"Теплый дождь" - читать интересную книгу автора (Гуэрра Тонино)

Глава одиннадцатая

Потрясенный царь принимает собачьи требования. В результате Бонапарт, вернувшись домой, впервые получает право упечься на диван. Агаджанян покидает меня, и я остаюсь в одиночку искать вертикальное кладбище, куда уходили в ожидании смерти монахи, покидая монастырь в Новом Афоне.


Животные постоянно сменяют друг друга во внешнем кольце огромной стаи, потому что именно тут их лохматые тела, как барьер, принимают на себя дыхание свежего ледяного ветра. Выдержать его можно лишь несколько минут. Поэтому передние тотчас просят замены у тех, кто жмется за их спинами. Таким образом, в течение часа каждая собака, отстояв свое во внешнем ряду, оказывается в центре лохматой кучи, где холод гораздо терпимее и есть возможность хоть немного подремать. Бонапарт, когда ему выдается отдохнуть, оказывается рядом с длинношерстной собакой, вероятно, афганской борзой, кладет ей морду на спину и делает вид, что хочет выдернуть пару пучков шерсти — подстелить на холодный лед под озябшие лапы. Афганка, настолько тесно сжатая соседними телами, что лишена возможности двигаться и соответственно отреагировать, смирно покоряется своей участи. В такой тесноте самые мелкие собачонки, устроившись на лапах крупных собак, так и отдыхают, грея тех, от кого греются сами.

По берегам Новы и на мостах через нее собираются хозяева собак. Среди них — надворные советники, секретари, ревизоры, цыгане, аристократы, а также великий художник Федоров, который громко зовет свою безродную собачку, позировавшую для его картины. Призывные крики, приглашения вернуться домой, неистовые ругательства, угрозы и оскорбления через несколько часов сменяются тревожным ожиданием. Кто-то разжигает костры, мало-помалу на открытом воздухе возникает некое житье-бытье. Весело резвится аристократическая молодежь, которая в начале ночи устроила игру в прятки, укрываясь то в одной, то в другой карете, и прекратившая игру, как только из пекарен потянуло вкусным запахом горячего хлеба. Грузинский князь в изгнании, владелец афганской борзой, приказывает доставить из своих апартаментов походную палатку с большой печью посредине. Ремесленники-немцы в длинных синих пальто напиваются и ближе к полуночи принимаются хором распевать песни. Собаки вторят им, жалобно скуля, это если и не делает их жизнь веселее, то хотя бы помогает сносить холод и тоску.

Генерал заперся у себя дома и, сидя на террасе, в бинокль наблюдает за ходом мятежа. Сейчас, когда все идет, как задумано, он вместе с другими ждет, что царь возьмет на себя ответственность и решит судьбу всех этих животных, борющихся за освобождение птиц. Пока же на лед замерзшей Невы вступает слепой старик, который идет, выстукивая палкой себе дорогу, на лай собак, собравшихся перед правительственным дворцом. На нем ватное пальто, служащее одновременно одеялом, когда он укладывается спать в углу своего полуподвала, неподалеку от мечети. Слепец идет по Неве, чтобы забрать свою собаку, без которой не может ступить и шагу. В десятке шагов от стаи он останавливается и зовет: «Яго-о-о!» Конечное „о» звучит хрипло и протяжно, словно стон, который пронизывает тишину, заставляя содрогнуться от ужаса сердца людей и собак. Слепец умолкает, но непрекращающийся ни на минуту бриз разносит его стон во все стороны. Почти сейчас же в стае собак, в самом его центре, возникает сумятица, которая смещается к краю, где в этот момент находится Бонапарт, и сгрудившиеся на льду собаки выталкивают из своих рядов крупного черного пса с белым пятном на боку. Яго дают понять, что он может выйти из борьбы. Собака медленно, с явной неохотой, бредет к хозяину, провожаемая взволнованным вниманием толпящихся на берегу горожан. Она подходит к слепцу, тот нашаривает веревку-ошейник, и они удаляются вдоль замерзшей реки.

Царь, не сумевший уснуть из-за шума за окнами и воя озябших собак, ранним утром приказал дворцовой гвардии дать несколько выстрелов в воздух в надежде, что животные разбегутся. Но это не помогло. И сейчас он то и дело подходит к окну, выходящему на реку, посмотреть, что там творится. Его встречают аплодисменты подданных и досадующий скулеж собак. Он уже и сам рад подписать обращение к народу, которое принес премьер-министр, озабоченный тем, что с минуты на минуту может начаться ледоход: уже появились первые признаки. И царь повелевает всем жителям Петербурга — владельцам пернатых снести клетки к реке, дабы, как только будут освобождены птицы, уничтожить их тюрьмы.

Новость в одно мгновение разносится аж до самой Сибири, и в столицу, чтобы отпраздновать освобождение, начинают слетаться птицы со всей России, включая аиста-отшельника. Пернатые заполняют все кругом: водосточные и печные трубы, парапеты и деревья, темными наростами прилепляются к карнизам и конькам крыш. Они свешивают головы, чтобы лучше видеть длинные ряды клеток, которые вытянулись вдоль реки, и сам процесс освобождения пернатых узников, взвивающихся в небо, подобно бомбовым осколкам. Стая собак немедленно распадается, и все они мчатся по домам с сознанием выполненного долга. Единственный узник, отказавшийся покинуть клетку и отнесенный назад, — царский попугай. Старая птица, принадлежавшая в свое время Екатерине Второй, Павлу Первому, трем Александрам и позже Николаю Второму, предпочла остаться в неволе. В одной из работ историка Зидельмана можно прочесть следующие строки:

«В первые дни 1918 года, когда отряд Красной гвардии делал обыск дворцов и вилл петербургской аристократии, в доме светлейших князей Салтыковых солдат встретила старушка-дворянка, плохо изъяснявшаяся по-русски и, похоже, впавшая в детство. К счастью, командир небольшого отряда был из образованных молодых людей и, следовательно, мог сказать старушке на хорошем французском: „Мадам, именем революции все принадлежавшие вам ценности конфискуются и с этого момента считаются собственностью народа“. Старушка сдала немало драгоценностей и произведений искусства, в том числе клетку, в которой находился очень старый, облезлый попугай, прежде принадлежавший царю. Этот попугай целый год жил у большевиков, прежде чем решился умереть…»

Когда Бонапарт вбегает в дом, Генерал встречает его с блестящими от счастья глазами. Заметив, что пес остановился на пороге комнаты, словно ожидал чего-то, Генерал спешит предложить ему расположиться как можно удобнее и откушать горячего супа, который для него приготовлен. Бонапарт сует морду в миску и в одно мгновение сметает густую вкусную похлебку.

— Теперь можешь улечься на диван, — говорит Генерал. Пес, довольный, исполняет приказ и спрашивает:

— Генерал, а вы заметили, сколько птиц слетелось в Петербург?

— Да, я наблюдал за ними с террасы.

— Там были даже пиро-пиро, прилетевшие с Чукотского полуострова.

— Как ты смог их признать?

— Вы должны знать, мой Генерал, что прежде чем стать вашим денщиком, я охотился с одним стариком в сибирских болотах.

— И каких еще птиц ты узнал?

— Всех.

— Всех — это уж слишком. Назови мне каких-нибудь.

— Водная курочка, зимовавшая на юге, пеликан с Черного моря, выпь с зелеными лапками с острова Сахалин, дикий лебедь, бекасы. Кажется, был также королевский гриф с Гималаев…

Перечисляя названия, пес начинает тяжело дышать, видя это, Генерал подставляет под его пасть колено, которое согревается горячим собачьим дыханием. — С чего ты взял, что гриф прилетел с Гималаев? Он задает псу вопросы, чтобы тот говорил, а значит, продолжал тяжело дышать.

— Мне сказала афганская борзая, которая хорошо помнит его по тем местам.

— А еще кто прилетел?

— Еще тысячи и тысячи других видов птиц, включая парковых.

— Продолжай дышать мне на колено и перечисляй все названия птиц, которые придут тебе в голову.

Бонапарт глубоко вдыхает воздух, и названия птиц льются непрерывной чередой, словно связка сосисок, нанизанных на веретел:

— Филин, куропатка, чайка, дятел, лесной голубь, сова, воробей, ласточка, удод, горлинка, жаворонок, черный дрозд, ворона, зяблик, луговая шеврица, коноплянка…

Он выпаливает свой список, не переводя дыхания, и на генеральское колено выливается поток горячего воздуха. После этого, обессилев, пес вытягивается на диване и роняет на лапы голову. Однако только кажется, что он заснул, потому что и с закрытыми глазами он спрашивает:

— Мой Генерал, может, надо что-нибудь сделать и для лошадей? Старый вояка не отвечает, его мысли уже заняты другим. Он поднимается и подходит к окну с часами в руке. Пес понимает, что начинается ледоход. Они выходят на террасу как раз в тот момент, когда лед на Малой Невке вздымается горбом и воздух наполняется грохотом. Словно бы они оба находятся на палубе корабля, плывущего по штормовому морю. Поверхность льда дробится на тысячи осколков, они движутся перед глазами Генерала и его пса-денщика, а в небе все еще летают оброненные птицами пух и перья.

У подножия огромного орехового дерева, именно в тот момент, когда мы готовы к отъезду в Тбилиси и тем самым к завершению долгой экскурсии по Грузии, меня охватывает нерешительность. Я не могу вот так, в одночасье, порвать все нити, связавшие меня с Грузией.

— Я остаюсь, — заявляю я Агаджаняну взволнованно, но твердо. Он и не пытается отговорить меня от этой затеи, а просто садится на подножку автобуса и некоторое время размышляет над моим решением. Затем встает, заводит мотор и медленно отъезжает, все еще надеясь, что я окликну его. Я поднимаюсь со скамьи, на которую уселся после его отъезда, и иду вперед. Я полон желания приняться за самостоятельные поиски «вертикального кладбища».

Я поднимаюсь в гору по тропинке через столетнюю рощу. Деревья приглушают крики птиц, напоминающие своими модуляциями стрекот гигантских цикад или стук камней по металлической ленте. Выхожу на широкое плоскогорье, по которому в беспорядке разбросаны хижины небольшого селения. Неожиданно земля принимает вид лысых высоток неправильной формы. Я подхожу к этим скалистым горбам и стучу по ним камнем, нет ли там пустоты. Меня не покидает тайная надежда отыскать рядом с останками монаха Розатти тела Генерала и его верного Бонапарта, приведенных сюда, в горы, моим воображением. Я задаю себе вопрос: если однажды я отыщу огромное ореховое дерево, не смогу ли я тоже, как древние монахи, оставить всех и вся и посвятить себя созерцательной жизни? Это, наверное, оттого, что я часами созерцаю долину, погруженную в безмолвие, как будто и сам я — часть этого безмолвия.