"Боярин" - читать интересную книгу автора (Гончаров Олег)

Глава четвертая ПОДРУГИ

1 сентября 956 г.

Злилась княгиня Киевская, места себе не находила. Металась по палате монастырской, платочек свой любимый терзала, пока в клочья его не изорвала. Монахи, гневом гостьи высокой напуганные, по кельям схоронились. Даже игумен, хоть и не робкого десятка, а все одно подале от архонтисы русов спрятался.

– Сколько же это тянуться-то может?! – ругалась Ольга. – Уже второй месяц мы тут, словно вши на гребешке скачем, а василис и в ус не дует! Я ему что? Девочка, что ли? Какого это лешего он от меня таится?!

– Хватит себе сердце-то рвать, – сказал я ей. – Или оттого, что ты сейчас изводишься, что-то измениться может?

– Да как же ты не поймешь… – княгиня на меня взглянула досадливо.

– Понимаю, – не стал я взгляд в сторону отводить. – Не хуже твоего разумею, что в обратный путь нам собираться пора. Встанет лед на Днепре, и придется нам у порогов зимовать. Только без нового договора возвращаться тоже смысла нет. Что ж мы за тридевять земель приперлись, чтоб несолоно хлебавши в Киев вертаться?

– Но ведь и дальше ждать уже сил никаких нет. У-у-у, злыдень! – погрозила она кулачком в сторону василисова дворца. – Чтоб тебе растолстеть да не похудеть! Григорий, – позвала она духовника своего.

– Что, матушка? – Христианин улыбнулся мне сочувственно и с лавки поднялся.

– Тебе Василий-то что сказывал?

– Что оправился василис от недуга своего и примет нас вскорости…

– Это «вскорости» уже какой день тянется! Зла у меня на волокиту эту не хватает, – топнула княгиня ногой, а потом глаза к потолку подняла: – Смири, Господи, гордыню мою, – прошептала.

– Матушка, – из-за двери тяжелый бас прогромыхал.

– Чего тебе, Никифор?

– Проэдр Василий прибыл. – Дверь слегка приоткрылась, и в узкую щель протиснулся высоченный черноризник. – Просит грек, чтоб ты его приняла немедля. Говорит, что дело у него спешное, – сказал Никифор и по палате монастырской, словно громушек весенний, прокатился.

– Пусть войдет, – уселась княгиня на свой высокий стул. – Ох, и задам же я сейчас этому вислозадому, – подмигнула она мне, как только черноризник скрылся.

– Зря ты так, матушка, – урезонил княгиню Григорий. – Не стоит забывать, что мы гости незваные…

– Будет тебе, – отмахнулась от него Ольга.

Широко распахнулась резная дверь, и в палату Никифор вошел на этот раз гордо и торжественно.

– Посланник цесаря-самодержца, первого среди людей стоящего одесную Господа, главы апостольской церкви, царствующего василевса Константина Багрянородного, проэдр[39] Василий! – рявкнул он так, что у меня от рева этого глаза на лоб полезли.

– Да не ори ты, – поморщилась княгиня, – мы же не глухие тут.

– Так ведь положено, – пророкотал черноризник, кашлянул смущенно и в сторонку отошел.

Вслед за жердяем длиннобудылым в палату вплыла необъятная гора жира, закутанная в расшитые золотом и каменьями самоцветными поволоки.

– Рад видеть великолепную и несравненную архонтису дружественных русов. Да продлит Господь милосердный дни ее правления и дарует процветание и ей, и детям ее, – пропел тоненьким, почти детским голоском Василий и с превеликим трудом согнулся в поклоне.


Помню, когда я впервые увидел этого человека, то подивился неохватной полноте его. Еще большее удивление испытал, когда это странное существо открыло свой маленький рот. Визгливый бабий голосок никак не вязался с безразмерной тушей. Уже после Григорий объяснил. мне, почему такое возможно.

– Видишь ли, Добрын, – сказал он, подливая в золотую чашу сладкого греческого вина, – есть среди знати византийской люди, которые ради возвышения духовного плоть свою подвергают уничижению. Как в Благой Вести написано: если глаз твой искушает тебя, так отринь его от себя, ибо лучше лишиться одного из членов твоих, чем потерять Царствие Божие. Вот они и оскопляют себя, чтобы соблазна не было. Потому и голос у них меняется…

– Это что же выходит? – отхлебнул я вина и крякнул от удовольствия. – Он себе яйца отчекрыжил?

– Да, – кивнул Григорий. – Жертва великая Господу во спасение души.

– И на кой же вашему Богу чужие яйца?

– Не Господу это нужно, а самому человеку, чтоб над суетой мирской воспарить.

– Чудно, – усмехнулся я. – Он, значит, плоть свою утихомиривает, а его вон как разнесло. С такими телесами особо не воспаришь.

– Я тоже считаю, что оскопление – это глупость, но каждый христианин свой путь к Богу ищет, и не мне Василия судить.

– Значит, грек и не мужик уже вовсе? – поставил я чашу обратно и усы утер.

– Не мужчина и не женщина, – подтвердил Григорий. – Ангелы вон тоже бесполы.


Выпрямил спину проэдр и глазками своими поросячьими на княгиню уставился.

– И тебе здравия, – ответила Ольга. – Какую же весть ты от василиса принес?

– О прекрасная и несравненная… – начал петь проэдр.

– Знаю-знаю, – поспешно закивала княгиня. – Дальше-то что?

– Вот, – с поклоном толстяк передал ей свиток. – Это порядок церемонии приема у цесаря-самодержца, первого среди…

– Значит, Константин примет меня?

– Завтра, архонтиса, – проэдр рукавом вытер пот со лба. – И я буду тебе весьма признателен, если ритуал приема пройдет согласно установленному порядку.

Ольга развернула свиток и быстро пробежала его глазами.

– Здесь шестьдесят четыре строки, – продолжал толстяк. – Надеюсь, что запомнить их будет несложно. Я подсказку, если что…

– Погоди, – прервала его Ольга. – То ли в греческом я не настолько сильна, то ли… Григорий, пойди-ка сюда.

Христианин поднялся со своего седалища и заглянул княгине через плечо.

– Вот здесь… – ткнула та пальцем в свиток.

– Здесь написано, – шепнул Григорий, – пасть ниц у Багряного трона.

– Еще чего! – княгиня зло сверкнула глазами на Василия.

– Но… – развел тот руками.

– И никаких «но»! Пусть князьки византийские перед Константином ниц падают. Мне же не пристало одеяние марать.

– Но, архонтиса… – попытался возразить Василий.

– Я княгиня Киевская! – Ольга встала, и проэдр поспешно склонил голову. – Если угодно василису со мной повидаться, что ж… сегодня к обеду мы предоставим свой порядок церемонии встречи. Уверена, что до вечерней зари все будет согласовано. А теперь ступай и передай василису, что я рада буду его видеть.

– Не круто ли ты, матушка, завернула? – сказал Григорий, как только проэдр удалился из палаты.

– Ничего, – сказала Ольга. – Пусть Византия помнит, что не Киев Царь-граду, а Царь-град Киеву дань платил.

– А еще удивляешься, – рассмеялся я, – в кого это Святослав такой вспыльчивый да упрямый.


Назавтра встреча не состоялась.

Семь дней и шесть ночей мы с Григорием и проэдр Василий церемонию обговаривали. Судили да рядили, как все обставить, чтоб и василису, и княгине угодить. Спорили до хрипоты, ругались даже, однажды чуть до драки дело не дошло, но все обошлось. Измучился проэдр, устал между дворцом и монастырем Святого Мамонта[40] бегать. Потом изошел, похудел даже и с жиру спал. Не раз пожалел, наверное, что с нами связался, что работу непосильную на себя взвалил…

Но ничего…

Договорились, наконец.

В чем-то Константин уступил, в чем-то Ольга гордость свою поумерила. Пришел день, когда все было покончено и согласовано. Решили мы встречу более не откладывать, и властители наши на то согласие дали. Ох, и напились мы на радостях! Что Григорий, что Василий чуть теплыми расстались. Я же в уме и на твердых ногах до кельи своей дошел. На лежак завалился, думал, что за все бессонные ночи отосплюсь. Куда там!

Всегда у меня так – чем сильнее устаешь, тем труднее уснуть. Бывало, хочется в грезы уйти, в Навь спасительную провалиться, но не тут-то было. Лежишь, словно сыч в темноту таращишься, а в голове мысли, будто пчелы, роятся. Прошлое возвращается, думы разные душу будоражат…

Вот и тогда.

Ворочался я с боку на бок, а сам все о доме, о Любаве, о житье своем вспоминал…


У всякого человека должен быть дом – гнездо родовое, откуда он, словно птах оперившийся, вылетает и куда в годину трудную возвратиться может. У меня такого дома не было. Град предков моих, вотчину потомственную злые вороги палом пожгли. Сожрал огонь стены коростеньские, дедом Нискиней поставленные, жадное пламя ничего не пожалело. Далее Дуб Священный, к которому много поколений древлян на поклон приходило, и тот не уберегся. Разор и запустение настали в тех местах, где детство мое прошло. На месте гордого стольного града Древлянской земли пустошь, ожог незаживающий, рана болезненная среди бора бескрайнего.

Разбросало по свету белому моих бывших знакомцев, кто умер от старости, кто от ран, кого, как Красуна, Водяной в царство свое подводное утащил, а кто, как Ратибор, и вовсе в чужедальней стороне голову сложил. Только Путята со товарищи, с Зеленей и Яруном, постоянно на пепелище жили, да с ними еще несколько семей огнищанских. Они-то помаленьку городок и возрождали.


Мы, как только в землю родную возвернулись да с полонянами бывыми попрощались, сразу к Микуле направились. Людо-стрельника с собой взяли. Куда ему еще идти? Среди мазовщан его не ждет никто, жена померла давно, пусть, решили мы с Любавой, с нами живет. И ему хорошо, и Микуле веселей.

– Будешь нам с Добрыном заместо дядюшки, – сказала ему Любава.

Старик от такого даже расплакался.

– Спасибо, дочка. И тебе, княжич, низкий поклон. Век доброту вашу не забуду, – сказал и с нами пошел.

Обрадовался Микула, когда мы в его землянку постучали. Дочку к груди крепко прижал:

– Знала же мать, что Добрын тебя в беде не оставит.

Потом на меня набросился, объятиями своими мне бока наломал. Людо приветливо встретил:

– Живи с нами, добрый человек, мы тебя не обидим и хлебом не попрекнем.

А потом погорился немного, что Берисава возвращения дочери не дождалась. Рассказал нам, как ведьма старая померла:

– Ты как уехал, Добрын, так она и слегла. Сгорела быстро, словно лучина на ветру. Три дня полежала, а потом встала на рассвете, на солнышко полюбовалась и велела мне тризну готовить, – Микула помолчал немного, вздохнул тяжело и продолжил: – Спокойно ушла, тихо. Нам бы всем так.

Помянули мы Берисаву, как полагается. Без лишних слов и без слез ненужных.

– Знаешь, батюшка, – сказала потом Любава, – мне же матушка успела силу свою передать.

– Знаю, Любавушка, – ответил огнищанин. – Говорила она, что ты настоящей ведьмой станешь. Пусть помогут тебе боги добрые.

А наутро, лишь только светать стало, нас Любава с лежаков подняла.

– Вот что, – сказала жена деловито, – хватит нам в землянке париться. Пора на подворье свое возвращаться.

– Так ведь там погорелье одно, – Микула скривился досадливо. – Мне уже новый дом не осилить.

– А мы-то на что? – подал голос Людо.

– Трое мужиков как-никак, – поддакнула Любава. – Небось, справитесь.

– Так и быть посему, – подытожил я. – Микула, топоры да пилы готовь.


Ладно у нас получилось. Дом новый просторней и краше прежнего удался. К осени мы управились, а к первым дождям весь нехитрый скарб из схорона в новостройку перевезли. Микула, правда, ворчал:

– Нельзя так скоро сруб класть, бревно просохнуть должно, не то поведется.

Но Любава его успокоила:

– Что ж я, зря, что ли, жару нагоняла и все лето печь щепой топила? Просохло дерево, сам смотри, – и ложкой по стене вдарила.

Микула ухо к бревнышку приложил и разулыбался. Значит, в порядке все.

– Зиму как-нибудь на дичине перетерпим, – рассуждала Любава, – а по весне жито посеем, к осени будем с хлебушком. Так ведь, Добрынюшка? – а сама смеется.

Понимает, что не огнищанин я и за сохой ходить не приучен, а все одно подначивает.

– Так, Любавушка, – я ей в ответ настырно. – И хлебушек будет, и коровку заведем. Вот и будет тебе молочко.

А уже позже, когда мы в новой опочиваленке спать укладывались, спросила будто невзначай:

– А чего это ты, любый мой, к дружку своему Путяте ни разу за все это время не наведался?

– Так ведь некогда мне было, – ответил я и жену к себе потеснее прижал, – то дом ставили, то баню…

– Ну, баню-то мы ныне обновили, – хихикнула жена, – а как тебе опочивальня наша?

– Ишь ты, какая прыткая, – улыбнулся я и шеи ее губами коснулся. – Ну… иди ко мне…


На следующий день Любава обряд освящения нового жилища провела, знаки охоронные над дверью начертала, домовому медку под лавку в мисочку плеснула, печным за загнетку хлебных корочек насыпала, корогодный кощун затянула и под песню ритуальную березовым веником полы в доме вымела, а мусор и пыль под порогом закопала.

Микула, на все это глядя, расчувствовался:

– Вот так же и Берисавушка когда-то дом наш пригаживала… кажется, что все это лишь вчера было, а жены моей уже и нет…

– Теперь не кручиниться, а радоваться полагается, – урезонил его Людо. – Ты говорил, что у тебя бочонок с хмельным припрятан был? Так, может, достать его время пришло?

– И то верно, – согласился я. – Ну-ка, тестюшко, что там у тебя за меды пьяные?

Выпили мы, закусили, а Любава ко мне подсела да тихонько шепнула:

– Ты, Добрынюшка, сильно на мед не налегай. Тебе еще ноне с Путятой встречаться, а он, небось, тоже выпить предложит.

Взглянул я на жену удивленно:

– А с чего ты решила, что я к нему в гости собираюсь?

– Или я тебя первый день знаю? – щекой она к плечу моему прижалась. – Поснедаете вы сейчас, ты и поезжай, чтобы до темна успеть.

– А ежели дождь пойдет?

– Не пойдет, – уверенно сказала жена.

– Добрын, – окликнул Микула. – Чего вы там шепчетесь? Чару-то подставляй.

– Пропущу, – ответил я огнищанину и Любаву обнял: – Ты меня в дорогу собери. Не с пустыми же руками в Коростень отправляться.


11 июля 955 г.

Стучат топоры, бор окрестный тревожат, поднимается городок на старом пепелище. Трудятся мужики, стараются, словно хотят время вспять повернуть. Только время, что вода речная, – течет из вчера в завтра, и ничто его не в силах остановить.

Этим стуком топорным меня Коростень встретил.

А еще объятиями дружескими, радостью от встречи запоздалой, расспросами о житье-бытье и обидами шутейными за то, что раньше не появился.

– Я же боялся, что ты меня корить начнешь, – говорил я Путяте, а сам старался смущение скрыть.

– Брось ты, – улыбался он. – Все укоры давно быльем поросли.

Кто Путяту не знал и раньше не видел никогда, от улыбки его, наверное, в ужас бы пришел. Страшный шрам лицо его жутким делал, и улыбка на звериный оскал походила. Невольно сказки бабулины вспоминались о волкулаках и оборотнях.

Но тот, кто поближе его узнавал, тот понимал, что у страхолюда этого сердце чистое и душа добрая. И хоть вспыльчив Путята и в гневе ни своих, ни чужих не щадит, однако отходит быстро и сам потом от содеянного мается.

– А я вам лосятины привез, меда да жира барсучьего, – сказал я.

– Мужики коня твоего разгрузят, – кивнул Зеленя. – Мы ввечеру попируем всласть.

– А пока пойдем, гость дорогой, – Ярун меня по плечу хлопнул. – Покажем тебе, что мы тут понастроили.

Там, где когда-то детинец стоял, ныне избу просторную сложили. В этой избе все немногочисленное население бывшей столицы коренной земли по вечерам собиралось. Снедали-вечерили, о делах дня прошедшего судачили, на новый день планы строили. Народу на пожарище немного осталось, и хотя с той ночи памятной, когда Свенельд своим воинам велел стены коростеньские на пал пустить, почти десять лет прошло и раны огненные травой заросли, все одно люди это место не слишком-то заселить старались. Может, не так уж и ладно все было при отце моем в Древлянской земле, как в детстве казалось, потому и не спешил народ старую столицу возрождать, а может, понимали, что назад оборачиваться не стоит, а лучше вперед по жизни идти.

Не обманула Ольга, когда обещала отцу на древлян нетяжелую ругу положить, вот и стали Даждьбоговы внуки частью Руси, о прошлом не жалея. К новой столице, к Овручу жались. Вокруг городка, полянами возвеличенного, новые веси и погосты отстраивали. А к Коростеню лишь на праздники приходили: Святищу поклониться, Дубку Священному почесть отдать да Даждьбогу требы вознести. Черной головней старый дуб из корста топорщился, ветви с него за годы осыпались, один ствол торчит. Но не убила корня могучего Перунова стрела, из гранитной расселины молодой Дубок подниматься начал, на смену мертвому живое к солнышку потянулось. Вот эта поросль неокрепшая и стала для людей священной. На ветки тонкие люди лоскутки цветастые вешали, вокруг Дубка хороводы водили, песни пели да Древу, Богумирову дочь, поминали. А потом по деревенькам и весям расходились.

Но, несмотря ни на что, потихоньку-помаленьку восстает Коростень из руин. И пусть бирючи Полянские не позволили стены крепостные возводить, пусть городок под доглядом киевским остается – все одно – душа радуется оттого, что не умер бывший стольный град Древлянской земли.

– А ты почему один? – спросил меня Путята, когда мы обход наш закончили да на то место, с которого начали, вернулись.

– Любава на подворье осталась. Мы же сами только отстроились, вот и недосуг ей по гостям ходить. Она тебе кланяться велела.

– Я ведь тоже женился, – огорошил меня хоробр и вдруг покраснел от смущения.

– Да ты что?! – всплеснул я руками.

– Вот. Угораздило, – вздохнул он, а потом шапку на затылок заломил и выдохнул: – И счастлив безмерно.

– И кто же она? – порадовался я за него.

– Может, помнишь Обраду, ткачихой она у отца твоего была.

– Погоди… – начал я вспоминать. – Обрада-ткачиха?.. Как же!.. Вспомнил! Она же в один день со мной посвящение принимала. Красивая такая девка…

– Была девка, а теперь мужнина жена, – гордо сказал Путята. – Не посмотрела на уродство мое, душу свою в руки мои отдала, дочурку мне подарила.

– Так у тебя и дочь есть?

– А то как же! – рассмеялся хоробр. – Забавушка моя маленькая. Четвертый годок уж минул.

– Так и где же они?

– Знамо где, пир обещанный готовят. Скоро повидаетесь.

– Добрын, Путята, где вы бродите? – Ярун нам рукой машет. – Столы уж накрыты. Пора Даждьбога славить да гостя привечать.

– Батюшка, – из избы общинной девчурка маленькая выскочила, между ног у Яруна проскочила и нам навстречу побежала. – Батюшка, мамка зовет.

Подхватил Путята девочку на руки, к груди прижал, сарафанчик на ней оправил, щекой о ее щечку потерся:

– Ух, егоза!

– Ой, колючий, – засмеялась маленькая и скукожилась притворно. – Ты как ежик, – отцу говорит.

– А вот смотри, кто к нам приехал, – хоробр ее ко мне развернул. – Это же княжич в гости к нам заглянул, чтоб на тебя полюбоваться.

– Здраве буде, Добрын Малович, – смеется хороброва дочь.

– И тебе здоровья, Забава Путятишна.


Кружат воспоминания, в голове хороводы водят, словно бусины яркие на нить нанизываются. Понимал я той душной, не по-осеннему жаркой царьградской ночью, что спать мне надобно, что назавтра ждут меня трудные дела, а все угомониться никак не мог. Ворочался, с боку на бок перекатывался, гнал от себя маету дней прошедших, но справиться с напастью не получалось…


12 июля 955 г.

– Мне-то байки не рассказывай, – Путята резко вогнал топор в недоструганный конек. – О каком покое ты тут песни поешь? На себя посмотри, какой из тебя огнищанин? Ты же воин, княжий сын. С топориком балуешь, а сам меча с пояса не снимаешь.

– Сроднился я с ним, – огладил я рукоять Эйнарова подарка. – Без него словно не хватает чего-то…

– А я о чем говорю? Тебе не по лесам от людей прятаться, а в самую гущу жизни надобно. Там-то ты свой покой и отыщешь.

– А ты? – разозлился я на хоробра.

– На меня не смотри, – поправил Путята тесемку на лбу, волосы со лба убрал, на ладони поплевал и вновь за топор ухватился. – Я свое место знаю. – Острое жало со звоном вгрызлось в балку. – Помнишь, тогда, на Ристании, ты мне велел знака ждать? Ведь я его до сих пор жду. А это все… – оглянулся он, – это чтобы от тоски в ожидании не помереть.

Мы сидели на самом коньке крыши нового дома, который жители Коростеня для Зелени ставили. Вид с высоты этой чудный открывался. Порой казалось, что я снова маленьким стал, по привычке на башню дозорную забрался и окрестностями любуюсь. Лишь звезды Седуни на небе не хватало, да еще шороха Жароховых стрел. Убил бы меня Поборов приемыш, и не пришлось бы мне сейчас маяться. Но Доля «если бы да кабы» не признает, а значит, все так идет, как и должно идти.

– Смотри-ка, Добрыня, никак жена к тебе спешит? – Путята вырвал меня из раздумий, сполз с тесовой крыши и мягко, по-кошачьи, спрыгнул на землю.

Оглянулся я.

– Она, – и улыбнулся нежно.

– Уф-ф-ф, притомилась, – спустилась Любава с коня и пот ладошкой со лба утерла.

– Что стряслось? – подскочил я к жене.

– Боялась, что не успею я, – сказала она и на поцелуй мой ответила.

– Здрава будь, Любава, – Путята к нам подошел.

– Долгих лет тебе, – ответила она, когда я выпустил ее из объятий.

– Так стряслось-то что? Микула занедужил или с Людо что-то приключилось?

– В добром здравии старики, просто подумала, что разминемся мы, вот и торопилась.

– Как разминемся?

– Путята! Путята! – по старой дороге от леса, что есть мочи нахлестывая пегого мерина, скакал отрок и кричал тревожно.

– А вот и они, – вздохнула Любава.

– Кто? – совсем я растерялся.

– Сейчас увидишь, – усмехнулась жена.

– Поляне едут! Сюда! – Отрок осадил мерина и кубарем скатился на землю. – Я их у развилки приметил… человек двадцать… все ополчены… водицы бы мне…

– Только этого не хватало, – зло сказал хоробр. – Ярун! Баб и детей за Уж, в бор уводи, пусть в Божьем доме переждут, да сам поскорей возвращайся. И дайте кто-нибудь воды. У мальца в горле пересохло.

Забава отроку ковшик протянула, тот принялся жадно глотать студеную воду.

– Принесла их нелегкая, – сказал Зеленя.

– Ну-ка, егоза, – хоробр девчушку подхватил и в сторонку ее отставил, – беги-ка к мамке. Пусть она тебе орешков даст. А орешки вкусные, их для тебя белочка из темного леса принесла.

– А я с тобой тоже поделюсь, ладно? – улыбнулась Забава.

– Хорошо, ты только беги, – легонько подтолкнул Путята дочку. – Коней уберите, – сказал он, как только Забава убежала.

– Путята, оружие готовить? – кто-то из огнищан спросил.

– Погодите, – ответил хоробр. – Может, это тиуны за ругой идут.

– Рано еще ругу собирать, – вздохнул огнищанин.

– Любаву бы тоже на тот берег надобно. Она у тебя что? На сносях, что ли? – на ухо шепнул мне Зеленя.

– С чего ты взял? – так же шепотом ответил я.

– Вон, как ее испарина жжет.

– Нет, – покачал я головой. – Не будет у нас детей.

– Извини, – отвел глаза Зеленя. – Только все одно ее за Уж отправить надобно со всеми остальными.

– Не надо меня за реку, – подала голос жена. – Зря вы страшитесь. Не со злом они.

– Мы и не страшимся, – сказал Зеленя. – Только береженого…

– Вот они!

Из леса выехали всадники. Не спутал отрок, все точно разглядел. Плащи на них алые, Полянские, щиты червленые, копья торчат, древками в стремя вставлены, а на шишаках солнышко играет.

– Не тиуны это, – сказал серьезно Путята. – Мечи и луки готовьте…

– Посланники едут, – Любава хоробра за рукав схватила. – Не надо оружия, не вы им нужны.

Между тем приблизились всадники. И над Коростенем повисла тревожная тишина. Возле нас воины коней остановили.

– Здраве буде, люди добрые, – старший сказал.

– Здоровей видали, и то не боялись… – буркнул себе под нос отрок, который нас о находниках предупредил.

– Погоди, Ждан, – окоротил его Путята. – С чем пожаловали? – повернулся он к непрошеным гостям.

– Нам бы с Добрыней переговорить, – сказал полянин и личину с шеломом на затылок сдвинул.

– Претич! Это ты? – признал я воина. – Ты как здесь?

– Не по своей воле, а по поручению, – полянин был доволен, что я его не забыл. – Мне переговорить с тобой велено.

Он степенно сошел с коня, взял меня под локоть и отвел в сторону.

– Что ей от меня нужно? – спросил я напрямик.

– Помощи, – ответил сотник.

– А если…

– Она велела напомнить, что ты ей слово дал…

– И по закону, и по Прави мой срок закончен. Девять лет минуло, и я свободен, так говорят Веды.

– Она знает, – Претич остановился и проговорил очень тихо: – Речь о твоем отце.

– Что с ним?

– Она сказала, что если ты ей поможешь, то Мал обретет свободу.

– Когда ехать?

– Сейчас.

– Экий ты, боярин, прыткий. Мне же собраться нужно.

– Все, что тебе понадобиться может, я с собой привезла, – сказала Любава.

Я и не заметил, когда это она к нам подойти успела. Даже вздрогнул от неожиданности.

– А ты как же? – взглянул я на жену.

– А что я? – пожала она плечами. – Ты же сам говорил, что мы с тобой больше никогда расставаться не будем. Отец не пропадет, да и с мазовщанином они сдружились. Так что пора нам, Добрынюшка, в дорогу собираться.

Простился я с жителями коростеньскими, а Путята мне на прощание сказал:

– Вот это другое дело, Добрын. А то развел тут… Прощай, друже, и помни, что я твоего знака все еще жду.

– О чем это он? – жена меня спросила.

– Все о том же, – вздохнул я.

– Понятно, – сказала она. – Пойдем-ка на Святище заглянем. Мне там кое-что на дорожку сделать нужно, – и живую ворону из сумы седельной достала.

Взглянула на нее птица и каркнула зло.

– Ты поговори мне еще! – прикрикнула на нее суженая моя.

Дубку Священному мы с женой требу вознесли, Любава на Святище вороньей кровью алатырный камень окропила, Даждьбогу мы помолились и тронулись помаленьку.

– Как же ты узнала, что ноне Претич приедет? – спросил я ее, когда Коростеньский утес скрылся за деревьями.

– Ведьма же я, – сказала она просто. – Или ты запамятовал?

Что с нее взять?..

Ведьма.


30 июля 955 г.

Если кому-нибудь придет в голову спросить меня, на что похож Киев, я отвечу – на вороний грай. Сколько раз, сидя в заточении на Старокиевской горе, я мечтал о том дне, когда вырвусь на свободу и навсегда забуду, как противно кричат эти пожиратели падали, эти выкормыши Чернобога. И теперь, когда вновь услышал их противные, раздирающие душу голоса, невольно поморщился.

Шел я по майдану к терему княжескому, а сам опасался, как бы эта мерзость летучая мне на голову не нагадила.

Признали гридни, пропустили беспрепятственно. А у горницы Григорий встретил.

– Она ждет тебя, – сказал, и дверь в Ольгины покои приоткрыл.

Княгиня была одна. Она сидела возле окна на большом сундуке, и перед ней на резной подставке лежала увесистая книга. Ольга старательно водила по странице серебряной указкой и тихо проговаривала прочитанные слова на непонятном мне языке. Книга занимала ее, и она не заметила, как я вошел. Неужто это та самая Благая Весть, которую пришлось прятать в Вышгороде, когда она, промокшая и простоволосая, принесла ее мне, спасая от гнева ведуна Звенемира?

– Ты звала, княгиня?

Ольга вздрогнула и прервала чтение.

– Напугал, – она удивленно посмотрела на меня.

– Прости, – сказал я.

Княгиня отложила в сторону указку, встала, медленно подошла ко мне. Постояла немного, разглядывая меня, а затем провела ладошкой по моей щеке.

– Я звала тебя, – сказала она. – И ты явился по первому моему зову, – и вдруг прижалась к моей груди. – Я звала… – прошептала.

Я осторожно отстранил ее от себя.

– В добром ли ты здравии, княгиня?

Она на миг задумалась, усмехнулась чему-то, а потом, резко повернувшись, пошла на свое место.

– Снова вороны крик подняли. Никакой управы на них нет, – бросила она на ходу, к окну подошла и ставень прикрыла. – Сколько ни пытаюсь от чернокрылых избавиться, а все никак не выходит.

– Так что с отцом? – сказал я как можно спокойней.

Она подошла к подставке, взяла в руки указку и сжала ее в пальцах, словно стараясь переломить.

– Или боярин опять все напутал? – усмехнулся я.

– Нет. Не напутал Претич. – Она помолчала, а потом спросила холодно: – А почему ты не спрашиваешь, зачем я тебя вызвала?

– Соскучилась, наверное, – пожал я плечами.

Рассмеялась она на мои слова.

– Некогда мне было скучать, – сказала.

– Так чего же тебе от меня надобно?

– Какие наречия тебе известны?

– Чешское, свейское, булгарское, хазарское, понимаю и немного говорю по-печенежски, – перечислил я.

– А греческий знаешь?

– Нет, – признался.

А сам все понять пытаюсь, чего это она задумала.

– Жаль, что не знаешь, – вздохнула Ольга.

– Что? Книгочей тебе понадобился?

– Я как-нибудь справлюсь. – Она закрыла книгу, провела кончиками пальцев по сафьяну переплета. – Ну-ка помоги, – на сундук кивнула. – Крышка у него тяжелая. Трудно самой поднимать.

Я подошел, поднял притвор, заглянул в сундук и подивился. Весь скрынь до самого верха был заполнен книгами.

– Ого!

– Утешение мое, – сказала княгиня и с бережением положила книгу в сундук. – Затворяй, – и тяжелый притвор встал на место.

– Помнишь Серафима?

– Попа Козарского? – улыбнулся я, вспомнив, как он, испугавшись моего кинжала, жадно пил кровь Христову в потаенной клетушке церкви Ильи.

– Это он мне книги из Царь-города привез. Читаю, вот, и радуюсь.

– Про Бога ромейского?

– С чего ты взял?

– Но ведь греки либо торгуют, либо про Иисуса своего всем сказки рассказывают.

– И среди них разные люди есть. Вон, – посмотрела она на сундук, – Аристофан у них такие забавные сказки сочинял. Я читала, так до слез смеялась.

Поглядел я на нее, а потом спросил:

– Так чего же ты от меня хочешь?

– Хочу, – наконец-то улыбнулась княгиня, – чтобы ты с Серафимом подружился.

– А ты знаешь, что поп этот с василисом своим переписывается? И все, что здесь, в Киеве, делается, он ему в подробностях докладывает?

– Конечно, знаю, – сказала она. – Или ты думаешь, что только ты у нас умом не обижен?

– Значит, мне за ним пригляд вести нужно?

– Нет, – качнула она головой. – Для пригляда другие найдутся.

– Тогда зачем…

– Чтобы греческий выучить, – она досадливо скривила губу и пристально посмотрела на меня, будто стараясь понять – вправду я такой дурачок или только прикидываюсь?

– В Царь-город меня отправить хочешь? – спросил я ее.

– Ты пока учи, а там видно будет. Сроку тебе даю полгода. Справишься?

– Коли ты слово свое сдержишь, так и я не подведу.

– Мое слово крепкое. Ступай, да до поры до времени язык за зубами держи. И чтоб через полгода ты по-гречески лучше самого Серафима изъясняться мог.

Поклонился я ей и к дверям направился.

– Погоди, – окликнула меня Ольга.

– Что еще? – обернулся я.

– Она с тобой приехала?

– Да. На Соломоново подворье отправилась. Лекарь мне дом свой завещал…

– Знаю. Завтра ко мне посланники заморские на прием придут. Я по случаю этому пир собираю. Ты тоже приходи и ее с собой возьми. Посмотреть на нее хочу.

– Как прикажешь, – кивнул я.

– А теперь ступай, – и отвернулась.

Только я за двери, а там меня уже ждут.

– Добрынюшка! – сестра мне на шею бросилась.


Вечером на Соломоновом подворье весело было. Все мои киевские знакомцы и друзья собрались. Только Кота с нами не было. Он прошлой зимой застудился сильно. Так что видеть больше мне в этой жизни конюшего не доведется. Жаль, хорошим он был человеком. Веселым и беззаботным. Может, в Ирие еще свидимся?

Выпили мы за него, пожелали ему сметанки вдоволь, табун коней небесных и навок ласковых. И чтоб в следующей жизни все, что в этой хотелось, то у него и исполнилось.

Снеди на столах немало, меда и браги тоже достаточно. Друзья добрые вокруг. Глушила-молотобоец с Велизарой пришли, Малуша с Заглядой – само собой. Выросла сестренка, девкой красной стала.

– Скоро замуж тебя отдавать будем, – пошутил Чурила, посадник Подольский.

– Еще чего! – фыркнула Малуша и так на него взглянула, что тот язык прикусил.

Ицхак заглянул справиться, как мы в новом доме устроились. Так Любава его на почетное место посадила, потчевала вкусностями различными, медку в чару подливала:

– Благодар тебе, добрый человек, за то, что дом Соломонов доглядел, и у нас теперь в Киеве жилье есть.

– У нас на Козарах, – хвалился подвыпивший иудей, – так заведено. Мы своих уважить всегда рады. И слово твердо держим. А вы с Добрыном, хоть и гои, а все равно что свои. Я никогда не забуду, что Добрын для лекаря сделал. Да и тебя, Любава, Соломон часто поминал. Так что живите в доме. Ваш он теперь.

Кветан с Алданом тоже пришли. Подивился я, что они меж собой не собачатся.

– Что было, то минуло, – сказал Алдан. – Раньше мы Томилу поделить не могли, а коли она конюха выбрала, то я в сторонку отошел. На мой век баб еще хватит.

– А ты чего ж без жены? – спросил я у главного конюшего.

– Прихворнула она немного, дома осталась. Тебе же кланяться велела, – а сам на Любаву покосился.

Понял я, что у доярки еще прежний страх не прошел. Все еще боится чирьяками покрыться. Вот как ее жена моя когда-то напугала.

Своята с собой мяса свежего принес.

– Держи, хозяюшка, – Любаве поклонился. – Это чтоб было чем гостей угощать.

Приняла жена подарочек, чарку мяснику поднесла. Тот выпил и крякнул от удовольствия.

– Я вам еще теленочка подарю, на обзаведение хозяйства.

Последней Дарена появилась. Два дюжих холопа ее под локотки придерживали, уж больно раздобрела Ковалева дочка. Живот у Одноручки округлился, а в глазах томность появилась.

– Свенельд со Святославом в Новгородской земле, а я дома от тоски помираю, – вздохнула воеводина жена. – Хорошо, что вы в Киев вернулись, будем в гости друг к другу захаживать.

– Рожать тебе уж скоро, – ответила ей Любава. – Не до гостей будет.

– Боюсь я чего-то, – призналась Дарена. – На душе кошки скребут.

Сощурилась Любава, на живот ее скосилась, поглядела пристально.

– Не бойся, – говорит. – Сын у тебя будет, и родишь легко. Я, если что, подсоблю.

– И на том спасибо, – обрадовалась Одноручка.

Холопов Дарена отпустила, а сама за стол уселась.

– Когда же ты наготовить-то успела? – спросил я тихонько жену.

– Так я и не готовила, – ответила она. – На торжище Подольском все уж готовое брала. Светлая память Соломону, он нам богатое наследство оставил.

– Ты в тайник заглянула?

– Да, – кивнула она. – Там и золота, и серебра на много лет хватит. Так что мы с тобой, Добрынюшка, люди не бедные. И Малуше будет что в приданое дать, и нам с тобой тоже останется.

– Ешьте, пейте, гости дорогие, – сказал я друзьям.

– Со свиданьицем, – ответили они мне.


Веселился народ, ел и пил, песни пел, а я все никак успокоиться не мог. Переживал, как же Любава с Ольгой встретятся? Как жену княгиня примет? У одной власть в Яви, другой Навь подвластна. А я теперь между двух огней оказался. Как бы дров они сгоряча не наломали. Сам виноват, только что толку о содеянном жалеть, если исправить ничего невозможно.


31 июля 955 г.

На другой день к нам в дом мальчишка-смерд с Горы прибежал. С поклонами земными нас на пир княжеский звать начал:

– Рада будет матушка княгиня тебя, Добрын Малович, и тебя, Любава Микулишна, в тереме своем видеть. Будьте ласковы, не откажите в приглашении. В час закатный во град пожалуйте, на честном пиру гостями побудьте.

– Передай княгине Ольге, что мы будем непременно, – ответила жена и смерду резан[41] серебряный сунула.

– Премного благодарен, боярыня, – мальчишка деньгу за щеку спрятал и в обратный путь припустил.

– Ты смотри, – удивился я. – Смерд нас по отчеству назвал, а тебя и вовсе боярыней огласил.

– Значит, на пиру с полюбовницей твоей повидаемся, – усмехнулась Любава, а меня словно ножом по сердцу слова ее полоснули.

– Решили же мы прошлое не поминать, – напомнил я ей.

– Прости, – извинилась она, а потом сказала: – Собирайся-ка скорее, на торжище пойдем.

– Зачем это?

– Стыдно в город анчутками идти. Одежу купить надобно да обувку новую, чтоб мы и вправду за бояр сошли. А так, – взглянула она на меня, – мы с тобой больше на холопов похожи.


Ярко горели светильники в белокаменной палате княжеского терема. Столы ломились от яств и напитков пенных. Меж столов плясуны коленца выделывали, да скоморохи колесами крутились. Дудари изо всех сил старались, гусляры струны рвали, а песенники под них подлаживались. За столами бояре сидели, с женами да детьми. Дичину ели, олуем запивали, кагана Святослава и княгиню Ольгу славили.

Шумом и гамом пир честной нас с Любавой встретил. Зашли мы в палату и встали у дверей.

– Ты смотри, сколько снеди выставили, – жена мне шепнула. – И к чему такое расточительство?

– Гляди, там, в уголке, мужики в одежах смешных сидят, – показал я Любаве. – Это гости иноземные. Для них Ольга старается. Показать хочет, как на Руси богато и весело.

– Чего-то купцы эти испуганные какие-то, – сказала Любава.

– Значит, не напрасно княгиня пир затеяла. Теперь будут их князья да кесари знать, что на Руси сытно и весело.

– А сама-то она где?

– Вон, на возвышении сидит. Видишь, чуть выше за ней сиденье свободно. Это Святославово место. Говорят, что стул этот еще Хольг из Царь-города привез. Только каган Киевский на него садиться может. Даже Ольге этого делать не позволено, хоть она и мать сына своего.

– Теперь понятно, почему ты не утерпел, – хитро на меня жена посмотрела. – Красивая она, Ольга эта.

– Да будет тебе, – обнял я ее. – Ты у меня все равно самая лучшая. Люблю тебя. Люблю.

– И я тебя люблю, – ответила она мне. – Ты только меня отпусти. Люди же смотрят.

– А и пусть смотрят, жена же ты мне, – сказал я, но из объятий все же выпустил.

Но на нас никто внимания не обратил. Всяк своим делом занят был. Пригляделся я к народу и вдруг заметил, что люди все вроде как вместе веселятся, а в то же время по кучкам разбиты. Боярство варяжское само по себе, а посадники земские к своим пристраиваются. И рассажены гости интересно – бояре к Ольге поближе, а славяне подальше от стола княжеского.

– А старик, вон тот, уж не ведун ли? – окликнула меня Любава.

– Звенемир, – кивнул я. – Помнишь, я про него рассказывал?

– То-то я смотрю, он на нее косоротится.

– Пойдем-ка, присядем где-нибудь, а то торчим тут…

– Эй, Добрын, – позвал нас кто-то от посадского стола. – К нам идите.

Сели мы с краешка, я уже обрадовался, что княгиня нас не заметила. Думал, обойдется все, не до нас ей. Посидим немного, поедим да домой вернемся. Но не тут-то было.

Встала Ольга, руку подняла, и вмиг стихла музыка. Народ пошумел немного, а потом замолчал. Ждут все, что княгиня скажет. А она на меня взглянула да вдруг говорит:

– Что же это ты, Добрын Малович, поскромничал? Отчего с женой у самых дверей сел?

Обернулись бояре, на нас смотреть стали, меж собой перешептываться принялись. А купцы даже с мест насиженных поднялись, чтобы нас с Любавой получше разглядеть. Была бы моя воля, так я бы сквозь землю провалился, так мне от внимания всеобщего неловко стало.

– Не по чину получается, – спустя мгновение продолжила княгиня. – Тебе по роду твоему рядом со мной сидеть полагается. О Нискиничах в этой земле слава шла, когда о Рюриковичах еще и слыхом не слыхивали.

Пуще прежнего народ взбудоражился. Особенно посадники земские в волнение пришли. А варяги меж собой кривиться стали, но против княжеского слова возразить не посмели.

– Ты прости меня, государыня, – встал я из-за стола и в пояс княгине поклонился. – Припоздали мы, вот и примостились где посвободней. У твоего-то стола не протолкнуться. Вон ведь бояре твои все места почетные уже давно заняли. Так что я уж лучше тут. К своим поближе.

– Так ведь здесь все свои, люди русские, – ответила мне княгиня. – А бояре, небось, потеснятся. Ну-ка, – махнула она рукой, – дайте место Добрыну Маловичу.

Неохотно раздвинулись варяги, место мне освобождая.

– Ну? Чего же ты стоишь? – спросила княгиня. – Или опять что-то не так?

– Все так, – ответил я. – Только зачем же народ стеснять? Бояре твои и так друг к дружке жмутся, чтобы к тебе поближе быть.

– Так, может, прямо сюда сядешь? – показала Ольга на Святославов стул.

Засмеялись бояре, в ладоши захлопали, а земские притихли, а сами все же на меня искоса поглядывают. Что я на эту подковырку Ольге отвечу?

– Не один я, а с женой пришел, – говорю. – Ты же нас обоих на пир пригласила. А двоим на одном сиденье все равно не усидеть.

– Значит, место кагана ты занимать не хочешь?

– На стул этот садиться у меня ни права, ни желания нет. Каганово место для меня, как и для остальных, священно.

– Знаю, что слово твое крепкое, – сказала княгиня. – Коли сказал ты что, то так и будет. За то и уважение тебе и жене твоей оказываю. Эй, стольники, – позвала она. – Принесите-ка лавку, да попросторней. За моим столом места достаточно. Мы сейчас вместе и усядемся.

Засуетились стольники, вмиг лавку принесли, ковром дорогим ее застелили. Уселась княгиня и нас с Любавой поманила.

– Идите-ка сюда, Добрын Малович и Любава Микулишна.

Ахнул народ, когда мы с женой через всю палату прошли, а Любава мне по дороге шепнула:

– Ох, и хитра баба.

Встали мы перед Ольгой, поклонились ей до земли.

– Спасибо за честь великую, – поднялись по ступеням и рядом с ней уселись.

Чего я опасался, то и случилось. Справа Ольга, слева Любава, а я, словно железка раскаленная, между молотом и наковальней. Сижу и шелохнуться боюсь.

– Что притихли, гудошники? – сказала княгиня. – Играй веселей. А то, я смотрю, гости иноземные приуныли.

Ударили гусельники по струнам, надули дудари щеки свои, подгудошники в бубны стукнули. Выскочили скоморохи на середку, и покатился пир дальше. Люди меж собой посудачили немного, но обильное питье да вкусная еда к разговорам серьезным не располагает. Веселье все пересуды прекратило.

Только у нас за столом тихо было. Неловко как-то. Я первым молчание нарушил:

– А что-то я Григория с Никифором не вижу.

– Не любят Божьи люди суеты людской, звала я их на пир, да отказались они, – а потом, словно спохватившись, княгиня руками всплеснула:

– Ой, чего же это я? Угощайтесь, гости дорогие, рыбки отведайте, мясо белое[42] попробуйте. Что это вы будто и не на пиру вовсе? Ну-ка, Добрын Малович, налей-ка нам с Любавой медку.

Потянулся я за кувшином, да от волнения локтем блюдо с дичиной задел, со стола оно упало, опрокинулось жене моей на одежу новую.

– Что ж натворил-то я?! – повернулся к Любаве скоро, да неуклюже, стол боком толкнул, и котел с варевом перевернул.

Звякнула медь надраенная, чарки серебряные с сотейниками золотыми на столешницу повалились, брызнула уха в стороны и княгиню наваром окатила.

– Ох!

Взглянул я на жену, а у той из глаз слезы брызнули. На Ольгу посмотрел, от изумления и обиды княгиня даже рот открыла.

– Эх, чтоб меня!.. – схватил со стола, что под руку попало, и на себя перекувырнул.

Липкий кисель по лицу потек, глаза мне залепил да на щеках остывать начал. Я пальцем жижу с века убрал да в рот ее сунул.

– Кисель-то малиновый, – говорю.

– Вот и попировали, – сказала Ольга.

Тут же гридни к нам кинулись. Плащи свои распахнули и стол наш от общего пира укрыли. Стольники бросились посуду подбирать. Девки сенные набежали, вытирать нас начали, а мы сидим втроем, словно из отхожего места вылезли, и в себя прийти не можем.

Первой Ольга очнулась.

– Что там остальные? – спросила кого-то из охранников.

– Никто ничего не заметил, – ответил тот. – Напились уже изрядно. Вон, иноземцев из-за стола тянут. Хотят, чтоб они вместе со всеми плясать начали, а те упираются.

– Только бы ребра им не переломали, а то позору не оберешься, – сказала княгиня.

– Не допустим.

– Хватит снедь на нас размазывать, – отстранила она сенную. – Одежу потом прачкам отдадите, а пока заменить ее нам с Любавой нужно. Пойдем-ка, милая, – сказала она жене моей. – Сейчас мы себе новые наряды подберем. Не кручинься так, я и сама не лучше твоего выгляжу.

– А я как же? – спросил я растерянно.

– Обтекай пока, медведь неповоротливый, – сказала Любава.

– Как скажешь, – вздохнул я тяжко.

Прыснули бабы, на меня глядючи.

– Будет с него, – сказала Ольга. – Он и сам уж небось не рад. Ступай-ка к ключникам. Скажи, чтоб порты тебе сменили, да голову помыть не забудь. Дорогу-то помнишь?

– Как забыть?

За сиденьем кагановым дверка потайная оказалась. В нее Ольга с Любавой и нырнули.

Я вернулся, когда их еще не было. Стол чистой скатеркой накрыли, свежей снедью его стольники заставили. Даже не верится, что недавно тут погром был. Присел я на лавку, дожидаюсь, а у самого на душе муторно – ну, как повздорят они меж собой. Что делать-то тогда?

– Ты чего это, Добрын, вертишься, будто шило у тебя в заднице? – Не заметил я, как ведун рядом очутился.

– Да вот жену жду. Они с княгиней по каким-то своим делам отошли, – ответил я Звенемиру, а у самого мысль: «Что приперся-то, демон старый?»

– Ох, смотри, – погрозил он узловатым пальцем, – доиграешься.

– Ты про что это? – спрашиваю.

– Договорятся бабы, считай – пропал, – усмехнулся старик.

– Не пойму я тебя, ведун, – пожал я плечами.

– А тут и понимать нечего, – и дальше пошел, а на ходу приговаривал: – Вскоре Свенельд со Святославом вернутся, тогда и посмотрим, где ты окажешься…

А внизу веселье бурлит. Пляски, шум. Кто-то песню затягивает, да спьяну в лад никак попасть не может. Кто-то на хмельное налегает, а кто и на скоромное. Один боярин так укушался, что на стол упал да прямо здесь и заснул. Жена его теребит, разбудить старается, а тот ни в какую. Бормочет во сне, да от жены, словно от мухи надоедливой, отмахивается. Дети боярские меж собой перемигиваться стали. Боярышня молодая во фряжского купца вцепилась и под лавку его затянуть пытается. А тот от олуя выпитого раскраснелся, говорит ей что-то страстно и все поцеловать норовит.

– Хватит болтать, немчура бестолковая, – боярышня притворно от него отбивается, а сама все сильней за собой увлекает. – Лучше лезь ко мне, нам тут покойней будет.

Подскочили к этой парочке гридни проворные. Растянули полюбовников захмелевших, фрязя на место посадили и чару хмельную в руки сунули, а боярышню под белы руки подхватили и прочь из палаты повели. Упирается та:

– Верните мне Конрада моего!

А стражник ей:

– Тебя батюшка с матушкой на майдане ждут. Завтра поутру с полюбовником повидаетесь, а пока отдохнуть тебе надобно.

Увели боярышню.

А я все сижу да радуюсь, что сестренка всего этого не видит. Видно, не допускает ее Ольга до пиров, вот и славно. А еще понять никак не могу:

– Где же они так долго пропадают?

Тут слышу за спиной смех звонкий. Обернулся – Любава с Ольгой наконец-то появились. На жене одежа такая, что у меня даже челюсть отвисла. Поволоки золотом расшиты, на венце жемчуг розовый, по подолу синему каменья вшиты, пояс зверями чудными изукрашен, а на летнике подвесы из чистого золота. Да и княгиня разоделась, словно птица сказочная. Идут, перешептываются, а сами смехом заходятся, словно смехуна проглотили.

– Что, Добрынюшка? Заждался нас? Рот-то прикрой, а то ворона влетит, – говорит мне жена, и обе снова хохочут.

– Не только я вас жду, – я им в ответ. – Без догляда твоего, княгиня, гости вразнос пошли. Гляди, какой кавардак тут устроили.

Окинула княгиня гульбище взглядом и посуровела.

– Напировались, гости дорогие, пора и честь знать! Надеюсь, что угощение мое вам по вкусу пришлось. Я велела вам и на дорожку снеди собрать, завтра меня добрым словом помяните, а пока – спасибо за ласку, – и поклонилась народу.

– И тебе спасибо, матушка, – ответил ей за всех Звенемир.

Раскланялись гости и к выходу потянулись.

– Претич, – позвала княгиня, и, словно из-под земли, сотник появился, выходит, он все время здесь был, да на глаза не показывался.

– Звала, княгиня?

– Вели людям своим гостей по домам сопроводить. Особливо за иноземцами проследи. Они уж чуть теплые. Завтра их ко мне позовешь. Время пиров закончилось, пора и на покой.

– Будет сделано, матушка, – сказал Претич и исчез.

– Спасибо тебе, княгиня, за хлеб и соль, – сказал я Ольге.

Повернулась она к нам, с Любавой переглянулась и в кулачок прыснула. А жена моя от нее не отстала.

– Спасибо тебе, Добрын, что от приглашения не отказался и с женой своей познакомил, – поклонилась она мне. – И тебе спасибо, Любавушка, жаль, что раньше мы не встретились.

– Жаль, Олюшка, – вздохнула Любава, – но, видать, так богам угодно было.

Обнялись они, словно сестры, расцеловались троекратно.

– Так ты не забудь, что я завтра тебя к себе жду, – сказала княгиня. – А ты, – сказала она мне, – с утра пораньше к Серафиму отправляйся. И помни, что полгода не век, время быстро пролетит, а с тебя спрошу со строгостью.

– Не волнуйся, Олюшка, – сказала за меня Любава, – пока он греческий не выучит, я ему покоя не дам.

– Ну, теперь я спокойна, – улыбнулась княгиня. – Прощайте.

– Олюшка… Любавушка… – передразнил я баб, когда мы на воздух вышли.

– А ты как думал? – подмигнула мне жена.

«Договорятся бабы, считай – пропал…» – вспомнились мне слова ведуна.

Договорились, значит.


21 января 956 г.

До сих пор я смех сдержать не могу, как встречу нашу с Серафимом вспоминаю. Утром, как только христиане Богу своему молиться закончили и по делам разошлись, я в церквушку к знакомцу старому наведался. Он меня только увидел, так аж позеленел весь, затрясся, словно осиновый лист, и прочь бросился. Спрятаться хотел, видимо, да в одеже своей длинной запутался, на полу растянулся и заверещал:

– Господи, помилуй, Господи, помилуй…

– Будет тебе, святой отец, – помог я ему с пола подняться, от пыли отряхнул. – Не трону я тебя, не со злом пришел. Мне помощь твоя нужна.

– Какая еще помощь?

– Наречие греческое изучить хочу. Ты уж выручи меня.

– И зачем тебе?

Успокоился попик и даже выкобениваться начал: руки в боки упер, бороденку задрал – важничает. Сам росточку невеликого, а взглянул на меня так, словно он великан, а я букашка.

– Да к василису твоему в гости собрался. Хочу потолковать с ним по душам.

– А если серьезно?

– Нужно мне, а уж для чего, это дело не твое.

– Некогда мне, – сказал он и отвернулся.

– А я тебе серебром заплачу.

– Серебром? – заинтересовался он.

Так и началось мое учение.

Помню, как свейский мне через зуботычины и пинки Орма Могучего давался. Потом булгарский мы с Рогозом заучивали, через пот да жилы рваные, а греческий язык мне легко дался. То ли Серафим хорошим наставником оказался, то ли правду говорят, что если одно чужеземное наречие одолеешь, то и другие не такими сложными покажутся.

Через полгода, как и обещал, с попом серебром расплатился. А потом к Ольге пошел. Она меня книги читать заставляла, разговаривала со мной о вещах разных, вопросами мучила – о житье-бытье моем расспрашивала. Покрутиться мне пришлось не хуже карася на сковороде. Только все равно она меня не пересамила. Выдержал я испытание. Вот тогда она мне и открылась. Рассказала, зачем ей толмач понадобился. Да не какой-нибудь, а проверенный. И чтобы за жизнь свою она не страшилась, и чтобы рядом был, когда нужда настанет.

– Я в Царь-город отправиться намереваюсь, – огорошила она меня.

– Ох, княгиня, – разозлился я тогда. – Вечно ты себе на голову приключения ищешь!

– Ну, ты меня еще жизни поучи, – огрызнулась она.

– И поучу. Византийцы, словно волки голодные, которым костью Русь поперек глотки стала. Что же ты к волкам в логово забраться решила?

– Причины на то есть, – сказала она упрямо. – Время старого договора кончилось давно. Купцы наши ропщут. Говорят, что с них подати втридорога греки в Корсуни дерут, а в Понт и вовсе не пускают. Забыли уж люди русские, как Царь-город выглядит. Оттого торговля хиреет и прибыли Руси никакой.

– Так для этого самой-то не нужно за тридевять земель отправляться. Пошли кого-нибудь. Хоть меня, например. Я из василевса не только договор, но и всю душу вытрясу.

– Знаю, что вытрясешь… – улыбнулась она, – если только допустят тебя до него. – Потом помолчала немного и добавила: – Да и не только в договоре дело. Вот ты о душе заговорил…

– Снова, здорово, – перебил я ее. – Я-то думал, что с душой у тебя все в порядке. Недаром же все это время Григорий с Никифором возле тебя околачиваются. Или они напрасно хлеб свой едят?

– Ты не понял…

– Все я понял.

– Вот что! – наконец она не выдержала. – Я так решила, а значит, так и будет! И хватит мне тут мозги накручивать!

– Воля твоя, – вздохнул я.

– Моя, – согласилась она. – И по воле этой ты мне должен помочь к лету людей нужных собрать…

И завертелось.


Как мне это удалось, до сих пор понять не могу.

Любава мне перед разлукой оберег на шею повесила.

– Вот, – говорит, – я нарочно его для тебя заказала. Здесь, в Козарах, среди иудеев знатный мастер есть. Самуилом его зовут. Он-то мне оберег и сделал. Смотри, тут конек ретивый, чтоб Даждьбог тебя без присмотра не оставил. Ложечка маленькая, это чтоб тебе в дороге сытно было. Ключик серебряный, чтобы все у тебя в сохранности оставалось и не пришлось потом перед княгиней с головой повинной стоять. Гребень частый, чтоб злые недуги и хворобы стороной обходили. Зубы волчьи, чтоб боялся злой враг или лихой человек к тебе приблизиться, и птица быстрая, чтоб на роздыхе и во сне непробудном и благодатном могла твоя душа на крыльях легких ко мне прилететь и с моей душой поласкаться[43].

– Любавушка, – прижал я ее к себе крепко. – Ты уж не тоскуй тут без меня сильно. Коли будешь себе сердце рвать, так и мне несладко в далеке далеком будет.

– Хорошо, Добрынюшка. Ступай себе, а за меня не бойся.

Немало я тогда городов и весей с тиунами да бирючими княжескими обошел. На каждый погост, на каждое торжище заглянул. Сколько рек мы за это время веслами перемесили, сколько дорог копытами коней наших избили – и не сосчитать. Многое я за то время постиг. Понял, как велика Русь, как пригожа и богата она. Многому научиться смог. Посмотрел на народ православный и себя людям показал. Принимали нас без особой радости, где с опаской, а где и вилами да косами встречали. Но улаживалось все без сильной брани. Может, оберег Любавушкин помог, а может, постиг я тогда, что человек с человеком не только грызться и собачиться, но и договориться сможет всегда. С кем-то приходилось на своем твердо стоять, а кому-то нужно было и в ножки поклониться.

Двенадцать обозов мы в Киев отправили. С медом, воском, салом топленым. Шесть ладей к Ольге снарядили с рыбой и мехом игристым. Со всех земель русских, от всех посадников, от всех родовых покровителей посланники в стольный город потянулись. Задумала княгиня великое посольство собрать, чтобы понял василис царьградский, что Русь единой стала, и считаться с ней теперь придется. Может, он тогда посговорчивей будет.

Я в Ладоге Рулафа, сына Эйнарова, встретил. Он мне рассказал, что старый Эйнар, как и положено морскому бродяге, в Море-Океяне сгинул. Потом про Торбьерна и Орма поведал. Вновь стало скучно хевдингу на Купальном склоне. Решили они с другом на новую землю посмотреть. К Гренландии[44] с семьями и домочадцами отправились.

Помянули мы Эйнара, Орму с Торбьерном счастливого пути пожелали, а потом я у Рулафа кольчуг закупил тонких, мечей звонких, кинжалов острых.

Возле Пскова со Святославом встретились. Подрос каган, словно дубок окреп. Встретил меня отрок с почтением. Все про Малушу расспрашивал да жаловался, что устал за ватагами варяжскими по лесам и болотам бегать. Озоруют лихие люди. Купцов грабят и поселения граничные разоряют. Злился на Регволода, князя Полоцкого, дескать, тот на словах ему милым другом прикидывается, а на деле тех ватажников на земле своей укрывает и долю от грабежей с них берет. В который раз Свенельд в Полоцк поехал, чтоб договориться с Регволодом, вот уже третью седмицу не возвращается.

– Я бы давно уж Полоцк на меч поднял, но воевода не дает, – горячился каган. – Говорит, что Регволод[45] нашей крови, тем же богам требы возносит, что и дед мой с отцом, а значит, его боем бить нельзя. Только что же это за однокровник, если разбойникам милость оказывает?

Потом мы о матушке его посудачили.

– Ты уж догляди за ней, Добрын, помоги, чем сможешь, – попросил меня каган. – Я и сам на Царь-город поглазел бы. Интересно, как там василис правит? Да матушка не пускает.

– Не станет с тобой Константин разговаривать, – сказал я ему. – Молод ты еще.

– Сам знаю, – вздохнул Святослав.

– Да не печалься ты, – хлопнул я кагана по плечу. – Твой век долог. Еще встретишься с василисом. А пока княгиня велела тебе к солнцевороту в Киев вернуться. Она уйдет, а ты за старшего останешься.

– Не люблю я Киев, – сказал каган. – Душно там.

– Потерпеть придется. Нам сейчас мир с Византией ой как нужен. Не Царь-город, а Итиль Хазарский для нас главный недруг. Снова хазары вятичей с северянами подбивают, хотят, чтоб они от Руси откололись. Печенегов на тиверцев натравливают. Из Белой Вежи хану Куре подкорм шлют. Оружием и золотом жадность печенежскую разжигают.

– Вырасту, – сказал Святослав упрямо, – напомню кагану Хазарскому, как его Олег с отцом моим на куски рвали.

– Время придет, напомнишь, – согласился я. – А пока важно, чтобы Византия на нашей стороне встала да спину нам прикрыла.

– Передай матушке, что непременно вернусь.

Отдохнул я во Пскове немного, дух перевел и снова за работу свою принялся. Дары для василиса собирал, купцов новгородских уговаривал товары свои по Днепру и Понту везти, средства искал, чтобы посольство наше как подобает в Царь-город пришло, чтоб перед греками русичи не осрамились.

С купцами мне Стоян помог. Я его на Торжище отыскал. Он, как увидел меня, весь от радости расплылся.

– Вот уж кого повидать не чаял.

А я ему:

– Что же вы меня в Булгаре-то бросили?

– Как бросили? – удивился он. – Ты же сам Рогозу сказал, что жену искать будешь, а коли не найдешь, так и дальше отправишься. Вот мы и подумали, что ты от нас ушел.

Может, и вправду я зря на новгородцев обиду держал? Сам виноват, что один на невольничий рынок поперся. Не предупредил никого, за то и поплатился.

– А ватага твоя где? – спросил я Стояна.

– Так ведь где же ей быть? – сказал толстяк. – На пристани они, новую ладью смолят. Ты бы к ним заглянул. Рогоз про тебя часто вспоминал. Небось, обрадуется. И Ромодан там. А жена-то твоя как? Нашел ли?

– Нашел.

– Молодец, – порадовался он за меня, а потом глаза в сторону отвел. – А я свою потерял, – сказал грустно.

– Как это?

– Вот так, – махнул он рукой. – Покинула меня Маринушка. С Просолом убежала. Да и зачем я ей такой, старый да страшный?..

Прав оказался Стоян – ватага меня радостно встретила. Когда вместе пот и кровь проливаешь, такое не забывается. Рогоз меня обнял и все приговаривал:

– Что же ты втихомолку ушел? И не попрощался даже.

А кормчий все дивился:

– Ишь, каким боярином вырядился. И на кривой козе, небось, не подъедешь?

– Да будет тебе, – отвечал я ему. – Каким был, таким и остался. Вот с купцами ныне переговорю, а вечерком встречу отпразднуем.

Купцы новгородские на дворе у посадника собрались. Мне не пришлось их долго уговаривать. Первым вместе с Ольгой идти Стоян вызвался. За ним и остальные потянулись. Даже согласились на свои деньги струги и ладьи выстроить, так им в Царь-город наведаться с товаром захотелось.

– А то ромеи нас последнее время дальше Корсуни[46] не пускают, – пожаловался Стоян. – За гроши меха наши берут, а соль и прочий товар втридорога продают. Договор – дело нужное. Хотим, чтоб как при Олеге было, чтоб ромеи по Понту нам путь открыли.

Развязали купцы кошели, мошной потрясли, сразу ладейщикам работы подвалило. И канатчики, и углежоги тоже без дела не остались. Струги с коробами ладили, коноплю на пеньку возами трепали, деготь со смолой бочками топили, ладьи на воду спускали, старались к лету успеть.

– Так к середине месяца кресеня[47] вас в Киеве ждать буду, – простился я с друзьями и дальше по делам отправился.

От круговерти этой устал я сильно. Мне бы передышку себе дать, но все это время не до отдыха было. Порой понимал, что в голове день с ночью путаться начали. Спал где упаду, ел что под руку подвернется, старался изо всех сил. Не для Ольги усердствовал, самому интересно было – смогу или не смогу?

Смог.

Накануне Купалина дня[48] я вернулся в Киев. А в граде и по посадам народищу видимо-невидимо, со всей Руси люди собрались. Шум, гам, суета – посольство великое в Царь-город собирается.

– Что ж, княгиня, – сказал я Ольге при встрече, – поручение исполнено. Ладьи снаряжены, кормчие только повеления твоего ждут. Сын тебе кланяться велел. Он немного в Псковской земле замешкался, но обещался к проводам успеть.

– Похвально старание твое, боярин, – ответила княгиня. – Три дня тебе на отдых даю. Завтра праздник у нас. Звенемир Купалу славить станет. Он в Киев младших ведунов собрал, сказал, что без требы пути нам не будет, и народ ему поверил. Чует мое сердце, что вновь старый лис задумал что-то.

– Так я тогда…

– Ничего мне от тебя не нужно, – сказала Ольга. – Претич сотню свою исполчил, народу в град понаехало, так он за порядком следит. И потом гридни, если что не так, за меня готовы костьми лечь. А ты отдыхай. Дома-то был уже?

– Нет еще, сразу сюда.

– Любава тебя заждалась, да и гости к тебе нагрянули. Так что поспеши.

– Как скажешь, княгиня, – склонил я перед ней голову.

– Ты только вот что… – Она помолчала немного, а потом спросила: – Как там Святослав? Здоров ли? А то сам понимаешь…

– Здоров он. Крепким отроком и храбрым воином твой сын растет. Да он же сказал, что вскорости здесь будет, вот и повидаешься.

– Хорошо, – сказала Ольга. – Ступай, да подруге моей кланяйся. Скажи, что рада за нее, – а сама вздохнула и улыбнулась грустно. – Ступай.

«Уже подруги? – подумал я, выходя из горницы. – Ай да Любава!»

Пока меня дома не было, жена тоже без дела не сидела. Хозяйство до ума доводила, дом обживала. С плотниками ряд заключила, те постройки дворовые подновили да на доме крышу перекрыли. Так что когда я калитку открыл, то подворье свое не узнал.

– А вот и хозяин вернулся, – услышал я знакомый голос. – А мы тебя уже заждались.

– Ромодан! – признал я кормчего. – Вы уже здесь?

– Как и обещались, – навстречу мне Стоян вышел. – Уже третий день у жены твоей гостим.

– Добрынюшка! – Любава мне на шею бросилась.

Вечерком, после бани да седьмой пропарки, за доброй чарочкой под закуску славную, в кругу хороших людей и друзей верных, рядом с любимой женой я почувствовал, что усталость отступает. Разомлел я от тепла и уюта домашнего, а Рогоз мне хмельного олуя подливал да Любаву нахваливал:

– Хороша у тебя хозяйка, Добрын. Ради такой стоило за тридевять земель отправляться.

– Да будет тебе, дядька Рогоз, – улыбалась Любава и ко мне теснее прижималась.


Долгая разлука той ночью сладкой негой обернулась. Горячо мне было от прикосновений Любавиных. Томно от ласк, нежно от взгляда, жгуче от губ. Тени от ночника блуждали по опочивальне, укрывали от моих жадных глаз ее тело, и от этого она казалась еще желанней.

– Как же я соскучился, – шептал я, прижимая ее к своей груди.

Ближе к полуночи Любава спросила:

– Ты чего это с боку на бок ворочаешься? Устал ведь…

– Что-то тяжко на душе, – ответил я. – Завтра перед закатом Звенемир на дорогу дальнюю гадать будет. Как бы этот хрыч не прогадал…

– А Ольга-то что?

– Сказала, что сама справится, только все одно: муторно как-то.

– У нас еще целый день в запасе и ночь Купальная, придумаем что-нибудь, – зевнула она сладко и на бок повернулась. – А пока спи.


– Спать мне надо. Спать… спать, – уговаривал я себя в душной монашеской келье, так далеко от дома.

За окном, баюкая уставший за долгий день город, шуршал волнами прибой, лениво перекликались стражники на башнях царьградских, а я перебирал в памяти ушедшие дни и все пытался уснуть. Вот только сон почему-то не шел. И на душе снова было неспокойно.


21 июня 956 г.

Вечером, лишь только солнце скрылось за окоемом, начался праздник Купалы*. Потянулся народ на берег Днепра, нарядные, венками и травами разукрашенные шли люди с песнями веселыми на свадьбу Месяца с Красным Солнышком. Поднялись на зеленый холм. Рядом бор шумит, под холмом река полноводная, над головой небо звездами разукрашено. Здесь, на холме, для Купалы капище поставили. Посреди требища камень неподъемный – крада[49] Божия. Рядом чуча соломенная, сам Купала-Бог. Частоколом все это огорожено, а вход цветами и ветвями украшен.

* Купала (купа – куст, сноп сухих растений, травы) – один из важнейших праздников славян, время наивысшего развития творческих сил природы. Праздник начинался с вечера, длился всю ночь и заканчивался, когда на небосвод всходило солнце. Считалось, что ранним утром Купалина дня «солнце грае», встречаясь с месяцем. Славяне украшали себя венками и поясами из трав, уходили на берега рек, пели, водили хороводы, играли в ручеек. «Живым огнем» разжигали костры и прыгали через них. С горы скатывали горящие колеса, как символ солнца, выражая таким образом поворот солнца на зиму. С шутками, притворным плачем и непристойными песнями сжигали соломенную куклу Купалы. На рассвете сбрасывали одежды и купались, чтобы снять с себя злые немощи и болезни. В купальскую ночь, по преданиям, происходили всякие чудеса: цвели редкие загадочные травы (разрыв-трава, папоротник и т. д.), открывались невиданные клады. В эту самую короткую ночь в году, открывались проходы между Навью и Явью. Нечисть (Навье семя) получала доступ в реальный мир (Явь), а у человека появлялась возможность беспрепятственно «заглянуть за грань». Этим пользовались как простые люди (девушки гадали, плели венки и пускали их по течению; если венок подбирал юноша, то считалось, что этот выбор сделан самой Долей – богиней Судьбы), так и ведуны, колдуны и ведьмы. В Купальную ночь жрецы проводили обряд Великого Пророчества, предсказывая ближайшее будущее роду, племени или стране. Позднее христианская церковь заменила Купалу праздником Иоанна Крестителя. В результате появился странный гибрид – Иван Купала.

На капище народу набилось – не протолкнуться. Бояре и знатный люд, городские и посадские жители поближе к краде жались. За ними послы от земель, подвластных Киеву, потом купчины новгородские с челядью и охранниками-воинами стояли. Чуть подальше вольная русь, гребцы и холопы толпились. Тесно на требище. Скоро в путь дальний отправляться, а в христианской Византии навряд ли случай представится с богами родовыми попраздновать.

Объявил Звенемир начало праздника, велел послухам раму перед чучей поставить, стали Живой огонь[50] добывать. В раму бревно затесанное вправили, вервьем его обмотали. Запел кощун Звенемир, ритм помощникам своим задал. Потянули младшие ведуны за концы веревочные, закрутилось бревно, о подставу тереться острием стало. Нагрелась подстава от трения, а ведун мох сушеный под торец бревна засунул. Вначале легкий дымок вверх по бревну пополз, а потом и запал вспыхнул.

– Радуйтесь люди! – крикнул ведун и веточек на горящий мох подложил. – Огонь Сварожич на землю пришел. Очистить нас от скверны хочет.

– Слава Огню Сварожичу! – Младшие ведуны веревку ослабили и с песнопениями торжественными факелы в костер сунули.

– Слава! Слава! Слава! – отозвался дружно народ.

– Слава Роду и детям его! – Послушники у ведунов огонь животворный забрали и капище посолонь обнесли.

Затрещали сухие ветки, заплясали языки пламени на кострищах очистительных, что вокруг капища расположены.

– Слава! Слава! Слава! – троекратное славление к небу полетело.

– Слава Купале, дарителю первоцвета!

Подпалили послушники чучу, ярко вспыхнула прошлогодняя солома, к звездам дым белесый подниматься стал. А народ новый кощун затянул.

Быстро Звенемир с младшими ведунами обряд провели. Требу Сварогу, Перуну и остальным богам совершили, а около полуночи время для гаданий и предсказаний пришло.

– Чует мое сердце, что добром это не кончится, – шепнула мне Любава, когда ведун Звенемир бросил куриные кости на каменную плиту крады.

– Ну, а мы-то здесь на что? – подмигнул я жене. – Или зря к торжеству готовились?

А ведун меж костей зерно сыпать начал. Целой горсти не пожалел. Потом воды в миску золотую плеснул и рядом с зерном выставил.

– Несите Вещуна, – сказал он младшим ведунам.

Притих народ на капище. Все ждут, что им на ближайший год Вещун напророчит.

И мы с женой стоим. Рядом с нами Глушила с Велизарой, по левую руку Дарена, а по правую руку Кветан с Томилой пристроились. Жена у конюшего вширь раздалась. Дородной да спокойной стала. Лишь порой на Любаву косилась опасливо, а так ничего. Обвыклась. А моя жена, на нее глядючи, только усмехалась хитро.

– А новгородцы-то где? – спросил меня Кветан.

– Вон, там, – махнул я рукой в сторону выхода. – Насилу уговорил их в наши дела не вмешиваться. Еще не хватало, чтобы из-за Звенемира земли удельные меж собой перегрызлись.

– Боюсь, что не стерпят они, если заварушка начнется, – сказал конюший. – Мужики правильные, за то и пострадать могут.

– Надо сделать так, чтобы до дурного дело не дошло, – сказала Любава.

– Что-то на этот раз ведун не слишком торопится, – Дарена животик свой огладила.

– А чего ему торопиться? – пророкотал Глушила. – Еще устанет, а потом до Перунова дня хворать будет.

– Не тошнит тебя? – повернулась Любава к Одноручке.

– Нет, – улыбнулась та. – Помогла твоя травка. Дурноту словно рукой сняло.

А меж тем возле крады действо продолжалось. С песнопениями величавыми стали ведуны вокруг камня жертвенного обходить. Каждый, кто напротив Купалы останавливался, кланялся чучелу до земли и первоцветов связку в солому запихивал. Очередь до Звенемира дошла. Согнул он спину перед Купалой, а когда разгибаться начал, в сторону старика повело. Едва успел его младший ведун подхватить, а то так и упал бы на требище.

– Гляди-ка, – усмехнулся Глушила, – а Звенемир-то, чай, пьяный.

– Зря ты на старика напраслину возводишь, – сказала Любава. – Ясно же, что голова у ведуна закружилась.

– Совсем Звенемир сдал, – вздохнула Велизара. – Я к нему анадысь с пропажей пришла. Так он с меня куну целую взял. Ворожил-ворожил, а толку никакого. Так рогач и не нашла.

– Дался тебе этот рогач! – шикнул на нее молотобоец. – Я же тебе новый вырезал.

– Старый-то лучше был, ухватистей, – горько вздохнула Велизара. – Я к нему так приноровилась…

Любава прикрыла глаза, ладошку ко лбу поднесла, а потом зевнула, словно не выспалась.

– Ты потерю свою за курятником ищи, – сказала она Велизаре. – В крапиве она. – И на Глушилу взглянула: – Ты зачем ее там схоронил?

– Что говоришь? – скривился молотобоец, словно сливу недозрелую сжевал.

– Ты глухоманью-то не прикидывайся, – хлопнула его жена ладошкой по плечу. – Как о бражке разговор заходит, так он все слышит…

– Будет тебе, – великан Велизару к себе притянул. – Ты же тогда дюже злилась, вот я убрал рогач, чтоб под горячую руку не подвернулся…

– А как же мне не злиться, коли ты чуть живой домой приполз? – взбеленилась Велизара.

– Но я же тебе говорил, что у Богомяка-коваля помины были.

– Вечно у тебя то свадьбы, то помины… – проворчала баба, а потом поклонилась Любаве: – Спасибо, Любавушка. А ты, – сказала она мужу, – как с капища вернемся, в крапиву полезешь.

– Ведьма… – услышал я тихий шепот Томилы.

– А вот и Вещуна несут, – Дарена сказала и вперед подалась.

Один из младших ведунов передал Звенемиру что-то, завернутое в расшитый оберегами плат. Принял старик сверток, высоко над головой его поднял.

– Радуйтесь, люди, – сказал громко. – Пришел посланец от Купалы-мученика, весточку принес.

– Пусть говорит! – едино выдохнул народ.

Медленно ведун стал разворачивать плат. Одну полу откинул, затем вторую в сторонку отложил. Вытащил на свет большого красного петуха, покрутил его, а потом голову кочета под крыло засунул и на краду птицу положил. Дернул петух ногой и затих. И все вокруг замолкли.

– Ко-ко-ко-ко, – позвал ведун Вещуна.

Тот полежал немного, голову из-под крыла выпростал, огляделся и на ноги встал.

– Ко-ко-ко-ко, – ответил он Звенемиру.

– Ишь, разговаривает, – сказал Кветан, но Томила его за рукав дернула:

– Тише!

– Ко-ко-ко-ко, – вновь ведун голос подал и кончиком пальца по зерну постучал.

Важно петух по краде прошелся, нагнулся и зернышко клюнул. Затем лапой косточки разгреб и снова клюнул. Подождал немного, крыльями хлопнул, распушился, задрал клюв кверху и заголосил.

– Слово сказано! – воскликнул Звенемир, петуха схватил и быстро голову ему оторвал.

Брызнула кровь из петушиного горла, краду залила. Затрепетал петух, в судороге забился, а ведун его на землю бросил да свистнул громко. Вскочила на ноги птица обезглавленная и по требищу побежала. Народ перед ней расступается, точно от огня шарахается. Людей в капище видимо-невидимо собралось, потому и давка небольшая получилась. Какую-то бабу завалили да топтать начали. Завопила она, заругалась на обидчиков.

Пробежала птица, упала на бок, когтями по земле заелозила, дернулась и застыла в смертном оцепенении.

– Ой, люди добрые, чего же это деется?! – взвыл какой-то полоумный.

– Ну, вот. Кажется, началось, – шепнула мне Любава и начала пробираться сквозь толпу к упавшему петуху.

– Глушила, – окликнул я молотобойца.

– Угу, – кивнул тот и бочком стал протискиваться вслед за Любавой.

– Ты куда это? – нахмурилась Велизара.

– Да не гоношись ты так, – сказал ей Кветан, отправляясь вслед за молотобойцем. – Мы сейчас быстренько, а вы пока с Томилой посудачьте.

Раздался народ по сторонам, сгрудился вокруг птичьего трупика, передние на задних спинами надавили.

– Не напирай! – послушники для Звенемира проход расчищали, с народом незло переругивались.

Важно и чинно прошествовал ведун мимо оторопевших людей. Нагнулся над убитой птицей, рассмотрел ее внимательно, а потом воздел руки к небесам.

– Горе уходящим напророчил Вещун, горе остающимся накликал посланец Купалы. Не будет пути по воде этим летом для посольства нашего – птица к воде не подошла. Недородом и засухой огнищан небо накажет – всего одно зернышко Вещун склюнул. Мор великий нам небеса сулят – все косточки посланец переворошил. Горе нам люди. Горе.

– Горе нам, люд-и-и-и… – завопил полоумный, на землю упал, не хуже кочета в судорогах забился, пену обильную ртом пустил.

– Голову! Голову ему держите! – бросилась Любава к несчастному. – Да в зубы ему деревяху суньте, чтоб язык у него не запал. Ложка есть у кого-нибудь? И соль нужна.

– Держи, дочка, – протянул ей купец заезжий, что с Ольгой в Царь-город собрался, мешочек холщовый. – Соль это. Ты только верни потом.

– Хорошо, – поспешно кивнула Любава, взяла мешочек и падучему в руку вложила[51]. – На ноги ему сядь, – сказала она отроку, рядом стоявшему.

Пока жена моя над болезным колдовала, ведун к одному из охранников купеческих подошел. Взглянул на него исподлобья, а потом прошипел по-змеиному:

– А ты у ромеев такую лихоманку получишь, что весь язвами покроешься, гноем изойдешь и вонять от тебя так будет, что мухи дохнуть начнут.

– Ох-ти! – схватился за живот воин, громко воздух испортил и с капища рванул.

– Даже воя бесстрашного, и того великий страх охватил, – сказал Звенемир и заплакал.

Зашумел народ, заволновался, еще чуть-чуть, и в ужасе вслед за ратником сплоховавшим кинется.

– Глядите, люди, как кочет лег, – сквозь рыдания причитал ведун. – Шеей окровавленной в сторону терема княжеского указывает. Вот откуда кровь в нашу землю придет. А все она… она неразумная. Смятение и скорбь великую накликает она на головы наши. Замордуют злые ромеи нашу княгинюшку. Нашу матушку в Царь-городе своем со свету сживут. И останемся мы сиротинками. Нельзя ее из Киева отпускать. Никак нельзя.

– Не пускать Ольгу в Царь-город! – крикнул кто-то.

– Не пустим! – подхватил народ.

– Упросим ее, чтобы с нами осталась! – громко выкрикнул один из послушников Звенемира.

– Идите, люди добрые, – тихо, словно из последних сил, прошептал ведун и заплакал еще сильнее. – Идите к княгине. Бросайтесь ей в ноги. Умоляйте, чтоб не покидала нас, не то беда на Русь нагрянет.

– Все вместе пойдем! – кричал послушник.

И люди к выходу потянулись, но я на их пути встал, а за моей спиной Претич воинов своих выставил, и ратники щиты сомкнули.

– Погодите-ка, люди! – раскинул я руки. – Погоди, Звенемир!

– Чего тебе, Добрын, надобно? – насторожился ведун. – Зачем народ останавливаешь?

– Да вот сдается мне, что напутал ты в своих предсказаниях.

– Как это напутал? – Дородная баба на меня недобро посмотрела.

– А вот так, – услышал я голос Любавы.

Растолкала она толпу, вперед вышла, бесстрашно руки в бока уперла.

– С чего это ты взял, что страсти-напасти на землю эту приспеют? И при чем тут княгиня наша?

– Так ведь то Вещун напророчил! Ты же сама видела.

– Я видела, – сказала Любава, – что птица от зерна не отвернулась, а это к урожаю богатому. Что водой побрезговала, а значит, жажда ее не мучила и засухи этим летом не будет. Что голос она подала, навье семя распугивая. И, даже головы лишившись, резво побежала, так это к дороге удачной.

– Врешь ты все. Врешь! – закричал Звенемир. – Не верьте ей, люди!

– А может, тебе верить? – откуда ни возьмись вынырнула Велизара. – Я тебя рогач попросила отыскать, так и то не смог. А Любава сразу сказала, где пропажа моя лежит.

– И полоумному она помогла, – сказал купец и мешочек с солью за пазуху спрятал. Вон же он стоит, живой и здоровый.

– Я ее знаю! – крикнул кто-то. – Она Берисавина дочь. Они меня от злой лихоманки вылечили. И еще немало народу исцелили. Я скорее ведьме поверю, чем Звенемиру.

– Всем отступникам кара Перуном уготована, – понял ведун, что задумка его прахом пойти может.

– Будет тебе народ-то стращать, – сказал Глушила и навстречу Звенемиру шагнул.

Остановился народ. Призадумался. Никак в толк не возьмет, на чьей стороне Правь. Кто-то ведуну верит, а кому-то Любавино толкование ворожбы петушиной больше по нутру пришлось. А тут еще конюший вступился.

– Вот и я тоже сомневаюсь, – Кветан из-за спины молотобойца голос подал. – Чего это ты тут жуть на православных нагоняешь?

Не ожидал такого поворота ведун, растерялся даже, глаза рукавом утирать стал, а Глушила на него насел, чтоб старик опомниться не успел:

– Ты же у нас ведун главнейший. Сам же говорил, что с Перуном Покровителем каждую ночь беседуешь, так и потолкуй с ним, чтобы нас невзгоды с бедами стороной обошли. Или кишка тонка?

– Да как ты, смерд паршивый, мне указывать смеешь, как мне с Покровителем разговоры вести?! – зыркнул сурово Звенемир на молотобойца.

– Ой, боюсь, боюсь… – засмеялся тот. – Люди добрые! – обернулся он к народу. – Нам ведун ужастей напророчил, трепета и боязни нагнал, а скажи-ка, Звенемир, если ты грядущее видишь, что дальше-то будет?

– А дальше, – зло сказал ведун, – тебя, пса шелудивого, покарает грозная десница того, кто все видит и безнаказанным такое посрамление слуге своему верному оставить не может, – и в ладоши звонко хлопнул.

Ахнул народ и от Глушилы попятился.

– Не сметь! – голос конюшего раздался.

Смотрят люди – Кветан на послухе, том, что громче всех народ на Гору идти подбивал, повис, а у парня ретивого нож в руке зажат.

– С оружием на капище? Как же можно такое? – громко сказал кто-то.

– Совсем ведун ополоумел! – Дарена крикнула.

– Значит, десница, говоришь… – презрительно Глушила на ведуна посмотрел. – А вот и не угадал, – отобрал он нож у послуха и в кольцо согнул. – Пойдемте, люди, праздновать, – крикнул он притихшей толпе, – а то костры прогорают, а еще через них никто не прыгал.

– И то верно, – раздался звонкий мальчишеский голос. – Я на праздник спешил, думал, колеса огненные уже катать начали, а тут, смотрю, не больно-то весело.

– Каган… каган вернулся… – пронеслось по толпе.

– Я же как лучше хотел, – вздохнул Звенемир. – Видать, и вправду стар я стал. Ошибся в своем предсказании, – а потом на послушника взглянул строго: – За то, что нож на капище принес, быть тебе биту!

– Здорово, Добрын, – помахал мне каган рукой издали. – Видишь, как обещался, так и успел.

Поклоном я Святославу ответил, а тот уже девку подначивает:

– Пошли-ка, милая, колесики покатаем, – и на меня оглянулся. – Так ты идешь или нет?

– Сейчас я! – крикнул я ему вдогонку.

– А Свенельд с тобой ли? – Дарена к кагану подошла.

– Нет, нянька, – ответил ей Святослав. – Он во Пскове пока нужен. Кланяться тебе велел и просил, чтоб поберегла ты себя…

Скрылись они в темноте, а за ними и остальные потянулись. Быстро народ с капища ушел. На берегу уже костры вспыхнули, песни да музыка веселая послышалась. Только мы с ведуном на капище остались.

– Пересудов теперь много будет, и надолго запомнят люди, как они Купалу праздновали, – сказал Звенемир. – А ты-то чего остался?

– Да вот, – протянул я ему тушку петушиную. – Отдать тебе хотел. Чуть совсем Вещуна не затоптали.

– Ну, давай, – протянул старик руку. – Я его на краде спалю, чтоб было чем богам насытиться.

– Все спросить тебя хотел… – сказал я, когда ведун у меня петуха взял и к жертвеннику пошел тяжело.

– Чего еще? – бросил он сурово.

– И отчего ты Ольгу задержать хотел?

– А ты не понял разве? – положил ведун кочета на краду, соломой и ветками его обложил, запалил огонь, и паленым завоняло.

– Не понял, – пожал я плечами.

– Ты думаешь, она договор заключать отправляется?

– Ну…

– Вот смотрю я на тебя, Добрын, и удивляюсь, – сказал Звенемир и ухмыльнулся грустно. – Вроде взрослым ты стал, много в жизни повидать успел, жена у тебя ведьма, каких на этом свете немного, а всё словно дите малое. С договором бы и послы справились. Она же сама в путь отправиться решила, чтобы бога своего ромейского в Царь-городе отыскать. Неужто непонятно?

– Это я давно уже понял, – сказал я. – Только тебе-то от этого какая печаль? Аскольд вон тоже христианином был, даже церковь в Киеве поставил, а народ-то за ним не пошел, так в православии и остался.

– Меняются времена, – сказал ведун. – День Сварога к закату клонится. Понавезет княгиня за собой попов на нашу землю, что ты тогда скажешь? Ладно. Ступай. Устал я нынче. Это вам, молодым, порезвиться охота, а мне уже на покой пора.

У ворот капища меня Любава поджидала. Обнялись мы, поцеловались нежно и к людям пошли.

– Знаешь, – жена мне сказала, – жалко мне Звенемира.

– И мне жалко, – вздохнул я.


На третий день после праздника Купалы тридцать две ладьи вышли из Киева. Вновь мне пришлось с женой расстаться. Хотел ее с собой взять, и Ольга ее звала, только не поехала Любава. Сказала, что дел у нее непочатый край и некогда ей по странам заморским разъезжать.

– Мы же слово друг другу дали, чтоб не расставаться больше никогда, – уговаривал я ее.

– Прости меня, Добрынюшка, – сказала она. – Только и ты меня пойми, расставание с тобой хуже ножа вострого, но покидать землю родную мне тоже невмоготу. Страх во мне великий сидит, даже из дома порой выходить боязно. Знаю, что ты меня в обиду никому не дашь, знаю, что любовь твоя от любой напасти меня оборонит, но пересилить себя не могу. Езжай без меня, а я за тебя Даждьбогу молиться буду.

Простились мы и отчалили. Ольга с Григорием и Никифором в середке строя обосновалась. У нее ладья большая, с просторным шатром да навесом от непогоды. Вслед за ней Претич с гриднями своими. Малуша с Заглядой и прочими бабами на другой ладье. А я на передней устроился с друзьями проверенными. Ромодан – кормчий почитаемый, вот ему и доверили за собой остальных вести. Но даже он едва с днепровскими порогами справиться смог. Здесь на водовертье мы ладью потеряли. Потом на Хортице-острове чинились да Хорсу ясному требы возносили[52]. У Перунова дуба[53] стрелы оставили. Жрецы местные в честь нашего прибытия у дуба особое моление совершили, ворона, орла и петуха в жертву принесли, и на протяжении всего оставшегося пути дни стояли ясные, а ветер нам был попутным.

В устье Днепра мы немного задержались. Три дня ушло на то, чтобы ладьи наши к морскому переходу оснастить. Меня-то водой соленой не удивишь, а многим Понт был в диковину. Я все за Ольгу волновался – как она качку морскую перенесет, но княгиня крепилась и другим пример подала. А как в море вышли, то вместо того, чтобы на Корсунь идти, как того старый договор требовал, мы на закат повернули. И до самой Дичины[54] плыли с большой осторожностью, опасаясь, что наткнемся на ромейские корабли. А тогда либо бой принимать, либо назад поворачивать.

Болгары нас как братьев встретили, Ольге почет и уважение оказали, а Григория, словно старого знакомого, приветствовали.

– Неужто ты здесь бывал? – спросил я его.

– Два года мы с Андреем в Дичине прожили. Здесь учитель мне великую тайну миросоздания и мироустройства раскрыл.

– Что за тайна? – пристал к нему Никифор.

– На то она и тайна, чтобы пока для недозревших умов сокрытой быть, – ответил Григорий.

В Дичине мы запасы пополнили и дальше двинулись. До самой Месемерии[55] мы безбоязненно шли. Боялись ромеи к болгарским берегам соваться. Их галеры эти места стороной обходили, и это нам было на руку.

– К диаволу в пасть лезешь, матушка, – провожал Ольгу митрополит Месемерийский. – Ты уж остерегись, храни тебя Господь, – а Григорию сказал: – По трудному пути идешь ты, черноризник, но ты его сам выбрал, и не мне тебя судить.

Преклонила колено княгиня перед старцем седовласым, руку ему поцеловала, а потом к нам повернулась:

– Отчаливаем!

Так вдоль бережка до Суда и добрались. Тут нас туманом прикрыло, но Ромодан пережидать напасть не стал.

– Я когда-то часто сюда захаживал, так что и с закрытыми глазами могу на Царь-город ладьи вывести, – сказал он.

Доверилась ему княгиня. Сказала:

– Коли до места доведешь, то будет тебе благодар от меня.

Постарался он.

Едва только дымка рассветная рассеиваться стала, мы к Царь-городу подошли.

– Слава тебе, Даждьбоже, – сказал я тогда. – Добрались.