"Боярин" - читать интересную книгу автора (Гончаров Олег)

Глава третья ЗМЕЙ

13 июня 954 г.

Глупая мошка так и норовит забраться в ноздрю. Небось, думает, что там для нее покойней от ветерка хорониться будет. Я чихнул, спросонья не разобрав, себя по лицу хлопнул, оттого и проснулся. Потер сопатку отбитую и подумал:

«К чему это чешется? То ли бражничать скоро буду, то ли кулаком кто-нибудь зуд уймет. Лучше уж бражничать».

Огляделся – степь бескрайняя вокруг, космы ковыль-травы на ветру развиваются. Небо тяжелое над Диким полем нависло, облака, словно снеговые горы, по синеве ползут.

– Как бы дождь не пошел, – вздохнул я и вдруг вздрогнул. – А Любава-то где?!

Второй месяц мы в пути, а все у нас никак сладиться не может. Словно и не родные мы, а так – попутчики случайные. Я и так к ней, и эдак, а она помалкивает, глаза отводит, то коня своего вперед пустит, то приотстанет. Словно нет у нее желания со мной вместе дорогу делить. Извелся я совсем и никак понять не могу: то ли на жену в полоне помутнение нашло, то ли весть о кончине матери ее из себя вывела? Мучаемся оба, и что делать с этим, не знаем.

Я уже подумывать начал, что зря весь поход свой затеял. Да, была у нас любовь, но, быть может, кончилась. Может, и не ждала она меня вовсе? Может, прижилась на чужбине, а я за ней нагрянул совсем некстати?

Сколько раз я поговорить с ней хотел, а все не получалось. Не хотела она со мной разговаривать, отмалчивалась. А я что поделать мог? Насильно же мил не будешь.

Однажды не выдержал. Мы как раз на ерик[26] степной набрели.

Озерко маленькое, посреди простора бескрайнего. И как оно здесь оказалось? Может, Водяной одну из русалок за провинность неведомую от глаз своих подальше прогнал, а может, сама сбежала от нелюбого, как разобрать?

На бережку этого чуда нежданного я привал устроить решил. Костерок развел, воды в котел набрал. В ерике рыба непуганая, так я из рубахи вентерь сообразил. Рукава завязал, ворот в кулак зажал – чем не снасть? Наловил карасиков, на ушицу хватит.

Любава у костерка покружилась, проса в навар бросила. Похлебка рыбная как нельзя кстати пришлась. Поели, водицы из озерка напились…

Не стерпел я тогда. Улучил мгновение, обнял ее, целовать начал. Меня же тоже понять можно. Я же не из железа кованный, а человек живой. А живому и тепла, и ласки хочется, вот и не выдержал. Обрадовался сильно, когда она на мой поцелуй ответила. На миг показалось, что все у нас на лад пошло. Но она вдруг отстранилась от меня, взглянула удивленно и вырываться стала.

– Нет, – прошептала. – Не надо. Не сейчас.

Не стал я ее удерживать. А она из объятий моих выбралась, взглянула на меня укоризненно, отвернулась и заплакала тихонько. Ладошками лицо закрыла.

– Ты прости меня, Любавушка, – повинился я. – Не хотел я тебя обидеть.

– Не винись, – она мне в ответ, а у самой плечики от плача трясутся. – Это я сейчас такая непутевая.

Так мне ее пожалеть захотелось, утешить, приласкать… но постеснялся я. Подумал:

«А вдруг еще хуже сделаю?»

Оставил ее в покое, на озерцо ушел. Присел на бережку, водицей умылся, как будто полегче стало.

– Эх, Любава. Как же мы теперь-то будем? – сказал.

Потом и вправду все успокоилось. Она меня обратно позвала. Я пока похлебку доедал да коней стреноживал, она все травы какие-то собирала. Котел помыла, взвар сготовила. Вкусным питье получилось. На душе от него почему-то легко стало. Смотрел я на Любаву, на небо синее, на степь бескрайнюю, и казалось мне, что все не так уж и плохо. Что наступит день, когда все вспять вернется и будем мы с женою счастливы. Или просто верить мне в это сильно хотелось?

Сморило меня от взвара. Лег я на спину, глаза прикрыл и как будто задремал. Слышал только, как кузнечики стрекочут, перепелка посвистывает и жаворонок высоко в небушко поднялся и в выси песней своей Хорса-Солнышко радует, кони недалече травой хрустят, копытами перебирают, пофыркивают довольно… совсем меня сон одолел, не заметил, как заснул.

И сны мне снились яркие, добрые и красивые…

Но противная мошка вырвала меня из грез. Это сколько же я проспал? Солнышко уже высоко поднялось, к полудню приближается. Наволочь темная наползает. Еще немного, и совсем небо затянет. Кони наши крупы навстречу облакам выставили, жаворонка вчерашнего не слыхать – точно быть дождю.

– Любава, – позвал я жену. – Ты где, Любавушка? – Тишина в ответ.

Искать надобно. Не ровен час, забредет куда-нибудь, так беды потом не оберешься. Тут слышу – в ерике вода плеснула. На рыбу не похоже. Откуда в озерке маленьком такой рыбине взяться? Посмотреть надобно, как бы чего дурного не вышло.

Приподнялся я с земли, огляделся. Так и есть, на озере она. Опростоволосилась, донага разделась, в воду вошла и к середке побрела тихонько.

– Любава, – хотел ее окликнуть, но осекся.

Что-то не так было. Я сразу и не понял, почему мне звать жену расхотелось, только ощутил вдруг, что мне сейчас помолчать лучше. Затаился, смотрю, что дальше будет. Лежу, любуюсь телом жены моей. В сердце томление сдерживаю, а Любава все дальше в озерко заходит. Ерик неглубокий, вода едва груди ей прикрывает, волосы длинные намокли, цветком по глади озерной расплылись – красиво. И отчего-то тревожно.

А Любава на спину легла, руки-ноги раскинула и в небушко запела протяжно. Подивился я – как ее вода держит? А она словно не на зыбкой глади, а на перине пуховой лежит. Голос у нее чистый, к самым облакам поднимается. Заслушался я, улыбаюсь, словно дурачок какой. Совсем разомлел. Не заметил даже, что наволочь уже небосвод затянула, лишь над озерком синий просвет остался.

И тут громыхнуло раскатисто. А потом еще. И запахло в воздухе свежестью вперемежку с травами степными. Испугался я. Любава-то в воде. Как бы ее громом не пришибло. А она и не замечает вовсе, что у нее над головой деется, знай себе песню вытягивает. Я только на ноги вскочить успел, чтоб ее на берег позвать, как тут же молонья небо ожгла. Громыхнуло так, что я от страха зажмурился. Слышу, как Любава закричала страшно, и от этого крика мороз у меня по коже пробежал.

Открыл я глаза, смотрю, по воде пятно кровавое расплывается, а в середке жена моя, и как будто не шевелится.

– Любава! – крикнул я и к ерику бросился. – Любавушка! – С берега в озерцо ухнулся, изо всех сил руками по воде замолотил.

Плыву, а у самого от жути в глазах темнеет, и кажется, что так далеко до нее, что сил не хватит, что сейчас она ко дну пойдет…

Добрался, наконец. Встал на ноги, на руки Любаву подхватил. Мелко же, мне едва-едва озерко до груди достает.

– Сейчас, – шепчу жене. – Сейчас я тебя к берегу… – а сам в дно ногами упираюсь, тащу ее к суше, а она безвольно на руках моих обвисла.

– Любая моя, – тяну ее, а она мокрая, боюсь, из рук выскользнет.

Выволок ее на бережок, к губам ее ухом прижался – вроде дышит.

– Любава!

Она глаза открыла, взглянула на меня и улыбнулась устало:

– Что, любый мой, испужался?

– Ты как, Любавушка?

– Хорошо, Добрынюшка, – отвечает, а сама на бок повернулась, руки к животу прижала и колени к груди подтянула, а по ногам у нее кровь ручейком бежит. – Ты накройся чем-нибудь, а то дождик вот-вот пойдет.

– О чем ты? – Я и не понял сразу, что она обо мне беспокоится.

– Все хорошо, – она мне, – не переживай. Уже все хорошо.

– Как это хорошо? – совсем я растерялся. – Кровь у тебя… что же делать-то?

– Так и должно быть, – простонала она. – В котле отвар, ты мне напиться подай.

– Где?

– Там, возле одежи моей, стоять должен.

– Потерпи, – говорю, – а я сейчас.

Метнулся я вдоль берега, на одежку ее нехитрую наткнулся, смотрю, и котел здесь, а в нем варево мутное. Я его подхватил, одежу сграбастал и обратно поспешил. Но по дороге все же отвар понюхал и на язык попробовал. Мало ли что она там себе наготовила? А вдруг чего злое уварила? Глотнул я зелья и даже остановился, когда понял, что в том котелке наварено. И так мне тошно стало. Так паскудно вдруг, что хоть волком вой.

Вздохнул я и дальше заторопился.

– Ничего не поделать, – сказал себе только. – Видать, мне Доля такую нитку в судьбу вплела. Потом горевать будем, а сейчас нужно жену спасать.

– Принес? – она уже едва говорить могла.

– Принес, – упал я перед ней на колени, голову рукою придержал да котелок ей к губам поднес.

Сделала она глоток, поморщилась, а потом жадно пить начала. А я одной рукой ее, а другой котелок придерживаю, а у самого на душе кошки скребут.

– Что же ты натворила, – не сдержался я, сказал укоризненно.

Поперхнулась она варевом, на меня быстро взглянула, а потом опять за питье принялась.

– Догадался? – спросила она тихо, когда в котелке уже ничего не осталось.

– Да, наверное, не маленький, – сказал я и отбросил котел подальше, словно гадость мерзкую.

– Что содеяно, то уже не воротишь, – тяжело вздохнула она, а потом зло взглянула мне прямо в глаза. – Коли ты все понял, так я тебя неволить не буду. За то, что из полона вызволил, благодар от меня, а теперь поступай, как хочешь, – отвернулась, а саму трясет мелкой дрожью.

– Глупая ты, – я ей в ответ, а сам наготу ее одежкой прикрываю, чтоб не замерзла.

А над нами небо распогаживать стало. Та прореха, что над озерком синела, все больше и больше делалась. Словно раздвигал Даждьбоже воинство Перуново своей могутной рукой, чтобы тучи с облаками нам Солнышко трисветлое не загораживали. Не будет дождя. Погромыхала гроза в вышине, попугала нас и дальше понеслась.

– Где же ты столько крапивы набрала? – спросил я, когда Любава немного успокоилась.

– Тут недалеко, – прошептала она. – К озерку овражек спускается, так там и крапивы, и мать-и-мачехи, и хвоща вдосталь[27]. Видимо, по весне там ручеек просыпается, земля влажная, вот и выживают травы в сухости степной. И потом, – она приподнялась и начала натягивать на себя исподнюю рубаху, – ты же знаешь, коли Марена чего с человеком сотворить задумает, так она ему все, что нужно, под руку подсунет.

– Как же ты решилась-то на такое? – Я помог ей натянуть рубаху, точно она дитятя маленькая. – Ведь это же…

– Все одно, – сказала она упрямо, – я бы ублюдка во чреве своем вынашивать не стала.

– Погоди, – говорю. – Волосы-то мокрые, не ровен час, застудишься. Эк трясет-то тебя.

– Крови я много потеряла, вот и знобит. Это пройдет скоро. Ты-то сам как? – взглянула она на меня.

– Я-то ничего, – поправил я ей мокрые пряди волос.

– Теперь понимаешь, что я испытала, когда ты мне про варяжку сознался? Тоже несладко тогда было.

– Прости меня, Любавушка…

– Будет тебе, – она осторожно коснулась моей руки. – Все быльем поросло. Теперь, вот, сама прощения у тебя прошу.

– Даждьбоже простит, – ответил я. – У меня же зла на тебя нет.

– А обиды?

Помолчал я, бурю в душе утихомирил. На жену глаза поднял, а она сидит, насторожилась вся. Понял я, что готова она от меня любое решение принять.

– Глупость это все, – наконец сказал. – И обида моя не вечная. Сознаю, что твоей вины в том, что случилось, нет никакой. Больно, конечно, но боль эта меньше, чем любовь моя. Назад нам смотреть некогда, надо к дому из степей выбираться. – Помолчал немного, а потом добавил: – А с обидчиком твоим, Богами клянусь, мы еще посчитаемся.

И тут солнышко из плена своего вырвалось, нас лучами своими пригрело, и легче на сердце стало. Принял я то, что произошло, как неизбежное. Так смерть принимают. Без горя великого, но и без радости.


Пока Любава не поправилась, с места нам трогаться нельзя было. Шесть дней мы у озерка степного простояли. О многом было переговорено, многое мы друг другу в те дни простить смогли. Что-то из прежней нашей жизни вернуть сумели, а что-то навсегда там, в юности нашей, оставить пришлось. С трудом Любава на поправку игла. Нелегко такие вещи проходят. Нелегко раны телесные затягиваются. А душевные раны еще дольше болят.

Я помогал ей, конечно, чем мог, но только если бы не желание ее могучее да не силы, что мать ей с веточкой заветной передала, не выжила бы она после содеянного. Но, видимо, Даждъбог к ней милость проявил, Велес умения дал, а Лада за душу загубленную простила. На поправку она пошла. Немощь жестокая ее измучила, но отпустила. Так что на седьмой день мы смогли дальше отправиться.


28 июня 954 г.

Лето к середке выкатывало, когда мы на дорогу прямоезжую набрели. Неприметна она, на первый взгляд, среди разнотравья степного, однако с коня хорошо было видно, как полоска, едва заметная, за окоем убегает.

– Ну, теперь, – сказал я жене, – мы точно не заплутаемся.

– Как бы она нас в беду не завела, – ответила Любава.

– Будет тебе беду-то накликать, – дернул я поводья. – Дорога нас к людям приведет, а то надоело по полю блукать.

Но, видно, и вправду Берисава ей свой ведовской дар передала, как будто в воду наговоренную жена моя посмотрела. Еще и полдень не минул, когда на нас напали.

Я даже понять не успел, откуда они на наши головы явились. Только что вокруг все спокойно было, а спустя мгновение на меня трое да на Любаву еще двое набросились. Словно из-под земли они выросли и нам наперерез метнулись. Если бы раньше я их заметил, то в руки бы им не дался, и жену не отдал бы, а так я даже меч из ножен достать не успел.

Один сразу коню моему под ноги кинулся, за узду его перехватил. Двое других за меня принялись.

– Гони, Любава! – жене я крикнул, но понял сразу же, что не удастся ей из вражьего окружения выскочить.

На шее ее жеребчика уже супостат висел, а второй ее на землю стаскивать начал. И мне несладко пришлось. Уже за стремя вражина схватил да на себя потянул. Я его сапогом в морду оскаленную сунул, заметил, как другой меня за стремя уцепил. Не стал я дожидаться, когда они меня, словно куль, с коня приземлят, сам скатился. Едва ногами земли коснулся, сразу на налетчика наскочил. Сшиб его, кулаком в грудь ударил, твердо на земле встал, меч выпростал. Оглянулся, а Любаву уже прочь волокут.

Бросился ей на выручку. Плечом разбойника в спину толкнул. Он жену выпустил, через нее перевалился и упал, но взвился быстро и саблю[28] угловатую из-за пояса вытянул. Зазвенели клинки.

– Беги! – Любаве реву, а сам наскоки отбиваю.

А вражины ее в покое оставили, они же ее в мужском платье за мальца несмышленого приняли, на меня всем скопом налетели. Верещат чего-то, меж собой перекрикиваются. По косам длинным да по говору чудному я сразу понял, что это печенеги нам путь перегородили. Только мне в тот миг что печенеги, что дивы навьи – все одно было. Злость на себя и на судьбу свою нелегкую, что все это время в себе держал, наружу выперла. Вот и повод нашелся на неприятеле ожесточение свое сорвать.

Схлестнулись мы яростно, звоном оружия покой степной нарушили. Ветерок любопытный налетел сперва, да, видать, струхнул, как только понял, что тут бой затеялся, ввысь с перепугу рванул. А мы, знай, друг дружку потчуем.

Печенеги скопом на меня ринулись, того не ведая, что это только на руку мне. Сгрудились они, один другому помехой стал, оттого мне от них нетрудно отбиваться было. Мечом нападки вражьи отмахиваю, а сам на Любаву кошусь.

– Тикай отсюда! – умоляю ее, а она словно мольбы моей и не слышит.

На корточки присела, рукой какую-то травинку сорвала, в кулачках зажала и нашептывает на нее что-то истово.

Некогда мне за ней следить, надо от налетчиков обороняться. Я ногой ближайшему в живот врезал, другому рукоятью меча промеж глаз залепил, третий в меня сабелькой ткнул, да не на того нарвался. Отбил я выпад, сам рубанул наотмашь, за плечо клинком врага задел. От удара рукав на его зипунишке овчинном лопнул, кровь из раны брызнула, отвалился супротивник в сторону, остальным простору больше дал.

Печенеги, разозленные кровью товарища своего, еще яростней на меня насели. Саблями кривыми размахивают, на меня наскакивают, от коней подальше оттесняют, только успеваю их удары обкатывать да от острых сабельных жал уворачиваться.

Тут самый бойкий вперед вырвался, меч мой отбил, в ответ хлестко ударил, я едва успел клинок поставить, лишь железо по железу шваркнуло. А печенег уже норовит меня под колено подрубить. Едва-едва я успел ногу отдернуть, только штанину мне самым кончиком сабли распорол. Словно кочет на насесте, я на одной ноге запрыгал, и сразу новое лихо со мной приключилось: заскользила подошва по траве, едва не упал, руками замахал, равновесие сохраняя. Просвистел мой меч по широкой дуге, печенегу бороду пополам рассек[29], только зубы у вражины клацнули. Я на подбородке царапину ему оставил, он и угомонился, рану рукой зажал и подале от меня отскочил.

– Что?! – кричу. – Не нравится?! – А сам снова твердо на ноги стал: – Подходи, кто смелый!

Кто-то в меня нож кинул – чуть бы замешкался, так он бы мне как раз в глаз воткнулся, но пронесло. Пригнулся я, лишь шапка с головы слетела.

А тем временем печенеги меня с боков обжимать начали. Поняли, видать, что нахрапом со мной не справиться, так они умением меня одолеть решили. Я уже ближнего на меч взять собрался, да Любава помешала. И как она вдруг рядом очутилась, я даже понять не успел. Из-под руки моей вывернулась и печенегу травинкой своей по шее хлестнула.

– Уйди, не мешайся! – прикрикнул я на жену, за рукав схватил и за спину отшвырнул.

Коли от врагов отобьемся, устрою ей выговор, чтоб в мужицкие дела не совалась. Благо бы ножом его полоснула, а то с травинкой прет. Еще бы ромашку какую-нибудь ему под нос сунула, авось, от духа цветочного вражина добрее станет.

Однако смотрю – печенег саблю бросил, волчком на месте завертелся, а сам за шею держится, голова набекрень, словно судорогой его скрючило. Выходит, зря я на жену обижался. В травинке заговоренной сила сокрыта была. Вон как вражину перекорежило. Значит, не ругать, а извиняться перед ведьмой моей придется. Ничего, небось, язык не отсохнет. Одним врагом меньше, так это ж мне на руку.

Я уже обрадовался, решил, что наша берет, но не тут-то было. Не заметил я, как печенег на коня моего вскочил, подлетел ко мне да аркан накинул. Больно конский волос горло ожег. Успел я, прежде чем петля затянулась, ее рукой рвануть, иначе бы несдобровать. Захлестнул бы печенег меня удавкой, задушил бы, и всего делов.

Соскользнула петля мне на плечи, руки к тулову притянула, повязанным, точно спеленатым, я вмиг оказался. Рванул конник, с ног меня сшиб, проволок по земле, пока меч у меня из рук не выпал, и остановился.

Я головой тряхнул. Хоть и связанный, но живой. Вот только надолго ли?

Мысль о жене меня сразу в чувство привела. Приподнялся на локте, вижу – руки ей вяжут. Зарычал я от злости, петлю рванул. Конский волос крепкий, особливо если в вервье сплетен, чем сильнее его порвать стараешься, тем он глубже впивается. Крепкий аркан у печенега, сколько ни тужься, все одно не порвешь, они на таких арканах коней степных сдерживают, а человеку и подавно из петли не вырваться.

– У-у, волки! – сквозь зубы я на них изругался. – Чтоб у вас кишки повывернуло!

Но проклятие мое на них не слишком-то подействовало. Навалились они на меня, руки связали, в рот кляп войлочный забили, чтобы много не кричал, а я все вокруг озираюсь – как там жена моя?

Вот она. Повязали ее вражины. Шапку с головы сбили, а под ней коса русая. Завопили радостно супостаты. Бабу увидели, вот и обрадовались. Я из пут своих рвусь, но себе только хуже делаю – на запястьях от напряжения кожа лопнула, кровью рана изошла. – Что же делать-то?

Но подмога пришла, откуда и не ждал. Тот вражина, которого Любава травинкой перекрючила, закричал на своих строго, от жены моей печенегов оттолкнул, саблей размахивает. Шея у него набекрень, сам от судороги корчится, а тараторит сердито, на землю плюется и на Любаву косится опасливо. Проняла его, знать, Любавина сила.

Кривой у них, выходит, за главного был. По его велению отстали печенеги от жены моей, и я немного успокоился. Если сразу не снасильничали, то, может, обойдется все. А тот, пуганый, косу Любавину на руку намотал, на коня моего взобрался и жену мою перед собой посадил.

– Добрынюшка, – крикнула она мне, – я люблю тебя! – И еще что-то добавить хотела, но печенег ее за косу рванул так, что она от боли вскрикнула и слезы у нее из глаз от обиды брызнули.

А печенег попытался шею разогнуть, но не сумел, только от боли поморщился и зло пятками под бока коню вдарил.

Другой вражина петлю на шее моей потуже затянул, ногой под ребра врезал, встать заставил. Конец аркана на луку седельную намотал, на Любавина жеребчика вскочил и поводья дернул.


Бежал я вслед за печенегом, носом изо всех сил сопел, а сам все думал о том, как бы на ногах удержаться да о кочку не споткнуться. Упаду, и конец. Захлестнет петля, задавит меня аркан печенежский, поволокусь по степи мертвяком задушенным, а Любаву на поругание злобное оставлю. Не мог я такого допустить. Иначе и в Сварге, и в Ирие, и в Пекле огненном мне покоя не будет. Вот и пыжился. Даждьбога поминал, Ладу со Сворогом и всех богов, чтобы сил мне дали, чтоб без защиты своей не оставили.

Недолго мы в пути были, иначе не стерпел бы я. Услышали боги требы мои – стан печенежский неподалеку оказался. У речушки степной люди-кони шатры свои чудные разбили. Больше сотни кибиток и повозок вкруг выставили, посреди становища из красного войлока чертог соорудили, вокруг него костры горят, перед входом слега высокая в землю вкопана, а на ней стяг расшитый по ветру вьется. На стяге змей крылатый в лапах луну держит и на меня глазом огненным косится.

Шумно в становище, многолюдно и суетно. Волы ревут, овцы блеют, и люди не разговаривают, а кричат друг на дружку, словно собаки лаются. Видать, у них так заведено меж собой знаться[30]. Чудно мне стало и нерадостно. А тут еще кочка под ногу подвернулась, я едва не упал. Но удержался, слава богам, и дальше побежал.

Встретили нас странно. Ни радостных криков, ни приветствий. Наших пленителей даже за кольцо повозок не пустили. Остановились печенеги поодаль, ждут чего-то. Я тоже жду. Отдышаться стараюсь да с Любавой переглядываюсь. А она на меня смотрит растерянно, губу в бессилии закусила.

Тут из-за повозок старушка чудная появилась. Маленькая, лысая, как коленка, в одежке, колокольцами обвешанной. Вокруг нас обежала и давай плеваться. А печенеги, нас пленившие, с коней сошли и перед старушкой лысой на колени попадали. Порченый залопотал что-то обиженно, то на шею кривую, то на жену мою показывает. Оглядела его старушонка и засмеялась, словно закаркала. Любава, воспользовавшись тем, что о ней забыли, на землю соскочила и ко мне бросилась.

– Как ты, любый мой? – зашептала.

Стала кляп у меня изо рта вытягивать. Но старушонка ее одернула. Подскочила к моей жене проворно, за руку схватила, к себе развернула и закричала что-то зло. Но и Любава в долгу не осталась. Не долго думая, размахнулась да со всего маху старушонке по щеке ладошкой залепила. Старушка только пятками сверкнула да на задницу плюхнулась.

Печенеги на Любаву набросились, я ей на выручку кинулся, снова свара меж нами началась. Только старушонка лысая драку нашу вмиг прекратила. Вскочила с земли, меж нами и печенегами встала. Заругалась на своих, в Любаву пальцем потыкала. Утихомирились печенеги и вновь на колени повалились. А старушонка на них плюнула, Любаву за косу схватила и за собой поволокла. Печенеги от слюней старушкиных утерлись и мутузить меня принялись. Всю одежу на мне порвали, калиту с шеи содрали и молотили меня, пока я в Навь не провалился.


1 июля 954 г.

Ночь была душной. Крупные капли пота выступили на лбу. Они тяжелели, щипали солью царапины и ссадины, заливали распухшие от синяков глаза, стекали по щекам, по засаленной бороде и растекались по груди. Противный липкий ручеек струился между лопаток, и от этого жутко свербела спина. Я изо всех сил старался терпеть зуд, но от этого было только хуже. Очень хотелось встать с вонючих, прокисших шкур, подойти к столбу в центре шатра и, словно поросенок, почесаться о шершавое дерево подпорки.

Но я крепился. Лишь тихонько постанывал, превозмогая боль в избитом теле. И терпел этот зной, это зловоние, этого здоровущего, невыносимо безобразного одноглазого печенега, который таращился на меня своим единственным глазом, словно стараясь разглядеть, что у меня на душе. Я глупо улыбался налитыми сливами развороченных губ и делал вид, что мне совершенно все равно – убьют ли меня сейчас, или вновь примутся мучить.

А печенег все буравил меня взглядом, будто хотел своим жутким черным глазом прожечь во мне дыру. Отчего-то мне захотелось показать ему язык, потом харкнуть сукровицей в эту мерзкую рожу, а потом… потом будь что будет. Но я сдержался. Вот только зуд в спине…

Наконец, наигравшись в гляделки, печенег встал, старательно сплюнул себе под ноги прямо на замызганный ковер, подошел ко мне, еще раз взглянул с высоты своего великанского роста, а потом хлопнул себя ручищами по ляжкам и громко рассмеялся.

– Ты прости меня, хазарин, – сквозь смех пророкотал он, – за невежество моих воинов. Они же не ведали, что такой важный гость ко мне торопится, вот и встали на твоем пути. А кулаки у моих ратоборцев тяжелые, оттого тебя сейчас и мать родная не узнает. Славно они над тобой потрудились, – потом помолчал мгновение, помрачнел вдруг и добавил: – Перестарались немного, шакалы.

Я опешил. Уж чего-чего, а такого приема не ожидал. Зуд сразу прошел, и в шатре свежестью как будто повеяло.

– Я уже приказал их примерно наказать, – продолжал печенег. – Скоро полнолуние, богиня Мон во всей своей красе на небо, оседлав звездную кобылицу, выедет, вот тогда они и поплатятся.

Что ж, бить, кажется, не собираются, и на том спасибо. Да и куда еще бить? И так тело мое синяком сплошным, дышать больно, и в голове порой плывет. И не нужно быть слишком умным, чтобы понять – меня приняли за кого-то другого. Говорит со мной печенег по-хазарски, вроде как извинения просит… а почему?

– Вот, – словно решив мне подсказку дать, печенег на место вернулся, шкатулку резную открыл, достал оттуда свиток и мне протянул – это твое. И пусть твой каган знает, что Кур-хан свое слово держит. И договор с Хазарией считает нерушимым…

Узнал я свиток. Тот самый, что мне Авраам в дорогу дал. Я его в калите хранил, пока ее мучители мои с шеи не сорвали. Выходит, что не затерялся он, а попал в руки печенежскому предводителю. Не думал я, что он и здесь, в Диком поле, мне добрую службу сослужит. Как печенег назвал себя? Кур-хан?


Только тут я понял, почему лицо одноглазого мне знакомым показалось. Вот к кому привела меня Доля. Даже представить себе не мог, что в такой дали, в степи бескрайней, в Диком поле он мне повстречается. Вот ведь говорят, что гора с горой не сходится, а человек с человеком и среди просторов ковыльных друг на дружку наткнуться могут.

Если бы там, на Пепелище, на проплешине лесной, Кур-хан древлянское войско не обошел да в час для нас несчастливый отцу в спину не ударил, жизнь бы совсем другим путем покатилась. Но вовремя Куря со своими печенегами подоспел, подмогой немалой его конники для Асмуда со Свенелъдом стали. Дрогнули полки древлянские, и победила Ольга своего горемычного жениха. С этой битвы наше падение началось, а закончилось палевом в стольном граде земли Древлянской. И сгорел Священный дуб, и в огне сгинули стены Коростеня, и долгим полоном наш разгром обернулся.

Постарел Куря, бородой длинной оброс, в волосах по плечам распущенным седина засеребрилась. Он-то меня не признал. Я же мальчишкой несмышленым в ту пору был, а теперь уже взрослым стал. Да и рожа у меня – словно навье семя на нем всю ночь горох цепами дубовыми молотило. Распух от побоев, лицо сизое, а тут еще грамотка эта с печатью Иосифа. Не мудрено, что он меня за хазарского посланника принял.


Взял я свиток из рук печенега, развернул, поглядел на закорючки замысловатые, на коже нацарапанные, словно что-то в каракулях этих понять мог, и кивнул Кур-хану.

– Вот и хорошо, – ощерился он. – Сейчас тебя на покой определят.

А я в грамотку Авраамову глядел и все решить не мог: открыться Куре или подождать чуток?

А почему бы и не подождать? Одежа на мне, или, точнее, то, что от нее после драки осталось, хазарская. Сбруя на конях тоже Авраамом даденная, грамота охранная самим Иосифом подтверждена – вон как печенег от нее обомлел. Так и пляшет передо мной, весь на ласки изошел, своих не жалеет, лишь бы кагану и человеку его угодить. Сразу видно, что крепко его Иосиф за мошонку держит. Выходит, мне сейчас называть себя резона нет. Да и так проще узнать будет, что там с Любавушкой моей старушонка мерзкая сотворить решила. Значит, так тому и быть – пусть пока Куря в неведении остается, а там уж посмотрим, куда кривая выведет.

– Что молчишь? – Хан на меня глазище свой выкатил. – Или обида на моих людей…

– Быть посему, – прошамкал я. – Только меч вели мне вернуть.

– Это как водится, – обрадовался Куря. – Меч знатный. Варяжской работы?

– Подарок, – кивнул я.

– Я велел тебе отдельный шатер выделить, там и меч, и конь, и кое-какие дары от меня…

– Со мной женщина была, – продолжал я. – Ее старуха лысая с собой уволокла…

Куря замялся сразу, словно кот нашкодивший, взгляд отвел и сказал тихо:

– Тут у нас заминка вышла. У Девы Ночи она. Сладу нет мне с этой ведьмой старой. Что хочет, то и творит. Сказала, что пока твоя женщина у нее побудет, и откочевала куда-то. Да ты не беспокойся, – поспешно уверил меня Кур-хан, – с ней дурного не сделают. К полнолунию должна вернуться Луноликая, как же без нее праздновать. Но и тогда к шатру ведьмы старой на десять шагов никто подойти не посмеет. – Он отвернулся и добавил с досадой: – Даже я.

– Это моя женщина, – говорить было больно, но разбитые губы помогали скрыть мой совсем не хазарский выговор.

– Ты не злись, – ответил печенег. – Вот поправишься, тогда и решим, как быть.

Я не смог сдержать стона от досады и боли.

– И за побои ты не переживай, – между тем продолжал хан, – наши кудесники не хуже хазарских будут. Они тебя быстро на ноги поднимут. Раны твои заживут, а я в довесок еще одежду тебе и добра отмерю, ты только зла на людей моих не держи. Кагану Иосифу об этой нечаянной ошибке не докладывай, – поклонился он мне.

– Только женщину мне вернешь, – упрямо повторил я.

– Да нет у меня власти над дурой старой, – зло сказал хан и кулаком об ладонь вдарил. – Вот приедет на праздник, так ты сам с ней договаривайся. А пока тебе поправляться нужно, – и свистнул тихонько.

Тут же в шатер девки черноволосые вбежали, точно собачонки на хозяйский зов. С бережением меня под руки со шкур подняли и вон повели.


14 июля 954 г.

Солнце от окоема оторвалось, подниматься в небушко стало, жаркий день всему живому посулило, и тут призывно над степью трубы заревели. Диковинные дудки у печенегов, в виде зверей чудных сделаны. Стараются гудошники, всю силу в звонкую медь вкладывают. Раздувают щеки, пыжатся, а кажется, что это звери удивительные ревут.

Выставили повозки свои огромные печенеги в корогод, так, что посредине широкий майдан образовался. Шумит народ степной, суетится, к торжеству готовится. Середину лета отметить хочет. Праздновать собрались печенеги ночь полнолуния. Праздник богини Мон – так они это называют.

Место для торжества красивое выбрали, меж невысоких курганов стогнь ровный, как стол. Чуть поодаль речка-невеличка протекает, а за ней даль беспредельная открывается. И веришь невольно, что степь, словно Океян-Море, ни конца, ни края не имеет.

Сами люди-кони на холмах расположились, а на майдане ристание устроили. На одном из холмов баба каменная на мир пустыми глазницами вытаращилась, возле нее под бунчуком родовым Куря на расшитом ковре, на подушках мягких расселся и меня возле себя усадил. Сзади нас приближенные хана стоят, здесь ишханы[31] кичливые, воеводы ханские и те лекари, что меня от ран исцеляли, и прислужники расторопные. Каждый жест, каждый взгляд повелителя своего ловят, во всем нам угодить стараются. Корчаги с хмельным нам подносят, блюда с мясом вареным подсовывают. Кур-хан на них строго поглядывает, а мне улыбается: дескать, вот какую я тебе честь оказываю, сидишь со мной рядом, ешь и пьешь то же, что повелитель степной.

Несмотря на жару, хан в шубу соболиную укутался, саблей дорогой перепоясался, на голове шапка бобровая. Из-под шапки космы торчат, в ухе серьга золотая с камнем драгоценным. Камешек невзрачный с каплей водяной схож, но, когда солнечный луч на него попадает, вспыхивает камень яркой искрой, даже глазам больно становится. Дорогая серьга, не чета моей, однако я свою ни на какие другие не променяю. Память в моей серьге запрятана о человеке хорошем, о Торбьерне, сыне Вивеля, о хевденге варяжском, который мне за спасение жизни своей в благодар ее подарил.

А у печенежского хана борода в косички мелкие заплетена, на шее цепь серебряная с золотой бляхой висит. Сидит, пыхтит, парится. Я бы в одеже такой уже давно бы сопрел, а он ничего, только шелковой утиркой пот со лба смахивает.

А мне жарко. Припекает солнышко. Ветерок хоть и обдувает, но прохлады не приносит, только с бунчуком ханским играется да стяг родовой треплет.

Ветер на бунчуке хвосты волчьи развевает, бубенцами медными позвякивает, трубы ревут, народ галдит, кони ржут, овцы блеют – вот тебе и музыка. И над всем этим многозвучием реет стяг печенежский, словно небо, лазоревый, а на стяге змей крылатый парит.

– Видишь, хазарин, красота-то какая?! – сказал мне печенег, а у самого, смотрю, глаз радостью светится.

– Красиво, – кивнул я в ответ и из рога турьего напитка пенного отхлебнул.

В голове сразу яснее стало. Не крепкий напиток, печенеги его из кобыльего молока сбраживают. Почти как сурья нагла получается, только они мед в молоко не кладут, потому кислый он. Но ничего. Просветляет.

– А чего дальше-то будет? – спросил я Курю.

– Помнишь, хазарин, – пихнул меня в бок хан, – я тебе обещал, что твои обидчики строго наказаны будут? Вот и приспел тот день, когда обещание свое исполнить пора пришла.

– Что ты сделаешь с ними? – Я от тычка поморщился, ребра ладонью потер.

– На восходе луны их удавят, а в утробы набьют свежей травы, чтобы богиня Мон посчитала их не за людей, а за баранов безмозглых, и не пустила этих дураков в свои прохладные чертоги. – Хан огладил пышные, блестящие от бараньего сала волосы. – А пока баранину ешь и вместе с нами радуйся. Ну-ка, подставляй-ка рог, я тебе еще бузы подолью.

Подхватил он корчагу, бузы мне плеснул, а потом сплюнул по обыкновению и сам к корчаге приложился.

– Погоди, – сказал я ему. – Может, не стоит воинов убивать? Раны мои зажили, злость прошла. И потом, они же не знали, что у меня грамота охранная, да и сам я…

– Неужто прощаешь? – уставился на меня Куря.

– Считай, что уже простил.

– И кагану своему жаловаться на нас не будешь?

– Не буду.

– Быть посему! – обрадовался печенег. – Пусть живут.

Поманил он рукой одного из приближенных, шепнул ему на ухо, тот закивал и прочь побежал ханское приказание исполнять. Значит, не шутил Куря, когда говорил, что ради меня своих воинов казни лютой придать собирается. А я вздохнул облегченно, значит, не будет на мне чужой крови.

– Ты еще обещал, – взглянул я на печенега, – что ныне я женщину свою увижу.

– Увидишь, – кивнул хан и корчагу в сторонку отставил. – Должна Дева Ночи к восходу луны пожаловать, а пока пора праздник начинать. Эй, – обернулся он к воину, что бунчук ханский придерживал. – Давай!

Тот глаза прикрыл, полной грудью вздохнул да вдруг как завопит. Перекричал и людей, и коней, и дудки медные, и сразу стихло все. А Куря с места поднялся, саблей взмахнул, заговорил что-то громко, руками замахал, ногой притопнул и трижды на землю сплюнул – чуть в меня не попал.

Радостными криками народ степной слова его встретил и не смолкал, пока Кур-хан на место не сел.

– Теперь настоящий праздник начнется, видишь, – ухватился он ручищей за полу шубы и потряс мехом дорогим перед моим носом, – сколько я подарков для народа своего приготовил. Пусть каждый, от мала до велика, знает, что за смелость и ловкость свою без награды не останется, – подмигнул мне одноглазый, и от этого мне почему-то не по себе стало.

Лишь сейчас я понял, зачем в такую жару Куря в меха убряхтался – и шапка, и шуба, и сабля драгоценная – это же благодар за победу в состязании. Интересно мне стало, а за что же он саблей одаривать будет?

Вскорости случай мне представился узнать, за что такой богатый благодар полагается. А как узнал, то содрогнулся от ужаса.

Но все это чуть позже случилось, а пока на майдан дудари вышли. Завыли трубы, завопили печенеги, в ладоши застучали, ногами затопали, заверещали громко. Праздник богини Мон начался.

Вывели на середину барана белого, повалили на землю, ножом старейшина ему горло перепилил, брызнула кровь в блюдо большое. Баран даже не дернулся, смерть свою принял безропотно, и от этого мне на душе тошно стало. А блюдо это на наш курган вознесли и хану передали. Принял Кур-хан кровь жертвенную, блюдо над головой высоко поднял, подошел к бабе каменной, обмазал истукану лицо кровушкой горячей, а остатками подножие идола облил.

– Это жертва духам степным, – сказал мне, когда на свое место сел, – чтобы пути и дороги наши удачными были. Чтобы кочевья наши скотом полнились. Чтобы дети наши здоровыми росли.

– Пусть так и будет, – сказал я Куре, рог поднял и бузы из него отхлебнул.

А на стогне уже новое представление разворачивается. Выволокли воины на середку девку черноволосую. На землю грубо бросили, одежонку с нее срывать начали. По одеже и по повадкам я в ней сразу печенежку признал. Эта-то чем провинилась?

– Видишь, хазарин, – Кур-хан на стогнь кивнул, – эту мерзкую тварь? Это Хава, моя дочь. Решила она мою голову позором покрыть. Черной неблагодарностью мне за все хорошее отплатила.

– Чего же она натворила такого, что ты ее на поругание обрек? – удивился я.

– Мой язык отказывается называть тот ужасный проступок, который эта неразумная тварь совершила. Горе мое безмерно, и только смерть этой дряни позор с меня смыть сможет, – Куря к корчаге приложился и жадно пить начал, словно пытался свое несчастье бузой залить.

– Ладно, – сказал он, утолив жажду. – Скажу тебе. Чтобы знал ты, как я посланнику кагана Хазарского доверяю. Хава с грязным рабом меня опозорила. Ноги перед презренным пленником раздвинула. У-у-у! – потряс он кулаком. – Сам бы удавил, но нельзя хану на свое семя руку подымать.

– Как же это она?

– Я ей поручил следить, чтобы пленники с голоду не передохли, нам за них в Кы-рыме[32] хорошую цену византийцы дают. Больше, чем в Булгаре, греки за живой товар платят. Вот и стараемся в целости их до рынков тавридских довести. А они вдруг помирать с голодухи вздумали. Пришлось баранов резать, похлебку варить, кормить этих презренных, чтобы до Сугдеи дошли. Видишь, мерзость какая случилась? И как они меж собой столковались? Полудохлый, а туда же… – всхлипнул хан и глаз рукавом вытер.

И, точно сговорившись, приближенные ханские за нашими спинами выть принялись, стараясь показать Кур-хану, как они сочувствуют его горю.

Удивился я порядкам печенежским. У нас-то наоборот. Радуются, когда холоп на местной бабе женится. Значит, после холопства своего домой не уйдет, на месте останется, а лишние рабочие руки никогда не помешают. Здесь же все не так, и такая любовь позорной считается.

А хан глаз вытер и большой кус баранины в рот отправил. И все вокруг сразу вытье свое прекратили.

– Пусть ее народ мой казнит, – сказал Куря спокойно. – У меня дочерей, словно кобылиц в табуне, не обеднею.

Сорвали с Хавы одежду, голой на всеобщее презрение выставили. Печенеги вокруг смеются, пальцами в нее тыкают, слова обидные выкрикивают. Праздник у них, а девке – горе.

– Что же с ней делать будут? – спросил я, самому жалко печенежку, но виду не показываю.

– Кровь в ней моя течет, – прожевав, ответил Куря. – Ее проливать нельзя. Вон в той речушке утопят. А чтоб другим неповадно было такие гадости совершать, речку отныне Хавой звать будут, как память о позоре моем. Такой обычай у нас, хазарин.

Рявкнул он на воинов, те девку схватили и к реке поволокли. Она упираться не стала, только на отца оглянулась, выкрикнула что-то презрительно и на гибель пошла. А на берегу ее уже всадник ждет, в одеждах желтых, с арканом в руке. Кат печенежский. Смертоубивец.

К ногам ей камень привязали, конец аркана у конника взяли, петлю хитрую на шею Хаве накинули. Тронул кат коня, в воду его загнал, аркан рванул. Упала девка, захрипела. Поволокло ее в реку вслед за всадником. Поплыл конь, от воды зафыркал, а Хава в реку нырнула, только волосы ее черные по воде разлетелись. Но вскоре и их под воду затянуло. А кат до середки доплыл, поддернул аркан и из реки его вытянул. Над головой его поднял, а на конце петли-то и нет. Ликованием печенеги эту смерть встретили. Развернул кат коня, на берег выправил, спешился, к кургану нашему подбежал и аркан у подножия кинул. А на речной глади лишь пузыри побулькали и стихли. И все. Как до этого река сонно по степи воды свои несла, так и дальше нести будет.

Река Хава[33].

– Ну, вот, – сказал Куря, – с ослушницей по справедливости поступили, теперь за охальника приниматься пора, – и саблю свою драгоценную из-за пояса выпростал.

Тут же к нему один из воевод подскочил. Отдал ему саблю хан и ко мне повернулся:

– Коли мой воевода себя настоящим воином покажет, я ему эту саблю в дар за удаль отдам.

– Хороший подарок, – согласился я и почувствовал, как сердце мое сжалось.

Новую жертву я рассмотреть сумел. Парень молодой.

Наш.

Славянин.

Богумиров потомок.

Растянули его арканами, веревками обмотали. Словно чуча спеленатая, он посреди стогня столбом встал, лишь голова непокрытая из вервья торчит. А чтобы не упал он ненароком, его подпорками обтыкали.

– Да не бойтесь вы, – крикнул он печенегам. – Не сбегу. Не велел Даждьбоже Пресветлый от всякой нечисти древлянину бегать.

Похолодело у меня внутри, пальцы сами собой в кулаки сжались, от бессилия лишь зубы покрепче стиснул. Он не просто свой, он из древлян. Сородич мой. Даждьбога в час свой последний поминает. И хоть не знаю я по имени его, хоть лицо его мне не знакомо, но все одно чувство такое, будто брата моего единоутробного на казнь вражины вывели. А я сижу чурбаком нетесаным и поделать ничего не могу.

«Что же делать мне? Что делать?!» – мысль шилом ржавым мозги мне дырявит, от обиды и злости кровь вот-вот закипит…

– Смотри, хазарин, каких я рубак взращиваю, – показалось мне, что голос Кур-хана издалека доносится.

– Чу! Чу! – Воевода уже верхом сидит, коню под бока пятками бьет, саблю над головой крутит.

Скакнул конь вперед, потом поправился – иноходью пошел. А печенег заревел страшно:

– Хур-р-р! – над степью разнеслось.

– Хавушка моя любимая, – сказал спокойно обреченный, – ты меня еще немного подожди. Сейчас я… сейчас… к тебе…

Сверкнул клинок, а я не выдержал. Зажмурился, чтоб не видеть, как сородича моего убивают.

– Ай, молодец! – воскликнул хан, а вслед за ним остальные печенеги радостью изошли.

Мне на миг почудилось, что от этих криков небеса разверзнутся, что я сейчас оглохну, а голова моя на куски разорвется.

Пересилил себя.

Открыл глаза.

Тело, обезглавленное, на подпорках повисло, печенег коня осаживает, кто-то плясать пустился, а кто-то треух в небушко подбросил, поймал на лету и снова подбросил… Веселятся печенеги, ловкость воеводы своего нахваливают, а мне дурно от всего этого. Подкатился ком к горлу, еще чуть-чуть, и буза из меня наружу выливаться начнет.

– Ты видел? – пихает меня Куря в плечо. – Ты видел, как он лихо его? С одного удара башку снес! Ай, молодец!

Спешился воевода, к кургану нашему подошел. Гордость его переполняет, ишь, как подбородок задрал.

Протянул убийца саблю хану, но тот отмахнулся:

– Оставь себе, заслужил. Хороший клинок в хорошие руки отдаю…

– Пусть тебе и суженой твоей в Светлом Ирие тепло и светло будет, – тихонько прошептал я, за убитого сородича требу Богам вознося. – Пусть вас больше ничто не разлучит.

– Ты чего это там, хазарин?

– Да вот хотел узнать, – я заставил себя взглянуть на хана, – много ли у тебя таких воинов?

– Много, – кажется, еще немного, и печенег от самодовольства лопнет. – Каждый воин мой десятерых стоит.

– А пленников много ли?

– Было почти две тысячи, сейчас, правда, не больше тысячи осталось. Говорил же тебе: мор на них напал. Ничего, – ухмыльнулся Куря. – Если до Кы-рыма сотня доживет, уже я внакладе не останусь.

«Ох, парень, – подумал я, глядя на то, как тело казненного со стогня убирают, – занесло тебя так далеко от бора родового. В чужом краю любовь свою нашел, а жизнь потерял», – а вслух Кур-хану сказал:

– А чего это я никаких полонян не вижу?

– А чего им здесь делать-то, – пожал плечами печенег. – Во-он там, за тем курганом, их воины мои стерегут.

– Это правильно, – кивнул я и понял, что не прощу себе никогда, если чего-нибудь не придумаю, чтобы Куря без прибыли остался.

Убрали старейшины с майдана следы недавних казней, и тут же сюда конники выехали. Кони под ними невысокие, но, по стати видать, крепкие, так и рвутся из-под всадников. Гривы у коньков длинные, а хвосты в косы заплетены. Осадили коней печенеги, ждут чего-то.

Вот старик козленка-годка косматого на середку вытащил. Хану поклонился, потом народу. Затем козленка на ноги опустил, прокричал что-то, печенеги словам его засмеялись и в ладоши захлопали. А старец руки разжал да козленку по тощему крупу со всего маху ладонью влепил. Заблеяла животинка и прочь от старика бросилась.

Ну а всадникам, видать, того и надобно. Сорвались их кони с места и за козленком понеслись. Старик едва успел с ристалища ноги унести, а то бы затоптали его. А козленок по стогню заметался, куда спрятаться – не знает. А к нему уже первый конник подлетает. Свесился с седла, хотел рогатого зацепить, но не тут-то было. Сиганул козлик в сторону, ни с чем всадника прыткого оставил. Второй конник тоже мимо пролетел и с досадой коня своего разворачивать начал, да и завалил ненароком.

А козленок верещит, скачет, с ристалища улизнуть норовит, но конники его не выпускают. Гоняют бедолагу, схватить хотят.

Наконец его один перехватить сумел, за ногу поддернул и на конька своего забросил.

– Так его! – крикнул Куря и ко мне повернулся: – Ты заметил, как он его ловко?

А на удачливого уже остальные налетели. Кто-то его по спине плеткой огрел, кто-то в конька его въехал, а кто-то козленку за рога уцепился да на себя потянул. Но и удачливый не сдается, от одних уклоняется, от других плеткой отмахивается, а козленка бедного ногами зажал и не отпускает.

Рвут козла, а тот верещит, народ от возбуждения ревет, трубы воют, кони друг друга кусают – гвалт, смех, визг. Праздник богини Мон печенеги отмечают[34].

Подивился я на всадников. Это какой же ловкостью и силой нужно обладать, как конем владеть, чтобы вот так, на скаку, животину подцепить, а потом еще в суматохе удержать суметь! Не зря печенегов «люди-кони» прозывают. Ох, не зря.

А между тем козленка на куски разодрали. Кому-то нога, кому-то голова, а кому-то просто шкуры клок достался. Кони кровищей перемазались, сами всадники от усталости едва в седлах держатся, но довольные, словно битву великую выиграли.

Тот, у кого голова козлиная оказалась, прямо к нам направился. У подножия кургана с коника соскочил, наверх взбежал, плюнул на ковер ханский, голову к ногам Кури кинул и на колени перед одноглазым бухнулся.

Кур-хан сказал ему что-то одобрительно, а потом шапку бобровую снял и под всеобщее ликование ее на голову победителю напялил.

А старейшины печенежские на майдан приспособы чудные вынесли. Десять треног в ряд выставили, а на каждой кольцо кованое. Пропустили сквозь эти кольца старейшины веревку, натянули туго и по ней треноги расставили. Одно кольцо от другого в трех шагах оказалось, а всего получилось двадцать семь шагов. От крайней треноги еще три шага отмерили и в землю шест воткнули. Тонкий шест, не шире моей руки будет. Веревку вынули, хану поклон отвесили и в сторонку отошли.

Снова встал Куря со своего насиженного места, прогорланил начало нового состязания и обратно в подушки брякнулся.

– Полюбуйся, хазарин, каковы у меня стрелки, – сказал мне и громко бузой рыгнул, вытер бороду и снова к корчаге приложился.

А на майдан уже три воина с луками короткими вышли и давай меж колец выплясывать. Народ вокруг притих, только трубы танцорам подвывают, да собаки отчего-то вой подняли.

– Видишь, – мне хан пояснил, – они ветер заговаривают. Просят его, чтоб он им подмогу оказал.

– А дальше-то что? – спросил я.

– Так ведь через кольца стрелять будут, чтоб стрела сквозь пролетела да в шест воткнулась. А чего это у тебя глаза заблестели? – нагнулся он ко мне. – Или тоже в стрельбе силен?

– Когда-то неплохо у меня получалось, – кивнул я и почуял, что пора за дело приниматься.


Вот всегда у меня так: мучиться могу долго, переживать, и так и эдак прикидывать, взвешивать «за» и «против». Не люблю с кондачка решения принимать. Всегда стараюсь все последствия поступка своего предугадать. Так отец меня учил, а ему я верил.

Всего лишь однажды я поступил безрассудно. Когда впервые на воле оказался, после долгого сидения на Старокиевской горе в полоне злом. Голова у меня от свободы, от чистого воздуха лесного закружилась. Рванул я без оглядки в замерзший бор, ни сугробов высоких, ни бурелома непролазного не замечая. Так домой хотел, что и об отце, и о сестренке забыл. Думал – доберусь до родной земли, а там будь что будет…

Только не вышло у меня ничего. Когда снова пришлось решать, то ли путь свой продолжить, то ли Ольгу замерзающую спасать, понял я, что поступок мой глупым оказался. Назад к пленителям своим повернул. А в результате сам чуть не погиб, Любаву на долгие годы потерял и в конце концов в степи дикой, рядом с ханом печенежским оказался. Сидел и глядел, как сородича моего лютой смертью за любовь казнят.

И понял я в тот жаркий летний вечер, когда Куря со своими людьми гибели древлянина радовались, что настала пора весь свой разум, всю хитрость свою в дело пустить, чтоб людей, печенегами замордованных, из полона вызволить.

Быстро решение этой задачи мне в голову пришло. И, приняв его, нужно было цели своей добиваться во чтобы то ни стало.


– Может, попробуешь стрельнуть? – усмехнулся Куря, на меня глядя. – А то засиделся, наверное.

– Отчего же не попробовать, – согласился я.

– Вот это мне нравится, – рассмеялся печенег. – Эй, там! – крикнул он воинам. – Дайте лук хазарину! Пусть покажет, как он со стрелами управляется.

– Только… – начал я.

– Что? – перебил меня хан. – Испугался уже?

– Да не про то я, – махнул я рукой. – Просто воины твои ради богини вашей стрелять будут, а мне просто так лук в руки брать интереса нет. Давай об заклад побьемся.

Азартный огонек вспыхнул в единственном глазу Кур-хана. Выходит, с предложением своим в самую точку попал. Еще Свенельд мне рассказывал, что Куря азартен до умопомрачения. Вот и наступил момент на этой страсти его сыграть.

– Что же ты на кон выставишь? – отшвырнул он пустую корчагу в сторону, а ему уже новую волокут.

– Седло с моего коня подойдет?

Поднял печенег глаз свой к небушку, прикинул что-то, а потом кивнул согласно:

– Подойдет.

– А коли я в победителях окажусь, ты мне женщину мою в тот же миг вернешь.

– Так ведь у Девы Ночи она… – попытался возразить Кур-хан, но я ему сразу вдогонку высказал:

– Ты народу этому хозяин? – и на печенегов кивнул.

– Хан я им, – ответил Куря.

– Что же ты за хан такой, коли какая-то старушка на власть твою начихать хотела?

Разозлился он. Потом из новой корчаги бузы хлебнул и сказал упрямо:

– Так и быть. Постараюсь вернуть тебе женщину.

– Вот это другой разговор. Где лук-то?

Подали мне и лук, и колчан, стрел полный. Вынул я одну, в руках повертел.

– Ладно слажена, – говорю.

– Это у нас ясыр[35] один выделывает, – похвастался Куря. – Правда, последнее время руки у него дрожат. Больно он к бузе пристрастился, хоть глотку ему зашивай.

– Из урусов?

– Как угадал? – удивился хан.

– Знавал я одного мастера, – сказал я. – Тот тоже стрелы знатно вытачивал. Уж больно на эти похожи.

Встал я с подушек, на майдан вышел, а сам все к луку приноровиться стараюсь. Непривычный лук – короток для меня. С такого хорошо с коня стрелять, ну да в моей задумке и такой сойдет.

Печенеги стали по очереди луки натягивать.

Первый стрелу пустил, та три кольца пролетела, а за четвертое зацепилась и в сторону ушла. Зашумел народ, засвистел и ногами затопал. Вздохнул печенег и ушел с майдана.

Второй долго ветер вылавливал, все стрелу отпускать не хотел. Наконец разжал пальцы. Зазвенела тетива, прошуршала стрела сквозь кольца и в шест впилась. Криками радости этот выстрел люди встретили, а стрелок народу поклонился и на меня взглянул гордо.

Третий печенег долго не мешкал. Отпустил стрелу и даже смотреть не стал, как она через кольца пролетать будет. Наверняка знал, что выстрел удачный. Чвакнул наконечник, в шест впиваясь, затрепетало древко и успокоилось.

Мой черед настал. Я тетиву к щеке прикинул, шест глазом поймал и выстрелил. Сам удивился, когда народ вокруг одобрительно зашумел. Попал, значит.

– Ай, молодец, хазарин! – крикнул Кур-хан.

А я про себя радуюсь тихонько, что с руками своими совладать смог. Видно, крепко в меня Побор-болярин стрельную науку вложил, так просто от умения не избавиться.

А старейшины из шеста наши стрелы вынули, а на их место острый нож воткнули.

– Теперь, – сказал Куря, – нужно стрелу об клинок обточить. Как, хазарин? Сумеешь?

– Попробую, – пожал я плечами с таким видом, словно всю жизнь только этим и занимался.

– Ну, попробуй, – усмехнулся хан и себе под ноги сплюнул.

Снова печенеги стрелять стали.

Гордый еще дольше приноравливался. Поднимет лук, постоит и опустит его. Народ даже покрикивать на него начал. Дескать, чего тянешь? Выстрелил он и промахнулся. Стрела его на седьмом кольце застряла. Под презрительные крики своих сородичей он, понурив голову, со стрельбища ушел.

Второй снова лихо стрелу послал. Наконечник по ножу чиркнул, чуть влево свернул, а древко по острию шмурыгнуло. Пролетела стрела еще шагов пять и в землю воткнулась. А на ноже тонкая стружка осталась, повисела мгновение и к подножию шеста упала. Бурю радости этот выстрел у печенегов вызвал. Завопил народ, запрыгал от радости.

Тут и моя очередь подошла. Ударилась моя стрела наконечником в лезвие. Железо об железо звякнуло, и отлетела стрела необточенная.

– Все, – радостно Куря крикнул. – Придется тебе теперь без седла ездить да на копчике мозоли набивать.

– Это не страшно, – огрызнулся я. – Переживу как-нибудь.

А Куря цепь с шеи снял и на победителя надел.

– На-ка, выпей, – протянул он мне корчагу. – Легче будет со своим поражением смириться, – а сам довольный, словно это он у меня на стрельбище выиграл.

Приложился я к горлышку, бузы глотнул, вид делаю, что меня проигрыш не дюже расстроил. Даже рассмеялся беспечно, когда по усам мне хмельной напиток потек, чтоб еще сильнее мне печенег поверил. Сам же ругаю себя за промах глупый да все думаю, как же Любаву из полона вызволить.

Треноги уже с майдана убрали. И на середину здоровенный мужичара вышел. Ноздри раздувает, косы свои дергает, словно с корнем волосы вырвать хочет, зубами скрипит и ревет что-то. Ни дать ни взять – бугай[36] трехлеток. Только кольца в носу не хватает.

– Это наш Байгор-батур, – гордо сказал Куря. – Нет во всей степи человека сильнее его.

– И чего он хочет? – спросил я.

– Поединщика выкликает, – ответил печенег. – Кто его одолеет, тому вот эту шубу подарю, – провел он большой ладонью по гладкому соболиному меху. – А то запарился уже, – вздохнул он. – Какой уж год на себя напяливаю, а толку никакого.

– Вот если бы ты к шубе женщину мою приложил…

– А ты что взамен поставишь? – оживился печенег.

– Конь тебе мой по нраву?

– Хороший конь, – согласился хан. – Только зачем тебе надрываться, все одно Байгор тебя одолеет.

– А тебе что? – взглянул я на печенега. – Жалко, что ли?

– Вот еще, – выпятил нижнюю губу Куря. – Чего это я тебя жалеть должен? Коли хочется тебе кости снова поломать, так удерживать не буду, – и руки довольно потер в предвкушении. – Видно, мало тебя мои воины помяли.

– Ну, так я пошел.

Очень бугай удивился, когда я на его вызов вышел. Еще больше остальные печенеги изумились. Помолчали немного, а потом с новой силой вопить принялись.

– Что ж мне с тобой делать, Байгор-батур? – спросил я его.

Ничего он мне не ответил. Только рявкнул по-звериному, плюнул себе под ноги и на меня кинулся. Но за то время, пока Байгор в силачах значился, видно, сноровку он потерял. Ручищами своими сграбастать меня хотел, но лишь пустоту обнял. Легко я из объятий его ускользнул: чуть вниз поднырнул да в сторону шаг сделал, и уже нет меня там, где мгновение назад стоял. Еще сильней бугай удивился, а народу моя уловка понравилась. Криками уход мой печенеги встретили.

Развернулся Байгор, за косу себя дернул и опять в налет пошел. И на этот раз повезло мне, отскочить успел. Вспомнилось мне, как я с Глушилой в свое время схлестнулся, тот тоже здоров был, но сумел я молотобойцу за спину зайти да придушить покрепче. Только печенег расторопней оказался. А у меня еще старые раны не затянулись, да прежней силы не было пока. Зато желание было огромное Любавушку мою из рук старой карги высвободить. Потому в третий раз я увиливать от схватки не стал, а зря.

Все, что сделать сумел, – саданул Байгора кулаком в ухо и ногой в грудь ему вдарил, чтоб с дыхания сбить. Попал вроде, а ему все нипочем. Схватил он меня в объятия, словно в клещи железные зажал, в лицо мне дышит, раздавить хочет, а я даже рукой шевельнуть не могу. Но изловчился все-таки, коленом Байгора в пах приласкал. Взревел батур от боли, так меня стиснул, что ребра затрещали, но надолго его не хватило. Чую – хватка его слабеть стала. Поплыл печенег, падать начал и меня за собой уволок. Придавил к земле и держит, а на другое не способен уже. Я потрепыхался под бугаем немного и затих.

– Бай-гор! Бай-гор! – печенеги орут, силача подбадривают, никто и не понял, что на самом деле случилось.

А меня обида гложет. Не сумел я жену вызволить и коня потерял. Хорошо хоть голова на плечах цела. Может, сослужит мне еще службу? Как знать?

– Что, хазарин, несладко тебе пришлось? – смеялся Кур-хан, когда меня из-под бугая вытащили и на курган к хану отнесли.

– Верно ты сказал, – простонал я, – что нет сильнее борца в степи.

Приподнялся с трудом, бока намятые потер. Все же побои недавние дали о себе знать. Вон, и губа снова закровила. Проглотил я сукровицу, рот рукавом утер. Живым остался, и за это спасибо.

А Кур-хан из уха серьгу вынул, Байгору ее передать велел – носи и радуйся щедрости ханской. Потом ко мне нагнулся и сказал негромко:

– Предупреждал я тебя, да ты не послушал. Теперь на себя пеняй. Как же ты без коня-то будешь? Пешком степь не перейдешь, – и хлопнул ручищей своей меня печенежский хан по плечу, хоть и не сильно, но болезненно.

– Может, на чем другом отыграюсь? – огрызнулся я.

– А все, – развел руками печенег. – Кончились игрища. Вон, солнце садится. Скоро луна на небо выкатит. День пролетел, а ты, небось, и не заметил. С утра конным был, а к вечеру пешим остался. Так и быть, пожалею тебя. Какую-никакую коняжку дам.

– Не привык я, чтоб меня жалели, – сказал я упрямо. – Если сейчас мне черный камень достался, так в другой раз я белыми отыграюсь.

– Это ты про какие камни тут речи ведешь? – прищурил на меня глаз Куря.

Неужто я в самую точку попал? Повелся хан. Рыба наживку проглотила. Теперь бы только не сорвалась.

– Есть такая игра, – сказал я спокойно, – тавлеи называется. Впрочем, ты, наверное, про такую и не слыхивал.

– Я не слыхивал? – рванул на груди ворот шубы Кур-хан. – Да если и есть на земле лучший игрок, так он сейчас перед тобой сидит!

– Это ты, что ли?

– Я! – упер он руки в бока.

– Бахвалиться всякий может, – настала очередь мне улыбнуться, – а вот за доской все хвастовство куда-то прячется.

– Зря ты так, – почему-то обиделся Куря. – Я же тебя, как муху, на одну ладошку положу, а другой прихлопну.

– Ну, муху-то сперва поймать надобно.

– Ей! – крикнул он своим. – Доску несите, да тавлеи не забудьте.

Доску расчерченную принесли и тавлеи, конечно, тоже не забыли. Да не абы какие: в сундучке дерева красного, с замочком хитроумным. Как тот замочек Куря открыл, так я и ахнул. Это вам не камушки черные с белым, это похлеще будет. На черной бархотке, в сафьяновых чехольчиках лежало в сундучке целое войско. Из золота и серебра воины вылиты. Короли яхонтовые, на одном шапка бирюзой синеет, на другом рубином красным.

– Ух, красота-то какая! – невольно у меня вырвалось.

Ничего мне на это Кур-хан не сказал, только взглянул горделиво, да еще подбородок задрал и губу нижнюю выпятил. Мол, знай наших.

– Так чего же ты ждешь? – спросил я его. – Расставляй скорее.

– Еще чего, – скривился он. – И без меня расставлялыцики найдутся, – и гаркнул что-то приближенным своим.

Вмиг они засуетились. Тавлеи на поле расставили и за спиной хана своего сгрудились, подсказать, если что, готовые.

Я даже рассмеялся от такой прыти.

– Смотри, – говорю, – как забавно выходит: я тут один сижу, а супротив меня целое войско выстроилось.

Заругался Куря на подсказчиков, подальше от себя отогнал.

– По-честному биться будем, – сказал он мне. – Один на один.

– Вот это достойно истинного воина, – склонил я уважительно перед ханом голову.

А он шубу с себя стянул и на ковер рядом с доскою бросил. Развязал на длинной, расшитой бисером рубахе тесемки ворота, космы свои в конский хвост на затылке собрал и косицы бороды расправил.

– Уф, – вздохнул, – упарился я за целый день в этой рухляди.

– А чего мучился? – спросил я его сочувственно.

– Так ведь хану положено, – вздохнул он и глазницу пустую пальцем потер. – Хотел ее победителю Байгора подарить, вот теперь на кон ставлю.

– Шуба у тебя знатная, – сказал я. – Только она мне без надобности. Сейчас жарко, а к холодам ее моль сожрет. Так что лучше себе ее оставь. Зимой в степи, говорят, ветры злые задувают, будешь в шубе греться да меня вспоминать.

– Так чего же ты за победу хочешь?

– Коня моего с седлом и со сбруей вместе.

Хмыкнул хан и сказал укоризненно:

– Это другое дело, а то ишь, как ты легко с конем расстался. Таким в степи не разбрасываются. – Подумал немного и добавил: – Так и быть, пусть на кону с моей стороны конь встанет. Вот только что сам-то супротив такого выставишь? Ведь у тебя же и так ничего не осталось.

– А голова моя на что? – пожал я плечами. – Или не стоит она коня?

Оглядел меня Кур-хан. На голову мою прищурился, словно прикидывая, равны ли ставки. Потом зубы свои в улыбке ощерил и закивал:

– Быть посему.

Поконались мы.

Думал – сжульничает печенег. Нет, вправду по-честному первый ход разыграл. Досталось мне центр доски оберегать. Уже проще. Сплюнул Куря на ковер и руку над полем тавлейным для первого хода занес.

– Все спросить у тебя хотел, – сказал я.

– Чего еще? – хан коснулся пальцем серебряного воина, затем быстро отдернул руку, подхватил совсем другую фигуру и двинул ее на перекрестье.

– А чего это вы все время плюетесь? – Я взялся за шишак золотого копейщика и перекрыл печенегу ход.

– Злых духов от себя отгоняем, – почесал хан затылок и на одну линию передвинул следующего воина. – Вся степь духами полна. – Он оглядел доску и довольно огладил бороду. – Добрые духи вместе с ветром над полем летают, стада наши берегут, дороги к водопоям указывают, приплод приносят. А злые в земле живут. За ноги коней наших цепляют, мор на овец насылают, болезни всякие, и стараются нас к одному месту привязать. Чтоб не кочевали мы по степи, а сиднем сидели. Нам же на месте стоять нельзя. Если остановимся, так отары, табуны и стада наши весь корм поедят и начнут с голоду падать. И тогда конец печенегам. Вот и отплевываемся мы от них, чтобы не останавливали. А они этого не любят… ну, ты заснул или все же ходить будешь?

– Хожу…

Вокруг кургана нашего праздник продолжался. Напились печенеги бузы пьяной, еще пуще в веселье пустились. Горлопанят, вопят, подпрыгивают высоко, ноги выше голов задирают, все это у них пляской считается. А я взглянул на выкрутасы печенежские и Баянку вспомнил. Вот уж у кого ладно выходило коленца замысловатые выкидывать. Докой он и в танце, и в песне душевной был. Где теперь подгудошник скитается? Какие тайные дела вершит? Может, еще свидимся?

А печенеги костры запалили, баранов жарить начали, в котлах огромных похлебку варить. От запаха снеди у меня в животе заурчало. Взял я кус мяса с блюда, жевать принялся. Холодная баранина противная, жиром вонючим облеплена, но все лучше, чем ничего.

Шумят люди-кони, а у нас на кургане тихо. Мы с Кур-ханом в тавлеи играем, ходы обдумываем. Каждый со своей стороны доски сидит и войском игрушечным управляет. Старается супротивника в ловушку заманить, да самому в засаду не попасть. А над нами баба каменная высится. Напилась крови жертвенной и теперь равнодушно на нашу игру взирает. Рожа у нее в крови, как предупреждение о том, что не пощадят духи степные того, кто в поединке сжульничать решит.

Сильным игроком Куря оказался. Не так легко у него победу вырвать. Ну, а мне слабину давать и подавно нельзя – голова у меня одна, и расставаться с ней я пока не собираюсь. Вот и упираюсь, атаки печенега сдерживая, стараюсь ему ходы перекрыть да короля его рубиноголового запереть.

Кур-хан тоже старается, мозги напрягает, выиграть жизнь мою хочет. Приглядываюсь я к нему украдкой, примечаю, как он тот или иной мой ход встречает. А печенег бороду свою теребит, косички оправляет. Если его положение на доске устраивает, он бороду оглаживает, а если что-то не так, он за косицы дергать начинает. Что ж… нужно постараться так сделать, чтобы Куря себе всю растительность на лице повыдергал.

Хорошо играет хан, но, однако, я у него слабину почуял. Он же привык со своими приближенными играть, а те не слишком старались победу над хозяином одержать. Боялись, видно, гнева ханского, оттого и сдавались быстро. Привык Куря к легким победам, и мое упорное сопротивление для него неприятной неожиданностью оказалось. А я ему передышки не дал, под бой ему своего воина отдал. Убил он его поспешно, а я на перекрестье освободившееся другого воина двинул. Заметил Кур-хан мой подвох, да поздно. От расстройства еще сильнее себя за бороду дернул, даже слеза у него от боли на глаз единственный навернулась. Но то, что упущено, не воротишь уже. Беспомощно заметался его королек, но все пути его перекрытыми оказались. Вздохнул Куря, фигуру в пальцах повертел и… сдался.

– Все, – сказал грустно, – вернул ты коня.

– И на том спасибо, – сказал я и подниматься с ковра начал.

– Погоди, – остановил меня печенег.

– Что?

– Как «что»? – Хан поспешно стал тавлеи расставлять. – Я отыграться хочу.

– Ну, это понятно, – сказал я. – Только что ты против седла с моего коня на кошт выставить сможешь?

Покрутил головой Куря, словно подыскивая, чтобы такое на кон поставить.

– А шуба, значит, не подойдет тебе? – спросил.

– Далась тебе эта шуба, – махнул я рукой.

– Так чего же ты хочешь? – вздохнул он и добавил поспешно: – О женщине ты даже не заикайся, сказал же я, что у Луноликой она.

– Ты же вроде как перед стрельбищем обещал…

– Обещал, – согласился он, – но передумал. Дева Ночи, конечно, старуха вредная, словно щепа в копыте коня моего, однако… хоть людям своим я хан и предводитель, но перед богиней Мон не больше чем волосок в конском хвосте. И с Луноликой спорить у меня желания нет. Так что придумай для себя другую награду.

– Уразумел я, – посмотрел я на Курю так, что тот глаз свой единственный к небу поднял да задышал тяжело. – Тогда… на стрельника играть будем.

– Какого стрельника? – не понял печенег.

– Ну, уруса, который стрелы делает.

– Ясыра, что ли? – удивился хан.

– Вот-вот, – кивнул я.

– А этот-то тебе на кой?

– Это уж не твоя забота.

Сморщился печенег, пальцем в ноздре поковырял, достал оттуда что-то и в сторону отбросил.

– Ну? – посмотрел я на него.

– А… ладно, – согласился Кур-хан. – Все одно от него толку не будет. Говорю же, что у него руки трястись стали. И потом я себе еще мастера добуду. Идет. Только в этот раз я с центра поля начинаю.

– Начинай, – подсел я к доске поближе.

И на расчерченном поле новая битва закипела.

Думал Куря, что я сразу в наступление ринусь, напрямую короля своего в угол поля поведу, так и защиту строить начал, но просчитался. Я в его руки одного за другим своих воинов отдавать принялся. От близости победы совсем растерялся Кур-хан. Радость его обуяла оттого, что перемога ему в руки с такой легкостью идет, тут-то я его и прижал. Ходом обманным от короля своего отвлек, а как только он вслед за войском моим своих воинов двинул, только тогда я главную тавлею к заветному перекрестью повел. Он вдогонку кинулся, но куда уж там? Так я ему слабину и дам. Путь ближайшей фигуре перегородил, а пока он через нее перескакивал, я короля в угол поставил.

– Ты ясыру в дорогу снеди вели дать, а то помрет еще ненароком, – сказал я.

Смотрю – а Кур-хан над доской застыл. Все понять пытается, как же так случилось, что победа близкая вдруг поражением обернулась? Потом тавлеи драгоценные в кулачину сграбастал и лихорадочно стал на доске расставлять.

– Не может такого быть… не может быть… – забормотал.

– Да будет тебе так расстраиваться, – попытался я его успокоить. – Это же игра. Всего лишь игра, и не более…

– Давай еще, – просипел он упрямо.

– Может, не надо боле?

– Давай!

Помедлил я немного, подождал, когда Куря на железяку раскаленную походить начнет. От нетерпения печенег себе щеки расчесывать принялся, вот тогда я рыбу долгожданную и подсек:

– А что в этот раз ты против седла выставишь?

– Все равно, – сказал он. – Что хочешь, то и проси.

– И слово твое крепкое? – Я ему пристально прямо в глаз посмотрел.

– Крепче железа! – воскликнул он и кулаком по колену треснул. – Духи степные мне свидетели, а богиня Мон поручителем! – и на землю смачно плюнул.

– Ну, никто тебя за язык не тянул, – вздохнул я. – Будем играть… на твоих полонян.

– Быть посему, – сказал он поспешно и осекся тут же.

Только слово не птаха глупая, его в степи до смерти не загоняешь. Сказал, так и делать придется.

– Может, все-таки передумаешь?

– Я слова свои обратно не беру, – разозлился Куря и первый ход сделал.


Солнце свой путь дневной закончило и устало выискивало местечко поудобней, чтобы скорее спрятаться за окоем. Печенеги, наевшись, напившись и набузившись вволю, расселись вокруг нашего кургана. Тихо сидели, дожидались восхода полной луны.

Каменная баба, утомленная шумом и гамом суетных людишек, отдыхала. За ее спиной разгорался потрясающей красоты закат, но ей было не до прелестей вечерних. Сколько она восходов и закатов на своем веку повидала, теперь уж и не упомнит. Да и не нужно ей это. Тому, кто вечностью живет и жизнь свою веками меряет, нет дела до пролетающих мимо мгновений. И уж тем более истукану каменному было совсем не интересно, что у его подножия в битве шутейной сошлись две игрушечные армии.

Напряженным вышел наш с Кур-ханом поединок умственный. Один другому никак победу уступать не хотел. На каждый ход достойный ответ находился, на каждую ловушку своя уловка, на хитрость подвох, а на западню засада выстраивалась. Не желал Куря с полонянами расставаться, а я их души на волю отпустить поклялся и клятву эту нарушать не собирался.

Долго мы бились. Упорно и беспощадно. Наконец Кур-хан встал, сгреб с доски тавлеи драгоценные и молча их за спину каменной бабы далеко в степь зашвырнул. Доску взял, об колено переломил и вслед за тавлеями отправил.

А я не смог счастливой улыбки сдержать. Хоть что-то в этой негостеприимной степи, в Диком поле, по-моему вышло.

– Слава тебе, Давший Мудрость, Велес Сварожич, за то, что не оставил меня без блага своего. Ума-разума дал и на путь к перемоге направил, – прошептал я и Солнышку Красному вслед поклонился.

– Ох, и везучий же ты, хазарин, – спокойно сказал Кур-хан. – Видно, по нраву ты пришелся духам степным, коли они и в третий раз победу в твои руки отдали.

– А чего это ты его хазарином зовешь? – Я вздрогнул от скрипучего голоса и с опаской взглянул на каменную бабу.

Не ожидал я, что идол вдруг голос подаст, и от этого холодок по спине пробежал. Но страх мой напраслиной обернулся. Не камень бездушный, а живой человек с ханом заговорил. Из-за истукана старушонка давешняя вышла. Сама невеличка, в одной руке факел потухший, в другой – зеркало медное на рукояти длинной. Голова у старушки выбрита гладко, так, что последние лучи дня угасающего от макушки красным заревом отсвечивают. А взгляд у нее цепкий, словно не смотрит она, а с ног до головы меня ощупывает.

– Так ведь это посланник от кагана хазарского, о Достойная Сияния Звезд, – ответил хан.

– А разве в посланниках только хазарин ходить может? – скривилась старушка. – А ну-ка, назовись? – вновь взглянула она на меня.

– Добрын, сын Мала, княжич Древлянский, – сказал я, вздохнул горестно и добавил: – Бывший княжич.

И увидел я, как у Кури от удивления единственный глаз наружу из глазницы вылезать начал. Я же на родном языке со старушкой заговорил. Вот уж не ожидал печенег от посланника хазарского славянскую речь услышать.

– Ты не хазарин? – спросил меня Куря и бородой потряс, будто наваждение отогнал.

– Я древлянин… урус по-вашему.

Совсем растерялся печенег. Только руки развел. А потом брови насупил:

– Так, выходит, ты меня обманул?!

– В чем же обман-то? – пожал я плечами. – Ты меня об имени не спрашивал. Ну, а коли хазарином называл, так что с того? Может, тебе так сподручней было. Меня же теперь можно и горшком назвать, лишь бы в печь не ставили. Ты же сам варягам помог и меня, и отца моего родной земли лишить. По твоей милости Древлянское княжество в Русь вошло. Или не помнишь, как на Пепелище ты войску нашему со своими печенегами в спину ударил?

– Так ты сын того Мала…

– Того, – кивнула старушонка. – Того самого.

– А как же грамота?

– Мне ее Авраам бен Саул, ребе Итильский, дал, чтобы я до Родины беспрепятственно добраться смог.

– Авраам такими грамотами зря раскидываться не будет, – хмыкнула старушка. – Старый лис выгоду в тебе, Добрын, сын Мала, почуял. Ненависть твою к Киеву разглядел. Да ты не бойся, – старуха хитро на меня взглянула. – Кур-хан тоже любовью к Святославу с Ольгой не страдает. Ведь так?! – строго спросила она хана.

– Это уж точно, – ответил тот.

– А если враг у нас общий, – продолжила Луноликая, – то нам друг с другом собачиться незачем.

– Ты права, Луноликая, – сказал Кур-хан и отвернулся.

– То-то же, – сказала старушка, а потом факел под мышку засунула и из складок одежи своей короля с бирюзовой короной достала. – Смотри, какое чудо я неподалеку в степи отыскала.

Смутился Куря, заегозил, словно спрятаться ему от старушки захотелось, вот только некуда – степь кругом. Я даже представить себе не мог, что всесильный хан степной перед этой коротышкой слабину даст. И спесь его, и гордость непомерная вмиг улетучились. Будто малец провинившийся Куря голову косматую в плечи втянул.

– И что же ты проиграл? – старушонка ему с укоризной.

– Коня, – сказал хан.

– А еще?

– Старого стрельника, – совсем скис печенег.

– И это все?

Помялся Куря, а потом рукой махнул:

– Да мы себе еще полонян добудем. Вот увидишь. Как только пахари урожай соберут…

– Дурак, – вздохнула Луноликая и, словно на недужного, на хана посмотрела.

Потом плюнула себе под ноги, а мне сказала:

– Полонян завтра заберешь и дальше отправишься. И чтоб духу твоего в степи не было, а пока ступай. Нечего тебе тут делать. То, что дальше будет, чужим глазам видеть не нужно, – ко мне спиной повернулась и спускаться с кургана стала.

– Погоди, – окликнул я старушонку. – Со мной женщина была. Любавой ее зовут. Жена она мне.

– Она тебя там, – махнула Луноликая в сторону заката, – в степи дожидается. Хорошая у тебя жена. Береги ее и слушайся. Она богами отмечена, и сила в ней, и разума не занимать.

И уже на бегу я услышал, как старушка Куре сказала:

– Вот ее бы я в преемницы себе взяла, да только чужая она, богине Мон это не по нраву будет…

Я бежал по степи навстречу угасающему солнцу. Спотыкался, падал, снова вскакивал, путался в высокой траве, проклинал злых духов за задержку, отплевывался и снова бежал. Забыл про усталость, про боль в боках, Байгором изломанных, про раны старые. Изо всех сил бежал, а сам все выглядывал – где же она?

Нашел.

Увидел.

Припустил сильнее.

И она мне навстречу бросилась.

Встретились.

Обнялись.

Повалились в траву.

Целовались жарко и нацеловаться не могли. А потом я вдруг понял, что все чувства наши обратно вернулись. И в тот же миг птица Счастья нам песню пропела, а потом укрыла нас своими крылами нежными и к небесам понесла…

– Любавушка…

– Добрынюшка…


15 июля 954 г.

Священный долг Кур-хан исполнил. Как и подобает истинному игроку, весь проигрыш сполна отдал. На следующий день пленники были свободны, и провизии печенеги нам вдосталь дали.

Чуть более тысячи человек я из неволи вырвал. Малая капля в потоке людском. Сколько их было? Сколько еще будет – воинов, огнищан, баб и детишек малых, кочевниками из родных весей навсегда уведенных? Костями своими Дикое поле засеявших, сгинувших навсегда в бескрайней степи, в рабство проданных, на чужбине замордованных – людей, которым выпала нелегкая доля умереть вдали от родной земли.

Всего лишь на мгновение удалось мне этот поток прервать, и за то Сварогу и всем богам поклон низкий.

Не поверили вначале люди, что им удача улыбнулась. Жизнь им темной и страшной чудилась, смирились многие со своей беспощадной судьбой. И вдруг удача улыбнулась, словно из черной пещеры на свет белый выбрались, воздухом вольным вздохнули. И не было их радости конца.

Как узнали, кто в их освобождении повинен, бросились нам с Любавой руки-ноги целовать. Еле успокоить мы их смогли.

– Погодите, люди добрые, – взмолился я. – Не до радостей сейчас. Вот до мест родовых доберемся, тогда и отпразднуем.

– А ты сам-то чьих кровей будешь? – спросил меня какой-то мальчонка. – Одежа на тебе печенежская, меч варяжский, а по-нашенски чисто говоришь, – утерся он рукавом, носом шмыгнул, сам худющий – кожа да кости – лишь глазищи синие, словно небо весеннее.

– Это же княжич Древлянский! – крикнул кто-то. – Я знаю его. Добрыней его величать!

Пригляделся я к крикуну и понял, что не напрасно просил я Курю поставить на кон ясыра-стрельника. Ведь с детства раннего я его стрелы знал. Не было в Древлянской земле мастера искусней Людо Мазовщанина. И вчера, когда Кур-хан мне колчан, полный стрел, протянул, я сразу понял, чьими руками они сделаны. Не ошибся, значит.

Подошел я к Мазовщанину, обнял его. Он на первый взгляд таким же, как был, остался – худой да длинный, как жердь. Только в глазах его горе виделось. Нелегкая человеку жизнь выдалась: сперва к нам в полон попал, потом на дочери Жирота-оружейника женился и вольную получил, а как жена померла, так домой все хотел, в землю Мазовщанскую вернуться, да снова в полон попал.

– Здраве буде, Людо, – поклонился я мастеру.

– И тебе здоровья, Добрыня.

– Ты же к своим из Коростеня уйти собирался, как же здесь очутился?

– Так, видно, богам угодно было, – ответил он и заплакал. – Спасибо тебе, Добрынюшка. Пятый год я здесь горе мыкаю, с печенегами степь топчу. Только за умение мое и держали. А я им стрелы вытачиваю, а сам слезами обливаюсь – знаю же, что смерть для сородичей своих роблю, а плохо делать тоже не могу, руки стрелу скривить не хотят. Вот и маюсь, да совесть бузою заливаю. Благодар от всех от нас тебе, Добрынюшка, – и до самой земли поклон отвесил.

– Слава Добрыне! – крикнул мальчонка.

– Слава Добрыне! – подхватили люди.

Поклонился я людям, а потом у Людо спросил:

– Слушай, стрельник, вчера печенеги древлянина казнили…

– Это Ратибор, сын Гутора-превратника. Может, помнишь его, он в Коростене рос?

– Как же не помнить, – вздохнул я горестно. – Маленьким он был совсем. С нами водился. Гридя все от него отделаться хотел, чтоб играть нам не мешал… и отца его я хорошо знал, тот на Пепелище погиб… вот ведь как свидеться пришлось…

– Предупреждал же я его, чтоб с печенежкой этой бросал знаться, да не послушал он, – Людо махнул рукой в сердцах и отвернулся.

– Вчера днем его тело к нам принесли, – словцо мальчонка вставил. – Печенеги сказали, что ежели жрать захотим, так чтоб из Ратибора похлебку варили.

– Похоронить бы его надо…

– Не беспокойся, – кивнул Мазовщанин. – Похороним, как положено.

– Добрынюшка, – Любава к нам подошла, – домой собираться пора.

– Ты недужных осмотрела? – взглянул я на жену.

– Осмотрела, – сказала она. – Почти все идти смогут. Двое, правда, больны сильно. У одного жар, а другой избит. Тяжко им будет…

– Ничего, – успокоил я Любаву. – Мы их на коней посадим, а сами пешком как-нибудь.


Ратибора мы на берегу реки похоронили. Высокий курган над ним насыпали. Пусть, решили мы с Любавой, навсегда рядом будут – древлянин и ханская дочь. Ратибор и Хава[37].

Печенеги нас провожать не пошли, даже вслед нам смотреть не стали. Да и не нужны нам были их проводы. Мы когда подале отошли, я на становище обернулся, на стяг печенежский со змеем крылатым взглянул.

– Что, Ящур треклятый? – прошептал. – Пришлось разжать свои когти мерзкие? Не сумел удержать души православные? – и рассмеялся громко.

И показалось мне на миг, что змей на стяге вдруг грустным стал. Вот-вот луну из лап выронит, и придавит светило ночное становище печенежское.

Мы уже через Хаву-реку переправляться начали, когда Куря нас догнал. Народ решил, что передумал кочевник нас отпускать, переполошился и в воду ринулся. А я Эйнаров меч из ножен достал. Так, на всякий случай. Но хан и не думал договор нарушать. Осадил коня на крути прибрежной, встал поодаль, рукой помахал, меня к себе подозвал.

– Святославу от меня привет передай, – бросил печенег на прощание. – Скажи, что Кур-хан помнит про ту ночь на Днепровском льду…

– О чем это ты? – спросил я его.

– Он поймет, – развернул Куря коня. – Прощай, Добрын, сын Мала. Если еще встретимся, я тебе в тавлеях спуску не дам, – плетью бок конский ожег и обратно к змею своему поскакал[38].