я запеваю, опираясь рукою о барьер передней скамьи. Краска на этом месте облезла, дерево отполировано причетничьими руками. Обычно это меня подбадривает, я как бы ощущаю себя преемником всех тех, кто совершал здесь священнослуженья, особенно - нищих сердцем. Но сегодня власть Чужого неколебима. Хоть мы и поем, что "заклятый враг падет". Все идет так, как задумано им. * Гимн, написанный реформатором церкви, основателем протестантизма Мартином Лютером (1483-1546). Я читаю послание, в котором Павел остерегает паству в Ефесе от сквернословия, и пустословия, и смехотворства*. Для меня и того, кто в меня вселился, все это - пустой звук. Однако он старается придать своему голосу напевность, дабы продлить обольщение. * Послание к Ефесянам, 5, 4. Мы переходим к следующему псалму: "Предел положен будет господству сатаны"*. Чужой растягивает губы в лукавой усмешке. * Написан известным датским поэтом Томасом Кинго (1634-1703). Уж не меня ли он замыслил обольстить и совратить с пути истинного? Лишние хлопоты. Но я стал орудием, при помощи коего он обольщает других. Их доверие и ожидание - вот куда он откладывает свои мушиные яйца*. Он хочет одьяволить христианскую веру. Кто не ревнует о вере, в того он и пробирается ему на погибель. * Синоним сатаны - веельзевул, "повелитель мух", "повелитель скверн". А они себе поют. На третьей скамье от меня сидит Лине, вдова Эрика. По одну руку от нее - дети, мальчуган - с краю, как и положено заступнику. По другую руку от Лине сидит Герда. Она заново нашла свое счастье. Но ведь это Эрик бросился тогда на выручку Нильсу. Герда это помнит. Она теперь всегда садится рядом с Лине. Вот как сейчас. С тех пор как Эрика не стало, Герда часто бывает у Лине. Но о чем краснощекая Герда может говорить со вдовой? Надо думать, ни о чем особенном. Ни о чем таком, что заслуживало бы внимания. Лине, я вижу, принарядилась. Шляпка мне смутно знакома, - наверное, ее переделали чьи-то ловкие руки, не исключено, что и Гердины. На Лине новое черное пальто. А может, это она перелицевала старое. Лине сегодня нарядная. Когда носишь траур, надо прилагать усилия, ибо скорбящий выставлен на всеобщее обозрение. И Лине старается. Дети ее одеты опрятно. Как я догадываюсь, у Лине выдалось хлопотливое утро: собирала детей в церковь, металась по дому как угорелая. И на какие только средства она живет? От страховки за катер осталось не Бог весть что: Эрик покупал его в долг. Но ее долг - выглядеть опрятно, нарядно! Мальчуган сидит возле старшей сестры, у них один псалтырь на двоих. Пробежав очередную строку, он выпевает ее, подняв глаза к южному окошку, слепому от солнца. Пробегает следующую строку, вскидывает глаза на окошко, поет. То вскинет глаза, то опустит. Он чернявый, в отца, волосы не мешало бы подстричь, под носом - капля. Опустил глаза - прочел, поднял - поет. Опустил - поднял. Что ему светит в этом окошке? Быть может, он думает сейчас об отце, ищет там объяснение, видит лик Божий? Ведома ли ему истина, неведомая мне? Да нет, это ты усложняешь. Ты усматриваешь в поведении ребенка нечто загадочное - как будто меченный лихом парнишка в состоянии увидеть то, чего не видишь ты. А на самом деле он бездумно глотает строку за строкой, ни о чем себе не думает, ничего не ведает, опустил глаза прочел, вскинул - поет, и все это - безотчетно. Чужой - он здесь запевала - пуще всего злобится на эту маленькую, по-воскресному одетую группку - вдову и ее детей. - Это святое благовествование - от евангелиста Луки... Все встают - мужчины, женщины, дети. Их как подняло ветром предвестником бури. - "Однажды изгнал Он беса, который был нем; и когда бес вышел, немой стал говорить, и народ удивился. Некоторые же из них говорили: Он изгоняет бесов силою веельзевула, князя бесовского. А другие, искушая, требовали от Него знамения с неба. Но Он, зная помышления их, сказал им: всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет, и дом, разделившийся сам в себе, падет. Если же и сатана разделился сам в себе, то как устоит царство его? а вы говорите, что Я силою веельзевула изгоняю бесов. И если Я силою веельзевула изгоняю бесов, то сыновья ваши чьею силою изгоняют их? Посему они будут вам судьями. Если же Я перстом Божиим изгоняю бесов, то конечно достигло до вас Царствие Божие. Когда сильный с оружием охраняет свой дом, тогда в безопасности его имение; Когда же сильнейший его нападет на него и победит его, тогда возьмет все оружие его, на которое он надеялся, и разделит похищенное у него. Кто не со Мною, тот против Меня; и кто не собирает со Мною, тот расточает. Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находя говорит: возвращусь в дом мой, откуда вышел. И пришед находит его выметенным и убранным; Тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и вошедши живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого. Когда же Он говорил это, одна женщина, возвысивши голос из народа, сказала Ему: блаженно чрево, носившее Тебя, и сосцы, Тебя питавшие! А Он сказал: блаженны слышащие слово Божие и соблюдающие его"*. Аминь. * Евангелие от Луки, 11, 14-28. 129 Все садятся. Волна улеглась - но не волнение в черных глубинах. Я чувствую, меня начинает одолевать искушение. Раскрытый перед ними текст все равно что неясный, туманный пейзаж. И он хочет, чтобы я запутал их еще больше, чтобы с помощью поэтических образов напустил еще больше туману. Текст - тяжелый, ужасный. Меня прошибает пот. Лохматый сынишка Эрика сидит и ковыряет в носу, он глядит в окошко, и взгляд у него отсутствующий. - Лине! - слышу я вдруг свой голос. - Очнись! Помог ли тебе Сын Божий? Она поднимает голову. Лине, вдова. Смотрит мимо меня широко распахнутыми глазами. И - кивает. И тут рядом со мною словно бы кто-то прошел и ударил меня на ходу, и я пошатнулся. Когда мы допели последний псалом, Аннемари встала и быстро вышла. Я вернулся под арку. Погладил каменную голову. Потом зашел в ризницу и притворил за собою дверь. Сев на стул, я чуть не опрокинулся: стул был старый, с расшатанными ножками. Да, с выпивкой надо кончать, сказал я себе мысленно. В голове у меня позванивало, точно я получил оплеуху. Но, прислушавшись хорошенько, я узнал эти звуки. С таким криком тянет вальдшнеп: "Тиро! Тиро!" 7 В воскресенье ближе к полудню, сидя у Марии в горнице, я перелистывал альбом с фотографиями и вспоминал тот вечер, когда Олуф не получил позволения рассказать о том, что ему пришлось пережить. Все верно, сперва я отсиживался в ризнице. После того, что произошло. Что ты думаешь обо всей этой истории, Нафанаил? Она тебе по вкусу? Ты же так ждал нескромных признаний. Вот я и признался, что во время службы в меня словно бы вселился нечистый. Ни больше ни меньше! Ну как, порадовало тебя это признание? Лишившись своего "я", опустошенный, я обернулся вдруг самим совратителем. Почувствовав себя чужим в собрании, я сделался чужд всему, стал сродни дьяволу! Разве ты не в восторге, Нафанаил? Или ты не веришь ни одному моему слову? Ха! Если бы я верил сам. Похоже, ты думаешь про себя то же, что и я - в ризнице: если пить с утра, натощак, недолго и повредиться умом. Угадал? Не стану утомлять тебя пересказом того, о чем я размышлял, сидя на ветхом стуле. Я сидел и смотрел, как по беленому потолку скользят тени, мимо окошка проходили, покидали церковь люди. Потом наступила могильная тишина. Мне так недоставало Пигро. Ризница - маленькое, унылое помещение. В одном углу стоит старый сосновый шкаф, покоробившийся от сырости. В другом - горшок. Там же висит небольшое, в пятнах, зеркальце и полотенце. Наконец я встал. Я решил пройтись берегом до самого Клюва, прикинув, что успею обернуться к обеду. Выйдя из церкви, запер дверь - и увидел за калиткой автомобиль с Мыса. Ригмор ждала за рулем. Она опустила окошко. Резко дохнула, передернулась и сказала, не глядя на меня: - Садись! Я сел. На заднее сиденье. - До обеда еще далеко, - сказала она, не поворачивая головы, - может быть, проедемся и посмотрим на море? Ты бы рассказал мне про птиц. - Никуда мы не поедем, - ответил я. - Я отвезу тебя потом к Марии. - Вытащив сигарету, она протянула мне через плечо пачку. - Может, все-таки поедем? Я бы с удовольствием послушала, как ты рассказываешь. Про птиц. Ну на полчасика! Я тихонько рассмеялся. Стало быть, Ригмор проняло. Наверное, она потому решила меня дождаться, что побаивалась, как бы я чего не сотворил в одиночестве. - Так поедем? - повторила она. Внизу, среди холмов, двигалась темная фигурка. Это возвращалась домой Мария. - Йоханнес, чудно сегодня было. - Поезжай! - сказал я. Она завела мотор. Я встретился с ней взглядом в зеркальце - и она тотчас отвела глаза. - Высади меня, когда догоним Марию, - попросил я. Мы рванули вниз по ухабистой, раскисшей дороге - брызги из-под колес тотчас омрачили ясный пейзаж. Когда мы почти уже поравнялись с Марией, Ригмор притормозила и, открыв дверцу, крикнула: - Садись, я подвезу вас с Йоханнесом к твоему дому! В жизни бы не подумал, что Мария воспользуется приглашением. А она взяла и села рядом со мной. И мы поехали дальше. - Вот мне и довелось прокатиться, - сказала Мария, - я еще ни разу не ездила в автомобиле. Она сидела очень прямо и на ухабах подпрыгивала всем телом. И улыбка ее, и подпрыгиванье были ей совсем не к лицу. - Я тебя еще как-нибудь прокачу, Мария, - пообещала Ригмор. - Вот поедем на материк и захватим тебя с собой. Ну а это кто идет? Ригмор прекрасно видела - кто. Это быстрым шагом шла Аннемари. - Спросим, не подвезти ли ее. Вот уж не думал, что Аннемари согласится. А она взяла и села рядом с Ригмор. Приятная неожиданность. - Так вы придете сегодня вечером на бал? - поинтересовалась у нее Ригмор. - Еще бы, - ответила Аннемари, - я просто жду не дождусь! - Ну и слава Богу, но я хотела спросить, вы придете вдвоем? С Харри? - По-моему, он тоже ждет не дождется. - Вот и чудесно! - сказала Ригмор. - Мария, ну а ты на весенний бал придешь? - Спасибо, - ответила та, - я уж и не упомню, когда была на людях. Она сидела все так же прямо и подпрыгивала. Лицо у нее раскраснелось. Нет, мне это решительно не нравилось. - Приходи же! - сказала ей Ригмор. - А тебя, учитель, я и не спрашиваю. Ты задолжал мне не один танец! - Бедный учитель! - сказала Аннемари. - Сколько же ему надо успеть! А ведь у него уже плешь на макушке, он сам говорит. Но если ты расстараешься, Ригмор, и на балу у тебя будут молоденькие, тогда он, конечно, придет! Обе они, на мой взгляд, были несколько возбуждены, держались неестественно. К тому же Аннемари уколола Ригмор - та была старше ее на целых тринадцать лет. Подъехав к Марииному домику, машина остановилась. - Кого же, по-твоему, мне надо позвать? - обратилась Ригмор к Аннемари. - Могу я внести предложение? - сказал я. - Позовите Эльну из трактира. Она мне нравится. - Нет, это бесподобно! - выпалила Ригмор. - Учитель до ужаса откровенный человек, - заметила Аннемари. - И страшно внимательный, - подхватила Ригмор. - Настоящий самаритянин! - Да, такое уж у него мягкое сердце! - сказала Аннемари. - Слушай, почему ты не отвечаешь? - спросила Ригмор. - Можно объездить коня, выучить собаку, вышколить мужчину, - сказал я, - но усмирить бодливую корову, укротить горную реку и укоротить женский язычок невозможно. А теперь, если соизволите обернуться, вы станете свидетелями маленькой драмы. У мергельной ямы на Бёдваровом поле дрались два матерых зайца. Рядом, пристукивая ногами, сидело еще двое, один - такой же лобастый крупный самец. Внезапно он сорвался с места, налетел на дерущихся и тут же, увернувшись, отпрыгнул назад, к зайчихе, которая сидела, явно наслаждаясь происходящим. Он принялся обхаживать ее, и на сей раз она отнеслась к нему с благосклонностью. Те же двое продолжали трепать друг дружку почем зря шерсть так и летела клочьями. Ригмор засмеялась и еще раз глянула на них в зеркальце. Аннемари отвернулась и посмотрела на часы. - Если поднести к лицу такой вот клочок заячьей шерсти, - сказал я, пока он еще не остыл и на нем не обсохла кровь, и принюхаться, это и есть запах дичи! Дичи! - повторил я, до того свежи были воспоминания. Когда мы с Марией вылезли из машины, я сказал: - Знаешь, о чем я подумал, Ригмор? Маленькому Каю с Песчаной горы давно уже пора в санаторий, и теперь там как раз освободилось место. Отправить его надо как можно скорее. Но если им ехать за ним сюда, на остров, это долгая история. Вот мне и пришло в голову: что, если Фредерик или ты подвезете его? - С превеликим удовольствием, - ответила она, взглянув на меня. Ага, подумал я, наверное, ты заподозрила, что я решил тебя испытать. Ведь на острове есть и такие, кто боится даже близко подойти к дому, где живет Кай. - Только до парома, - добавил я, - а там уже мы договоримся, чтобы в порту его встретили. - А может, мы доставим его прямо в санаторий, - сказала Ригмор. Фредерику так и так нужно в те края, и тоже как можно скорее. Так что мы с удовольствием. - Вы нас здорово выручите! ... Я стоял, прислонясь к кухонной двери, и курил трубку. Мария тем временем принялась за готовку. Казалось, она занимает собою всю кухню. На ней было темно-серое, в черных разводах платье, тяжелое, длинное. Поверх платья она повязала широкий крахмальный передник. В родных стенах она снова стала самой собой, неулыбчивой и молчаливой. Молчал и я. Я здесь частый гость и привык, что иной раз мы не обмениваемся и десятком слов. Мария почему-то питает безграничное уважение и к роду моих занятий, и к моей персоне. Я чувствовал, ее смущает, что я стою у дверного косяка, где мог стоять ее сын, где стаивал ее муж, однако же причетнику находиться не подобало - причетнику подобало сидеть в горнице, в кресле-качалке, и рассматривать семейный альбом. Но после того, что произошло в церкви, мне так хотелось постоять здесь немножко, побыть в соседстве с нехитрой кухонной утварью. Странник на этой земле, скиталец непременно должен постоять на пороге кухни. Я и постоял немножко и уворовал кусочек заповеданного мне мира - мира, где священнодействует хозяйка дома. Ибо давно уже, много лет назад, умерла та, на чьи хлопоты я мог невозбранно смотреть, пользуясь сыновним правом. Мария подошла к выкрашенному в красный цвет дровяному ящику и набрала щепок, чтоб подтопить плиту. Я молча зажег спичку, подал ей. Щепки занялись быстро, я услышал потрескиванье и запах горящей сосны. Я обратил внимание, до чего аккуратно уложены в ящик полешки. Мария любит порядок. Конечно, утварь в этой голубой кухоньке далеко не новая, но как разительно отличается Мариин дом от того, где живет больной Кай. У матери Кая, Хансигне, обстановка тоже скудная и старая, но на всем лежит печать ее беспомощности, несусветного неряшества. У нее не вещи, а рухлядь. Мариины же вещи от долгого употребления обрели благородство. Дом ее дышит чистотой. Здесь пахнет свежевыстиранным, свежевыглаженным бельем. Чтобы дольше не смущать ее, я перешел в горницу, опустился в кресло-качалку и взял в руки толстый альбом, который всякий раз услужливо лежит на виду и который я многажды перелистывал. На стене тикают старинные часы работы лондонского мастера. На дверце под циферблатом - олеография, изображающая сцену на охоте: охотник целится с колена в благородного оленя. Охотник - в синем, олень - рыжий, лес зеленый. Олень подскочил и выкатил глаза, словно его уже настигла пуля. Проходят годы, а он все парит в своем предсмертном прыжке. И еще одна олеография висит на стене - из южных краев; на ней изображен Христос, поверх его рубища пламенеет сердце, обвитое терновой лозою, от сердца расходятся яркие лучи. Чуть дальше - треугольная полка, уставленная кофейными чашками, там же стоят Мариин псалтырь и водочная стопка, принадлежавшая ее мужу. А вот цветной рисунок трехмачтовой шхуны "Маргрете", на которой плавал в молодые годы Йохан, Мариин муж. Волны лежат ровнехонько, точь-в-точь как полешки в дровяном ящике. На комоде красуется старинная, английского фаянса, супница. Рядом - чучело броненосца, руки чучельника придали ему форму корзинки, Мария хранит в ней рождественские открытки. Тут же, на комоде, в рамках из ракушек и перламутра, стоят семейные фотографии - всё мужнина родня. В доме множество вещиц, которые Йохан понавез в дни своей молодости, эти диковинки прибило сюда прибоем океанских странствий. Входит Мария. Выдвигает из комода ящик. Вынимает скатерть, белую, как свежевыпавший снег, благоухающую. Накрывает ею стол. Уходит обратно, заслоняя собою дверной проем. До меня доносится побулькиванье в чугунке с картошкой, пар, поднимающийся из чугунка, отдает прелью. Бывая у Марии, я открыл для себя одно удивительное обстоятельство. Все, что ни есть в этом доме, принес с собой Йохан (в супружестве они нажили самую малость, поскольку едва сводили концы с концами). И не потому, что Мария была бесприданницей, - муж взял ее из зажиточной семьи, из старой усадьбы в самом сердце материка. От Олуфа я слышал, что, получив однажды кое-какое наследство, Мария поручила родственникам распродать его. В доме нет ничего, что напоминало бы, откуда она родом. Она зачеркнула свою юность, сожгла свои корабли. Приняла то, что судьба послала ей, и перевернула чистую страницу. Нет, одну вещь все ж таки она сберегла. Толстый альбом с фотографиями. Йохан был старше ее и уже поражен недугом, когда они поженились. Марии пришлось много тяжелее, чем большинству рыбацких жен. Но она не сдавалась. Будучи крепче мужа, она возила за него тачку, вытаскивала сети, даже выходила с ним в море, говорят. А кроме того, нанималась на поденную. Йохан умер от рака прежде, чем дети его успели конфирмоваться. Марии пришлось совсем тяжко, она стирала на людей, работала на сборе свеклы, бралась за все, что ни подвертывалось, - и тянула детей. Дочери выросли и уехали. А она осталась. И ни разу не отлучалась с Песчаного острова дольше, чем на один день. Что ее держит здесь? Этого она никогда не откроет. А может, она и не сумела бы объяснить. Я сидел в кресле-качалке и глядел в окно. За изгородью и сиреневыми кустами начиналось поле. Полого, благоговейными волнами оно поднималось к подножью холма, на котором темнел наполовину распаханный курган бронзового века с полегшими кустами терновника. Правее торчали недвижные крылья мельницы и дымоход маслобойни. Да, на Песчаном острове всего понемножку. Самый обыкновенный мирок. И вместе с тем что может быть выше этого холма? - подумалось мне. Его не найдешь на географических и астрономических картах, но посмотри, он уже заслонил полнеба. А если выйти в поле и лечь на спину, он и вовсе упрется в небосвод и загородит собою весь мир. Выходит, Песчаный остров не так уж и мал! - подумалось мне. А сколько тут неизведанного! Здесь произрастает множество диких растений, водорослей и мхов, которые мне незнакомы. То и дело попадаются зверьки, которых я до этого не примечал. Что я, собственно, знаю о составе и свойствах почвы, о геологии острова? Мои познания в области его истории невероятно убоги. Что мне известно о людях, которые населяли его прежде, и что, в сущности, знаю я о тех, кто живет здесь сейчас? Люди недолговечны, как трава. Дунет ветер, древний ветер, и вот уже нету их, они умерли и позабыты. И по острову расхаживают другие, которые понятия не имеют о тех, кто жил здесь до них, трудился в поте лица, судачил, плакал, смеялся, обманывал и ободрял друг друга. Дунет ветер, и вот уже этих, других, тоже нет, они стали добычей червей и забвенья. Осталось одно-два предания, и все. Да, или память о жизни людской полностью выветривается, или оседает щепоткой знания. Что, если попытаться сохранить эту щепотку знания? Так вот, я сидел у окна в Мариином кресле-качалке, и мне пришло в голову основательно изучить и подробно описать этот остров, начиная с его обитателей и кончая лишайниками, покрывающими надгробия, и веселыми рачками-бокоплавами на морской отмели. Да, вот такая мне пришла в голову мысль, Нафанаил. Я бы даже сказал, тщеславная мысль. Видимо, на меня повлияло, что сегодня в церкви я особенно остро почувствовал себя чужаком. А еще, быть может, и то на меня повлияло, что сидел я именно в горнице у Марии - человека, который тоже когда-то считался пришлым, но сумел обрубить свои корни и прижился здесь, и потому можно сказать без преувеличения: если кто и стоит обеими ногами на острове, принадлежит острову целиком, так это Мария, мать Олуфа. Мария входит в горницу и ставит на белую скатерть тарелки. Идет обратно, но в дверях останавливается и, глядя на меня через плечо, говорит: - Тебе, наверное, известно, что Аннемари была здесь перед тем, как идти в церковь? - Нет. И тут мне никакого покоя! - думаю я про себя. Судя по запаху, на сковороде у Марии жарится угорь. Ну к чему сейчас заводить эти малоприятные разговоры! - Она приходила сказать, что между Олуфом и ею теперь все кончено. - Может, оно и к лучшему. - Ты так думаешь? - обронила она и удалилась на кухню. Я сидел, вдыхая доносившиеся до меня ароматы. Сейчас я покрою лице свое жиром своим, и обложу туком лядвеи свои, как говорится в Писании*. А потом, в тишине и покое, примусь за труд о Песчаном острове. * Книга Иова, 15, 27. Мария вернулась с бутылкой слабого пива, поставила ее на стол и сказала: - Знаешь, это единственное, что Аннемари сделала нам доброго. И снова вышла в кухню. А я подумал: может, она и права. Как бы там ни было, она цельна в своих чувствах. Или горяча, или холодна*. Без тепловатости, а это проклятие многих и многих, в том числе тех, кого снедает глубокомыслие. Так вот, оказывается, почему Мария и Аннемари смогли усидеть в одном автомобиле. * Ср.: Откровение Иоанна Богослова: "Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих" (3, 15-16). Я перелистнул страницы альбома. Ага! В альбоме у Марии была одна-единственная фотография Аннемари, да и то, видно, на этом настоял Олуф. Теперь она исчезла. Мария изъяла ее, собираясь в церковь. Я с головой погружаюсь в разглядывание альбома. Открывают эту священную книгу старые, столетней давности, семейные фотографии. Выцветшие, матовые. Они приняли лиловатый, а то и табачно-коричневатый оттенок, на них белые пятна, но они красивы. Это Мариина родня. И не просто родня, но род. Крепкие крестьяне равнинного края. Портреты групповые. Мужчина, глава семьи, сидит, выставив одну ногу, на нем сюртук и сапоги. Сзади - женщина в скромной шляпке и выводок накрахмаленных детей. Потом идут снимки покрупнее, появляется романтический фон. Лесной утолок. Идиллический мост, на котором стоят юнцы в солдатских мундирах. На групповых портретах муж и жена теперь поменялись местами. Она сидит, а он возвышается над нею и детьми, что твоя каланча. Вот Йохан, покойный Мариин муж, в молодости. Долговязый, сутулый, бородатый морской пехотинец. Это единственная его карточка. На всех же остальных - кровные Мариины родичи. Как и у Эгиля Скаллагримссона, в крепком ее роду преобладают два типа. Сама она выдалась в тех, кто потемнее волосом, все они крутолобые, носатые, смотрят сурово. Вторые - посветлее, с более мягкими чертами. Олуф пошел как раз в них. Правда, внешностью он выгодно отличается от большинства. Фотографий Марииных детей в альбоме не счесть. В основном это Олуф. Как бы туго ни было у нее с деньгами, она хоть раз в год да посылала его на материк к фотографу. На детских снимках у него несколько овечье выраженье лица, рот припухлый, светлые глаза вытаращены. Но все равно красив. Начиная лет с восемнадцати он, судя по обилию снимков, зачастил к фотографу, некоторые у меня есть. За них, скорее всего, платил уже он сам, если не Аннемари. Совсем молоденькой она была помешана на его карточках не меньше, чем Мария. Они без конца заставляли его фотографироваться. Однако "взрослые" портреты, все до единого, далеки от оригинала. Это не Олуф. Вернее, не тот Олуф, которого я знаю. Высокий, широкоплечий, светловолосый, он здесь не только прекрасен собою, но стоит с видом властным, повелительным, как юный хёвдинг*. Рот крепко сжат, взгляд остр. Таким я видел его лишь дважды. Он не такой. * Хевдинг (истор.) - предводитель, вождь. Так что ж тогда передо мною сейчас? Кумир, идол. Несбыточная мечта юноши. Чары полудетской влюбленности - таким он, наверное, ее и пленил. И родовое божество матери. Все свои корни обрубила Мария. Не пустила прошлое на порог своих буден. Но втайне она выносила кровное божество. Теперь-то я понял. У меня такое чувство, будто я ступил в языческое капище, где приносят человеческие жертвы. Но два раза я действительно видел в глазах у Олуфа похожий блеск. Причем в один и тот же день. Когда он возвратился с Телячьего острова. О том, что Нильс утонул, а Олуф доплыл до Телячьего, мы узнали по радио. И вот он возвратился на пакетботе, и все, за исключением разве что лежачих, высыпали на пристань. Я был там вместе с Аннемари, она в ту пору ждала ребенка. Вид у нее, кстати, был более измученный, чем в тот день, когда Олуф с Нильсом перевернулись. На баке стояло несколько человек, но Олуфа среди них не было, он поднялся наверх только после того, как пакетбот пришвартовался. Выбежав на палубу, он распихал стоящих у трапа и перемахнул через поручни. Высоченный, бледный. Увидев такую толпу, он застыл как вкопанный. Тут к нему подошла и припала, рыдая, Аннемари. Лицо его исказилось тревогой, он бросил на меня поверх ее головы пронзительный взгляд. Тот самый! - А где... мама? - спросил он: Марии на берегу не было. И тотчас пустился домой. Да как! Мы с Аннемари едва за ним поспевали. Он двинулся напрямик, в гору, семимильными шагами, удаляясь от нас все дальше и дальше. Когда мы выбрались на ровное место, Аннемари вконец запыхалась. Отсюда нам был виден Мариин дом. Олуф был уже на полдороге. Он бежал. Не чуя под собой ног, через поля, где светлела зеленая озимь. Бежал сломя голову. - Гляди! - сказала Аннемари, хотя мы стояли рядом. - Как я его понимаю, - сказала она. И чуть погодя повторила: - Как я его понимаю! Но по голосу ее я слышал - не понимает. Мы стояли, смотрели ему вслед, и я думал: кто-то гонится за ним. Гонится по пятам. Вечером они пришли ко мне в школу, он и Аннемари. Как ни в чем не бывало. Она села и достала свое шитье. Олуф принялся перебирать книги на полках. Я пошел на кухню и поставил чайник. Потом я вынул из футляров инструменты. Протянул ему скрипку. Он играет на ней лучше, чем на своей, я все думал отдать ему ее, но так и не отдал. Сам я взял виолончель и стал искать старые ноты - они раскиданы у меня по всей комнате. Пока искал, он настроил скрипку и начал играть. Такая уж у него дурная привычка - играть по памяти, не разучив вещь как следует. Но вообще у него к музыке способности, пусть и не выдающиеся. Может быть, он как раз и мечтал заниматься музыкой. И мне, наверное, стоило похлопотать и найти кого-нибудь, кто бы оказал ему помощь, и он мог бы уехать и получить должное образование. Короче, он заиграл. И конечно же это была песня Любаши из "Царской невесты" Римского-Корсакова. Прервав игру, он повернулся к Аннемари: - Я там заходил посмотреть, сколько стоит проигрыватель. Шестьсот крон. - Это было бы чудесно, - произнесла она тихо, не поднимая глаз. Он начал сызнова. И вновь оборвал игру. Бережно положил скрипку и смычок на стол. - Нет, не могу! - сказал он и отошел к окну. Стал к нам спиною. Вперился в темноту. Молчание тянулось минуту. Аннемари сидела с потупленными глазами, за что я ей был неимоверно признателен. - Как же это так получилось, учитель? - спросил он, не оборачиваясь. Обычно он называл меня по имени, хотя и долго не мог привыкнуть. Сейчас же его обращение прозвучало надменно и вызывающе. - Не знаю, Олуф. - Чем я лучше Нильса? - Ничем. - Спасибо. - Он усмехнулся. Медленно потянул жалюзи. Отпустил. Жалюзи с треском взвились обратно. Аннемари вздрогнула. - Это я его убил, ясно вам? Аннемари нагнулась так, что лица ее стало совсем не видно. - Вам ясно? - Да, - ответил я. - Что тебе ясно, Йоханнес? - Он все еще стоял к нам спиной. - Мне ясно, что ты форменный идиот. Я таки заставил его повернуться. Повернуться ко мне лицом. Глядя на меня исподлобья, он медленно сжимал свои кулачищи. - Не думай, что тебе позволено говорить все, что угодно, - пробормотал он, сдерживаясь. - Молчи! - сказал я. - И не будь таким идиотом! Я же вижу, он преследует тебя по пятам. Но какого черта! Да, ты не мог его спасти. Ты хватаешь его. Он почти не умеет плавать. Он теряет голову. Утягивает тебя за собой. Ты вырываешься. Вот и все, и нечего валять дурака. - Я от него отбивался. От Нильса! - Но он же потащил тебя за собой. А ялик отнесло, ты бы его не догнал. - Это было невозможно, - отозвался он. - Невозможно. - Да, потому что его унесло. С Нильсом ты бы до него не доплыл. Это немыслимо. В такой шторм. Ни один человек не сумел бы этого сделать. Не сумел бы спасти его. Так что давай поставим на этом точку. - Да, но ведь я солгал им. Они все спрашивали и спрашивали. Я сказал, что он тут же пошел ко дну. Это ложь. Он был еще жив. Они спрашивали, спрашивали. А я не знаю, может, я сломал ему руку! - Заткнись! - взорвался я. - И сядь! Сядь немедленно! Он повиновался и сел на стул у окна. Дышал тяжело, прерывисто. - И чтоб больше мы об этом не слышали, понятно? - сказал я ему. - Ну да, конечно, ты бы мог красиво-благородно пойти ко дну вместе с ним. Ну еще бы! Только мы бы так и не узнали о твоем благородном поступке. А на свет родился бы сирота - куда как прекрасно! Короче, чтоб больше я не слышал об этом ни слова! Он сидел вполоборота к нам, уставясь в окно. Да нет, конечно же его преследовал призрак. Подгонял дикий страх. Все то время, пока он плыл. Иначе бы ему нипочем не добраться до Телячьего. Вдобавок две одинокие ночи на острове. - Ну а ты что расселась? - напустился я на Аннемари. - Давай-ка на кухню и займись кофе. Пока вода не выкипела. - Иду, - выдохнула она, вскакивая. Я включил радио. Стал перекладывать на столе какие-то мелочи. Чертыхаясь себе под нос. Я говорил все это, чтобы переломить его, но вряд ли бы у меня что получилось, не выйди я из себя. По радио передавали музыку, не помню какую. Олуф пересел было в мое вольтеровское кресло, но туг же поднялся, чтобы взять со стола табакерку. Потом он откинулся в кресле и начал набивать трубку. - Ну да, ну да... - пробормотал он. После происшествия с Нильсом им завладела еще большая вялость, и, хотя Аннемари родила Томика, до женитьбы у них так дело и не дошло. 8 В воскресенье после обеда. Я надеялся, что остаток дня проведу в покое и обдумаю на досуге счастливую мысль, осенившую меня в Мариином доме, а именно: подробно описать природу и людей Песчаного острова. Но не тут-то было. От Марии я ушел рано. Срезая угол, я направился домой полями, что отнюдь не пошло на пользу моим воскресным ботинкам. Я хотел посмотреть, там ли еще серые куропатки, которых я поднял позавчера в тумане. Дымка над островом была напоена светом, казалось, в этот послеполуденный час на земле пребывает наш Спаситель*. Но когда я ткнул прутиком в борозду, он вошел не более чем на полпальца, а дальше земля была мерзлая. Выгон был подтоплен блескучей талой водой, только она не впитывалась, а потихоньку утекала вниз, к берегу. Это не радовало, потому что дождей над островом выпало совсем мало. * Парафраз строки из стихотворения "Рождение Христа" (цикл "Ежегодное воскресение Иисуса Христа в природе") основоположника датского романтизма Адама Готлоба Эленшлегера (1779-1850). Куропаток я не увидел, зато обнаружил первый росток мать-и-мачехи заспанного, одетого в ворсистое платьице карапуза, такого же короткошеего, как Генрих Восьмой, король Английский. Бёдвар Бьярки вышел поглядеть на свою озимую рожь. Он посетовал, до чего она тощая. Бьярки - не настоящее его имя, а прозвище, позаимствованное из школьной хрестоматии*. Само собой, рожь у него была на редкость густая, недаром она столько времени нежилась под снегом. * Имеется в виду "Песнь о Бьярки", доблестном дружиннике конунга Хрольва Жердинки. Бёдвар, между прочим, сказал, что паром на острове ожидают самое позднее завтра утром. А может, и раньше. Восточнее в проливе вовсю идет шуга, и несколько больших катеров уже благополучно пересекли его. Я поспешил домой. Пигро, бедняга, до того разоспался, что едва соблаговолил высунуть свой породистый носище на солнышко. Теперь, казалось бы, самое время усесться и в тишине и покое обдумать свой замысел. Я даже успел затопить в классной комнате, где мне работается лучше всего. Но то, что я услыхал от Бёдвара, нарушило мой покой. Я позвонил на маяк. Помощник смотрителя сообщил мне, что сегодня паром попытается пройти к Дальнему острову. Если это удастся, то вечером или ночью он отправится к нам. Они потому так торопятся, что в порту и на островах скопилось много грузов. Дело принимало не лучший оборот. Я был уверен, Олуф вернется с первым паромом. Наверняка он уже занял место в кают-компании и ждет отплытия. Конечно, все это не было для меня неожиданностью. Но и к спокойствию не располагало. Чтобы как-то отвлечься, я позвонил Фредерику на Мыс. - Я понимаю, что потревожил архизанятого человека. Но я только узнать, Ригмор сказала тебе про Кая? Вы действительно подвезете мальчика? Да, милая Ригмор прожужжала ему об этом все уши, о чем разговор, он готов ехать хоть на край света. Но что он в один из первых же дней отправится на материк на машине, это она брякнула наобум. Если он и поедет, то уж во всяком случае не на машине, будь она неладна. Каждый раз, когда он хочет ее переправить, капитан поднимает невероятную бучу. В первые дни на пароме для машины просто не будет места. - О, раб власти и золота! - сказал я. - У меня и в мыслях не было, чтобы ты вез мальчика на материк. Если ты подбросишь его к парому, это уже великое дело. О чем разговор, он поедет хоть на край света, но причетник, видимо, не представляет, какая это обуза - иметь машину! Ему хорошо известно, все мы над ним потешаемся, потому что он завел на острове автомобиль. Кстати, сначала предполагалось, что он будет держать его в городе. Когда он осенью купил его, то радовался как ребенок, ей-Богу! Только с тех пор он успел с ним намыкаться! А знаю ли я, что сегодня с восьми утра он корпит над налоговыми декларациями, - у него не сходится, не хватает трех эре. - Сочувствую, - ответил я. Из-за трех эре Фредерик способен так терзаться, будто это целый миллион. - Теперь, когда я исповедался, - сказал он, - можешь передать, я отвезу мальчика в санаторий во вторник. Пока. Трубку тотчас же взяла Ригмор, наверное, стояла рядом. - У Фредерика маленькая заминка с тремя эре. Но я-то его знаю, в общем, приготовься к тому, что он выедет завтра утром. Если все будет в порядке. Мы отвезем мальчика с дорогой душой. - Вы здорово нас выручите. - Я люблю тебя, - сказала она. - Я тебя тоже, - ответил я. А сам подумал: телефонистка небось уже навострила уши. - Так ты придешь сегодня вечером? - Нет, - сказал я. - Я буду составлять топографическое описание Песчаного острова. - Я звонила в трактир и говорила с Эльной. Она сегодня свободна после обеда, а вечером занята. Так что, к сожалению, прийти не сможет. - Тем более исключено. - Я люблю тебя, - повторила она. - Взаимонежно, - ответил я. - А что толку? - А что может взрастить этот бесчувственный песок? - Боже! - вскричала она. - У меня ж коврижки в духовке! Я сел на велосипед и покатил к Песчаной горе. Хотя шел уже третий час, Анерс и Хансигне еще не отобедали. Я застал их с детьми на кухне. На засаленной столешнице перед каждым лежала кучка картофельной шелухи. Здесь было парко и смрадно. Худая, изможденная Хансигне бросила на меня испуганный взгляд. Она из тех женщин, у которых ни до чего толком не доходят руки - пока они не состарятся и не избавятся частично от бремени повседневных забот. Забот у нее много, а глаза страшатся. Я думаю, на склоне лет она похорошеет, расцветет как поздний, осенний цветок - так бывает со многими, чья жизнь соткана из беспокойства, опасений, страха не угодить окружающим. Сейчас она переживала из-за того, что у нее такой беспорядок и ей нечем меня угостить. Бородатый же Анерс преспокойно уминал картошку. - Я насчет елей, - обратился я к нему, - ты не запамятовал? - Приду завтра в семь утра и начну, - ответил он. Вот так, мои чудесные ели. Сказанного не воротишь. Потом я сообщил, что, скорее всего, завтра Кая смогут отвезти в санаторий. - Я против, чтобы его подвозили мысовые, - заявил Анерс. - Не желаю одалживаться. Раз мы платим в больничную кассу, за ним могут и приехать. Хансигне переменилась в лице, точно ее ударило смерчем. Сперва она была исполнена смиренного восторга - Кая повезут в шикарном автомобиле! но после слов Анерса на молодом ее увядшем лице сразу обозначились боязливые морщинки, все до единой. - А помнишь, Анерс, сколько мы с тобой препирались, когда Кай стал прихварывать? - сказал я. - К тому же у меня есть еще одно соображение. - Я знаю, учитель, со мной иной раз бывает нелегко столковаться, ответил Анерс. - Но потом-то я уступил и сказал: хорошо, Кай поедет. Только не с мысовыми! - Тебе не придется иметь с ними дела, я все улажу, - сказал я. - Но ты, вероятно, и сам заметил, вас уже начали избегать. И дети ваши тоже чувствуют это на себе в школе. Так оно пойдет и дальше, Анерс. Вот почему я хочу, чтобы Кая отвез Фредерик с Мыса, - это произведет на людей впечатление. В конце концов я его уломал. Перед уходом я заглянул к Каю. Воздух в его каморке был душный, спертый. Все это чревато тем, что могут заразиться и остальные, их и так-то с трудом заставили встать на учет. Правда, покамест болен один Кай. Я захватил с собой несколько ежегодников Национального музея и почти целехонький кремневый топор, я нашел его этой зимой. У Кая уже собралась небольшая коллекция древностей. - Интересно, сохранились у нас на острове следы одиночных захоронений? - спросил он. - Чего не знаю, того не знаю, - ответил я, - но ведь Песчаный остров по-настоящему не исследован. А теперь послушай. Я только что принял решение основательно изучить его. Когда ты вернешься, ты должен будешь помочь мне. - А долго я там пробуду? У Кая тонкие черты лица, оно сейчас нежное, хрупкое, как анемон. Способный мальчик. С ним приятно беседовать. Мне его будет недоставать. - Примерно год, мы ж с тобой об этом говорили. Но у них там большая библиотека. Да и мы можем прислать тебе кое-какие книжки. - Про старину, - попросил он. Я перевожу глаза на его отца. Присутствуя при разговорах, которые ведет его не по летам умный мальчик, Анерс обычно конфузливо улыбается. Сейчас этот неотесанный, неприглядный на вид человек сидит на стуле с потухшим взглядом. Может быть, чувствуя свою обделенность: в последний день его сына крадет чужой. Анерс много чего знает о земле, о море, о птицах. Но он не умеет выразить свои мысли. Ему легче пойти и все это показать. Только теперь Кая никуда уж не поведешь. И сказать мальчику тоже нечего. Я не стал у них задерживаться. Классная комната уже прогрелась. Я принес сюда стопку книг и толстых тетрадей. Здесь и впрямь становишься немножко иным. Перво-наперво, решил я, надо собрать все публикации о Песчаном острове, это дело пустяковое. Потом - упорядочить разрозненные записи, которые я вел на протяжении многих лет. Что ж, возможно, мною движет тщеславие, зато Кай приободрился, он лежит сейчас и думает о том, как будет мне помогать. Я открыл чистую тетрадь и на первой странице, наверху, вывел заголовок: "Песчаный остров". Коротко и ясно. И ниже: Йоханнес Виг. А больше, Нафанаил, я не написал ни слова. Не знаю, знакомы ли тебе мгновенья - они редки, за свою жизнь я пережил такое всего несколько раз, - когда вещный мир словно бы раскрывается перед тобой. Полностью. Вот как эта классная комната. Но начну с начала. Я взглянул на имя, выведенное на первой странице толстой тетради, и мне стало смешно. Йоханнес Виг! Один безотчетный порыв, и тщеславие мое вылезло на свет Божий. На меня напала минутная веселость, которая обычно предшествует невеселым раздумьям. И снова мне вспомнились зловещие минуты в церкви, когда я почувствовал, что меня блазнит, как говаривали старики, что я одержим лукавым. По всей видимости, я был приуготовлен к этому. Я чувствовал себя безучастным, опустошенным. Чужаком, мимолетным гостем. Тут-то все и произошло. Недобрые воспоминания куда как общительны, они посещают не поодиночке, а за компанию. Что только не всплыло у меня в памяти. Я прикасался к человеческим судьбам, я их переиначивал. Видно, этого не избежать никому, но поступал ли я так по велению сердца? Потому, что любил и ненавидел? Или же удобства и времяпрепровождения ради - как человек заезжий, сторонний? Возможно, Нафанаил, я выражаюсь туманно, но в таких обстоятельствах и мысли затуманиваются. Я сидел, оглядывая классную комнату. Друг мой, эта классная комната будет единственным моим ответом суровому критику. Дети приходят сюда с удовольствием, здесь они кое-чему научаются. Тут немало любопытных вещиц, предметов, которые радуют взгляд. За дверью - стенная газета "Ведомости Песчаного острова". Каждый шкафчик - готовый музей, кунсткамера. На задней стене, над высокой панелью, которую Расмус Санбьерг расписал розами, выставка. Это рисунки детей, под стеклом, в собственноручно сколоченных рамках. Время от времени мы ее обновляем. Я считаю, придумано неплохо. Но может быть, я их обманываю? Ввожу в заблужденье, внушая, будто миру есть дело до их художничества? Ниже - библиотечка, небольшое собрание книг, на которые мы еле-еле наскребли денег. Но может, и это обман? И все остальное - тоже? И классная комната обустроена с приятностью и выдумкою, дабы скрасить некоей личности пребывание на острове? Вот парты, изрезанные не одним поколением мальчишек. Имена, фигурки. Бывший наш пастор отнесся к этому неодобрительно и довольно остроумно, но упрекнул меня. На что я сказал: "Об искусстве и истории Песчаного острова говорить не приходится, на нем нет даже рунических камней. Все его искусство и историография представлены здесь, на этих партах. Вот галеас, под ним вырезано имя: Нильс Йенсен. Это то, что Нильс оставил по себе. Здесь он увековечен". Так вот, Нафанаил, когда я сидел там, одолеваемый сомнениями, случилось то, что классная комната раскрылась передо мной - впервые. Как? Этого не объяснишь. Казалось, она за меня ручается. И тогда я пообещал, что останусь на острове как можно дольше. Да, по-моему, она благословила своего служителя. Потом, видимо, я впал в оцепенелое забытье, из которого меня вызвал настойчивый стук в двери школы. Это явился молодой инженер по имени Харри. С длинным рулоном под мышкой. Признаюсь, досада моя взяла верх над великодушием - отчасти потому, что его приход был некстати, отчасти потому, что я забыл, что сам же и пригласил его. Я провел инженера в класс, а сам наскоро прибрался у себя в комнате. Когда я присоединился к нему, он стоял и разглядывал шкаф с птицами. Все еще с рулоном под мышкой. - Мне стало любопытно, почему этот шкаф завешен, - произнес он. - Что ж тут любопытного? - Это педагогическая хитрость? - спросил он. - Дурачество, - ответил я. - А кто стрелял птиц? Вы сами? - Некоторых. Но чучела мы набивали самостоятельно. - Так это и есть вальдшнеп? - спросил он. - Нет, это кроншнеп. Большой кроншнеп. Его подстрелили неподалеку от Клюва, примерно там, где мы вчера с вами встретились. А лесной вальдшнеп вот он. - Я думал, вальдшнеп крупнее. - Это так кажется, когда он с шумом вылетает у тебя из-под ног. Вальдшнеп - волшебная птица. - А когда он должен прилететь? - После того, как Христос изгонит нечистого духа. То есть сегодня. Вернее, сегодня ночью. Они тянут ночью и порознь. Чаще всего в туманную погоду. - А сами-то вы верите, что он прилетит этой ночью? - спросил он, улыбаясь. - Свято и незыблемо, - отвечал я, - но взгляните на эту птицу. Какой у нее длинный меланхолический клюв, удивительно чуткая голова! Увы, ее оперение блекнет. Опытный чучельник сумел бы сохранить первозданную окраску, а у меня не вышло. Хотя о ней легко догадаться. Эти золотистые отливы... Теплый коричневый... Сколь часто брали меня в полон смуглые пышные девичьи груди... Да, это Эвальд. А какие у нее черные исподние перья! Давняя мука пришла под окна, в черном, и кличет меня как встарь. Ютландский ветр!* Но я увлекся, простите. На глаза не обращайте внимания. Они не вальдшнепьи. Это глаза хищной птицы, пришлось вставить временно, за неимением лучшего. Нет, у вальдшнепа они большие и темные, почти неразличимые в лесной полутьме. Оказывается, я долго стоял и глядел на него в упор. Прежде чем он поднялся. * "Ютландский ветр" - название поэтического сборника датского писателя, лауреата Нобелевской премии 1944 г. Йоханнеса В. Йенсена (1873-1950), откуда и взяты процитированные строки. - И вы в него выстрелили? - Да, выстрелил. - Ненавижу, когда убивают, - сказал он. Голос его дрогнул. - Вон оно что... - Вы меня простите, - продолжал он, - но охота!... Нет, я уже не могу... ни с того ни с сего убивать и калечить диких зверей! - Да нет, я прекрасно вас понимаю, - сказал я. - Я получил по почте несколько недурственных брошюр с решительным осуждением охоты. Само собой, там, где промышляют опытные охотники, дичи прибывает, но обсуждать это не имеет смысла. Упершись подбородком в рулон, он окинул взглядом содержимое шкафа и, поколебавшись, сказал: - Подростком меня как-то раз взяли на охоту. Мне понравилось. А спустя годы мне пришлось тащить на себе парня, которого ранили в живот. Ночью, задворками - через три двора, через дощатый забор, на пятый этаж. Иначе его схватили бы. А еще - такое было время - обстоятельства вынудили меня трижды стрелять в людей. При этом я глядел на них в упор, как вы - на вальдшнепа. Я поставил птицу обратно в шкаф, закрыл дверцу и задернул стекло занавеской. Когда я обернулся к нему, он тут же спрятал глаза. Вытащил из-под мышки рулон, перевязанный бечевкой, потянул, подергал за один конец тугого узла. Чтобы отвлечь мое внимание, посмотрел по сторонам и сказал: - Здесь на редкость уютно... Только не пойму, что вас сюда привело, побудило искать одиночества. Искать одиночества! Ну это он хватил через край. Растерялся и пытается найти верный тон. Готов убить себя за то, что разоткровенничался. - Обстоятельства, - ответил я. - Любовная история. Банальная любовная история. - Понятно, - протянул он. И, наклонив голову, принялся распутывать узел. Я предложил ему сигарету. Он взял ее - так неловко, что выронил рулон. Быстро нагнулся, поднял. Лицо его потемнело от злости. Впрочем, оно сразу же прояснилось. Зато злость придала ему уверенности: он взял и перерезал бечевку. Развернутый рулон представлял собой большую топографическую карту Песчаного острова. Картон был наклеен на холст, сверху и снизу прибиты реечки. - Если эта карта вам пригодится, - сказал он, - я бы, с вашего разрешения, подарил ее школе. Времени у меня было с избытком, от нечего делать я бродил по острову и промерял все подряд. Я вычертил карту для фирмы, а заодно и для вас, на вашей я все обвел пожирнее. Я поблагодарил его. И вознес хвалу карте. Она была сделана на совесть. Большая, четкая - дети со своих мест различат каждый дом. Я был доволен. Мы расстелили ее на полу и, опустившись на колени, долго рассматривали. Потом пошли ко мне. Я достал рюмки. Он чувствовал себя уже не так скованно и поделился со мной кое-какими планами. Он в этой фирме три года, но полевой практики у него маловато. Ему бы хотелось поработать за границей, а больше всего - принять участие в проектах, которые они осуществляют в технически отсталых странах. Он без пяти минут социалист и верит в технический прогресс как средство переустройства общества на более справедливой основе. Он разговорился и рассуждал вполне зрело. - Вы конечно же считаете, что техника порабощает человека, - заметил он, - об этом без конца и говорят и пишут. Но скажите, мыслимо ли приостановить прогресс? И что вы предложите взамен? Что нам остается, как не трудиться и трудиться во имя разумно поставленной цели? А какой выход видится вам? Я склонен полагать, вы из тех, кто проповедует, что человек, современный человек, должен совершенствоваться духовно, и мир будет спасен, не так ли? Ну а результаты, где они? Это же чертовски медленный способ! - Зато ваш - молниеносный, - ответил я. - Только с чего вы взяли, что я думаю именно так, а не иначе? - Мне кажется, это видно невооруженным глазом. Извините, что я говорю так прямо, но я уверен, у вас достанет мужества меня выслушать. Вы реакционер. Пусть и самого прекрасного толка. Вот эта ваша комната... Поймите меня правильно, в глубине души я даже вам завидую. Классическая литература, книги, которые читаются и перечитываются, художественный беспорядок, скрипка, виолончель, красивые репродукции... Но если начистоту, ваш образ жизни, образ мыслей - все это напоминает мне выдвижной ящик старинного шкафа, который отдает лавандой. - Браво! - Почему - браво? - Люблю меткие сравнения, - сказал я. - Надо будет это записать. Ну а вы, так-таки знаете, что почем? - Я знаю только, что люди моего склада должны работать, опираясь на прочный фундамент. Мы не можем сидеть сложа руки в ожидании, что на нас снизойдет благодать. Я тут начал вам рассказывать, что было со мной во время оккупации, хотя и не собирался. Да, я участвовал в Сопротивлении. Стрелял в людей. И не раскаиваюсь. Говорю вам как на духу. Не знаю, хватило ли бы меня на такое еще раз. Но я и думать не хочу, что это может повториться. Я хочу работать, понимаете? Строить, созидать. Это наш долг, поймите! Он расхаживал взад и вперед у меня за спиной. Я налил еще. - Да, я стрелял, - повторил он, - но видит Бог, я не в состоянии сидеть и размышлять о прошлом и ждать духовного обновления или как вы там еще это называете! Я пробовал первое время. Сидел и думал. Но от этого можно рехнуться! Понимаете? Нет, нам остается только одно: работать и работать и верить, что наш труд не напрасен. Он сел, выпил залпом рюмку. - Не знаю, почему я все это говорю. А рыбы закусить у вас не найдется? - Найдется. Тут я услышал - за дверью повизгивает Пигро, и пошел открывать. Не успел вернуться и сесть за стол, как он произнес: - Не расскажи вы мне вчера вечером, что она... что Аннемари порвала с тем, с другим, я бы не стал заводить этот разговор. Признаюсь, вы меня обрадовали. Неужели! - подумал я. Вот странно! - Почему же вы все-таки пытались... внушить ей... короче говоря, помешать? Стали мне поперек дороги? - Чтобы подтолкнуть ее в ваши объятья. Это такая метода. Я же немножечко педагог. - Опять вы шутите, - сказал он. - Черт возьми, ведь Аннемари уже взрослая! У нее есть ребенок, она во всех отношениях самостоятельный человек. Но вы имеете на нее влияние. Почему я все время должен натыкаться на чью-то тень, призрак? Да у него нет никакого права! - Разумеется, - ответил я, - какие права могут быть у призрака, если он в отлучке, да еще подрядился на фабрику по изготовлению шпал. - Я вижу, вы любитель пошутить, - сказал он. - Что да, то да. Он поднялся и подошел к окну. Стал как раз на то место, где стоял Олуф, когда рассказывал мне про Нильса. Только сейчас за окном был белый день. - Аннемари должна уехать отсюда, - сказал он, - у нее и так уже исковеркана жизнь. Честно говоря, вначале я не придавал этому большого значения. Я жил при трактире, и по вечерам мне было чертовски тоскливо. А тут вдруг - красивая девушка, словом, все понятно. Правда, мне казалось, что к ней... не очень подступишься. Обручена, верна и так далее. Но потом я подумал: наверное, на островах все девушки такие. Мне это даже понравилось. А теперь - теперь это серьезно. Я хочу увезти ее с собой! - Зачем вы мне все это рассказываете? Аннемари совершенно свободна! - Нам мешает тень! Проклятая тень! И я хочу, чтобы эта тень исчезла. Я не собираюсь вас ни о чем просить. Только все это исходит от вас. Нагнетание прошлого. Как неодинаковы люди, подумал я. Он мировой парень. Но Олуф благороднее. Олуф бывал у меня почти ежедневно семь лет подряд, и мы говорили о многом, но ни разу - о его чувствах, ни разу - об Аннемари. - Жаль, что я так обрадовался вашей замечательной карте! - сказал я. - Почему? - Когда речь идет об обладании красивой вещью, становишься подобострастным. И начинаешь тщательно выбирать выражения. - Пусть это вас не волнует, - сказал он, натянуто улыбаясь, - я подарил ее не вам, а школе. - Это меняет дело, - заметил я, - тогда позвольте мне еще раз поблагодарить вас от имени школы. Ваша карта доставит нам много радости. Не знаю, вероятно, вам покажется, что это отдает лавандой, но я готов снять перед вами шляпу. Я уважаю вас и ваши устремления. Ну а в заключение скажу: убирайтесь к черту! - Благодарю, - улыбнулся он. - Не за что, - ответил я. Глядя прямо перед собой, он прошагал к двери. Я услышал, он с кем-то разговаривает в палисаднике, и вышел на крыльцо. Он стоял с Эльной из трактира. Эльна принарядилась и неплохо выглядела. Похоже, девочка слегка им увлечена. Тут у меня закралось недоброе подозрение. Он же снимает в трактире комнату! Оба с улыбкой обернулись в мою сторону. - Может, я не вовремя? - спросила Эльна. - Заходи, заходи, - сказал я. Он кивнул мне и крикнул: - Спасибо за прием! - Не за что, - ответил я. Вскинув голову, он проследовал за калитку. Он даже сделался выше ростом и шире в плечах - после этого раунда. - Пойдем, поможешь мне сварить кофе, - позвал я Эльну. Кухня - самая подходящая исповедальня для женщин. Она говорила легко и весело, совсем не так, как в тот вечер, когда призналась мне, что у нее будет ребенок. С парнем этим она познакомилась осенью в городе. Привязалась к нему и думала, что это взаимно. Но мало-помалу разуверилась. Только с ней было уже неладно. А он явно не хочет ее больше знать. Хоть бы разочек позвонил за эти полтора месяца. Но с тех пор как начался ледостав, о нем ни слуху ни духу. Мы сидели, она - на кухонном столе, я - на стуле, пили кофе и разговаривали. Я стал высчитывать: - Март, апрель, май... Очень хорошо, Эльна. Ты можешь отказаться от места к маю. Мне не мешало бы поставить хозяйство на более солидную ногу, ведь Маргрете приходит редко. Так что в мае можешь переехать сюда. Если не возражаешь, конечно. Опять ты лезешь не в свое дело, подумал я про себя. Ты же не оберешься, не расхлебаешь неприятностей! С минуту она сидела спокойно. А потом вдруг сникла - как подсекшийся колос. Боже милостивый, сколько же эта взрослая девочка наплакала слез! 9 В воскресенье вечером на Мысу праздновали наступленье весны. Я весь вечер ждал - вот-вот объявится Олуф, вынырнет, словно джокер из колоды. Когда начало смеркаться, я все еще сидел у себя в комнате, раздумывая над тем, что произошло. Я надеялся провести вторую половину дня в тишине и покое, тешил себя мыслью, что приступлю к описанию Песчаного острова. А вместо этого - сплошные треволнения. Вот так мы, Нафанаил, и живем. Я понадеялся, что хотя бы полдня проведу тихо-мирно. В мире со всеми, в мире с самим собой. Ну не глупец! Теперь уже, друг мой, я на покой и не уповаю. Нельзя же постоянно себя обманывать. Что ж, пусть мое сердце томится тревогой. Ворон летит под вечер, днем ему не летать. Ему суждено злосчастье, а счастья ввек не видать*. * Зачин народной баллады "Ворон". Но ты заглядываешь ко мне в карты, мой рассудительный друг. Ты усмехаешься. Ты говоришь: послушай, причетник, и опять ты обманываешься! Тебя заворожила старинная баллада. Пусть мое сердце томится, томится тревогой, бросаешь ты. Но посмотрим, какое настроение у тебя будет завтра. Не исключено, что ты вновь почувствуешь себя путником, мимолетным гостем на этой земле и будешь призывать тишину и покой. Попомни мои слова! Ты прав. Ты бесконечно прав. Я и знать не знаю, что будет завтра. Но я все же попытаюсь свыкнуться с мыслью, что тревог мне не избежать. Что такова моя участь - тревожиться. И одно, Нафанаил, я знаю наверняка: от прошлого не уйти. Прошлое преследует тебя, точно ищейка. Коротконогие, медлительные, начав гон, ищейки неотступно идут по следу. Лисица, заяц с легкостью отрываются, уходят далеко вперед, запутывая следы, мечут петли. Но ищейки непременно их настигают. Лисица отрывается, уходит вперед. Ищейки настигают ее. От прошлого - не уйдешь. На одной из парт финкой вырезано имя: Нильс Йенсен. Нильс вырезал его еще мальчишкой. И вот он пустился в море и утонул. Это имя было у меня перед глазами каждый Божий день, в течение многих лет, но только сейчас я начинаю осознавать, что оно вырезано по живой плоти. Моей. Вытяни руку, Нафанаил. Взгляни на нее. Представь, что вот этой самой рукой ты играючи мог бы удержать Нильса на берегу. Мог бы остановить и его, и Олуфа, стоило поманить пальцем. Я сидел и размышлял, а за окном смеркалось. Эльна побыла у меня и вернулась к себе в трактир. Я думал, она утонет в слезах, да, так она плакала, эта угрюмая взрослая девочка. Разливалась река рекой. И - силы небесные! - оттаяла, выплакала всю свою заледеневшую юность. А я всего-то и предложил ей перебраться в школу и родить здесь своего ребенка. Ее благодарность не просто превосходила мою доброту - я даже не уверен, Нафанаил, доброта ли это. Может статься, на меня нашел стих. Ну да! Найдет этакий стих, и ты распоряжаешься вырубить ели. Милые ели. Снова найдет - и ты предлагаешь несчастной беременной девушке переселиться к тебе. И нарушаешь милое сердцу одиночество. Конечно же я поступил правильно, что помог девочке. А значит, предпочел непокой. Ибо я предвижу массу осложнений и неприятностей. Найдутся люди - это уж как пить дать, - которым в очередной раз покажется, что причетник чересчур много себе позволяет. Берет в дом брюхатую Эльну из трактира. Ну да огрызаться я умею. Только зачем, спрашивается, доброму человеку все это понадобилось? Вот над этим, друг мой, тебе нелишне поразмыслить. Ибо мне этого не уразуметь. До Эльны здесь побывал в гостях инженер. Как и следовало ожидать, мы расстались врагами, причем в открытую, но он действительно славный малый. Он хочет увезти с собой Аннемари. И увезет! Правда, по наивности он признался, что между ними стоит некая тень. "Тень!" - сказал он неожиданно пылко. Что же это за тень стоит между ним и девушкой, а, Нафанаил? Наверное, это чуточку старомодные угрызения совести, которыми мучается Аннемари. Она будет считать себя совершенно свободной, лишь окончательно объяснившись с Олуфом. Понимаешь, я сидел в тиши и думал про эту тень. И от нее повеяло - в душу мне повеяло - юношеской отвагой. И я подумал: сейчас ты поступишь наперекор тому, что другие сочли бы благоразумным. Сейчас ты сожжешь свои корабли, Йоханнес Виг! И я сказал Эльне: "Переезжай сюда в мае". И еще я сказал: "Тебе необязательно делать из этого тайну". За окном вдруг как-то сразу стемнело. Я прекрасно видел - Пигро беспокоится и, повизгивая, кружит около двери. Он даже раза два взлаял. Но я не двигался с места. Между тем на крыльце раздались шаги. В дверь постучали. Это была фру Хёст, мать Аннемари. Она уставилась на висящую в коридоре лампу, в ее глазах, увеличенных очками, читался ужас. Впрочем, взоры фру Хёст редко когда не возвещают катастрофу. - Томик здесь? Нет?! Боже мой! Боже мой! - запыхтела она. Я был вынужден поддержать ее под локоть. - Аннемари ушла и оставила его на нас. Боже мой! - снова запричитала она. Я окликнул Пигро. Он носился по темному саду и прибежал только после того, как я позвал его еще раз, очень строго. Потом я натянул резиновые сапоги. - Найдите его, причетник! Вы должны его найти! - восклицала фру Хёст. Мне было приятно, что она говорит так взволнованно и называет меня слугою слуги Божьего. Мы поспешили к Хёстам. Пигро так горячился, что я вынужден был придерживать его на ходу за ошейник. Хёст и его бледный как мел приказчик успели обойти уже все дома. Томика хватились примерно час назад. Я послал приказчика на дорогу, ведущую к церкви, а сам попросил одну из курточек Тома и дал понюхать псу. Когда я пустил его, он вихрем умчался во тьму. Плохо! Да и не похоже на Пигро. Я вернул его свистом, и теперь он взял след как положено - я вполне поспевал за ним. Лавочнику же и его жене за нами было не угнаться, и я крикнул, чтобы они возвращались домой. След вел обратно, к моему собственному крыльцу; попетляв у меня под окнами, он уводил в сад, а оттуда, минуя шеренгу елей и уже сильно петляя, - в поле. Тьма сгустилась. Я подумал: во всем происходящем прослеживается некая закономерность. Если с Томиком, не дай Бог, что-то стряслось, это будет логическим завершением событий. Но когда Пигро отыскал Томика, тот был целехонек и невредим. Он стоял на краю мергельной ямы на дальнем конце Бёдварова поля. Вода слабо поблескивала. Он накидал туда кучу земли, сообщил он. А уж изгваздался! Пигро на радостях прыгал, лизал его, но сегодня малыш не сердился. Я взял его на руки. - Я хотел к куропаткам! - ответил он на мои расспросы. Вот оно что, он хотел посмотреть на тех куропаток, которых я обещал ему показать, но так и не удосужился. - Ты почему не был дома? - спросил он. И правда, я сидел, углубившись в раздумья, и не заметил, что ко мне приходил маленький гость. Да и на этих страницах я почти не уделил ему места, а ведь мы с ним закадычные друзья. Он обвивает рукой мою шею. Я иду, крепко прижимая его к себе. Пахнет сыростью. Облачной пеленой подернута лишь окраина неба. Нисходит, как прообраз смерти, в сияньи звезд холодных ночь*. * Из А. Г. Эленшлегера. Я посидел немного у Хёстов, поиграл с Томом, пока не настало время его укладывать. Фру Хёст вышла наконец из состояния шока. Она разрешилась стенаниями, вздохами, восторженными возгласами и потоками слез. Стала перечислять все до единой опасности, которые могли подстерегать малыша. Глуховатый лавочник сидел за столом, листая старые газеты. Он то и дело вздрагивал, будто его пробирал озноб. Грузный, красивый мужчина на шестом десятке, макушка лысая, зато на затылке курчавятся темные волосы. Понизив голос, его жена завела речь о Харри, инженере и прекрасном человеке. Да, теперь-то уж дело сладится. Не правда ли, он замечательный молодой человек? Не считаю ли я то-то, не думаю ли сё-то. Господи Боже мой, да при чем тут Олуф! Что с ним станется? Но ведь как постелишь, так и поспишь. - Никак, ты перемываешь косточки Олуфу? - спросил лавочник, воззрившись на нее поверх очков. - Что ты, отец, наоборот, мы говорили, какой Олуф необыкновенный сын, - бесстыже-ласково отвечала ему фру Хёст. По дороге домой я слышал - в усадьбе играет музыка. После этакой встряски мне расхотелось сидеть в одиночестве. Я решил все-таки заглянуть на Мыс. Но на полпути остановился. И пошел обратно. И тут же передумал. И повернул назад. Меж больших дерев колдовским светом светились окна. Там пировали эльфы. Я подошел поближе, заглянул в окно. Эльфы собрались во множестве, и молодые, и старые. А вон шествует через комнаты мертвенно-бледная, прекрасная Ригмор. Бал, который устраивают ранней весной, - давняя островная традиция. Мне нравится думать, что обычай этот уходит корнями в глубокую древность, быть может, в те незапамятные времена, когда на горе Нербьерг поклонялись божествам плодородия. К этому вечеру обитатели острова припасают пиво и всякое доброе питье. То, что праздник справляют на Мысу, тоже давняя традиция. Раньше собирались на гумне. Но Фредерик, наша краса и гордость, человек широкий, большого размаха. Он хочет быть хёвдингом, который любим в народе, и впустить солнечный свет в кротовую нашу нору. Хочет собрать нас всех как цыплят под свои щуплые крылья. При нем бал всегда устраивали в главном флигеле. Как и прежде, гости неизменно приносят с собой кое-что из еды и выпивку и оставляют на кухне. Однако Фредерик прилагает лепту, и весьма щедрую. И вот уже я вступаю в жилище эльфов. За спиной у меня раздается женский шепот. - Я не слышу вас, повелительница эльфов. Здесь так шумно. - Йоханнес, первый танец - мой. - Все до последнего, повелительница эльфов. - Мне придется отлучиться, но я мигом! А ты отвори окно. Тут так накурено, что просто нечем дышать. - Дышать необязательно. - Ты еще ничего не пригубил? - Нет пока. Но не откажусь. - Я тебе принесу. Сию минуту! - За нашим столом не хватает четвертого. Причетник, давай иди к нам. - Да вы меня небось, недошлого, обставите. И потом, я хочу танцевать. Здорово они там в зале наяривают. Весь остров ходуном ходит. Я хочу к ним. - Садись сюда, причетник. Держись-ка лучше нас, пожилых. - Сейчас-сейчас, вот только промочу горло. - Так оно ж у тебя не пересыхает. - Представляете, причетник не поверил, что вальдшнеп прилетает после того, как Христос изгонит нечистого духа. Не поверил, и все тебе. - Кристиан, не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего*. Я верую в это твердо и нерушимо. Вальдшнеп уже прилетел. * Исход, 20, 16. - Где ж ты его видел? - В церкви. И это был вальдшнеп, не будь я Йоханнес Виг. - Он еще не совсем просох, наш учитель. - Да? Вам тоже показалось?.. То-то я думаю, в церкви было немножко чудно... - Почему это вдруг ближние мои приумолкли? Почему в этом шуме и гаме возник островок тишины? Что сие означает? - Не обращай внимания. Ты хорошо сделал, что спросил Эрикову Лине. - Кого же было и спрашивать, Роберт? - А вот и я! Возьми, Йоханнес! Ты что, так и не открыл окно? - Я люблю дым и туман, моя девочка, мглу и марево. - Я сейчас вернусь. Не уходи! - Ваше здоровье, островитяне! - И твое, причетник! - Ты уже видел Петерову плоскодонку? - Пас! - Пас! - Червонка! - Пас! - Две пики! - Пас! - Четыре пики! - Погромче, Вальдемар, а то ничего не слышно. Это ты про Петерову плоскодонку? - И мне рюмочку! Спасибо. - И мне! Черт подери, кто ж это ходит с червей! - Да, дети мои, вот и весна, уже и трясогузка прилетела. - Потому я с червей и пошел, что это было самое верное! - Спорим, в порту стоит дожидается целый контейнер с пивом! Спорим? - Да, учитель, я про Петерову плоскодонку. Он ее выкрасил, да так, что ангелы поют ей осанну, - в зеленый с белой каймой. - Придется нам воздвигнуть ей памятник. Вальдемар, а почему ты не играешь сегодня на гармонике? - У них там радиола. Сыграю, когда им надоест слушать пластинки. - Никогда им не надоест. Нет, Вальдемар, техника берет верх. Все прочее отдает лавандой. Так что можешь поставить на своей гармонике крест. - Мы неплохо играли на пару с Олуфом. Он прямо оживал. Даже и не верится, но он оживает - стоит нам поиграть вместе. Только, похоже, Олуф не вернется. - Он вернется сегодня ночью и все расстроит! - Учитель, а как это понимать - расстроит? - Вот идет причетник. Он подтвердит, никогда еще рожь у меня не была такой тощей. - А цены взмывают, что твои жаворонки! Нам бы, по примеру других, взять у государства ссуду, обзавестись катерами побольше и - полным ходом в Северное море! - Точно, Герда снова ждет прибавления. - И хозяйка Западного хутора - тоже. Где ж она сидит-то? А вон, на диване. Заметно уже, да? И пятна на лице выступили. - Стало быть, уже двое. Ну а третья - Эльна из трактира. - И не говорите! Это Бог знает что! - А чего было и ждать? Так что двое законных и один незаконный, два пишем, один в уме. - Все, Йоханнес, пойдем! - А где же Фредерик? - В кабинете, играет в карты. Со скотником, подручным рыбаком и еще кем-то. Ты же знаешь, по праздникам Фредерик особенно демократичен. - Ригмор, он преследует более высокие цели, чем мы. - И все время твердит, что недосчитался трех эре. Рассказывает об этом всем и каждому. После обеда захожу к нему, а он сидит за письменным столом и плачет. Из-за каких-то несчастных трех эре. - Его можно понять, Ригмор. Ну а ты что? - Стала его утешать, разумеется. - Так что мы? Куда мы сейчас? - Давай на свежий воздух? На террасу. Тут никого нет - ни души. Я прямо запарилась на кухне. Фу, как жарко! Да еще везде накурено. - Ты же совсем раздета - простудишься. - Здесь чудесно. От этого не простужаются. Увы! - Можешь посмотреть на звезды и загадать желание. - Как их много, Йоханнес! И все отражаются... - Ригмор, сегодня в классной комнате со мной приключилась престранная вещь. - Расскажи! Мне никто ничего не рассказывает. И обними меня, ладно? - Ты можешь представить себя в объятиях своей кухни? - Только не моей. - Не зарекайся. Примерно так оно и вышло у меня с классной комнатой. Нет, этого не объяснить. - А ты попробуй, Йоханнес. Я тебе вон сколько говорю по телефону. Правда, ни разу не сказала того, что хочется. - Ну и скажи, что хочется. Наша репутация от этого не пострадает. - А что, у меня очень скверная репутация? - Да. И потому я бы ничуть не удивился, если бы ты взяла и сделала что-нибудь из ряда вон, но совсем в другом роде. - Друг мой, о чем ты? - Сколько необыкновенных, добрых дел ты могла бы сделать! В том числе и для тех, кто перебивается с куска на кусок. Я заходил сегодня к Анерсу и Хансигне - сказать про Кая. Им совсем уже край. Я сидел, смотрел на испорченные зубы Хансигне - и подумал о тебе. Ты живешь в таком достатке, а тебе все опостылело. Хотя видимых причин вроде бы и нет, наверняка ты частенько обдумываешь, как бы покрасивее уйти из жизни, чтобы не слишком огорчить Фредерика. - Ты сидел там и думал обо мне? И тебе пришли в голову такие мысли? - Я тебе солгал. Мне это пришло в голову только что. Да я и сам того же поля ягода. Так что ты никому ничего не должна. - Нет, должна. Но ты вот чего не знаешь: сама я ничего не могу, мною нужно руководить. Мне не хватает решимости. Я боюсь их. Мне перед ними стыдно. У меня такое чувство, будто я навязываюсь, выхваляюсь, оскорбляю их. По-моему, Йоханнес, их раздражает одно мое присутствие. Я умираю от стыда, когда пытаюсь сделать для кого-то даже самую малость. Я понимаю, почему меня никто не любит. - Тебе вредно смотреть на звезды. - Йоханнес, сейчас, когда мы вот так вот стоим, я стерплю, если ты мне скажешь всю правду. Я стерплю, если ты скажешь, что я тебе безразлична. Я играю в то, что небезразлична, а на самом деле... никто меня не любит. Разве что Фредерик - немножко, на свой скаредный лад, - нужен же ему кто-то, кому бы он плакался по пустякам. Во мне точно две женщины. Одну вы принимаете. А другую - нет. Если бы у меня были дети... хотя бы один ребенок! - Рассказать тебе про классную комнату? - Да-да, расскажи! - Вообще-то это длинная история, все началось с того, что сегодня утром я совершил натощак возлияние. Потому так и вел себя в церкви. - А я от тебя была без ума. - Выходит, нечистый не лишен признаков пола. Так я и думал. Но давай не будем сейчас об этом. Об этом наваждении. Как-нибудь в другой раз. Знаешь, я сидел потом в классной комнате и чувствовал себя обманщиком. Отъявленным обманщиком. Который надувает на каждом шагу. Понимаешь? И вдруг классная комната раскрылась. Впустила меня. По-другому и не скажешь. Да. И я по-настоящему вошел в нее, впервые. И она поручилась за меня, и простила мне все, что я выделывал в ее стенах. Девочка моя, отныне это мое пристанище. Если будет на то дозволение, я - узник до конца моих дней. - А ты рад тому, что ты узник? - Вроде бы рад. Видишь, я тебе все рассказал. Я редко кому что рассказываю. - Спасибо тебе! Но давай вернемся. Чтобы ничьи подозрения не отравили нам этих мгновений. Пойдем потанцуем. Вальдемар таки играет на своей гармонике! Ему подыгрывает приятель. Теперь уже танцует и старшее поколение. Пивные рожи полыхают медью. Женские лица непроницаемы, на губах - загадочная улыбка. Нет, ты посмотри! Входя в круг, эти немолодые женщины все как одна становятся похожи на Мону Лизу. Улыбка кроет тайну. Душа устремлена к далеким воспоминаниям безудержной молодости. Зала содрогается, людей закручивает неистовый водоворот, из его глубин взвихриваются сотканные из жизни мечты, о, прекрасный, прекрасный гибельный миг, я молю - продлись! я молю - продлись! А вон и Аннемари со своим Александром. Другие подпрыгивают и вертятся, эти же двое скользят по полу словно гибкий зверь о двух головах. Красивая пара, что и говорить. Они и с Олуфом смотрелись красиво: он - светлый, она - темная. Бесхитростное сочетание. А теперь у нее менее яркий и более дерзкий любовник, рядом с ним, ради него она преобразилась, приглушила свои краски. Они скользят мне навстречу, сплетясь в объятиях. Поглощенные друг другом, зачарованные... - Он только с ней и танцует. Другим - воспрещается. - Что поделать - молодость. - Это ты намекаешь на мой возраст, Йоханнес? - Повелительница эльфов вечно молода. Сейчас мы им покажем! - Отлично, мой друг. Быстрее, быстрее! Когда танец кончился, Ригмор крикнула: - Приглашают дамы! - После чего направилась к инженеру и присела перед ним в глубоком реверансе. Аннемари стала озираться по сторонам. Я покинул залу и перешел в соседнюю комнату. Подсел к столу, где недоставало четвертого игрока. Не успели мы перетасовать карты, как появилась Аннемари: - Ты занят? - Да, Аннемари, извини. - Я хотела поговорить с тобой о Томе. Я же ничего не знала. Я вынужден был извиниться перед партнерами и выйти вместе с ней. Она сказала, что хочет сходить домой проведать мальчика. Взяла свое пальто, и мы пошли. Я принялся рассказывать ей, как было дело. Мы было уже углубились в аллею, когда она вдруг предложила: - Давай прогуляемся до Старого Мыса? Дома я была и Тома видела. Я как услышала, тут же побежала домой. Ну что, пойдем? Я приостановился: - Не уверен, стоит ли юной даме предпринимать эту прогулку. По мнению человека устарелого и пропахшего лавандой - не стоит. Между твоим кавалером и мною пробежала черная кошка. - Это я уже поняла, - сказала она недовольно. - Я хочу знать, что Харри тебе такого сделал. Мы свернули на узкую тропинку. - Твой друг оказал мне услугу, за что я ему от души благодарен. Он открыл мне несколько сногсшибательных истин. - Надеюсь, это и впрямь были истины. - Девочка моя, они били наповал. - И ты этого не перенес? - Да, моя девочка, я был уязвлен. - Не знаю даже, чему и верить. Какое-то время мы шли молча. - Я ее ненавижу, - вырвалось неожиданно у Аннемари. - Ненавижу! - Если ты о Ригмор, то мне очень жаль, - сказал я, - она мне нравится. - Она никогда не упустит случая унизить меня. Как вот только что. Мы приблизились к подножью холма, на котором коротали свой век черные камни. - Ну так как, Аннемари, может, и в самом деле? - Что - в самом деле? - Убежим отсюда вдвоем, ты и я. - Ты все, все обращаешь в шутку. - Мне отмстится, это ведь только в сказках шутникам сходит с рук. Мы начали подниматься по склону. Она взяла меня под руку: - Тебя, наверное, уже не тянет рассказывать мне сказки, как прежде. Но я бы с удовольствием послушала еще разок. А может, ты наконец расскажешь, что тебя привело на Песчаный остров? Ты обещал мне когда-нибудь рассказать. - Это довольно скучная сказка, моя девочка. Вы, женщины, думаете, раз человек переехал, за этим непременно кроется любовная история. А причины могут быть самые прозаические. Например, несоответствие занимаемой должности. - Ну, в это я не верю. Гляди, как они отражаются в воде! - Да, все еще отражаются. - Ты обещал, что когда-нибудь расскажешь про Бетти, которая подарила тебе цепочку. - По правде говоря, ее звали Бирте. Казначеева Бирте. Н-да... Мы учились в одном классе. Из-за этой самой Бирте сердце мое постигла та же участь, что и треску, пойманную на Лофотенах, его словно бы вынули и оставили сохнуть на скале - на посмешище всему свету. Мы были совсем детьми. Впоследствии та же участь постигла многих и многих, потому что Бирте стала красавицей. Но одно время - целый год! - я чувствовал себя на седьмом небе: мы с Бирте были неразлучны, к тому же я изучал еще и литературу. В один прекрасный день она посылает мне милое письмецо, какие умеют писать женщины. У нее - другой. Кто? Наш общий друг, старше меня и куда блистательнее. В опереньи богатом, крылами шумит...* Да, Бирте меня бросила, а я бросил науку и пошел по учительской стезе. Лет через десять мужа Бирте назначили помощником судьи в город, где я учительствовал. Я, можно сказать, почти что забыл ее. А тут мы стали часто видеться. Похоже, замужество несколько утратило свою привлекательность. Да и сама Бирте тоже. Однажды я сказал ей: "Бирте, у тебя возле глаз морщинки". Она посмотрела на меня так, словно готова была утопиться. "Бирте, - сказал я, - а ты становишься красивой". После этого мне нужно было глядеть в оба. И вскоре я уехал. * Из поэмы А. Г. Эленшлегера "Ворон-оборотень". - Почему надо было глядеть в оба? - И ты еще спрашиваешь, моя девочка? Муж, дети и так далее. - До чего благородно! До чего возвышенно! Ты должен был бороться! - Бороться? Это каким же образом? Я смотрю, вы, молодежь, понахватались громких абстрактных слов. Громоподобных слов. О Господи! - Йоханнес, ты совершил ошибку. - Напротив. Все сложилось как нельзя лучше. Судя по последним сведениям. У мужа все замечательно, у детей - замечательно, у Бирте замечательно, и у меня замечательно. Естественно, муж был слегка напуган, а Бирте, естественно, помолодела. Вероятно, я кажусь ей чем-то вроде ангела, почти бесплотного, вкушающего вегетарианскую пищу, как оно и подобает ангелам. А на земле у нее есть муж. - Холодно, - обронила Аннемари. Мы повернули назад. - Йоханнес, о чем ты думаешь, когда остаешься один? - Прежде всего о том, как мало платят учителям, - сказал я. - У меня ведь тоже свои заботы. С мая я нанял экономку, Эльну из трактира. Да-да, у меня хватает мелких забот. Но нередко я сижу и думаю, как хорошо вы смотрелись вместе, ты и Олуф, когда приходили в сумерках ко мне в школу. Она остановилась. - Ну сколько можно! - Она едва не кричала. - Ты же знаешь, как мучаешь меня этими разговорами. Ну что бы тебе потерять голову и сказать что-то другое! - Дорогая, я только что ее потерял. Я проводил Аннемари до самых дверей флигеля, где продолжалось веселье. И зашагал домой. 10 Настал понедельник. Пришел паром. И вернулся Олуф. Поутру я так и не выбрался в Палочник, чтобы вместе с Пигро обойти места, где могут сидеть вальдшнепы. Обычно с середины марта и пока длится тяга мы каждый день ходим на рассвете в лес. Как правило, впустую - это непредсказуемая птица. И все равно ранние прогулки не бывают напрасными. Но сегодня мне было неохота, с таким трудом я встал. Паром показался, когда перевалило за полдень. Мы уже знали - во время вчерашнего рейса на Дальний остров на нем забарахлил двигатель. У нас его ждали с нетерпением. Дети в классе никак не могли угомониться. Похоже, вчера все засели писать письма - почтовый ящичек возле школы был набит битком. А с утра пораньше повалил народ с посылками, то и дело отвлекая нас от уроков. Мне обещали позвонить с пристани, как только паром покажется. От Дальнего острова он плывет к нам через пролив на северо-востоке. А окна классной комнаты смотрят на юг. За ними виднелись лишь мокрые поля и серое, в тумане, море. Ветер задувал с юго-запада, погода была слякотная, в начале дня раза два ненадолго поднималась метель, отчего развезло еще больше. Время от времени я выходил в свою комнату и смотрел в окно. Я привык, что отсюда мне виден лишь запущенный сад, являющий правдивую картину моей жизни, и темные ели за садом, каролинцы. Сегодня им была устроена Полтавская битва. Анерс пришел ровно в семь. К двенадцати он вырубил столько, что я, стоя у себя в комнате, мог уже озреть Божий мир. Поля, упирающиеся в черные деревья на Мысу. Море и Дальний остров на севере. Три часа спустя пала следующая шеренга моих гвардейцев. Глазам открылся пустынный пролив на северо-востоке. Несмотря на сырой туман, вдалеке можно было различить шпиль городской колокольни и водонапорную башню; только на расстоянии и понимаешь, какие они на самом деле высокие. Сегодня мне не надо было раздумывать, чем удивить детей. Я повесил на стену топографическую карту Песчаного острова и произнес краткую похвальную речь о дарителе. Два школьных редактора тут же сочинили несколько строк для "Ведомостей Песчаного острова". В этой стенной газете, которая висит возле двери, мы помещаем все островные новости - об уловах, севе и жатве, о погоде и перелетах птиц, словом, обо всем, что у нас происходит. В последние недели новостей было мало. На доске висит старое сообщение, оно появилось в первых числах февраля, кнопки уже тронуты ржавчиной. Редакторы мне его заранее не показывали. Оно написано крупными печатными буквами и заключено в рамку из крестов: "В субботу утром, 1 февраля, катер "Шилоклювка" с Песчаного острова подорвался на мине у Великаньего Песка. Погибли Эрик и Анкер". Сын Эрика был в школе. Он прочел это, и по выражению его глаз я понял: он считает, что извещение должно остаться на доске. Карта полезная и красивая. На ней - весь Песчаный остров. Круг земной, где живут люди*. Круглым остров не назовешь, он скорее напоминает деревянный башмак, башмак домового. Мысок его обращен к материку на востоке, а самый кончик представляет собой галечную отмель, которую облюбовали утки-пеганки. Чуть южнее расположена пристань, от нее через весь остров тянется на запад дорога длиною в четыре километра. Извиваясь, она ведет мимо школы, через деревню, между Нербьерг и Песчаной горою, а дальше переходит в заросшую колею и теряется в вереске на подступах к Палочнику, маленькому, прибитому ветрами лесочку, где держатся вальдшнепы. Из деревни одна дорога ведет на север, к Мысу, другая - на юг: мимо Марииного дома и между берегом и посадками - к церкви. * Этими словами открываются королевские саги Снорри Стурлусона. Есть одна только точка, с которой можно увидеть, что ты и вправду на острове и тебя со всех сторон окружает вода, - это вершина Нербьерг. Но есть немало мест, откуда море совсем не видно и где может показаться, будто ты находишься в глубине материка, среди огромных пространств. Первое время по приезде на остров я в эти места частенько наведывался. Карта открыла нам широкое поле деятельности, и мы тотчас приступили к решению отдельных задачек. Однако сосредоточиться детям было нелегко. После того как я отпустил их на большую перемену, из лавки пришла служанка и принесла мне обед. Такой у нас был с самого начала уговор с Хёстом - чтобы еду мне носили. Я еще обедал, когда к школе подъехал автомобиль. Разумеется, это был Фредерик с Мыса. - Рубишь такие красивые ели? - попенял он. - А вашей милости это не по нраву? Признаться, я не заглянул в учебный план, не посмотрел, что там сказано насчет вырубки елей. - Честно говоря, ты мог бы поставить этот вопрос на рассмотрение приходского совета. И чего тебе вдруг загорелось? - Это был вопрос жизни и смерти. - Нас бы устроила причина и попроще. Все-таки лучше было бы спросить разрешения. Само собой, мы бы отнеслись положительно. - Это вовсе не значит, что мне на тебя наплевать, - отвечал я, напротив, я как раз собираюсь подать прошение властям этого Богом забытого острова. Буду нижайше просить, чтобы мне позволили нанять в качестве прислуги девицу, которой предстоит осенью разрешиться от бремени, причем отец ребенка - не я. И не известный на весь остров гончак. - Это ты меня, что ли, подкалываешь? - сказал он, вяло приосаниваясь: после ночного празднества у него был довольно помятый вид. Пусть я слегка и перехватил, намек на то, что он пожиратель женских сердец, не мог не польстить ему. - Кто она? - поинтересовался он. - Будет указано в прошении, - ответил я. - А что это ты так выглядишь? Будто побывал в Хьёрунгавагской битве*. * Жестокая битва, разгоревшаяся в заливе Хьёрунгаваг между йомсвикингами (викингами из крепости Йомсборг) и войском норвежского ярла Хакона, который и одержал в этой битве победу (конец X в.). Его красивое смуглое лицо отливало зеленовато-серым. - Я свеж как огурчик, - возразил он, - хотя и спал часа три, не больше. Зато мне есть что тебе порассказать. - А как поживают три эре? - Обнаружил сегодня утром! Я увидел во сне, где могла быть ошибка. Проверил, и точно! Ты до того неразборчиво написал одну цифру, что, складывая, я семерку принимал за четверку. - Пуля, она виноватого найдет, - сказал я. - Ты уж прости меня. По весне я только и делаю, что совершаю ошибки. - Конечно, тебе нужна в доме женщина, - сказал он. - Ты же не монах. Жить аскетом - да на кой черт! - Будешь аскетом при том жалованье, которое вы мне положили. - Все зависит от твоей предприимчивости, - заявил Фредерик. - В такого рода делах сразу видно, мужчина ты или нет. Если мне попадается хорошенькая девушка, я тотчас беру ее в оборот. Я просто обязан заняться ею, раз уж представляется случай. Пуская все на самотек, ты, причетник, грешишь против естества, а это смертный грех. Я вижу, тебе не мешает преподать кое-какие практические советы. Может быть, ты и не пользуешься особым успехом у женщин, я сужу по Ригмор, зато у тебя чертовски здорово подвешен язык, и этим пренебрегать нельзя! Послушай! Мне надо поговорить с Анерсом. Он должен быть дома, когда я заеду за Каем. Паром ожидается через полтора часа. - Значит, ты все-таки отвезешь мальчика в санаторий? - Учитель, разве я не сказал вчера, что отвезу? Ну да, сперва речь шла о вторнике. Но лучше сегодня. Само собой, на меня напустятся из-за машины, но раз со мною будет больной ребенок, они не посмеют чинить препоны. Кстати, я должен безотлагательно провернуть кое-что. Переговорить с фирмой и другими заинтересованными лицами, прежде чем этот самый инженер успеет наделать дел. Он слишком пессимистически смотрит на наш проект добычи известняка, не хватает, чтобы он его провалил. Он плохо распорядился отпущенным временем, не разобрался как следует. - И теперь ты намерен вставить ему палки в колеса? - Я никогда не стану делать того, что считаю предосудительным, сказал Фредерик. И отбыл восвояси. В половине второго меня известили, что паром прибудет в течение получаса. Я уже видел его из своего окна. Анерс рубил как одержимый. Ему осталось еще три ели. Впору было подумать, что от этого зависит судьба его мальчика: если он успеет срубить их до прихода парома, Кай выздоровеет. Так неистово орудовал он топором. Еще немного, и он пойдет и усадит своего больного сына в машину. А я даже не знаю, есть ли надежда на то, что Кай когда-нибудь вернется домой. Мимо школы тянутся люди, кто пешком, кто на велосипеде, а кто в повозках. Похоже, встречать паром будет весь остров. Наконец пришла Хелене Почтарка - она разносит у нас газеты и письма, и я отпустил детей, попросив двух мальчиков постарше помочь мне и Хелене с почтой. По дороге к пристани я заприметил стаю синиц - разбившись на маленькие подковки, они весело летели навстречу ветру. А придя на пристань, услыхал, как в саду неподалеку взвизгнул черный дрозд. Тотчас заверещала сорока, бросились под навес куры. Я толканул ребят - чтобы они посмотрели наверх. Головокружительно-высоко в небе, распластав крылья, парили канюки. Эти хищные птицы видели наш остров как на ладони. Каким, должно быть, крошечным все здесь выглядит. Берег чернеет людьми, с нетерпением ожидающими первого парома, - ни дать ни взять муравьиная кочка. Вон там, укрывшись от ветра возле лодочного сарая, стоит одиноко Аннемари. А вот тут стою я. А на носу парома стоит рослый, плечистый парень - точь-в-точь как впередсмотрящий. Да, вот они мы. Но малюсенькие, как муравьи, если поглядеть сверху. С муравьиными проблемишками, муравьиными заботами. Итак, Аннемари здесь. Одна. Стоит возле сарая, уткнув в воротник подбородок. Она появилась только что. Прошла мимо, а я и не заметил. Наверное, ей надо поговорить с Олуфом. О да, однажды мы его уже здесь поджидали. Но в тот раз ей нужно было на кого-то опереться. А Олуф в тот раз прятался в кают-компании. Теперь же он стоит на носу и смотрит на остров. Он едет домой порыбачить, посидеть на скамейке, поиграть на скрипке... Море неспокойно. Там еще дрейфуют невидимые глазу льдины, нос парома то и дело зарывается в волнах. Паром уже совсем близко, в двух кабельтовых. С берега его приветствуют криками. - Послушай, Хелене, я забыл кое-что взять, - говорю я. - Вы с мальчиками вполне управитесь сами. Если будет слишком много посылок, вам поможет кто-нибудь из рыбаков. Увидите Олуфа, передавайте ему привет. Я вернулся домой. Сел в кресло. Выпил. Вон там, на полке, лежит письмо Аннемари к Олуфу. И смех и горе. От пребывания в кармане моего пиджака оно измялось, по краям - как присыпано пеплом. Анерс ушел. Он успел. Ели лежат как павшие воины. Мой сад - уже не заповедный мир уединенных мечтаний. Голая и грязная, простерлась передо мной северная оконечность острова, где темнеет, лонным бугорком выдается Мыс. Время словно остановилось. Но вот я слышу, как распахнулась входная дверь и на пол бросают что-то тяжелое. Дверь захлопнулась. Я выхожу в коридор. Там лежит мешок с почтой и груда увесистых свертков. Я знаю лишь одного человека, который способен все это дотащить. Рванув дверь, я выскакиваю на крыльцо. За калиткой - Олуф. Козырнув на ходу одним пальцем, он исчезает за изгородью. Ну да, первым делом он должен повидать мать. Все правильно. Я захожу в дом и прикрываю за собой дверь. Пинаю мешок, сперва легонько, затем - что есть силы. И опять усаживаюсь в кресло. Вскоре возвращается Хелене с ребятами. Теперь нам надо разобрать почту, мальчики помогут ее сегодня же и разнести. Мы разбираем почту на длинном столе в коридоре. На то место, где значится мой адрес, класть нечего. Ни-че-го. Кроме газет, разумеется, их за шесть недель набралось порядком. Читать старые газеты куда как приятно. Новости месячной давности будоражат не более, чем грехи праотцев. Ни одного письма. Ни единого письма за целую зиму. Да и кому писать? Семь лет - достаточно долгий срок, чтобы о тебе позабыли. Впрочем, от писем одно беспокойство. Зато пришла маленькая посылка! Ну-ка, ну-ка! А-а, это из книжного магазина. Книжечка, которую я заказал в январе. Надо же, они прислали совсем не то. Этот стихотворный сборник у меня есть. Но раз книжечка пролежала больше месяца в уверенности, что попадет к прилежному читателю, я ее оставлю. Если книга хорошая, почему бы и не иметь два экземпляра. Один буду носить с собой, в кармане, а другой пусть себе стоит на полке. Хелене отправилась с ребятами разносить письма, газеты и бандероли. А за тяжелыми посылками получатели придут сами. Я вновь опускаюсь в кресло. Не свожу глаз с окна. Пигро, да что это с тобой? Ляг, Пигро, и успокойся. Время ползет еле-еле. Наконец-то! Входная дверь открывается. Я не двигаюсь с места. Ко мне стучат - негромко, костяшками пальцев. - Войдите!... А, это ты. Ну, с приездом! Садись. Что-то ты осунулся, я смотрю. Как дела? - Нормально, - отвечает он, присаживаясь. Олуф вовсе не такой уж и рослый, каким мне запомнился. Зато куда более собранный, нежели раньше. Он достает трубку и набивает ее из моей табакерки. - Правда, нормально, - говорит он и, вынув из кармана маленький пакетик, кладет на стол: - Это тебе! Так, ничего особенного... Я разворачиваю пакетик. Да это новая трубка! Отхожу к окну, чтобы получше ее рассмотреть. Солидная, добротная трубка хорошей марки. А как красиво посажен на чашечку ободок! - И не жалко тебе с ней расставаться? - говорю я, стоя к нему спиной и разглядывая трубку на свету. - Вот что, Олуф... - Оторвавшись от своего занятия, я подхожу к полке, где под патронташем лежит письмо Аннемари, беру письмо и кладу перед ним. Он зажигает свою трубку и, выпустив дым, бросает на меня испытующий взгляд. - Знаешь, Йоханнес, мне так хотелось хоть немножко, да удивить тебя. Ведь осенью я уехал не только чтобы подзаработать. Просто не хотел говорить. Хотел посмотреть, что из этого выйдет. Короче, последнее время я ходил на курсы. Навигация, радиосвязь и тому подобное. Я должен буду вернуться. - А потом? - спрашиваю я, не веря своим ушам. - Я мог бы водить судно. На север, к Исландии. - Понятно. - Я навел справки, и, скорее всего, дело выгорит. На покупку большого бота нам понадобится ссуда от государства. А кое-кому из нас придется вложить средства самим. Понимаешь, мама согласна. Я в общем-то знал, что у нее есть деньги, и более или менее на это рассчитывал, но сколько именно она может мне дать, выяснил всего час назад. В городе, в банке, у нее кое-что есть. Досталось в наследство от родственников. Она не истратила ни единого эре. И теперь хочет вложить эти деньги в новый катер. - И вы будете ходить в Северное море? - Можно и дальше. - Понятно, - говорю, а сам думаю: это просто не укладывается в голове. - Послушай, пока я не забыл. Это письмо, оно - тебе. Я как чувствовал, что ты приедешь, и не стал отправлять. - Так это же почерк Аннемари, - произносит он спокойно. Вместо того чтобы надорвать конверт, он достает перочинный нож и медленно его взрезает. Я снова отхожу к окну - полюбоваться на новую трубку. Немного погодя Олуф говорит: - Дома я пробуду недели две. Вот я и подумал, ты не мог бы натаскать меня по математике? Я не очень-то с ней в ладах. - Это мы одолеем. А если у тебя и впредь возникнут какие-то трудности, ты всегда можешь написать мне. Я уж тебя подтяну. - Вообще-то я к этому не привык, - говорит он. - Так ты прочел письмо? - Да, все в порядке. - Что значит - в порядке? Впрочем, это меня не касается. - Все решено. Я успел уже переговорить с Аннемари. - И что же? Мальчик мой, ты даже не представляешь, как меня беспокоит ваша судьба, ведь я знаю вас обоих так близко. - Произошло то, что и должно было произойти, Йоханнес. Наши пути разошлись. Я давно ждал этого. Но не думал, что справлюсь. - Ясно. - Я начинаю все заново. Учитель, зачем ломать себя, я такой, как есть, и другим не стану. Но о ней я могу сказать только хорошее. И голова у нее работает лучше, чем у меня. Лишь бы она не поступила сейчас опрометчиво. - Что ты имеешь в виду? - Ты часто играешь? - Он посмотрел в угол, где стояла скрипка. - Да нет, когда один, то нет настроения. Но послушай, ты можешь остаться и поиграть. Если кто придет за посылкой, разберешься. А мне надо вручить несколько извещений. Он уже приложил скрипку к плечу. Вскидывает на меня веселые глаза, кивнув, переводит их на смычок и говорит: - Желаю удачи! Тихонько притворив дверь, я мчусь стрелою по коридору. Пигро просится со мной, лезет под ноги, входной дверью я прихлопываю ему лапу, он скулит. Прости, Пигро! Но ты должен меня понять. Я выбежал за калитку, припустил по дороге. То-то подивится народ: причетник несется вприпрыжку, как очумелый. Из-за поворота показывается автомобиль. Тормозит. Ничего не поделаешь, я вынужден остановиться. - Черт возьми, куда это ты так торопишься, Нимрод?* - кричит мне Фредерик с Мыса. * Нимрод - в ветхозаветной мифологии богатырь и охотник, сын Хуша и внук Хама. В Книге Бытия приводится поговорка: "Сильный зверолов, как Нимрод, пред Господом" (10, 9). - Телефонограмма! - говорю я отдуваясь. В машине сидит Кай. Он уезжает в санаторий. Его хорошенько закутали. Приспособили сиденье, чтобы он мог прилечь. Я вижу все это необыкновенно отчетливо, пусть мои мысли и далеко. Рядом с Каем сидит в убогом наряде Хансигне. Она улыбается, обнажая испорченные зубы, хотя на самом деле ей хочется плакать. Кай тоже улыбается. Я вижу по его глазам, он от меня чего-то ждет. Да, мой мальчик, я обязан был проводить тебя, обязан. - Всего доброго, Кай! Я непременно пришлю тебе книжки. Про древность, верно? И помни, я жду тебя, нам предстоит исследовать Песчаный остров. До свиданья! Они трогаются. А я бегу дальше, унося с собой разочарованный мальчишечий взгляд. Древность! Ерунда на постном масле! Исследовать Песчаный остров! Чушь собачья! Мой мальчик, если бы ты знал, у меня сейчас на карту поставлено все! Я толкаю дверь в лавку. У Хёстов, похоже, переполох. Я натыкаюсь с разбегу на растерянную фру Хёст. - Как же это, как же это! - кудахчет она, распушив все свои перья, и бросается меня обнимать. - Слава Богу, причетник, слава Богу! Она так задушевно это выпалила, бесстыжая баба! Да она просто клад, хоть и малахольная! Я прижимаю ее к себе так крепко, что у нее занимается дух. Мною вдруг овладевает радостное смятение, я целую ее. И спрашиваю: - Где она? Я подымаюсь по лестнице на второй этаж. Я сдерживаю себя и ступаю медленно, и при этом я невесом, я парю - меня окрыляет безудержное ликование. Дверь стоит нараспашку. Я знаю, это дверь в ее комнату, хотя и ни разу там не был. В комнате немыслимый беспорядок, но я скорее угадываю это, чем вижу. Я вижу только Аннемари. Она сидит перед зеркалом и причесывается. Густые темные волосы. Бархат черных глаз. Рот алый, как шиповник. Она увидела меня в зеркале. Мы встречаемся глазами. И глядим друг на друга. Долго-долго. Я киваю ей. Мне отчего-то смешно. Прислонясь к косяку, я снова киваю. И улыбаюсь. Аннемари улыбается в ответ. Сперва испуганно, потом - широко и радостно. На комоде возле двери - пачка сигарет. Я редко курю сигареты, но сейчас беру и закуриваю. Кавардак в комнате невероятный, на полу - два раззявленных, битком набитых чемодана. Все правильно. Меня чуть-чуть удивляет, что я все еще продолжаю пребывать в состоянии пьянящей невесомости, хотя мне все уже ясно. Мы вновь встречаемся глазами. Да, теперь я вижу. Это не та Аннемари, какой она была вчера или позавчера. Сегодня она - воплощенное событие. Во взгляде ее спокойствие свершения и холодноватая ласка. В ней произошла внезапная перемена. Произошла нынешней ночью. - Бедный Йоханнес! - говорит она. - Бедный Пигро! - говорю я. - Он так рвался пойти со мной, что ему прищемило лапу. - Как мне его жалко, - произносит она. Смотри-ка, на глазах у нее выступили слезы. Ей жаль Пигро или кого-то еще? Не важно, просто ее сейчас переполняют чувства. Слезы - легкие, летучие, как эфир. Сытого растрогала собачья лапа, горемыка, притулившийся у дверей. "Бедный!" - растроганно говорит она, а растрогать Аннемари непросто. Она тает. О да, почему бы и не увезти с собой умилительный, если не душераздирающий образ друга, незадачливого друга, который стоит у дверного косяка и рыдает. О да, ведь могут наступить и будни, когда воспоминанье это будет сладостно. Но ты не увидишь меня рыдающим, моя девочка. "Бедный!" говоришь ты. По отношению к иным людям употреблять это слово непозволительно. Я вел честную игру, не отступая от правил. И пусть я проиграл - мое поражение мне дорого. Дороже многих любовных приключений, уж поверь. "Бедный!" Тебе не следовало бы так говорить, моя девочка. До этой минуты между тобой и мною стоял тот, кому я не мог нанести рану, - Олуф. Сейчас ты чувствуешь себя рожденной заново, уверенной в себе, поэтому ты говоришь мне: "Бедный!" Но ведь и я мог затеять с тобой игру, Аннемари. Разве не была ты трепещущим подранком в руках охотника? Ты поощряла другого, желая поощрить меня. Что ж, по-твоему, чтобы доказать, как я ценю тебя, мне следовало оставить в дураках доверчивого Олуфа? Этой ночью ты угодила в собственные сети. Ты полагаешь, ночь, проведенная с любовником, тебя преобразила? Не уверен. Вот уж по отношению к кому у меня никаких обязательств. - Не взыщи, Аннемари, но вчерашнюю историю я выдумал. Она глядит на меня в зеркало, улыбка ее медленно гаснет. - Я обязан рассказывать нравоучительные истории, на таких условиях меня сюда брали, - продолжаю я. - Я, кажется, рассказывал тебе про некую Бирте? Да, она была когда-то моей возлюбленной, пока ее не отбил друг. Потом я снова их встретил. Я сказал, что добродетельно самоустранился, дабы между нею и мною ничего не произошло. Красное словцо не ложь. - А как же ты тогда поступил? - Тебе не стоило упрекать меня за то, что я не воспользовался правом на любовь, или как вы это называете. Я воспользовался - в полном объеме. Он отнял ее у меня. Отлично! Я появился и отомстил. - Йоханнес, а то, что ты рассказываешь сейчас, это - правда? - Девочка моя, когда я рассказываю о дурном, можешь быть уверена, что это правда. - Ну а потом? Почему ты не захотел с ней остаться? - Остаться? Тут, видимо, она просчиталась. Так называемое право на любовь вовсе не подразумевает, что надо оставаться. Они с мужем поделили детей, она вновь вышла замуж, но вроде бы не очень удачно. Словом, было и быльем поросло. А цепочку она подарила мне в юности. - Йоханнес, - сказала Аннемари, обернувшись, - все началось так красиво и чисто. Когда ты вошел сюда. Мы могли так красиво проститься... Значит, было красиво, подумал я. Но теперь все кончено. Я слышу внизу его голос, голос победителя. Ну что бы судьбе подарить мне еще один день! Да хотя б один час! Ведь до сих пор игра велась не на равных. А могло быть иначе. Она взволнованна, она вот-вот забудет, что переродилась и обрела уверенность в себе. - Аннемари, мне осталось рассказать тебе еще одну сказку. - Сейчас войдет Харри, - ответила она, вспыхнув. И быстро оглянулась на дверь. И поймала себя на этом. И к ней разом вернулось самообладание. Она даже улыбнулась мне. Но тут же отвела глаза. Хотя б один день, один час, думал я. Инженер никак не ожидал меня встретить. Вместо того чтобы возмутиться, он немного сконфузился. До чего же он все-таки молод, подумалось мне, и, конечно, это у него серьезно. - Поздравляю! - сказал я и пожал ему руку. - Надеюсь, вы не станете поминать вчерашнее. Я пришел проститься. Ну а когда свадьба? - Скоро! - ответил он. - Безотлагательно! - добавил он. И с улыбкой взглянул на Аннемари. - Если это будет во время тяги, я пришлю вам парочку-другую вальдшнепов. Правда, на мой вкус, мясо у них не такое нежное и сочное, как уверяют многие. Тем более весной. Но все равно это тонкая дичь. О, я допустил бестактность. Вы же не любитель охоты. - Ничего страшного, - сказал он. - Вчера я был определенно не в духе. - Нет-нет, - возразил я, - все было так, как надо. Не будь я допотопным шкапом с лавандой, все вообще бы выглядело по-другому. Но раз вы увозите цветок Песчаного острова, вы, несомненно, разрешите преподнести вашей невесте маленький прощальный подарок. - О нет, Йоханнес! - сказала она, уставясь в зеркало на тонкую золотую цепочку, которую я ей протягивал. - Да, мой друг! Я предназначил ее тебе - если ты когда-нибудь решишься уехать. Пусть это будет памятью о Песчаном острове. Остров - как кольцо. А берег его напоминает еще и цепочку. Возьми же ее, Аннемари, надень. 11 В понедельник, ближе к вечеру. - Слушай! Кто-то гоняет уток у сарая. Кто бы это мог быть? Не Пигро? - Нет, это не он. - Утки такого обращения не терпят. Они теперь ни за что не будут сидеть на яйцах. Послушай, ты уверен, что это не Пигро? - Ручаюсь. - Никому-то ты не доверяешь. А своей собаке - целиком и полностью. - Да, за исключением Бога, я никому не доверяю так, как своей собаке. - До чего странно это слышать. Именно сейчас, Йоханнес. Так ты веришь в Бога? - Я не хочу. Я сопротивляюсь. Отбиваюсь как умею. Но именно сейчас верю. Ибо я не могу разрешить узы Кесиль. - О чем ты? Друг мой, ты должен объяснять все, что мне говоришь. - О, это из Книги Иова. Господь говорит Иову: "Можешь ли ты связать узел Хима и разрешить узы Кесиль?"* * Книга Иова, 38, 31. - Да, но что ты хочешь этим сказать, Йоханнес? Объясни. Мне кажется, чем дольше я живу, тем бессмысленнее все становится. - Именно поэтому и становится, моя девочка. - А мне непонятно. Знаешь, мало-помалу все потеряло для меня смысл. Жизнь, я имею в виду. Да и что значит само это слово - "жизнь"? - Не имею представления. Спроси кого-нибудь поумнее. - Ну ладно, пусть не жизнь вообще, а моя собственная жизнь. Я давно уже обнаружила, что она лишена смысла, всякого смысла. Не знаю даже, как это вышло. Не то чтобы я много размышляла, Йоханнес. Я просто это чувствую. Чувствую, и все. И когда я смотрю на Фредерика, мне даже смешно. Столько в нем честолюбия. Столько дел он на себя взваливает. И охота ему! - думаю. По-моему, он не догадывается, как все обстоит в действительности. Ему и невдомек, что жизнь бессмысленна. - А может, и вдомек. Оттого-то он и крутится как белка в колесе. - Нет, по-моему, он ничего такого не чувствует. Ну разве что ощущает легкое беспокойство. Понимаешь, именно потому, что он, вопреки всему, верит в жизнь, он достоин жизни куда больше, чем я. Хотя... нет, не хочу говорить о нем плохо. Он же сущий ребенок, Йоханнес. Маленький мальчик, которому нужна мама, с которым нужно нянчиться. Я и думать бросила, чтобы от него уйти. А это - это ведь тоже бессмысленно. Вот живу я здесь, на мне дом, я приглядываю за прислугой, и вроде бы никто на меня не в обиде. Но во всем этом есть что-то бессмысленное. Даже если... тебе этого не понять, но мне кажется, одинаково бессмысленно было бы попытаться что-либо изменить. Я встаю утром - мне все безразлично. Я распоряжаюсь по хозяйству, поливаю цветы, прислушиваюсь, не гоняет ли кто уток и гусей. Мне все безразлично. Я целую Фредерика. Меня целует другой. А мне все безразлично. - Все-все? Даже новое платье? - Ну ты и лиса! Конечно же нет. Только бы кто-нибудь хоть краешком глаза отметил, что оно мне к лицу. Наверное, и с остальным точно так же. Ох, похоже, все, что я тут тебе наговорила, - неправда. Вполне возможно, в тот самый момент, когда со мною что-то происходит, меня это чуть-чуть и затрагивает. Но не глубоко. - А я? Я тебя затрагиваю? - Да. Поцелуй меня! - Но, говоришь, не глубоко? - Йоханнес, если вдуматься, ну не бессмысленно ли, что мы - что мы вот так вот лежим здесь вдвоем? Ведь из этого ничего не выйдет, я тебя знаю. И потом, мы слишком долго избегали друг друга. До ужаса долго. Хотя, наверное, в этом был какой-то смысл. Нет, я решительно уже ничего не понимаю. Вдруг появляешься ты. С ружьем. Говоришь, что собрался на охоту. На охоту! - подумала я. Как бы не так! - Но ведь я и в самом деле отправился за вальдшнепами. У меня и в мыслях ничего не было. Просто я вошел - и увидел тебя. Увидел, какая ты чудесная. - Стоит мужчине потерять голову, и женщина сразу становится чудесной. Ты же потерял голову. - Нет, ты - чудесная. - Друг мой, друг мой... - Кто это там ходит по чердаку? - Да это служанка, пошла за луком. Сюда никто не войдет. Все знают гостевая заперта. А как мы поднимались наверх, никто не видел. - Ты уверена? - А это имеет какое-нибудь значение? - Никакого, раз это говоришь ты. - Йоханнес, скажи мне лучше... Мне так хорошо с тобой. Мы избегали друг друга донельзя долго. Ты стал почти чужим. Но ведь у тебя это несерьезно, мой друг. Несерьезно. - Напротив. Все, что я ни делаю, я делаю всерьез. Все заносится в протокол. Мотается на ус. Дабы воздать каждому по путям его. - Это ужасно, но я права, у тебя это несерьезно. - Да нет же, говорю тебе. - Йоханнес, ничем плохим это не кончится, не настолько все у нас серьезно. Плохо кончается у тех, кто все принимает всерьез. Но быть может, у нас все-таки получится что-то большое и настоящее. - Кто сказал, что все это не кончится плохо? - Я. Ведь все останется по-прежнему. Вот она, бессмысленность. Фредерик ни о чем не подозревает. А если вдруг что-то и обнаружит, или я сама расскажу ему, он просто-напросто в один прекрасный день приищет новый повод поплакаться, а еще он немножко разозлится и начнет похваляться своими любовными похождениями. Фредерик ни за что не станет ревновать, терять голову. Его кредо - свободомыслие. Но ты? - я не верю, что у тебя это всерьез. - Ригмор, прекрати! Если ты опять заведешь эту шарманку, я иду и выпускаю себе в живот заряд дроби шестого номера. Но сперва я пристрелю Пигро. И тогда в этой кротовой норе останется предание о серьезном мужчине. - Йоханнес! Йоханнес! Да ляг же! - Вам непременно нужны доказательства, вещественные доказательства! Вам недостаточно слов. Вам недостаточно знать. Нет, если ты хочешь чего-то добиться, изволь взять и обмануть своего простодушного друга, который тебе почти что как сын. - Йоханнес, по-моему, тебе не пристало так зло отзываться об Аннемари. - Кажется, я не упоминал ее имени. Кстати, с этим уже покончено. Одним росчерком пера. Вот так-то. Но я что-то не возьму в толк, почему я не могу относиться к тебе серьезно. Впрочем, может, в этом как раз и заключается юмор. Видишь ли, всего несколько часов назад я вынужден был признать, что потерпел поражение. - Йоханнес, мы можем быть откровенны друг с другом. Я знала, ей нравишься ты. Я тебя ей вчера уступила. Я нарочно разлучила их во время танцев. - Вот как? - Я бы в жизни этого не сделала, если бы ты не постоял и не поговорил со мной на террасе. Я себя пересилила. - Прекрасный поступок. Но ты ничего не поняла. В такого рода соперничестве нельзя идти на обман. Пойми, мужчина может возлюбить строгое, нерушимое правило. И ему может быть дорог чистый проигрыш. Да, я был как тот стойкий оловянный солдатик, я упускал одну возможность за другой, лишь бы не нанести удар другу. Я потерпел поражение, возвратился на щите, но я не запятнал свой меч. Казалось бы, я продвинулся далеко вперед со времен моей юности. Да, я был выметен и убран. И что же? Не прошло и получаса, как этот стойкий и оловянный переспал с женою другого своего приятеля. Ну, как тебе эти принципы? Не шатки ли они? Сперва мы с тобою взмываем с волною, потом нас бросает, швыряет на мель*. * Парафраз стихотворения А. Стуба "Плаванье по морю житейскому". - И все равно, Йоханнес, у тебя это не настолько серьезно, как мне хотелось бы. Потому тебе меня и не понять. - Может быть, моя девочка. Ты у меня такая задумчивая, а я не желаю задумываться. - И все же выслушай. Выслушай меня. Ты должен понять, что ты разрушил, Йоханнес. Я так ждала твоего прихода. Но теперь, когда я останусь одна, жизнь всерьез потеряет для меня всякий смысл. Мне будет еще хуже - потому что вчера вечером ты мне открылся. Мы стояли на террасе, ты рассказывал так, будто я что-то для тебя значу. Тебе нужно было с кем-то поделиться, и ты выбрал меня. Ты мне этим помог. Я вдруг почувствовала, что, пожалуй, не все во мне еще умерло. Знаешь, что я подумала после нашего разговора? Я подумала: еще не поздно начать сначала, главное, чтобы в тебя кто-то верил. Теперь ты начнешь сначала, думала я. Только где оно, это прекрасное вчерашнее, Йоханнес? Оно уже не живет во мне. Ты пришел сюда вовсе не с добрыми намерениями. Тебе нужен был партнер, с которым бы ты мог забыться. Ты был необуздан и зол. - Да, ты права. - Я ждала тебя, но не таким - после вчерашнего. А ведь я ждала тебя. Когда они вчера вдвоем уходили домой, я уже знала, что ты проиграешь. Я ждала тебя. Ждала, что ты придешь и будешь горевать. - По-твоему, я способен убиваться из-за трех эре? - Если бы ты пришел сюда погоревать! - Хорошо хоть, ты не говоришь мне: "Бедный!" Я бы этого не вынес. А вообще, ты чудесная! Ты чудесная и стоишь тысячи других! - Любимый, как я тебя ждала! Но я ничего не могу поделать, раз ты так повел себя. Все это, друг мой, бессмысленно. Бессмысленно, бессмысленно и еще раз бессмысленно. Я так мало значу для тебя. Вчера я думала иначе. Но ты убил вчерашнее. Убил во мне что-то живое. Я ничего не могу поделать. До того все бессмысленно. Ты все обратил в ложь. Ты оказался на поверку злым и необузданным. - Да, чудесная повелительница эльфов, милая моя, плаксивая колдунья. Я такой, я злой. Ты - колдунья, а я - злой дух, почему бы нам не справить шабаш. Для тебя не тайна, как тешились некогда ведьмы с чертом. По весне, на горе Нербьерг. Давай и мы! - Пусти, Йоханнес. - Не пущу, ты же этого не хочешь. - Отпусти! Я не знаю, что я с собой потом сделаю. - Так оно еще слаще. - Отпусти! Ведь я полюбила тебя с первого дня. - Правда? - Ты не должен был знать об этом. - Не плачь. Ну не надо. - Йоханнес, я бы тебе никогда этого не сказала. - Знаю, мой друг. - Я говорила это сотни раз, на все лады. По телефону, по-всякому. Чтобы скрыть, что я действительно люблю тебя. - Да. - Потому что высказанное, оно - уже существует. Доподлинно. И унылое однообразие дней нарушается. И все может плохо кончиться. И тогда, Йоханнес, мне придется выбирать. - Да. - Не можем же мы встречаться украдкою, по темным углам, а потом выходить на свет Божий, делая вид, будто ничего не произошло? - Нет. - О чем ты сейчас думаешь? - Если мне позволено шутить, то я думаю, как бы исхитриться дать самому себе пинок под зад и вылететь из школы. По-моему, мне там не место. - А как же ты вчера говорил, что классная комната перед тобой раскрылась? - Все верно, Ригмор. Более того, я выработал вчера некую теорию, даже целое мировоззрение, как жить дальше. Я приуготовился к тому, что сердце мое не будет знать покоя. И разве это не оправдалось? Оправдалось дальше некуда, но в каком-то смысле моя теория провалилась. С треском. Я ничего не смог предугадать, я был как лист перед ветром. Из меня никогда не выйдет выдающегося педагога. Ну а то, что я, выражаясь высоким штилем, прелюбодействовал с женою ближнего своего, - вот это самое скверное. Не потому, что я сожалею. Но потому, что мною овладел злой дух разрушения. - Ты сказал мне, что веришь в Бога. А пристойно ли было говорить об этом здесь? - Нет, как раз здесь это было уместно. - Йоханнес, я чего-то не понимаю. Я не берусь рассуждать о мировых проблемах, о войне, о предназначении жизни. Я могу судить лишь по себе. В сущности, я всегда жила благополучно, и тем не менее моя жизнь потеряла смысл. Как же тогда верить в Бога? - Верить должно. Когда бессмысленность достигает своего предела, ты видишь, что жизнь - это поле битвы, где противоборствуют два начала. А нейтральной полосы не дано. Немного времени спустя в сопровождении Пигро, с ружьем на плече, я уже шагал по направлению к Палочнику. Мы выбрали тропинку, которая огибает Песчаную гору с севера и лепится по косогору, над прибрежными лугами. Большими угловатыми глыбами двигались тяжелые тучи, между ними ясно сияло свежее, умытое небо. Было все еще ветрено, но без мокрети. Море поседело, как будто его только что пересек Левиафан. Мне почудилось, что в одной из блескучих водомоин попискивают кулики-сороки, но увидеть их я не увидел. Над потемневшим лугом, где стаял весь лед, вилось штук пять чибисов. Через пригорок перекатилось несколько светлых комочков и поднялось в воздух станичка галстучников. В воздухе были и другие стаи, они перелетывали с места на место, свистя крыльями, кружили над берегом. В голове одной большой стаи летели серые ржанки, остальные были - галстучники и зуйки; на поворотах зуйки посверкивали ослепительно белыми брюшками. В Палочнике обосновалось уже несколько белобровых дроздов. Мы еще не успели углубиться в лес, как Пигро сделал стойку. Я пустил его - птица вылетела прямо у него из-под носа и, порская из стороны в сторону, скрылась за деревьями. Пигро покосил на меня глазами: мол, почему не выстрелил? А я переломил ружье, вынул патроны и повесил его на сухой сук. И побежал обратно, той же самой тропинкой. Пес трусил за мною с понурым хвостом. Он был явно сбит с толку. Прибрежные луга вместе с Садом Эльфов тянутся на добрый километр. Я бежал всю дорогу и отчаянно запыхался. Вот и Мыс. Я пронесся через площадку, где сушат белье, толкнул дверь в кухню и - прямиком в комнаты. Ригмор была в гостиной, разбирала скатерти и салфетки. - Брось все это!... - выпалил я. - Живо!... Резиновые сапоги и пальто! Живо! Я подождал ее на площадке для сушки белья. Она вышла, туго повязанная светлым платком, что очень шло к ее точеной головке. А в лице - ни кровиночки. - Давай, - сказал я, - в темпе. Я бежал впереди, рысцой. Хотя нет, сейчас впереди мчался Пигро. Я обернулся. О, она бежала за мной с таким видом, точно я позвал ее к телу убитого, клянусь! Тут я перешел на шаг и сказал: - Да нет же, Ригмор, ничего не случилось. Я думал, ты поймешь. Прилетел вальдшнеп! Все-таки прилетел, черт возьми! Я не стал без тебя стрелять. Ты должна это видеть. Но постой, может, нам незачем так торопиться. Который час? Почти половина шестого. У нас в запасе еще полчаса сносной видимости. В сумерках будет уже не то. Но мы успеваем. Ну, что ты на это скажешь? Она разочарованно улыбнулась. - Дорогая моя, ну не надо так огорчаться из-за того, что мы друг другу наговорили. Все эти убийственно холодные слова - забудь их! Девочка моя, все образуется. Конечно, образуется. Это благоприятный знак, понимаешь? то, что прилетел вальдшнеп. Можно сказать, знак свыше! Улыбайся себе на здоровье, но это очень и очень добрый знак! Мы должны помочь друг другу, верно ведь? Я могу многому научить тебя. Это звучит чертовски самонадеянно, но, когда дело касается других, я и впрямь неплохо соображаю. Мы придумаем, как и с чего тебе начать. Ты должна что-то создать, что-то совершить, ты же этого хочешь. И ты к этому придешь. К черту упаднические послевоенные настроения! С чего ты взяла, будто жизнь - бессмысленна? Да, я набитый дурак. Я знаю это, знаю. Иди сюда! Время не терпит! Видишь, катятся светлые камушки? Это галстучники. Смотри, взлетают. Да, друг мой, это весна! Я не знаю, что с нами обоими станется. Я не знаю, что станется с тобой и со мной. Вон те, острокрылые, - это зуйки! А те, что поупитаннее, с черной головой и шеей, - кулики-сороки. Стоят, пялятся, точь-в-точь как морские пехотинцы у входа в Тиволи*. Нет, я не знаю, что с нами обоими станется, не знаю. Но может быть, я начал рассуждать не с того конца. По дурной привычке. Вся наша замечательная новейшая цивилизация зиждется на понятии счастья, движима погоней за счастьем. Может быть, следует избрать для себя более строгие правила, более суровый закон? Откуда я знаю? И вообще, что я знаю? Ригмор, я не могу сказать определенно, что нас с тобой ожидает, но боюсь, нам предстоит немало горьких часов, немало черных ночей. Ты обратила внимание на этот блеск, эти вспышки, когда они перевернулись в воздухе? Эти зуйки еще не сменили зимний наряд. Они полетят дальше. А теперь погляди сюда! Эти вот, с черными зеркальцами на исподних перьях, - это наши зуйки, они останутся на Песчаном острове! Девочка моя, я не знаю, что с нами двоими будет. Я могу помочь тебе, могу дать совет, когда ты возьмешься за дело. Но что с нами будет - целиком зависит от тебя, ты сама должна принять решение, я для этого слишком лукав и своенравен. Смотри, вон там, над водой, с бело-черным оперением, - это морянки. Они здесь пролетом. Через несколько недель они улетят далеко на север! Ты спрашиваешь, в чем смысл существования? О, к нашим услугам множество готовых формулировок, объяснений и догм. Но они не стоят ломаного гроша! Может показаться бессмысленным... да, может показаться, что разрушающее начало, зло - вот подлинное условие существования. Подожди! Поцелуй меня сперва! Ну, поцелуй же! Ригмор, чем все это кончится?.. Так о чем я? Нет, зло - не единственное условие существования. Всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет. Будь зло абсолютным, оно бы разделилось само в себе и исчезло с лица земли. Но ведь есть еще и добро! Непостижимые добрые деяния - это не выдумка! Тепло, и чистота, и свет - в людях это есть! Девочка моя, как бы мне хотелось все с тебя снять. Да-да! Сейчас я чувствую себя как никогда сильным. Но мне хочется освободить тебя не от одежд. И не от груза прожитых лет. Но от груза сомнений, ошибок, от наплевательского отношения к самой себе, нежелания жить, страха перед людьми. И тогда рядом со мною окажется прекрасная, добрая девочка, светлая, чудесная девочка, ты, подлинная! * Увеселительный сад в Копенгагене. Она судорожно ухватилась за меня и расплакалась. Я совершенно растерялся. - Ты должна быть ко мне снисходительна, - сказал я. - Я обрушился на тебя, яко бурный ветер*. Но это все оттого, что прилетел вальдшнеп. И я отвечаю за каждое свое слово. * Ср.: "Он речет, - и восстает бурный ветер..." (Псалтирь, 106, 25). - А тебе не хочется плакать над нами? - спросила она. - Нет, - ответил я. - Нет. Когда мы дошли до опушки, где я оставил ружье, я привесил к ошейнику Пигро маленький колокольчик, зарядил оба ствола и посоветовал Ригмор идти за мною след в след. Давешний вальдшнеп сидел крепко, так что очень может быть, мы увидим, где он затаился. Она спросила, буду ли я в него стрелять и что означает "сидеть крепко". - Уважающий себя охотник, - сказал я, - не станет стрелять в сидячего вальдшнепа, к тому же я не настолько тщеславен, чтобы слыть добычливым. Давай договоримся так: первого я отпущу не стреляя. Когда он взлетит, обрати внимание, на мгновенье он словно бы зависнет над лесом. Ну а то, что он сидит крепко, - это значит, что собака и охотник могут подойти к нему вплотную и только тогда он снимется. А вообще, вальдшнепы - птицы загадочные. Иной раз они снимаются легко, и целой высыпкой. И наоборот. А почему - никому не ведомо. Поиски мы начали с восточной окраины леса. Пигро уверенно и неторопливо тянул к местам первых высыпок, которые знал куда лучше меня. Одно такое место было в дубках у сырой прогалины. Но по молчанию колокольчика я понял - там пусто. Пигро двинулся южнее, к потной ложбинке, заросшей папоротником. Мы пробирались за ним с трудом. Палочник - крайне запущенный лес, у каждого двора там сыздавна своя делянка, да и в войну он был основательно - и беспорядочно - вырублен. Его заполонили ползучие растения, кустарники, мелколесок, над которыми торчат кривые, коряжистые деревья, в грибах и наростах, с переплетающимися ветвями. Кое-где Палочник являет собою густые, непролазные дебри, заманивающие странника. Пигро медленно тянул дальше. Птиц по-прежнему не было. Ригмор шла за мною след в след. Всякий раз, стоило мне обернуться, она останавливалась и испуганно оглядывалась назад. Ни намека на присутствие вальдшнепов, хотя именно в этой части леса они обыкновенно и держатся. Я начал уже было склоняться к мысли, что давешняя птица мне привиделась. Или же это был одиночный гость, который, ослабев, спрятался в крепкое место. Ветер был с утра юго-западный, погода - слякотная, раза два поднималась метель. Если предположить, что вальдшнепы свалились в лесок утром, во время снежного вихря, то искать их надо не здесь. Я подозвал Пигро, и мы вышли из лесу и побрели через верещатник к западной, наветренной его окраине, где стоят низкие деревца, напоминающие людей, согнувшихся под тяжестью здоровенных мешков. Пока мы продирались сквозь дикий малинник, Пигро ушел вперед. Я постоял, прислушался. Колокольчик молчал. В кронах над нами шелестел ветер. Заросли за спиной сомкнулись, и западный берег скрылся из виду. Но в воздухе чувствовалось - солнце село. На все нисходит холодный покой, между окружающим миром и нами встает что-то загадочное. Глаза у Ригмор стали большие, темные. Я тихонько притянул ее к себе. Помедлил. Мне послышалось, колокольчик слабо звякнул. Если это так, Пигро - гений. Крадучись мы двинулись в обход сутулых молоденьких буков с густой шапкой прошлогодней листвы. Пигро стоял чуть поодаль от кучи слежавшегося валежника, рядом с которой нанесло всякой прели. Птицы я не видел. - Смотри на Пигро, - шепнул я. Пес начал вызванивать птицу, медленно отступая назад, затем бесшумно вильнул вбок. Немного погодя он зашуршал по другую сторону кучи. Мы приблизились. - Видишь толстый заплесневелый сук в середке? С развилкой? Под ней он и сидит. Видишь глаз? - Да, - прошептала она. Темный, текучий, глаз был уставлен прямо на нас. - Отпусти его, - прошептала она. Я посвистал, и пес вышел из-за кучи. Вальдшнеп вырвался с таким шумом, что она схватила меня за руку. Застыв на мгновение в воздухе - над нашими головами, - он с быстротою молнии краткими зигзагами унырнул за деревья. Вымелькнул из густых крон уже в немалом от нас расстоянии - на фоне неба на миг обрисовался в профиль его длинный клюв и крылья, запахнутые точно полы плаща, - и исчез. - Как вдруг стало тихо, - проговорила она. - А что думает на этот счет Пигро? - заметил я. - Здесь вполне может сидеть еще один. - По-твоему, мы должны убить его? - Похоже, я становлюсь суеверным, - сказал я, - мне кажется, многое зависит от того, получишь ли ты сегодня вальдшнепа. Но это произойдет очень скоро. Я шел, вдыхая ядреный воздух, и поминутно слышал в лесной чаще позвякиванье колокольчика; спокойствие меня оставило. Наконец Пигро сделал стойку. Мы подошли. Деревья здесь были приземистые, с низко посаженными ветвями - стрелять несподручно. Лес заметно уже стемнел. Пигро стоял возле чего-то, что напоминало в сумерках груду кованой меди. Ржавые прошлогодние папоротники. И опять Пигро потянул в обход. - Ты что-нибудь видишь? - спросил я шепотом. - Да, - ответила она, - он переместился. Вон туда. Я ничего не видел, но пса все-таки пустил. Вальдшнеп выскочил намного левее, чем я ожидал, - выметнулся обезумевшей тенью. Я повел за ним. Захлопали и оборвались выстрелы. - Это он так странно кричал? - Да, он упал наотлет. Я убил его. Пигро сейчас его принесет. Мы слышали, как пес рыщет где-то в отдалении, и пошли в ту сторону. - Йоханнес, - сказала она, - я тоже думаю, что смогу. - Сможешь - что, мой друг? - Начать сначала. Тут с вальдшнепом в зубах появился Пигро. Я взял у него птицу и потрепал по спине. - Да он еще теплый, - проговорила она. - Возьми, - сказал я, - это означает, что я положил между нами завет*. Посмотри на него рано утром. Сегодня слишком темно. * Ср.: "Завет положил я с глазами моими, чтобы не помышлять мне о девице" (Книга Иова, 31, 1). 12 Уже апрель. Пигро умер. Да, его не стало. Теперь я полагаюсь лишь на Господа Бога. Не знаю отчего, но пес начал прихварывать, и шерсть на нем потускнела. Я справился в книгах и принялся его врачевать. Но ему становилось все хуже и хуже. Как я жалел, что мы не озаботились в свое время и не пригласили к нам на остров ветеринара. Наконец я понял, что он обречен, и мы отправились на последнюю нашу охоту, хотя сезон и закончился. Мы пошли прямиком на Бёдварово поле и подняли Томиковых куропаток. Да, Томику так и не довелось увидеть обещанных куропаток. Я тебе, Нафанаил, об этом не рассказывал. Аннемари забрала Тома с собой. Увезла с острова. Инженер привязался к нему и захотел стать его отчимом. И Олуф дал свое согласие. У меня это как-то не укладывается в голове. Конечно, Олуф сделал как лучше для мальчика. Но я не уверен, а смог бы я поступить так сам. Пигро пластом лежал в своем ящике. И вот я снимаю со стены ягдташ, перекидываю ремень через плечо. Вы бы только на него посмотрели! В мутных его, слезящихся глазах будто запрыгали щенята! Я снял со стены трехстволку. Тщательно проверил ее. Повернув дулом к себе, заглянул в нижний, нарезной ствол. После того как я его прочистил, он был светел, как небо за окном. Я выбрал два патрона и, протерев никелевые головки, один вложил в патронник. Вы бы видели Пигро! Он поднялся на ноги. Из последних сил забил тяжелым хвостом. Мы потихоньку пересекли сад и дорогу и зашли в густую траву. Пигро плелся черепашьим шагом, пошатываясь. И почти сразу же спугнул птиц. Две старые куропатки и выводок молодых снялись и перелетели к Конскому рву. Тут я понял, что Пигро потерял нюх. Я взял его на руки и понес. Осторожно поискал выводок и, заприметив старку, поставил пса наземь. Не знаю, причуял ли он их, но он медленно вытянулся и красиво замер на стойке. Я пустил его. Ноги у него заплетались. Я зашел сбоку. Птицы поднялись, и я выстрелил. Так пал Пигро. С тех пор я не охочусь, да и хлопотно это - брать щенка, выучивать. Даже если повезет и щенок попадется удачный, все равно он не заменит мне Пигро. Хотя Пигро был всего-навсего собакой. Пожалуй, я вообще уже не смогу позволить себе такую роскошь охотиться. Это сопряжено с расходами, а дичь я никогда не продавал предпочитал раздаривать. Нет, конечно, это роскошь. При том, что у меня прибавилось обязанностей и домочадцев и мы должны втроем жить на одно жалованье, это исключено. Бережливостью я отроду не отличался. У меня и до этого был небольшой долг, теперь же я увяз по уши. Ведь нужно было обставить пустовавшие комнаты, прикупить постельного белья и еще много всякой всячины. В том числе и для кухни - тем, чем обходился я, женщине не обойтись. Так-то вот. Я пристрелил Пигро в прошлом году, в июле. В конце июля, когда Бёдвар убрал свою рожь. С тех пор я не охочусь. Собственно, последний раз я ходил на охоту год назад - я срезал тогда вальдшнепа для Ригмор. Это было в марте. Прошло почти уже тринадцать месяцев. А я нисколько не поумнел. Возможно, Нафанаил, тебе не по душе, что я взял да и перескочил через тринадцать месяцев. Лучше будет, если я тебе признаюсь: все, что я понаписал в этих тленных тетрадях - да, все, что я рассказал тебе, записано недавно. То есть год спустя. Я действительно начал делать кое-какие записи тринадцатого марта прошлого года. В этот день на остров упал туман, мы ждали, вот-вот тронется лед, я слышал, как на берегу кричат дети. Но заполнил я лишь первые траурные страницы, а потом все бросил и пошел на берег присмотреть за детьми. В ту пору я не находил себе места. Я был не в состоянии продолжать. Видишь, Нафанаил, я обманул тебя. Быть может, поэтому поперек каждой страницы в этих тетрадях я и написал: "Лжец". Но с другой стороны, наверное, мне было необходимо внушить тебе, что я рассказываю по следам событий. Иначе как бы я смог приблизить их к тебе, вызвать к жизни. Да, наверное, я не сумел бы рассказать ни о своей собаке, ни о птицах, ни об охоте, не скрой я эту маленькую черную тайну - смерть Пигро. Разумеется, у меня есть и другие причины называть себя лжецом. Так на чем мы остановились? Я говорил перед этим об Олуфе с Томиком. Пожалуй, Олуфу не так уж и легко было отдать мальчика, как это могло показаться. Он не выдал себя ни единым словом, но я понял это по его матери. Она вспоминает Аннемари с ненавистью. Это прорывается у нее нечасто, и я бы не назвал это мелочной злобой - Мария способна похвалить девушку за то, другое, третье. Однако мне ясно: она осудила Аннемари, и бесповоротно. По ее мнению, Аннемари отлита из нечистого металла. Она человек современной формации, девушка, грезящая о счастье, в поисках счастья, а Мария таких презирает. Для нее превыше всего основы, она человек старого завета. И то, что Аннемари увезла Томика с острова, непростительно. Ведь Том - Марииного корня. Ну а что Олуф допустил это, дал свое согласие - Мария не знает или не хочет знать. Да, когда ее ненависть прорывается, мне сразу представляется разлом громадной глыбины - это навечно. По-моему, Олуф тосковал по Томику куда больше, чем могло показаться со стороны. Он любит детишек, это бесспорно. Заглядывая к нам, он уже не боится это обнаружить. Так он переменился. Беззаботность покинула его навсегда. Но разрыв с Аннемари, похоже, стал для него избавлением. Обе эти женщины буквально душили его. И он потерял веру в себя. Окончательно все решил тот день, когда они с Нильсом вышли в море на ялике и Нильс утонул. Я помню. Я стоял вместе с ними на причале, они уже готовы были отплыть. Олуф смотрел, как беснуются волны, и глаза его блестели безумным блеском. Я вдруг понял: эти женщины и собственные сомнения душат его, он должен помериться силой со смертью. Если он ее одолеет, то станет мужчиной. И тогда я его подзадорил. Но если копнуть поглубже, не было ли у меня другой - задней - мысли? О Нильсе я и не подумал, я напрочь забыл о Нильсе, я зашагал прочь, а они вышли в море. И все же Олуф оправился. Возвращаясь на Песчаный остров из очередного плаванья, он частенько заглядывает к нам в школу. И всякий раз спрашивает, можно ли ему поиграть с маленьким. И всякий раз получает на то дозволение. Малыш все еще кричит. Пока я тут сидел и писал, он кричал не переставая. Мне запрещено заходить к нему, играть с ним, успокаивать. Мне это воспрещается. Иначе покоя в доме не будет, утверждает Авторитет. Он избалован вниманием, заявляют мне, пора начать воспитывать его по-настоящему. Пусть выкричится. Пусть привыкает спать днем. Да-а, такая чепушинка, а сколько доставляет забот. Я сижу в классной комнате. Дети разошлись по домам часа два назад. Солнце сейчас висит над посадками, маяк издали напоминает огненный столп. День чудесный. Весна - в самом расцвете молодости. С неделю у нас бушевала непогода. Весна фыркала, заливалась слезами, а море неистовствовало, как и в тот недоброй памяти апрельский день, когда погиб Нильс. Класс заставлен цветами. Петуший гребешок, калужница, камнеломка... Они стоят на шкафах и полках, расцвечивая темные стены, каждый - в отдельной рюмочке. Мне стоило немалого труда утянуть эти рюмочки из буфета в гостиной, где теперь красуется мой жалкий фарфор. Я привык пользоваться ими для всяких школьных надобностей, но Авторитет, можно сказать, наложил свое вето. До этого рюмочки с растениями стояли на подоконнике. На свету отчетливее видно, какие у листьев и стеблей совершенные формы. А в самый первый день они были накрыты бумажными колпачками; чтобы узнать, что там, колпачки надо было приподнять. Ну да, вечные мои дурачества! Сегодня я водил младший класс смотреть, как растут цветы. Во время нашей прогулки мы не притронулись ни к единому растеньицу. Мы начали с того, что учимся оказывать цветам почтение, - разве одуванчик заслуживает уважения меньше, чем министр? Я пока еще не разрешаю младшеклассникам препарировать цветы и пересчитывать тычинки. Не знаю, чья дурья голова придумала, что первым делом надо разрезать цветы на части и изучать их половые органы. Ох уж эта вера в систематизацию! Нет, сначала мы учимся распознавать их - по тому, как они одеты и что выставили напоказ. Вслед за тем они получают имена. Цветы, равно как и всё, что что-то значит, должны прорасти в языке и жить в нем, соприкасаясь с нашей жизнью, - прежде чем мы начнем разыгрывать из себя ученых и играть в науку. Ну вот, я оседлал одного из своих коньков. Весна идет на прибыль. Берег кипит птицами. Уже прилетели кроншнепы. Скоро они снимутся и полетят дальше, но некоторые останутся. Ночи длинные, стая тянет за стаей. Мне не спится, я лежу, слушаю их клики и невольно стискиваю кулаки. Несколько дней кряду над островом пенилось небо. Остров плавал в морском дыму и небесном пару. В мои стекла хлестал песок с дюн. Мыс исчез в пыльном смерче; ты, верно, помнишь, ели мои срублены и теперь отсюда мне виден Мыс. А Бёдвар Бьярки, лежа на животе, руками и ногами удерживал свое поле, которое ветер норовил сдуть в море. Такого на памяти островитян еще не было, все думали, это - конец, все погибло. В довершение грянул град как кавалерийская бригада, - и стеной обрушился ливень. В жизни не видел ничего подобного. И все это время распевал жаворонок. Буря отшвыривала его своим заступом, а он - тут как тут, и поет. Нынче же в небе и над землею - тишь*. * Из стихотворения датского поэта Бернхарда Северина Ингеманна (1789-1862). Солнце беспрепятственно проникает в окно, обращенное на запад, пригревает мне затылок, слепит глаза белизною бумаги. На столе передо мной лежат пять исписанных общих тетрадей. "Песчаный остров. 1-5". Я все-таки приступил к описанию Песчаного острова, и, по-моему, Нафанаил, все, что в этих тетрадях содержится, - вполне достоверно, хотя для публикации годится лишь малая часть. Это большой и кропотливый труд - собирать и обрабатывать сведения о нашем маленьком острове; пока получится серьезная книга, несомненно, пройдет не год и не два. Ну и прекрасно! Сперва я думал, что взялся за описание из тщеславия, да так оно и было. Этакий горделивый полет. Но потом я стал воспринимать это как свой долг. Собирать по крупицам сведения и сводить их в знание - в этом есть что-то очищающее. Вот почему, наверное, в других тетрадях, где я писал о своей собственной жизни, я перечеркнул каждую страницу словом "Лжец". Ведь то, о чем я рассказывал, парит свободно, несвязанно, проплывает мимо тебя, мимо меня, как облака по небу, а веский материал подобен камню и дерну, которые упрочились и пребудут на этой земле. Кое-что я переписал и отослал в санаторий Каю. Время от времени я получаю от него коротенькое письмецо. К древности он поостыл, но, может быть, это увлечение вернется. Если он сам вернется. Вот его последнее письмо, в нем есть слова, над которыми я призадумался. Дела мои не очень, пишет он. Обычно Кай не жалуется. Когда я прошлый раз навещал его, он выглядел чуть-чуть получше, и врачи считают его небезнадежным. Правда, от него остались одни глаза. Дела мои не очень... А у других все в порядке. Видишь ли, я теперь нет-нет да и получаю письма. Я получил три письма от Аннемари, хотя голова у нее занята мировыми проблемами. Именно что мировыми! С ее пытливым, подвижным умом она пришла в точности к тем же взглядам, что и ее замечательный муж. По счастью. Этому на две трети и посвящены ее письма. Я же все это пробегаю глазами. А вот то, что она пишет о своем доме, о Томике, о ребенке, которого она ждет, прочитываю внимательно. Я написал первым. Я знал: подарив ей на прощанье цепочку, я напугал ее - я словно наложил на нее тем самым проклятие. И я написал им несколько строк - так, ничего особенного, о нашем житье-бытье. Почувствовав перемену в моем настроении, Аннемари ответила очаровательным письмом, которое я таскал в кармане, пока оно не утеряло внешнее очарование. Что у нас еще нового на острове, мой друг? На общественные средства собираются перестраивать причал. Ботам будет обеспечена удобная стоянка. Естественно, всем этим заправляет Фредерик, порадел-таки о рыбаках. Но погоди, говорят они, тогда сюда сможет причалить баржа и вывозить известняк. Вот так-то. Фредерик прошел в областной муниципалитет, он представляет там весь наш архипелаг. На Мысу бурлит жизнь. Теперь, когда елей не стало, я могу наблюдать из своей комнаты за тем, что там делается. Тем более что на Мысу тоже вырубили деревья, тенистые, сумрачные деревья. Малыш опять раскричался. А войти к нему я не решаюсь. Полновластным хозяином я становлюсь только у себя в комнате. Если Авторитет туда сунется, стреляю без предупреждения! Не единожды я проклинал тот день, когда предложил Эльне переселиться ко мне в школу, чтобы ей было где родить своего ребенка. Раз-другой я даже набрался, не выдержал. Хотя вообще-то стараюсь не злоупотреблять. Правда, после той охоты на куропаток я приложился дай Боже. Малыш должен привыкнуть лежать спокойно. Эльна, скажу я тебе, женщина с характером. Я бы в жизни никому не позволил так мною командовать, кабы не одно обстоятельство. Но Эльна и не задумывается над тем, что же заставляет меня помалкивать. Нет, над этим она не задумывается. Видно, пороками страдаю не я один. Иное дело Олуф - его к маленькому подпускают. Ему - можно! Нет, я не стану намекать об Эльне и Олуфе, я и так чувствую себя смешноватым, постаревшим и лишним. Бог ты мой, чем я только не поступился! У меня нет денег на патроны, я уж и забыл, что это такое - потешить себя рюмочкой коньяка или посидеть, проставляя крестики в книжном каталоге. И все - ради этого орущего младенца. Впрочем, Олуф благоразумен. Но я не рассказал тебе, что произошло между нами. Прошлогодним мартовским вечером, когда я застрелил вальдшнепа... ну да, для нее. По-моему, Нафанаил, тебя на этой охоте не было. Да, ты куда-то пропал в разгар весеннего бала. Я так привык с тобою беседовать, но на балу мне случилось поговорить по душам с одним человеком - и ты исчез. Что ж, теперь ты снова со мною. Тем вечером - после охоты на вальдшнепов - я возвращался из лесу один, без нее. По дороге домой я поднялся на Нербьерг. Мы с Пигро взобрались на валун, лежащий на самой вершине, и долго стояли там. Быть может, это священный камень, оставшийся от солнцепоклонников: на него падает первый утренний луч, с ним последним прощается луч заката. А может, это древний жертвенник, на котором во исполнение обряда закалывали жертвенного борова, а то и человека. Когда я взошел на вершину, еще не совсем стемнело. Эти мгновенья угасающего дня дороги страннику ничуть не меньше, чем рассветное чудо. Воздух на твоих глазах густо синеет, близкое - отдаляется, а далекое придвигается ближе. Ты стоишь и озираешь мир, погружающийся во тьму, и внимаешь ветру, который знает наизусть Брорсона. И вот уже кругом одна только синь, и вот уже затеплилась, затрепетала первая звезда. И чует охотник, скоро раздастся свист крыльев - первая утка! И остынет в тиши тот, у кого жгучая рана. Даже тот, кого неотступно преследуют, как две ищейки, сомнение и неверие, познает в эти мгновения, что Божественное имеет над ним власть. Смеркалось. На западе в заоблачных высях догорал огромный костер. Смутно темнело море. Впервые, поднявшись на Нербьерг, я понял, что судьба моя навсегда связана с этим земляным холмом, встающим из моря. Пускай у меня нет здесь корней, меня сюда забросило. Я - точно вонзившееся в остров копье. Стоя на этом валуне, я подумал: здесь ты должен сделать свой выбор, здесь ты должен принести свою жертву. На большее я не осмелился. Я слишком стар, чтобы давать обеты, не будучи уверен, выполню ли. Я могу сказать "да-да" или "нет-нет", а все прочее в устах такого человека, как я, по сути, будет обманом. "Да-да" или "нет-нет". Полет уже невозможен, да и мечта померкла. Я волен избрать свою судьбу, я могу бороться, но я перестал расти. Мне себя уже не переделать, я знаю. Только Всевышний Рукомесленник может отлить человека заново, если захочет. Велико мое бессилие и велик мой грех, ибо тогда только я ощущаю присутствие Господа, когда Он меня карает. Я знаю, есть люди иного склада. Есть натуры, для которых слово, дело и чувство означают освобождение. Они преображаются и оживают, подобно растениям, что ранее прозябали в тени. Они способны к росту; стоит им полюбить, и они расцветают и плодоносят, пусть даже жизнь у них складывается несчастливо. Мне думается, та, кому я причинил зла больше, чем кому-либо, - из их числа. А я не такой. И тем не менее я нужен Песчаному острову. Молодому поколению гораздо труднее срастись с историей своего края и рода. Кто-то должен учить их этому, с детства. Даже если этот кто-то - чужак. Может быть, оно и хорошо, что - чужак. Ему видно яснее, чем кому-либо, что остров необходимо завоевывать, как и тысячу лет назад. Вот он распростерся передо мною. Малое пространство занимает он на карте, а для человека - огромен и сейчас, в темноте, - пугающе чужд. Он несметно богат временем, былым и грядущим. Человеческий век и память против него - ничто. Древние предания цепляются за него тонкими, хрупкими корешками, да и то лучше всех знает их теперь приезжий учитель. Холмы и дольмены куда древнее этих преданий. Язык, на котором некогда здесь говорили, унесен ветром. Та же участь, вероятно, постигнет и язык, который для нас как воздух. Придет время, и Песчаный остров будет называться иначе. Цветы, деревья, птицы, заяц в своем логове, галька на берегу - все они получат новые имена и перестанут быть тем, чем были для нас. Даже то, что мы называем нашей культурой, быть может, всего лишь флора однолетних декоративных растений в сравнении с вековечностью острова и его обманчивым постоянством. Остров лежал передо мной словно чудище. Я не стал убеждать себя, как нередко делаю, будто понимаю его сердцем. Передо мной было чудище, которое пожирает людей, заглатывает поколение за поколением, почему все и уходит в забвение. Да, при свете дня его облик внушает доверие. Но это оттого, что, дневной, он может быть побежден разумом, связан языком, завоеван той культурой, которую мы то и дело берем под сомнение. Вот к такому пришел я выводу. Каждому поколению предстоит завоевывать остров заново. А для этого требуется духовная сила. Если упиваться его красотами, и только, это чистейшей воды паразитизм. Духовная же сила заключается в том, чтобы приставить к земле плуг и возделывать ее, чтобы приставить к бумаге перо и завоевывать остров путем познания. Я понимаю, Нафанаил, все это звучит довольно высокопарно. Я хотел лишь сказать, что Песчаному острову нужен учитель, который предпочитает находиться именно здесь, а не где-то еще. В сумерках я спустился с горы и направился к церкви. Меня познабливало. И Пигро, я заметил, тоже пробирала дрожь. (Пес тогда еще был в живых.) Видно, мы промерзли. Мне хотелось зайти в церковь и взглянуть на каменную голову, что вырубил в алтаре стародавний мастер. Это голова смерти, она олицетворяет гибель, забвение и бессмыслие. Я бы еще добавил это и лик самого острова, холодный и зловещий лик природы, когда она одерживает над нами верх. Но голова эта посажена с внутренней стороны алтаря, и смерти поневоле приходится пялить свои глазницы на символ воскресения, коего не постигнуть разумом. Мысль о воскресении засела в теле острова как гарпун и не отпускает. Я приблизился к дверям, а войти у меня не хватило духу. Человек слаб. Я побродил по кладбищу, мне вдруг взбрело на ум выбрать место своего последнего упокоения, где бы я оказался в приятном соседстве. Что поделать, если я не могу без дурачеств! Я облюбовал себе местечко у самой ограды с видом на берег. После чего уселся на ограде, а Пигро вспрыгнул следом за мной. Так мы с ним и сидели. Чуть погодя пес встрепенулся, начал принюхиваться. "Лежать!" - сказал я. Он лег, я легонько придержал его за холку. Кто-то поднимался на холм. Зашел в калитку. Тяжело ступая, двинулся вокруг церкви. Возле Эрикова гребного вала шаги замерли. Потом человек этот прошел мимо колокольни. У могилы Нильса остановился. И долго стоял. Пигро по-прежнему била дрожь. Он что-то произнес над могилой. Произнес? Это были странные звуки. Нечеловеческие. Наконец он ушел. Немного выждав, я спрыгнул с ограды и тихонько произнес имя. Пигро опрометью умчался во тьму. На тропинке, ведущей мимо посадок, меня поджидал Олуф. Вместе с Пигро. Мы постояли, молча. - Слышишь? - спросил я. Над нами тянула стая. - Свиязи, - определил он. Мы пошли дальше, беседуя о том о сем. Улучив удобный момент, я сказал: - Я тогда был не прав. Ты хотел поделиться со мной, рассказать про Нильса, а я не дал тебе. Я думал - лучше, если я буду с тобою покруче. Я ждал, что он ответит мне. Но он промолчал. Тогда я решил помочь ему: - Похоже, ты не перестаешь винить себя в его смерти. Тут есть доля твоей вины, и от этого никуда не деться. Но куда больше виновен другой. Я мог остановить вас. Я этого не сделал. Наоборот, подзадорил вас. Я ждал от него хоть каких-то слов. А он молчал. Я предпринял еще одну попытку - и понял: слишком поздно. Олуф утвердился в мысли, что останется наедине с пережитым до конца своих дней. И это непоправимо. Как и многое другое. О чем я помню и буду помнить. Да, теперь слишком поздно... Нам надо расстаться. Знаешь, зима в этом году была мягкая и море на этот раз не замерзло. Морские птицы разжирели, я сужу по тем, которых подстрелили Анерс и Вальдемар. Сам-то я птиц не стрелял. Хотя и разглядывал их иногда в бинокль. Ну вот, а сейчас на дворе апрель. Весна нынче ранняя, я слышал звонкий голос большого кроншнепа, по канавам уже зеленеет купырь. А теперь, Нафанаил, нам пора расстаться. Я не вправе продолжать. Но поставить точку - боюсь. Правда, боюсь. Спасибо, у меня есть эта классная комната. Быть хорошим учителем неимоверно трудно. Зато с детьми переживаешь столько прекрасных мгновений. Кроме того, я тружусь над описанием Песчаного острова. И меня немало забавляет малыш Эльны. В конце концов Олуф, разумеется, примет решение. Но я уповаю на его благоразумие и надеюсь, что они еще поживут здесь. Бессонные ночи - провозвестницы надвигающегося одиночества; да, все идет к тому, что я останусь один на один с моими воспоминаниями, один на один со Всемогущим карателем* - и я, как Иов, восстану на Него и возропщу в своих муках, ибо предпочел бы пасть в короткой, яростной схватке, нежели сгорать от тоски. * Ср... "Вот, скоро изолью на тебя ярость Мою и совершу над тобою гнев Мой, и буду судить тебя по путям твоим и возложу на тебя все мерзости твои... и узнаете, что Я - Господь каратель" (Книга Пророка Иезекииля, 7, 8 - 9). Прощай, Нафанаил. Я расстаюсь с тобой скрепя сердце. До сих пор мне еще как-то удавалось сохранять спокойствие. Притворяться, будто все не так уж и плохо. Ну да. Я перестал чувствовать себя гостем, здесь я на своем месте. Не надо сожалеть обо мне. Если, покидая меня, ты скажешь: "Бедный!" - значит, ты ничего не понял. Все так, как тому и следует быть. Но чудесная весна может быть недоброй. Порой, когда из окна своей комнаты я гляжу туда, куда мне прежде не давали смотреть мои ели, мне кажется, что у меня есть два только выхода. Или пойти и вернуть себе то, что - как сказали бы некоторые - принадлежит мне по праву. Или же напиться до потери сознания. Я не делаю ни того, ни другого. Ни того, ни другого. После охоты на вальдшнепов я с ней не встречался. Я вполне бы мог пойти и забрать ее и привести к себе в дом. Но этого не будет. Я вмиг задушил бы в ней ростки нового. Я был однажды к этому близок. Да, это она занимала все мои мысли, хотя и себе, и остальным я внушал, будто мне небезразлична другая, - мне нравилась такая игра. Я знаю, ей суждено расти и расцвести пышным цветом. Она на меня не похожа, и я смог помочь ей один только раз. Но не будем больше об этом, Нафанаил. Помню, в "Саге об Эгиле" рассказывается, что много лет спустя после смерти Эгиля в земле нашли большой человеческий череп. Он был очень тяжел и необычайно велик. Когда его отнесли на кладбище и что есть силы ударили по нему обухом топора, он лишь побелел в том месте, куда пришелся удар. Тогда решили, что, должно быть, это череп Эгиля Скаллагримссона. Вот так и мое одиночество: ничто его не берет - как топор не взял череп Эгиля. Как бы я ни роптал и ни терзался бессонными ночами, все отныне в руках Божиих. О РОМАНЕ "ЛЖЕЦ" Мартин А. Хансен ушел из жизни сорока четырех лет, оставив после себя пять романов, в том числе "Путешествие Йонатана" и "Счастливчик Кристоффер", рассказы, эссе, историко-культурологические исследования. Два года назад увидели свет три тома его дневников. Завидное наследие. И все же в первую очередь имя Мартина А. Хансена связывают с его последним художественным произведением - романом "Лжец". У "Лжеца" особая история: он родился из написанного "на заказ" радиоромана. Прочитанный весной 1950 года актером Поуэлем Керном на всю страну, он получил, можно сказать, всенародное признание, а выйдя из печати, надолго стал самой читаемой книгой в Дании. Только за последующие 20 лет "Лжец" выдержал 26 переизданий, был переведен на 9 языков, экранизирован (1970). Из сравнительно недавних обращений к "Лжецу" хочется отметить радиопостановку романа в Чехии в 1995 году. Пожалуй, как ни одна другая книга в современной датской литературе, "Лжец" вызвал множество литературоведческих споров, критики не замедлили обратить внимание на "сумрачные глубины, скрывающиеся за ясной, спокойной поверхностью" повествования. Уже в 1971 году Оле Вивель, исследователь творчества Мартина А. Хансена, выпустил внушительный сборник под названием "Вокруг "Лжеца", куда были включены отзывы на книгу в скандинавской и зарубежной прессе, но главным образом - прочтения и толкования символики романа литературоведами, писателями и даже психологами Дании, Швеции, Норвегии и США. Роман, в котором прослеживаются черты автобиографии самого автора, построен в форме дневника - его ведет в течение нескольких весенних дней Йоханнес Виг, совмещающий обязанности школьного учителя и причетника на маленьком острове. В веренице литературных персонажей, с которыми сопоставляли Йоханнеса, не последнее место занимает гамсуновский лейтенант Глан. Исландские саги, Ветхий и Новый Заветы, "Отрывки из дневника деревенского причетника" С. С. Блихера и "Дневник обольстителя" Серена Киркегора (не говоря уже о других его произведениях), "Стойкий оловянный солдатик" X. К. Андерсена и "Левиафан" Гоббса, "Яства земные" Андре Жида и рассказ "Лжец" (!) Генри Джеймса, Йоханнес В. Йенсен, Харальд Кидде, Стриндберг, Камю, Достоевский, - кажется, что в поисках литературных параллелей и парафраз, скрытых цитат и аллюзий специалисты обшарили едва ли не все полки истории мировой литературы... Однако при всем том "Лжец" отнюдь не "высоколобая", но "удобочитаемая" книга, рассчитанная на широкую аудиторию. По словам известного датского поэта Торкиля Бьёрнвига, эпилогом к "Лжецу" могло бы стать стихотворение, написанное Мартином А. Хансеном по следам романа, где писатель выступает уже от своего собственного имени: это, по выражению Бьёрнвига, говорит "много пережившее, мужественное сердце, которое никогда не боялось дерзать и никогда не трусило признаний". Вот это стихотворение: Сломана печать и письмо прочитано. Оно долго странствовало. Адресат беспрерывно переезжал. А когда пришло его охватила отчаянная отвага: он уже не страшился страшного оно у него в руках. Ненавижу, хотя и грех, заповедь обдаю презреньем. Не подставляю правую щеку бью сам. Не безбожник я, только неисправим: хочу быть грешником. Не обращения хочу, но пасть, как дерево под топором. Камни не заговорят по своему хотенью. У деревьев от тоски по небу не вырастут крылья. Сердце не переменится, хоть на себя и ропщет. На прибое поют камни, в бурю машет крылами ель, чужая воля ранила сердце. Н. Киямова |
|
|