"Боярин" - читать интересную книгу автора (Гончаров Олег)Глава восьмая КОРОГОДЗябко мне было на душе, оттого и бил мелкий озноб. Хорошо Любаве, ее Микула ласково встретит. Скучал огнищанин по дочери, в требах своих поминал, по вечерам с боку на бок ворочался. Все думал, как там, в Киеве недобром, Любавушке моей живется-можется. Что-то от нее давно весточек нет? Обрадуется Микула возвращению дочери под отцовский кров. И баньку истопит, и медком угостит, а может быть, и подарком одарит. Потому и спешит Любава на родину с легким сердцем и свидания с родителем своим ждет. Меня же холодом продирает от мысли о встрече с отцом. Знобит меня. А тут еще Малуша отказалась из Киева уезжать. Что я ему скажу? Что он для нее словно сам Святогор-хоробр всегда был? Что ждала она встречи с ним, большим и сильным, о котором только и помнила: как легко он ее, девчушку маленькую, на руки поднимал, да к самым небесам подбрасывал? Что она лапоток впопыхах потеряла и упала два раза, пока бежала со Старокиевской горы на встречу с ним? А он… Вовсе он не волотом сказочным оказался, а обычным человеком – роста среднего, с рукой калеченной да еще и с ногой израненной. И встретил он ее совсем не так, как ей в думах грезилось. Скажу, как есть, а там пускай сам думает. Она ему дочь – чай, кусок от нее не откусит. Вот уже и ворота Овруча, крепостицы малой, что нежданно стольным градом земли Древлянской заделалась. Тяжелые дубовые створы открыты, словно огромный жабий рот, люд городской туда-сюда снует, огнищанин какой-то целый воз соломы привез. На него привратник покрикивает и древком копья грозится: – Проезжай! Проезжай скорее! Чего раскорячился! Всю дорогу перегородил! А мужичонка растерялся чего-то, охает да кобыленку сивую понукает: – У-у-у, волчья сыть! Гужу перехлестнула! Сойди! Сойди, кому говорю! Перед воротами мост. Новенький. Еще не почернел от дождей и пахнет струганым деревом. Под мостом ров глубокий. Пройдет всего несколько лет, и в этом самом рве старший сын Святослава, тот, которого Любава у смерти из когтей вырвала, будет искать и не находить своего убитого брата. Он будет ползать среди окровавленных, искореженных тел и проклинать богов и самого себя. Он будет кричать навзрыд. Будет надеяться, что брат услышит его плач, восстанет от вечного сна, поднимется над горою мертвяков, обрадуется нежданной встрече и… простит. Простит Ярополка за то, что не имеет прощения. А пока копошатся во рву люди, лопатами суглинок ковыряют, поднимают в плетеных корзинах землю на вал. Серьезно отец к осаде готовится, решил из Овруча твердыню неприступную сделать. Мы надо рвом стоим, и все я никак не могу вперед шагнуть да в град войти. Боязно мне. Оттого и знобит и в руках дрожь мелкая. – Ты чего, Добрыня, остановился-то? – это Ярун ко мне подошел. Он был первым из старых друзей, кого я на родной земле встретил. Мы под вечер до реки граничной добрались. Постарались тихонько на родной берег перебраться. Но стоило нам с Любавой через Ирпень переправиться да в сухое переодеться, как тут же из лесу на нас двое граничников выскочили. Ребята молодые, но сразу видно – хваткие. Плащи на них зеленые. Наши. Древлянские. У одного топор на рукоять длинную насажен, у другого – палица железом окована. Первый сбоку зашел, а второй наперерез коню моему шустро кинулся. – Что это за невидаль нам с Полянского берега занесло? – крикнул шустрый и схватил за узду моего жеребца. – Ты ручонки-то убери, – сказал я ему и навершие меча в кулаке сжал. – Не ровен час, взбрыкнет коник, так зубов не досчитаешься. Он у меня дерганый, особенно после купания. Вишь, фыркает. Это значит, что ты ему не слишком по норову пришелся. – Да ладно уж, – сказал паренек, – и не таких норовистых обламывали, – но руку все же отдернул. – Вы кто такие будете? – спросил второй граничник, возрастом постарше. – Чего в землю нашу приперлись? – Ну, положим, что земля это такая же ваша, как и моя. Древлянин я по рождению, али по говору не признали? – Что-то не разберем никак, – хмыкнул тот да топор свой поправил, чтоб плечо не тер. – А баба? – вновь подал голос шустрый. – Кому баба, а кому мужнина жена, – сказала Любава. – Я Микулы-огнищанина дочка. Слыхал про такого? – Про Микулу слыхал. Даже видел однажды, а вот о дочке его… – Это что же получается? – снова встрял старший. – Ты Любава, что ли? – Ну, слава тебе, Даждьбоже! Хоть один про меня знает. – Погоди, – почесал в затылке граничник. – Выходит, что ты Добрыне нашему женой доводишься? – Выходит, что так, – сказал я. – Понятно, – разулыбался отрок. – А ты тогда кто? – спросил он меня. – Так ведь, – пожал я плечами, – я он и есть. – Кто он-то? – Добрын. – Ой, не могу! – Шустрый паренек палицу из рук выронил, за живот схватился и залился громким смехом. – Ой, смотрите, люди добрые, как меня, горемычного, обмануть хотят! Ой, да что же у меня на лбу написано, что я дурачок непутевый? – Чего это он разошелся? – спросил я старшего. Тот в ответ на меня недоверчиво покосился и топор с плеча снял. – А то, что брешешь ты, как кобель некормленый. – С чего это вдруг? – А с того. – Молодой глаза от слез утер, рукоять палицы носком подцепил, подкинул ее и поймал ловко. – Сдается мне, – сказал вдруг серьезно, – что вы лазутчики Полянские. Слазь с коня, а то сейчас я ему ноги переломаю. – Животина-то тебе чем не угодила? – разозлился я. – А тем, что она на своем хребте вражину носит! – сказал малый. – Не враги мы, – спокойно сказала Любава. – Мы в Овруч едем. Добрыня с отцом повидаться хочет. – И эта туда же, – сказал старший. – Ты-то хоть, мужнина жена, не встревай. Ты что? Думаешь, мы поверим, что это Добрыня? – Да наш Добрыня ростом чуть пониже Святогора-хоробра будет, – поддержал его шустрый. – У него кулак, что твоя голова, а конь под ним такой, что как скакнет, так во-о-он там… за бором вмиг окажется. Он самого Змея одолел, а в Царь-городе с василисом сразился и паскудника этого побил. Нашенский он. Из рода Нискиничей! Ему сам князь Мал родителем! А ты его именем прикрыться захотел. – Это откуда же ты такое выдумал? – спросил я. – Так про это вся земля Древлянская гудом гудит. А на той седмице на торжище Баян про это бывальщину пел. Так пел, что ажник сердце зашлось… – Теперь понятно, откуда у этих небылиц ноги растут, – ухмыльнулся я. – Наплел подгудошник с три короба, измыслил не рядышком, а вы, лопухи, уши развесили. – Ты, гнида полянская, Баяна не тронь! – разозлился граничник, топором замахнулся. – Его сам Велес в маковку поцеловал! И не тебе, паскуднику, его хаять! А ну! Слазь с коня! Кому говорят! – Эх, чтоб вас всех! – выругался я. Не хотел я со своими в драку лезть, да, видимо, учить дураков придется. Тронул я коня чуть вперед, за ворот паренька шустрого подхватил, от земли оторвал. Тот от неожиданности палицу свою снова выронил. Затрепыхался, словно кутенок, руками-ногами дергает. – Дивлянка! Дивлянка! – напарнику кричит. – Топором его! Топором супостата! Он меня, вражина, за шею захлестнул! Смотрю, а Дивлян и вправду топором замахивается. Я паренька-то на него и пихнул. Покатились оба в калиновый куст, ругаются, барахтаются меж ветвей, а меня смех разобрал. – Да, – говорю, – с такими воинами нелегко Святославу тягаться будет. – Какие уж есть, – голос раздался, и из-за ствола соснового ратник вышел. Этот и впрямь настоящим воином был. Доспех на нем справный, на голове шишак с брамицей, за спиной лук со стрелами, а на поясе меч висит. – Что? – говорит. – Не признали тебя, Добрыня, сородичи? – Никак не признали, – смеется Любава. – Ну, здравы будьте, – поклонился нам воин. – И тебе здоровья, Ярун, – соскочил я с коня да с товарищем старинным обнялся. Тут и горе-граничники из куста выбрались. Уставились на нас, рты от удивления раскрыли. Стоят, глазами хлопают. – Чего колодцы-то раззявили, не боитесь, что пыль налетит? – сказал им Ярун строго. – Эх, вы! Своих от чужих отличить не можете. И чему я вас только учил – ума не дам? – Так ведь на нем кольчуга вязки полянской, и говорит он чудно, – стал оправдываться Дивлян. – И вправду, Нискинич, – шустрый паренек как стоял, так на задницу и повалился. – Добрыня… – Вставай, дурень, – Ярун ему говорит, – да палицу подними. Чего же она у тебя на земле-то валяется? Ты прости Оскола, княжич, – он ко мне повернулся. – Он у нас парень неплохой, только слегка с придурью. – Чего это? – обиделся Оскол, поднялся быстро да дубину свою подобрал. – Я-то думал, что лазутчиков вражеских мы захватили, перестряли и ты нас за это похвалишь, а сам ругаешься. – Я вас похвалю, – сказал я. – Хорошо граничье стережете. Нас заметили, так и других не пропустите. А то, что нас с Любавой не признали, так то не ваша вина, а наша. Давно мы в родных краях не были. – И я тоже похвалить их хочу, – Любава со своего коника спешилась да суму седельную отворила. – Идите сюда, ребятушки, я вас сладеньким попотчую. Небось, изголодались совсем. А у меня тут пироги с черникой. Вкусные. – Дозволишь, болярин? – подмигнул я Яруну. – Пускай, – махнул рукой воин. Так мы с Яруном и встретились. Его Путята на граничье послал, чтоб за Ирпенем пригляд иметь. В дозор с ним двое отроков напросились. Не ратники они – огнищанского сословия, но уж больно хотелось Дивляну с Осколом удаль свою доказать да геройство проявить. Похвально подобное рвение. Я же сам когда-то, мальчишкой совсем, с побратимами своими в поход на ятвигов увязался. Там и друзей потерял, и первую кровь вражью пролил, и сам рану получил. Только если бы не тот поход, я бы, возможно, любовь свою единственную впопыхах пропустил, а без любви и жизнь не в радость. А пареньки смышлеными оказались, вон как лихо они нас с женой выследили. Правду сказать – не таились мы на родной земле, однако и не оказывали себя чрезмерно. Через Ирпень мы переправились на закате, и найти нас в потемках не так просто было. А они нашли. И за то получили благодар от меня: по куне серебряной. Оскол в денжке тут же дырочку проковырял, на тесемку с оберегами подарок приспособил и на шею повесил. – От самого Добрыни подарочек получил, – осклабился он довольно и пирог Любавин прикусил. – Детям своим завещаю, а те внукам передадут от деда Оскола весточку. – Ты прожуй вначале, – урезонил его Дивлян. – А то не только до внуков, а и до детей не доживешь. Ишь, рот-то набил. Поперхнешься, и поминай как звали, – и благодар мой старательно в калиту к себе положил. От нас с женой пареньки гостинцев получили, а от болярина своего взбучку немалую. – Что же вы, – ворчал Ярун, – на рожон-то полезли? Видели же, что воин при мече, а не крестьянский сын с вилами наперевес на наш берег вылез. Нужно было сразу мне докладывать, а не под копыта сломя голову бросаться. А если бы он вас порубил? Это вам не за сохой ходить, тут думать надобно. – Ну, не порубил же, – Оскол отправил в рот новый кусок пирога. – Эх! – махнул рукой болярин. – Видишь, Добрыня, с кем супротив дружины Святославовой выходить придется. Словно дубины стоеросовые, ни словом их не пронять, ни топором ошкурить – сырые да зеленые. – Это ничего, – улыбнулся я. – Еще обтешутся. Мы с граничниками ночь у костерка пересидели. От них и узнали, что как только Мал вернулся, так Путята звание хоробра и вольность свою в сторонку отложил и воеводой при князе стал. Что отец велел Зелене на Припяти заставы держать. Там войско Свенельдово собирается, оттуда и удара ждут. Что основные силы у Овруча сохраняют и город к осаде готовят. Что ратников можно по пальцам пересчитать, а вся надежда на ополчение огнищанское. – Вот такие сосунки, как Оскол с Дивляном, первыми под мечами вражьими лягут, – шепнул мне болярин, когда сморило пареньков у жаркого костра, укрылись они плащами и задремали, а Любава уже давно уснула. – Жалко их. Это мы уж пожили, а им еще в Сваргу рано. – Пожили? – Словно кошка мне по душе коготком царапнула. – Тебе тридцать-то минуло? – Тридцать два стукнуло, – кивнул Ярун, – прошлой осенью. – Так, может, не пришло еще время помирать? – Разве же Марена спрашивать будет? – ухмыльнулся болярин. – Ей, безносой, все едино: хоть молодой, хоть пожилой, хоть старый. А по всему видно, что тридцать третью весну мне не встречать. Навалится Русь, так всем мало не покажется. Уж больно силы неравные. Нам-то с тобой не привыкать костьми ложиться, – вздохнул Ярун огорченно, – а мальцов жалко. – Ты погоди, – сказал я ему. – Никому не дано свою долю наперед знать. Глядишь, и обойдется все. – Ладно, – сказал Ярун. – Поживем – увидим. Пока спать надобно, а там что Даждьбоже даст… Поутру мы дальше в путь отправились. Ярун с нами поехал. Нужно ему было с Путятой повидаться. – А отроков одних оставлять не боишься? – спросил я его. – Они же не дети, – ответил болярин. – Небось, в лесу не заблудятся. И потом, не вечно же мне у них в няньках ходить, пусть привыкают без опеки обходиться. – Это нам только на пользу будет. Правда, дядя Ярун? – сказал Оскол. – Ты тут не зубоскаль, племянничек, – взглянул на паренька болярин сурово. – Дивляна во всем слушайся. Я его за старшего оставляю. Понял? – Как не понять, – закивал отрок. – Слышал, Дивлянка, что Ярун сказал? Так что я теперь тебя болярином кликать стану, – и засмеялся пуще прежнего. – Не переживай, дядя Ярун, – сказал Дивлян. – Все у нас справно будет. Я Осколу спуску не дам. – Поедем, Добрынюшка, а то солнышко уже совсем поднялось, – сказала Любава. И мы тронулись, а отроки нам вслед помахали да и скрылись в лесу. – Я бы их не оставил, – сказал Ярун. – Только воевода обещался справным оружием поделиться, а то тяжко отрокам с дубьем да топорами по лесам бегать. Людо Мазовщанин стрел много делает, только все равно на всех не хватает. И с железом у нас загвоздка получилась. Некому мечи ковать и кольчуги вязать. Оружейников за эти годы повывели. Ты про Ивица слыхал? – Слышал, – сказал я. – Пусть ему сладко будет в Пресветлом Ирие, – сказала Любава. – Оскудела мастерами земля Древлянская, – Ярун кобылку свою по шее похлопал и ничего не сказал больше, а только глаза к небушку поднял, словно среди ветвей вековых сосен пытался разглядеть ответ на вопрос: что же там дальше-то будет? На ночевку мы в подворье огнищанском остановились. Бабка седая нас приветила, на стол горшок с кашей поставила и извинилась смущенно: – Вы уж простите, гостечки дорогие, что каша без маслица. Последнюю коровенку по зиме Велес Премудрый в свое небесное стадо забрал, а на новую ни сил, ни мочи нет. Ее же обиходить нужно, сена накосить, соломки насушить, на травку зеленую выгулять. А куда нам с дедом? Он-то хворает у меня. Вон, слышите? За печкой кашляет. А я с хозяйством одна не справляюсь. Всю скотину перевели, на одной кашке и держимся. Так что снедайте, что Даждьбоже послал, и обиды на нас не держите. – А чего же вы бабушка одни? А дети-то где? – спросила Любава, доставая из котомки остатки копченой грудинки, что мы с собой в дорогу из Киева взяли. – Так ведь трое у меня их, – бабулька втянула носом мясной дух, сглотнула слюну, потупилась и утерла кончиком платка слезящиеся глаза. – И где же они? – Любава кивнула мне украдкой. Я разрезал грудинку пополам, один кус оставил на столе, а второй протянул жене. – Так ведь двое сынов у князя в ополчении, – вздохнула бабушка. – Вы, – посмотрела она на нас с Яруном, – вижу, тоже ратники. Может, доведется повстречать Сыта да Творилу, братьев-погодков, так кланяйтесь от нас. Скажите, что я жива-здорова, а отец их, Твердило, приболел, но тоже пока крепится. Любава между тем грудинку в тряпицу завернула да бабушке этот сверточек протянула: – Вот, возьми. Деду дашь, да сама потом нас добрым словом помянешь. – Я и без этого вас добром помяну. – Бабулька взяла сверток и, уже не таясь, утерла платочком глаза. – Больно дед у меня без скоромного мается. Хозяйка спрятала сверток в деревянный ставец и вновь вернулась к столу. – Как, ты говоришь, мужа твоего зовут? – спросил я. – Твердило Древлянин, его люди прозвали за то, что однажды он самому князю на вече совет дал от всей Древлянской земли. Если бы не мой Твердило, может, и не побили бы мы тогда волчару Ингваря, и до сих пор варяг из нас бы кровушку пил. Вот какой у меня муж, – гордо сказала она, а потом вдруг сникла. – Раньше-то у нас подворье справное было. Двенадцать коров, да еще двух козочек держали. Масло муж не только в Коростень, но и в сам Киев возил. Туда и дочку замуж отдали… – Было видно, что хозяйка соскучилась по людям и теперь рада поговорить о своем житье-бытье. – Дочка твоя уж не Велизара ли? – спросила Любава. – А ты почем знаешь? – удивилась бабушка. – Кланяться она вам велела. У них с Глушилой все хорошо. Переживают только за вас сильно. Волнуются, что из-за брани до вас добраться не могут. С нами поехать порывались, но не взяли мы их. По дорогам заставы да войско стоит. Мы-то привычные, а им в диковину. Как все это кончится, они вас к себе ждать будут. Глушила передать просил, чтоб вы подворье на сыновей оставляли, а сами в Киев перебирались. – Дед! – обрадовалась хозяйка, мужа позвала. – Слышь, дед! Они же от доченьки нашей весточку привезли! – Слышу, – раздался из-за печи скрипучий голос. – Я вроде как не глухой пока. – Ты бы вышел, что ли. – Мне и тут хорошо. – Так ведь люди же… – Не хочу я их видеть. Повадились по земле блукать. Лучше бы на месте сидели да жито растили, чем друг дружке кровя пускать. – Так ведь ты же, Твердило, когда-то тоже князя на смертоубийство подбивал, – сказал Ярун. – Дураком непутевым был, вот и подбивал, – проворчал Твердило и закашлялся. – А теперь, значит, поумнел? – спросила бабулька. – Теперь поумнел, – сказал дед. – И потом, раньше-то мы с варягами воевали, а сейчас друг дружку колошматить собрались. Где это видано, чтобы дочь к отцу приехать не могла? Древляне… поляне… одним же богам требы возносим. Сварог и Даждьбогу, и Перуну родитель. – А поборы? А руга? – возразил Ярун. – А мне что Малу в Овруч, что Святославу в Киев ругу слать. Какая меж ними разница? Это все вы, вои да ратники, народ баламутите. Скучно вам, видать, без дела сидеть, вот друг на дружку и кидаетесь. А мы-то тут при каких делах? Князь наш разве вече собирал? Разве с народом своим советовался, прежде чем смуту эту затевать? Его злость непомерная на Киев гложет, да только обглоданными, сдается мне, люди неповинные останутся. Не желаю я с вами больше лясы точить. Вы гости в доме моем, а по Прави гостей накормить, напоить да от непогоды укрыть надобно, а про то, чтобы с гостями разговоры вести, в Ведах ничего не сказано, – зашелся кашлем Твердило, похрипел за печкой своей и замолчал, словно и нет его. – Ты ему помочь сможешь? – тихонько спросил я Любаву. – Навряд ли, – покачала она головой. – Он от нас помощи не примет, а без него мне лихоманку не одолеть. – Ох, – всплеснула руками хозяйка, – трудно мне с ним. Обида в нем великая сидит, оттого весь мир черным кажется. Боюсь я, что от такого огорчения у мужа студенец[98] случиться может. Не приведи, Даждьбоже, мне одной остаться, – утерла она платочком налитые мутными слезами глаза и принялась Любаву о дочери расспрашивать. А мне каша в рот не лезла. Сидел я, в миске ложкой ковырял, а сам все думал: «Неужто отцу жажда мести совсем глаза занавесила и не видит он, что в земле Древлянской делается?» И Ярун притих. Видать, о своем задумался, и по лицу болярина было видно, что думы у него совсем не веселые. Все это вчера было, а ныне мы до Овруча добрались. Сошел я с коня перед градом, на мост поднялся, а дальше идти отчего-то сил недостает. Ярун меня вперед подгоняет, а я словно к тесовому настилу прирос, и только холод в душе, да дрожью мелкой руки трясет. – Пойдем, Добрынюшка, – жена мне говорит. – Что же мы? Зазря приехали, что ли? Он родитель твой, а за непочтение к родителям боги наказывают. Послушался я Любаву, за повод дернул и с тяжелым сердцем повел коня в отворенные настежь ворота. От могучего удара ладонью по столу подпрыгнула на столешне корчага с парным молоком, а миска с пышнобокими ватрухами и вовсе на пол свалилась. – Не бывать тому, чтобы яйца курицу учили! – сказал отец и подул на отшибленные пальцы. – Думаешь, я так не умею? – и я со всего маху треснул по столешне. Хрястнуло крепкое дерево, на этот раз не удержалась корчага, набок повалилась, молоко белое на красную скатерть пролилось, растеклось лужей да отцу на колени закапало. Путята подобрал с пола миску, сложил на нее запачканные ватрушки, не решился поставить их обратно на стол и огорченно покачал головой. – Будет вам хлеб пачкать да утварь поганить, – сказал он, но мы с отцом, не сговариваясь, так посмотрели на него, что тот поежился и отвернулся. – Вы, Нискиничи, сами меж собой разбирайтесь, а я погожу пока, – и ушел, осторожно за собой дверь притворил, и мы остались с отцом один на один. – Ну вот, – сказал отец. – Чистые порты мне замарал, – стряхнул он капли молока, руку об угол скатерти вытер и поднялся с лавки. – Здоровым ты у меня вымахал, а ума не нажил, – сказал. – Сын в отца, – огрызнулся я. – Отец во пса… – привычно продолжил он, но спохватился, поперхнулся и вдруг рассмеялся. – Ох, и мудра была моя матушка. Помнишь ее? – Как же не помнить? – улыбнулся я в ответ. – Помню, как она мне сказки рассказывала, как я голову подставлял, чтобы она мне волосы расчесала, блины ее помню вкуснющие… – Блины знатные, – отец поднял глаза к потолку и утер ладонью рот, словно вспомнил вкус давно забытого лакомства. – На Масленицу она кухарок от печей гнала, сама пекла Хорсово коло. – А мне с корябочками подсовывала. Знала, что я люблю, – сказал я. – Сильна была. И отца, и меня сорванца, и все княжество в кулачке своем держала… – И тут он, точно от грез приятных очнулся, взглянул на меня, и в его глазах мелькнул злой огонек. – А ее внук эту землю по недомыслию потерять намерился! – вновь начал распаляться он, и та тонкая ниточка, что завязалась меж нами, лопнула. – А ее сын, и мой отец, видно, от большого ума, решил эту землю кровью народа своего залить! – Я сдаваться тоже не собирался. – Ты о чем говоришь?! Древляне за свободу свою поднимаются. – Ой ли? – посмотрел я ему прямо в глаза. – А может, не в древлянской воле дело, а в обидах твоих? Только, если помнишь, руки тебе никто не выкручивал. Сам ты ряд с Киевом заключил, сам и княжество свое в Русь отдал. Чего же теперь на попятную идти? – Так ведь тогда Ольга нас в Коростене придавила, – отвернулся он да больную руку к груди прижал. – А тут еще Болеслав с речами своими насел. Уговаривал меня ради спасения ваших с Малушкой жизней стремя Святославу поцеловать. Ты же помнить должен – выхода не было. – А сейчас он есть? Если мне Ольга не соврала, то на нас с трех сторон накинутся. И войск у Руси сейчас втрое больше, чем тогда на Пепелище против нас вышло. Где силы возьмешь, князь Древлянский, с такой напастью справиться? – А ты, княжич, неужто рядом со мной не встанешь? – Коли воля твоя будет, встану. И голову свою рядом с твоей головой положу. Ты мне отец, а я тебе сын. – Ну, а ежели неволить тебя не буду? – Тогда попытаюсь все вспять повернуть. Чтобы Русь земле нашей разор не чинила, а тебя за горячность твою Киев простил. Сжались у отца пальцы в крепкий кулак, на щеках желваки заходили. – Ишь, как ты заговорил! – сквозь стиснутые зубы сказал он. – Больно мне от тебя такие слова слышать. Ни в чем вины моей нет, и прощения от варяжки мне не нужно. Моя эта земля. От пращуров во владение мне передана, и никому я княжество отдавать не собираюсь! Коли богам так угодно будет, все мы костьми за нее ляжем, а ворогам ни пяди не отдадим. Уж кому-кому, а бабе этой надо мной снова верх взять я не позволю! Ненавижу семя Асмудово! Повадилась баба мужиками вертеть, и укорота на нее нет! Никогда этой сучке варяжской не прощу… никогда… словно мальчишку меня вокруг пальца… – Так вот оно в чем дело! – осенило меня, и понял я наконец-то истинную причину отцовой злости. – Я-то думал, что ты за власть держишься, а выходит, Ольга тебе покоя не дает. Ты ей никак простить не можешь… – Замолчи! – не сдержался отец, замахнулся на меня, словно я ему ненароком на больной мозоль наступил. – Ух, как у тебя душа-то болит, – мне его даже жалко стало. – Сколько лет ты в себе боль эту носишь… – Ты мне душу руками не лапай! – …и через боль эту ты не замечаешь, что жажда мести тебя, и нас, и весь народ твой к погибели ведет. Вспомни, чему ты меня в детстве учил. Говорил, что о людях больше, чем о себе, думать надобно. Что в ответе князь за все, и каждый поступок с общей пользой соизмерять надобно. Верил я тебе. Верил. И всю жизнь науку твою возле сердца носил. А ты мне врал. Учил одному, а как самого коснулось, так слова свои вмиг забыл. Пусть все вокруг пламенем полыхает, пусть кровь льется, а людей невинных Марена с Кощеем в Пекло на муки вечные тащат. Пусть смерть на костях пирует, а от воронья небушка не видно. Пусть мир рушится. Пусть! Лишь бы ты гордость свою непомерную потешил. Лишь бы бабе, которая вдруг посмела умнее и хитрее тебя оказаться, ты отомстить смог! Так, отец?! Так?! – Уходи, – сказал он тихо. – Значит, в самую точку попал, – горько усмехнулся я. – Уйди с глаз моих! – закричал он. – Нет у меня больше сына! Возвращайся к варяжке своей, и не приведи нам Доля на ратном поле встретиться! Уходи! – Сначала жена, потом дочь, а теперь и сын. – Сжалось у меня все в груди, и захотелось стать снова маленьким и послушным, но только понял я, что время вспять не воротишь, а слово сказанное не поймаешь. – Кто следующий? Может, ты сам? – Вон! Поклонился я до земли отцу. – Спасибо за все, – сказал и вышел. Сердце у меня, словно заячий хвост, в тот миг трепыхалось. Комок липкий к горлу подкатил. Ладони мокрыми от волнения сделались. И было горько и обидно за то, что в горнице произошло. – А тебе палец в рот не клади, – Путята выглядел растерянным и даже испуганным. – Наставник у меня хороший был. – Кто таков? – Мал, князь Древлянский. Сейчас, спустя годы, я понимаю, что не стоило мне тогда горячку пороть. Не нужно было с отцом ругаться. Как ни крути, а я плоть от плоти его, кровь от крови. Больно было по живому рвать, но в тот миг не знал я, как по-другому ему объяснить неправоту его поступков. А потому просто уехать из Овруча решил. Уйти, убежать, скрыться подальше от того места, которое вскорости в бойню безжалостную превратится. Ничего я с упрямством отцовым поделать не смог и вину свою в том чувствовал. Но и изменить что-либо было уже не в моих силах. – Он меня сам прогнал. Сам, – оправдывался я перед Любавой. – Собирайся. К вятичам, к дядьке Соловью поедем. Или еще дальше. В Карачары, к богомилам. Они люди добрые, нас не прогонят. Надоело мне за всех в ответе быть. Покоя хочу. Жизни размеренной. – Поезжай, – сказала она. – А ты? – А я здесь останусь. – Без тебя не поеду. – Поезжай, – она погладила меня своей горячей ладонью по голове, словно маленького мальчика, который вдруг вскочил среди ночи от страшного сна и обратно в постель боится лечь. – Ты за меня не беспокойся. Я к отцу на подворье уйду. И потом, Ольга меня не тронет. Она же меня подругой считает, или ты забыл? – Я тогда тоже никуда не поеду. – Поезжай, – улыбнулась она, словно я и вправду стал маленьким. – Тебе охолонуть от всего этого надобно. А отца не вини. У него своя жизнь, и она в его праве. И тех людей, что с ним остаются, тоже не жалей. Этот путь они сами выбрали… Я уехал. Проводил жену до Микулина подворья и уехал. Во все времена такое трусостью звалось. Только в тот миг мне все равно было. Трусом меня посчитают, предателем или изменником – значения не имело. Отец был не прав. Я был не прав. Все вокруг были не правы. И гори оно все синим пламенем! Боги мои! Хорошо-то как! Птицы перекликаются, ветер в вершинах высоких деревьев шумит, от болотца лесного доносится песня загулявших лягушек. Время свадеб у зеленых, вот они изо всех сил глотки-то и дерут. Женихов в болотце приманивают, чтоб развесить бусины-икры на листьях кувшинок. Для комаров и прочих кровопийц рано еще, и можно спокойно дышать полной грудью и ни о чем не беспокоиться. И конек мой Серко на полянке траву хрумкает. Фыркает довольно да хвостом, чтобы не скучать, обмахивается. А я в траве лежу да на всю эту красоту поглядываю. Покой вокруг и благодать. Отчего же мне тогда так погано? Вон, поутру ехал по лесу… дремал даже… а потом с коня соскочил и давай сосенку мечом рубить. Успокоился только тогда, когда острая щепка от искалеченного деревца отскочила да глаз мне чуть не выбила. Не успел бы зажмуриться – был бы сейчас косым, не хуже хана печенежского. Потом извинялся долго. Прощения просил у Хозяина лесного за то, что по злобе сосенку искурочил. Не виновата она, что у меня ум за разум заходит. Понимаю это, а поделать ничего не могу. Гадко на душе, словно я змеюку живьем проглотил и теперь она у меня в животе ворочается да за сердце кусает. Вчера еще хуже было. Такого натворил, что даже вспоминать не хочется. Словно меч неточеный, ржа меня ест, а мне все равно. Пусть хоть совсем прахом рассыплюсь, может, тогда легче станет… – Что, Добрыня? Притомился? – голос слышу. Видно, не простил Лешак за деревце. Пришел за разор посчитаться. – Что-то, – отвечаю ему, – совсем худо. – Видать, дождю быть, – голос вроде как ближе раздался. – А у меня совсем опорки износились. Значит, промокнут ноги-то. – Так я тебе сапоги отдам, – говорю, а сам думаю: «Откуда у Лешего опорки? Он же босым по лесу шастает!» И сразу вся немощь куда-то подевалась. Вскочил на ноги, к драке изготовился. Вот он, повод от дурных мыслей освободиться. – Вот вечно у тебя так, – тот, кого я за Хозяина лесного посчитал, поднял вверх раскрытые ладони – дескать, безоружный. – Ты бы хоть спросонья глаза протер, а потом уже кулаками размахивал. – Тьфу на тебя, Баянка! – изругался я на подгудошника. – Напугал. – Тебя напугаешь… – почесал затылок Переплутов пасынок, поправил за спиной гусли и потянулся сладко. – Вон как глазищами зыркаешь. В темноте этот огонь увидеть, так можно и не сдержаться – порты обмочить. – Будет тебе выкобениваться, – сказал я ему. – Зачем пожаловал? – Так. Просто мимо шел. Смотрю, ты на полянке пригрелся. Чего же, думаю, не поздороваться со старинным дружком? – Вот что мне в тебе всегда нравилось, так это то, что ты, когда брешешь, даже не краснеешь. – Почему это не краснею? – пожал он плечами. – Я же не виноват, что ты слепой, как крот. Ладно-ладно… – замахал он на меня руками, видно, понял, что сейчас по шеям получит. – Шуткую я. Ты же знаешь, что я без этого не могу. Правда, кое-кто эти шутки за чистую правду принимает. Так разве мало на свете дураков? – Мне твои шутки не раз боком выходили. Ты чего людям наплел? Какой такой Добрыня Нискинич, хоробр знаменитый? Ты где такого великана видел, чтоб про это кому ни попадя сказки рассказывать? – Не сказки, – он почему-то обиделся, – а песни да бывальщины. Другой бы на твоем месте меня одарил да спасибо сказал. Ишь, какую я ему славу напел, а он еще недоволен. Или тебя любовь народная не радует? – Опять ты не о том. Они же после твоих песен от меня геройства ждут. Чтобы я с ворогами в одиночку бился да Змеям зубастым крылья обламывал. – Так ты это геройство и прояви. Молодцом будешь. – И где же я Змея-то возьму и как его побеждать стану, чтобы враки твои чистой правдой обернулись? – Ну, с этим как раз просто. Ты полонян из Дикого поля вывел? А всякий знает, что на стяге у печенегов Змей намалеван. Выходит, что не слишком я врал? – Эх, Баян, – сказал я. – Лучше ты мне подскажи, как другого Змея одолеть? Настоящего. Который внутри меня гнездо свил. – Нет, – покачал головой Баян, – здесь я тебе не помощник. С такой тварью мои бывальщины не справятся. Только ты сам с этой напастью совладать должен. Хотя… – Что? – Быть может, тебе кого поумней да похрабрей меня поискать? – Это кого же? – Да я как раз к одному такому направляюсь. Хочешь, со мной пойдем? – А говорил, что случайно мимо проходил, – рассмеялся я. – Не хочешь, так не ходи, – сказал он. – Никто тебя неволить не собирается. – Ладно уж. Сейчас только коня поймаю. Ты, как раньше, мне за спину сядешь? – Нет уж. Я лучше пехом. – Как знаешь. Вскоре я понял, почему подгудошник отказался верхом садиться. В такую буреломную чащу он меня повел, что на коне не проехать. Пришлось и мне спешиться и взять Серко под уздцы. На что уж я человек к лесам привычный, а и то подивился: – Это кто же умудрился в такую глухомань забраться? Ты куда меня ведешь, калика перехожая? Но Баян только ощерился да мне подмигнул: – Не бойся, Добрын. Там тебя не обидят, – и дальше зашагал. Три дня мы по пуще, словно звери дикие, рыскали. Три дня все глубже в вековечный бор забирались. Три дня нас комары да мошка лесная дырявила. Мне порой казалось, будто крови из нас столько выдоили, что ни капли уже не осталось. А Баян знай посмеивается. – Ты веточку вон сорви да от кровососов отмахивайся, – говорит. Дальше идем. Сколько валежин перемахнули, сколько ручейков и речек вброд прошли, я и со счета сбился. Опорки у подгудошника вконец развалились, а ему хоть бы что. Сбросил ошметки истертой сыромятины и босиком попер. – Ноги собьешь, – я ему. – Хоть портянки мои возьми да ступни замотай. А он мне: – Ты свои ноженьки побереги. А я привычный. Столько по земле-матушке оттопал, что мне все едино, хоть в обувке, хоть босиком. На ступнях кожа не хуже подметки на твоих сапогах. На четвертый день мы наконец-то на тропу набрели. – Ну, теперь, считай, добрались, – обрадовался подгудошник. – Ты как, Добрыня? – Живой как будто. Коня только жалко, совсем его гнус одолел, да и подкову он у меня потерял. Смотри: стрелку на правой передней намял да левую в кровь сбил. Как бы не захромал. – Совсем немного осталось. А как доберемся, поправят твоего коника, да и тебя подживят. Рожа у тебя знатно покусана. Живого места не найдешь. – Ты на себя посмотри, красавец, – огрызнулся я. Ближе к обеду мы выбрались к громадному белому валуну. Камень пупырем торчал посреди круглой поляны, и можно было только гадать, какая невиданная сила забросила его сюда, в самое сердце непроходимых лесов. – Вот и дошли, – сказал Баян и осторожно погладил ладонью гладкий бок валуна. – Здравствуй, Алатырь-камушек. – Неужто тот самый?! – удивился я. – Он, – кивнул подгудошник. – Или не чуешь? Прислушался я – тишина вокруг. Ни одна веточка не шелохнется, ни одна травинка не дрогнет, ветер стих, и даже птиц не слышно. А мой коник, измученный долгой дорогой, замер, ногу переднюю подогнул, губу нижнюю оттопырил и глаза прикрыл. И показалось мне вдруг, что задремала Явь и само время остановилось в этом странном месте. От камня упругими волнами разливалось тепло, пронизывало тело, согревало душу и уносило прочь тревоги и печали. Хорошо было. По-настоящему хорошо. Впервые за все эти долгие дни угомонилась злая змея в душе моей. Легко на сердце стало. Спокойно… – Чую, – прошептал я. – Он… Алатырь-камень… начало Мира. – О! – откуда-то издалека донесся голос подгудошника. – Очнулся, кажись. – Я же говорил, что подождать надобно, – почему-то меня не удивило появление второго голоса. – Попервости всегда так. Ты себя вспомни. Два дня простоял, когда впервые Алатырь увидел. – Было дело, – услышал я, словно сквозь сон, тихий смех Баяна. – Добрыня… Добрыня… слышишь меня? – Слышу… – Вот и хорошо. Баянка, неси кувшин. Да не тот… маленький давай… В рот полилось что-то тягучее и сладкое. Я сделал глоток и ощутил, как огонь вспыхнул в груди, растекся по телу, засвербел в носу, защекотал внизу живота и зачесался в пятках… Я чихнул. Громко и раскатисто. Краски стали ярче. Свет от заходящего солнца залил небо красным. Тени стали резче, и вернулось осознание Яви. – Гостомысл?.. – Я не поверил своим глазам, когда сумел разглядеть седовласого, белобородого, косматого старика, стоящего передо мной. – Слава богам, он в себя приходит, – сказал он и стукнул тяжелым посохом оземь. Мне показалось, что от этого удара легкая дрожь пробежала по поляне и затерялась в бору. Я тряхнул головой, думая, что старик мне лишь привиделся и сейчас рассыплется мороком и исчезнет. Но ничего не произошло. Живой и здоровый стоял передо мной мой бывший наставник. – Говорил мне Баян, только я не поверил… – прошептал я. – Жив я, как видишь, – улыбнулся Гостомысл. – Постарел, правда, да и силы уже не те, но копчу пока белый свет, слава тебе Даждьбоже. А ты, как я погляжу, тоже вырос. Вон каким удальцом стал. Наслышан о делах твоих, – кивнул он на Баяна. – Похвально. Похвально. – Что же ты, старый пень? – сказал я ему. – Как исчез тогда на могиле у Ингваря, так ни слуху о тебе, ни духу. Землю Древлянскую Русь в полон взяла, род наш в холопстве маялся, а ты, выходит, по урочищам прятался? И не совестно тебе, Даждьбогов ведун? – Ты чего несешь?! – вступился за Гостомысла подгудошник. – Сам ты пень трухлявый! – Не горячись, – остановил его ведун. – Или не чуешь, что он еще не в себе? – Со мной как раз все в порядке, – говорю, – а вот у тебя сейчас несчастье случится, – и в драку на старика полез. Замахнулся я на Гостомысла да на том и успокоился. Он в сторону шагнул, так что рука моя только воздух рассекла, а потом меня посохом под колено поддел. Грохнулся я на спину, дух из меня от удара вышибло. Я воздух ртом хватанул, закашлялся, а как отдышался, так и позабыл – отчего это на земле очутился? Лежу, на небушко закатное любуюсь. Красивое оно. Доброе. И я тоже не злой. Растерянный просто. А Баян надо мной нагнулся и в самое ухо зашептал: – Зря ты так, Добрын. Совсем зря. Знал бы ты, как Гостомысл за древлян, за отца твоего, за тебя с Малушей переживал. Только нельзя ему было вмешиваться. Его Алатырь к себе призвал. Старый хранитель в Сваргу ушел, вот камушек Гостомысла и выбрал. Не по своей воле он жизнь мирскую оставил да отшельником стал – так корогод ведунов решил… – Разве Мал не сказал тебе, что мы с ним еще до боя попрощались? – спросил ведун. – Ничего мне отец не сказал, – вздохнул я. – Не до того было. – Я и с тобой напоследок поговорить хотел, – Гостомысл посмотрел на меня с сочувствием. – Только не нашел тебя на пиру. – В лесу меня варяги сцапали, потому и не нашел. – Вот видишь, – Баян на меня посмотрел укоризненно. – Не разобрался, а судишь. – Ласки прошу, Гостомысл, – стыдно мне стало за то, что на наставника своего напраслину возвел. – Простишь ли? – Не держу я на тебя зла, а значит, и прощать не за что. И ты меня извини, если что не так, – и он мне земной поклон отвесил. – Ты чего разлегся-то? – сказал Баян. – Или не зазорно тебе, что старый человек тебе кланяется, а ты словно хворый перед ним развалился? И верно. Чего это я здесь лежу? Поднялся я на ноги. Обнялись мы с ведуном, на том и успокоились. – Баян, – позвал ведун. – Ты коня Добрынина к землянке отведи. Там у меня в леднике кабанятина, а в подполе бочонок с медом хмельным, так ты на стол накрывай. Небось, наголодались с дороги. И котомку мою захвати, а то мне ее таскать тяжко. А то, что комары вас накусали, так на это у меня мазь есть целебная. – Хорошо, – послушно кивнул подгудошник и бросился выполнять поручение. А старик подошел к камню, любовно погладил его белый бок, улыбнулся и повернулся ко мне: – Мы с тобой потихоньку пойдем. Тут недалече, а разговор у нас долгий будет, так что нам спешить ни к чему. Жилище Гостомыслово и вправду неподалеку было, но мне показалось, что мы до землянки его целую вечность добирались. Заметил я странность, которую в других местах не замечал: здесь, возле Алатырь-камушка, близкое порой далеким чудилось, а далекое совсем рядом находилось. А еще тишина меня поражала. В такой тиши и покое неземном думается хорошо, и все, что в большом мире делалось, в этой глуши не столь важным чудилось. Шли мы неторопливо, а ведун мне рассказывал, отчего и как здесь очутился. Почему землю родную оставил и Даждьбогову службу на иное служение поменял. Понял я, что нелегко ему было в стороне оставаться, когда в княжестве Древлянском страсти творились. Рвался ведун на родину, но ничего поделать не мог. Тяжким грузом на плечи его легла забота о сбережении святыни. Ведуны, волхвы и жрецы всех родов славянских на него этот груз возложили. Даждъбогу старик с малолетства требы возносил, а теперь над ним лишь сам Сварог властвовать стал. Могущество огромное над Явью и Навью Гостомысл получил, а вместе с ним и ответственность великую. – Вот пошли поляне на древлян, – говорил он мне, – я, как верный Даждьбогов внук, должен был бы за своих вступиться. Силы мне Алатырь столько дал, что одним движением посоха своего мог бы всех полян до единого с лица земли стереть. Только поляне же, как и древляне, как и радимичи, как и другие люди в этом мире, все они Сварогом созданы. Всякий зверь, всякая птица, даже букашка малая, и та по велению его родится. У каждой живой души свое предназначение имеется, а все вместе они в равновесии Землю держат. Не могу я на чью-либо сторону встать, потому как равновесие тогда нарушится, опрокинется Мир, Явь с Навью местами поменяются, а Правда в Кривду злую превратится. – Ты прям как Святогор, – сказал я ему. – У того тоже силушка немалая была, а поделать он с ней ничего не мог… – Святогор был первым, кому Алатырь люди и боги сберегать доверили, – вздохнул Гостомысл. – Вот и мне теперь эту ношу нести пришлось. – А меня-то зачем Баян сюда привел? – посмотрел я на ведуна с сомнением. – Нынче ночью здесь вновь корогод собирается, – отвел старик глаза. – Вот тогда и узнаешь, зачем тебя ведуны повидать захотели. А пока тебе отдохнуть надобно, подкрепиться, в себя после трудной дороги прийти. Баню я еще с утра затопил, а снедь уж Баян должен был приготовить. – А кабанчик… – усмехнулся я. – Он ведь тоже Сварогом создан? – У нас с ним все по-честному вышло, – сказал ведун. – Во-он у того болотца мы повстречались, – махнул он рукой куда-то в сторону. – А когда один на один, тут уж кто проворней, тот другого и есть будет. Так Создатель нам завещал. Словно неудержимый, неистовый вихрь, рвался на волю норовистый конь, силился порвать плетеную шелковую узду, косил испуганно глаз, высоко подбрасывал задние ноги в надежде, что кто-то из стариков попадет под его беспощадные копыта, и все старался улучить миг, чтобы хватануть большими зубами кого-нибудь из своих обидчиков. Но крепко держали его ведуны, и сколько ни старался жеребец, ему никак не удавалось отомстить за свою поруганную честь. – Короче!.. Ремни подберите короче!.. – покрикивал на ведунов Звенемир. – Вывернется, так не поймаем! – Не учи ученых, – отвечал ему хрипло Кривя и из последних сил упирался ногами в землю, тянул на себя узду, валился на спину и пытался стряхнуть с лица жесткий волос белой конской гривы. – Давайте, ребятушки! – волхв Светозар нетерпеливо стучал посохом о землю. – Поусердствуйте! Совсем чуток осталось! И ребятушки – каждый из которых был чуть ли не втрое старше меня – усердствовали. Они наконец подтянули жеребца к высокой коновязи, перебросили длинный повод через отполированное бревно перекладины, подтянули голову коня к странной приспособе, похожей на турьи рога, надрываясь из последних сил, навязали на узду крепкие узлы. – Слава Перуну! Справились, – вытер пот со лба Звенемир, точно он не стоял в стороне, а сдерживал неукротимого жеребца. – А Перун-то тут при каких? – Кривя тяжело дышал, хватался за сердце и затекшими от напряжения пальцами все никак не мог оторвать от мокрого лба прилипший конский волос. Наконец сделал это, взглянул на него, словно на диковину, а потом улыбнулся, волос белый к губам прижал и с бережением за пазуху сунул. – И верно, Звенемир, – устало оперся на посох новгородский волхв, – не ко времени ты своего Громовержца славить удумал. – Ну, не Хорса же твоего мне среди ночи поминать, – проворчал киевский ведун. – Мой Хорс уж как-нибудь без твоего славления обойдется, – сказал Светозар и отвернулся. – Будет вам, – примирительно сказал кто-то из жрецов. – Не за тем мы сюда пришли, чтобы из-за наших богов собачиться. Все равно не решить, кто из них главный. Сварог над всеми, тому и радуйтесь. – Ты не смотри на нас, Добрыня, – сказал мне Кривя. – Это мы так… шуткуем… старые споры нам по привычке покоя не дают. – Пусть смотрит, – раздался голос Гостомысла. – Пусть все видит, чтоб потом не пенять. И в этот миг белый жеребец рванулся, громко хлопнула порванная узда, но цепкая рогатая приспособа крепко держала конскую голову. Заскользили конские копыта по зеленой траве, забился жеребец, закричал кто-то из ведунов: – Вырвется сейчас! Вырвется! Держите его! – Не вырвется, – спокойно сказал Гостомысл. Он вышел из темноты в освещенный кострами круг. Чудная одежа ведуна, расшитая самоцветными каменьями, заиграла разноцветными искрами. Словно звезды на ночном небе вспыхивали яхонты и адаманты, отражая всполохи пламени. Серебряный серп месяца на левой половине груди и золотой лик солнца на правой, унизанный скатным жемчугом коловрат* на высокой бобрового меха шапке, тяжелый сучковатый посох с кованой из железа Птицей Сва на навершии, расшитый драгоценными бляхами кушак – все это придавало Гостомыслу величавый и торжественный вид. * Коловрат – свастика (санскр.). Символ времени и постоянного движения Мира. Этот символ часто встречается у разных народов и несет в себе мощный положительный заряд. Например, украшает буддийские храмы, входит в традиционную вышивку славянских народов в качестве оберега, а в японской письменности – служит знаком бесконечности. Однако в первой половине XX века знак свастики стал символом немецкого нацизма и дискредитировал себя. Забавным представляется факт – после Октябрьской революции в России выбирали символ Советской республики, и свастика также была предложена на обсуждение. Однако выбор был сделан в пользу пентаграммы (пятиконечной звезды) и серпа с молотом. Ведун поклонился на все четыре стороны, затем подошел к Алатырь-камню, сказал громко: – Дозволь же, великий Свароже, корогод во славу твою начать? – и приложил ухо к камню, будто желая от него получить ответ на свой вопрос. Белый жеребец вновь забеспокоился, дернулся назад, выпростаться попытался, понял, что не одолеть ему приспособу, и заржал обиженно. И тут – то ли мне почудилось, то ли вправду случилось – небо ночное всполохами радужными озарилось на краткий миг, светло над поляной стало. Да так светло, что даже свет от костров потускнел. И снова ночь на нас опустилась, будто и не было ничего, только в глазах пятна черные. – Дан знак! – провозгласил Гостомысл. Я вокруг огляделся: ведуны спокойно, точно ничего не случилось, встали вокруг Алатырь-камня и принялись притопывать ногами и постукивать посохами, слаженно задавая ритм. – Слава Сварогу! – выкрикнул Гостомысл. – Слава! – дружно рявкнули старики. Я думал, что сейчас начнется долгое славление небесного Кузнеца, создавшего этот мир и все живое в нем, но ошибся. Видимо, не для этого собрались на лесной поляне ведуны. – Добрын, сын Мала из рода Нискини Древлянина, войди в круг посвященных! – позвал мой старый наставник. Я послушался Гостомысла и сделал несколько шагов вперед. Возле Алатырь-камня остановился и поклонился собравшимся. – Присядь, – велел мне Гостомысл и указал на небольшой валун. – Потомки Богумира пришли сегодня ночью в это священное место, чтобы говорить с тобой. – Не могу я присесть, когда люди старше и почтеннее меня вокруг стоять будут, – сказал я старику. – Ничего, – подал голос Звенемир. – За нас не беспокойся. Нас Алатырь поддержит, а ты утомиться можешь. – Как скажете, – согласился я и сел на валун. – Вот, пожуй, – Кривя протянул мне странный сморщенный плод, похожий на маленькую сушеную грушу. – Что это? – спросил я. – Не отравишься, – хмыкнул Звенемир. – Ешь, – кивнул Гостомысл. Я принялся жевать. Плод оказался совершенно безвкусным. – Прожевал? – спросил Кривя. – Теперь запить надобно, – и подал турий рог, полный студеной воды. Я сделал несколько больших глотков, и тотчас показалось мне, что неведомая сила придавила меня к земле, руки и ноги налились непомерной тяжестью, а на голову будто скалу обрушили. Почему-то не мог я сопротивляться этой напасти и привалился спиной к округлому боку Алатырь-камня. Стало немного легче, но я понял, что ослабел и не в состоянии даже пальцем пошевелить. Рог вывалился из рук. Гостомысл ловко подхватил его и передал кому-то. Неведомо откуда прилетела муха. Она пожужжала перед носом и преспокойно уселась на мой вспотевший лоб. А я сидел – чурбак чурбаком, и даже прогнать ее мочи не было. От этой беспомощности жутко стало, и дрожь пробежала по спине. – Не пугайся, – успокоил меня Гостомысл, горячей сухой ладонью провел по моему лбу, турнул назойливую тварь. – Все так и должно быть. Это Алатырь тебя схватил. – А он отпустит? – Губы распухли, и язык едва ворочался. – Придет срок, и он тебя держать не станет, – усмехнулся ведун. – А пока потерпеть придется. Подходите ближе, – сказал он ведунам. – Тяга земная Добрына взяла. Окружили меня ведуны, плотной стеной – плечо к плечу – встали. – Ты глаза прикрой, – Гостомысл шепнул, – а то ведь силы зазря только тратишь. – Зачем все это? – хотелось спросить старика, но понял я, что сейчас лучше ему не прекословить. Опустились веки, одеревенела спина, почудилось, что я все больше и больше в колоду, в чурку бессловесную превращаюсь. Попытался в последний раз с себя наваждение стряхнуть и не смог. – Тихо, не гоношись, – услышал я приглушенный голос Гостомысла. – Успокойся да нас слушай. – От семи ветров, от четырех углов, от белого месяца, от красна солнышка… – быстро забормотал кто-то из ведунов. – …от вороньего крыла, от Кощеева тла, от сырой земли, от алой зари… – подхватили остальные ведуны. – …от пресветлой Сварги, от зноя и пурги… – сумел я расслышать голос своего бывшего наставника. – …от быстрой воды, от тихой травы, от Репейских гор, от синих озер… – Я все хуже разбирал слова заговора, терялся их смысл, ускользал ритм, звуки сливались в невнятное бормотание, похожее на журчание лесного ручейка, и мое сознание все глубже погружалось в мягкое приятное небытие. Мне чудилось, что голоса ведунов отдаляются, становятся едва слышными и, наконец, совершенно растворяются в накрывшей меня тишине. На мгновение стало жарко, так знойно, что хоть из кожи выпрыгивай. «Будто в парной оказался», – пришла откуда-то мысль и угасла тут же, а вместе с нею угасло все… Очнулся оттого, что меня кто-то тормошил за плечо. Открывать глаза не хотелось, но я понял, что меня заставят это сделать. – Добрыня! Добрыня, слышь?! – Чего разорался-то? – проворчал я. – Поспать не дает. – Не гоже так сыну с родителем разговаривать, – это был другой голос. И я узнал его! Вздрогнул и открыл глаза. Первое, что увидел: обезображенное шрамом лицо, улыбка, больше похожая на звериный оскал, и глаза – такие живые, такие добрые… – Путята, ты как здесь? – Ну ты даешь… – сказал он. – Совсем заспался, что ли? – А Гостомысл? А ведуны? – Кто? – не понял воин. – Ты что? Не видишь, что он еще ото сна не отошел? Вставай, сынко. Пора уже. Это был отец. Он стоял у выхода из шатра, облаченный в кольчугу, железные наручи и шишак. Он вложил меч в простые деревянные ножны и посмотрел на меня: – Ну? Очухался? – Вроде бы, – пожал я плечами. – Тогда давай живей. Сейчас туман разойдется, и мы начнем, – он откинул полог и вышел наружу. – Ох, и здоров ты дрыхнуть, – ткнул меня Путята в плечо, – так ведь можно все на свете проспать. Вон твой доспех. Ополчишься, так к нам поспеши. Мал велел, чтобы ты с ним рядом встал, – и он направился к выходу вслед за князем. – Путята, – окликнул я его. – А где Гостомысл? – Да про кого ты? – Про ведуна нашего. – Вспомнила бабушка, как была молодушкой, – махнул он на меня рукой. – Сколько годов прошло, как он сгинул? Небось, уж помер давно. – Потом посмотрел на меня и подмигнул здоровым глазом. – Это от волнения у тебя, княжич. Я перед боем себя тоже неладно чувствую. Пройдет, – и он оставил меня одного. Снаружи донеслись радостные крики, и я услышал, как кто-то звякнул железом о железо. Почти сразу раздался призывный звук рожков и жалеек, где-то заржал конь и ухнул большой барабан. А я все лежал, пытаясь понять – с чего это вдруг привиделся мне Гостомысл? – Вот ведь приснится же такое, – прогнал я остатки недавних видений и поднялся с лежака. – Сынко, – отец поправил шишак на голове и потуже затянул на шеломе ремешок, – спину мне прикроешь. Да смотри, особо на рожон не лезь, а то я тебя знаю… – Не беспокойся, батюшка, – ответил я отцу. – Слышь, Добрыня, – Ярун покрутил рукой, согревая плечо. – А ты точно знаешь, что Свенельд не подойдет? – Точно, – кивнул я тысяцкому. – Его новгородцы крепко у Припяти держат. – Вот это славно, – он поплевал на ладони, потер их одну о другую и выпростал из-за пояса клевец. – Оскол! – окликнул он знакомого мне граничника. – Ты куда прешь, чудило? Строй держи да стяг побереги. Не приведи Даждьбоже, на землю его уронишь, тогда на себя пеняй. – Не бойся, дядя Ярун, не осрамлюсь. А коли увидишь, что стяг лежит, так значит, и я рядом с ним голову свою сложил. – Я тебе сложу! – Болярин погрозил пареньку кулаком. – Дивлян, пригляди за героем, а то он, чего доброго, и впрямь в самое пекло полезет. – Хорошо, – кивнул второй граничник и одернул паренька за пояс. – Помогай вам Даждьбоже, – прошептал Ярун и с резким выдохом махнул клевцом. – Э-эх! Попляшет сегодня Святослав под наши дудки! – Ты со своими вон к тому холмику прорывайся, – сказал ему отец. – Видишь стяг с соколом? Значит, и каган там. – А ты как же? – спросил тысяцкий. – Вам бы с Добрыном здесь остаться. Мало ли что… – И верно, княже, – поддержал его Путята. – Или мы сами не справимся? – Еще чего! – разозлился отец. – Неужто я настолько стар, что для боя уже не гожусь? Ты, воевода, лучше гонца к Зелене пошли. Как только мы в бою завязнем, так пускай он свою тысячу из леска выводит да супостата в бок бьет. Сигнала пусть не дожидается. Некогда нам будет. Своей головой пора болярину думать. Самому решать. Так и передай – доверяю я ему и надежду на него возлагаю. – Хорошо, княже, тотчас же пошлю, – кивнул Путята, а потом добавил: – Может, все же останешься? А уж я… – Нет, – отрезал отец, – и не упрашивай даже. Я сколько лет этого дня ждал и теперь в стороне отсиживаться не собираюсь. Ты же запасный полк побереги. Помни, что нам еще Киев брать, – и рассмеялся. Даже притопнул от досады воевода. Сильно хотелось ему в битве мечом помахать, но отец по-другому распорядился. Оставляет его с запасным полком. Придется теперь Путяте со стороны наблюдать, как другие удаль свою выказывают. – Ярун, Добрыня, идем, – велел отец. Сошлись. Постояли немного, словно примериваясь, а потом с криком бросились навстречу друг другу, будто старые друзья, которые давно не виделись и соскучились друг по дружке до смерти. – Сынко! Давай! – крикнул мне отец. Он первым врубился в неприятеля, за ним я, прикрываясь большим щитом, а вслед за нами Ярун со своими воинами. – Даждьбоже с нами! – пронеслось над полем битвы. – Бей! Звон мечей, стук щитов, крики раненых – все смешалось тем утром на Полянском берегу Ирпеня. Отец бился отчаянно. Я едва успевал прикрывать его спину, принимал на себя яростные атаки супостатов, отмахивался от врагов, отбивал острые жала копий, пинался, толкался, дрался изо всех сил. Кто-то метнул нож, но я успел подставить щит, и острое жало, шаркнув по коже обтяжки, ушло в сторону. Большой топор обрушился сверху – левую руку над собой – и снизу правой поддых супостату. – А-а-ах! – сдавленно выдохнул тот, приняв в грудь мой клинок. Удар получился сильным. Вражина выронил топор, повалился на спину и тут же пропал под ногами ратников. – Не спи! – крикнул мне отец и срубил мечом древко копья, направленное мне в живот. – Спасибо, князь! – прохрипел я, переламывая вражью руку, все еще сжимавшую уже бесполезное древко. – Поберегись, сынко, – улыбнулся он и вновь ринулся в бой. А я последовал за ним, поражаясь, как битва преобразила отца. Казалось, что он забыл и про больную ногу, и про израненную руку, и про то, что сильно устал, готовясь к этому бою. Целыми днями он не слезал с коня, собирая войско, ночами не спал, размышляя о том, как одолеть кагана Киевского. Я был все это время с ним, знал, как нелегко ему приходится, жалел его, старательно выполнял все его поручения и всячески оберегал от лишних волнений. Верил свято, что он все делает правильно, и эта вера помогала мне жить. И вот сегодня мы перешли Ирпень, вступили на землю наших извечных врагов и сшиблись с ними в беспощадной битве. И пускай щит в моей левой руке стал непомерно тяжелым, а меч в правой затупился от жестокой рубки, пусть скользко под ногами от пролитой крови, а пот заливает глаза, я знаю, что князь Древлянский приведет нас к победе, и от этого на душе спокойно. – Святослав! Дайте мне Святослава! – требовал отец, круша врага направо и налево, и каган услышал его. Заревел надсадно боевой рог на Полянской стороне, его подхватили рожки во вражьем войске, и враги стали поспешно отступать к небольшому холму, над которым реял стяг Рюриковичей. – Ярун! – крикнул отец тысяцкому. – Труби перемирие! Завизжали древлянские жалейки, ухнул барабан, остановились ратники, отступили к берегу, сомкнули щиты. Встали. – Гляди, Добрын, – тихонько сказал Ярун. – Святослав с холма спускается. Я шею вытянул, чтоб рассмотреть получше, как закачался стяг с соколом, над нестройными рядами вражеского войска поплыл, на простор выбрался. Вижу – каган Киевский вперед вышел, рядом с ним знаменосец. Вроде как Алдан стягом размахивает. Неужто десятник до прапора дослужился? – Ответил каган на вызов. Сынко! – зовет отец. – Прими от Оскола наше знамя да пошли со мной. Нехотя Оскол мне стяг Древлянский отдал. Заиграло на ветру полотнище, сурово взглянул с него на неприятеля лик Даждьбога. – Поглядим, каков мальчишка в деле ратном, – хмыкнул отец и захромал навстречу Святославу. – Ты осторожней с каганом, – не отставал я от батюшки. – У него Свенельд вуем-наставником был. А варяг с мечом спит, клинком подпоясывается да с жала ест. Путята с ним на солнцевороте схлестнулся. Рубились они жестоко и если бы мечи друг другу не сломали, одолел бы Свенельд болярина. Взглянул на меня батюшка, скривился неодобрительно и сказал: – Ты меня не стращай. Свенельд – боец знатный, это я и сам знаю, но таков ли ученик? – И похромал дальше. На середке поля бранного встретились – я с отцом да Святослав с Алданом. Оглядели друг друга. – Говорят, это ты, волчонок, на Пепелище первым копье в меня швырнул? – вместо приветствия сказал отец. – Зря я это сделал, – ответил каган. – Жалко копья. На тебя, пса хромого, и палки бы хватило. – Здоров ты языком лавяжить, – усмехнулся отец. – Так и быть, я твоей матери-волчице одолжение сделаю – быстро тебя кончу, а потом и ею займусь. – Брехать не пахать… – вздохнул притворно Святослав, меч из ножен вынул, глаза к небу поднял да облакам поклонился. – Прости, Перун Громовержец, за то, что старика немощного убить придется. Враг он мне, а врагов ты щадить не велишь. – Дозволь мне, Даждьбоже Премилостивый, именем твоим справедливость поруганную восстановить, – вознес к солнышку требу отец и свой меч на свет белый достал. – И пусть Сварог нас рассудит. – Пусть Сварог рассудит! – сказали мы с Алданом и древками стягов оземь пристукнули. И скрестились клинки. Накрепко схлестнулись каган Киевский с князем Древлянским. Словно яркие зарницы, замелькали два острых меча. Жадно они искали желанную плоть врага, чтобы вдосталь кровью насытиться, но никак найти не могли. На пути меча другой меч вставал, холодное железо на железо натыкалось, лязгало от злости и, словно лютый зверь, вновь в бой рвалось. Наседал молодой каган, но и старый князь отступать не собирался. Ловко от нападок отбивался, от ударов уходил и сам в ответ огрызался зло. Бились поединщики, плели затейливые кружева, друг друга перехитрить и запутать старались, то сходились, будто два кречета в небушке, то откатывались, как волна от бережка, и казалось, что не люди, а сами боги извечный спор меж собой наконец-то разрешить намерились – Перун с Даждьбогом на поле ратном сошлись. Следил я за сечей, глаз с бойцов не спускал. За отца сердцем болел, и умению Святослава должное отдавал, а сам все не мог от странного чувства отделаться: казалось мне почему-то, что все это неверно. Неправильно как-то. Несправедливо. Гнал я от себя эти мысли и все никак в толк взять не мог – отчего они у меня в голове появились? Но тут такое случилось, что не до глупостей всяческих стало. Оступился отец, нога его калечная подвела, раскрылся всего на единый миг, и этого Святославу оказалось достаточно. Вспорол каганов клинок защиту князя Древлянского, и вошло холодное жало отцу в грудь. Застонал он, меч свой наотмашь пустил, но успел каган руку отдернуть, и лишь воздух отточенное железо рассекло, да кровь из глубокой раны в лицо супостату брызнула. – Батюшка! Выпал меч из ослабевшей руки, в землю вонзился и закачался, словно былинка на ветру. А потом все словно в тумане. Последние слова отца: – Теперь твой черед, сынко, за честь нашу поруганную мстить… долг на тебе… обещай мне гнездо варяжское под корень вывести… слово дай… слово… – и красная пена на мертвых губах. – Обещаю… Растерянный взгляд Святослава… Струйка крови, стекающая по клинку моего меча… – Не по Прави это! – Алдан с перебитой рукой по земле катается, а я стяг с ненавистным соколом ногами топчу… Ратники древлянские из леска прибрежного выскочили, ряды вражьего войска сминать начали. – Отомстим за смерть князя нашего! – Бей! – это Зеленя в засаде не усидел да с тысячей своей в правое крыло неприятеля врезался… Потом был Киев. И холодный осенний дождь. И бревно, подвешенное к покрытой хворостом шестиколесной станине. Оно раскачивалось на тяжелых цепях и медленно ползло к воротам града, а мы все толкали и толкали его на гору, упираясь в скользкую от размокшей глины дорогу. Мы ждали обстрела, опасливо прятались под хворостяной крышей станины и молили Даждьбога об удаче. Но почему-то в нас никто не стрелял. То ли у нерадивых лучников от дождя отсырели луки, то ли они просто ждали, когда мы подтянем таран поближе. До Киева оставалось всего несколько шагов, когда крепкие ворота града начали отворяться. – Вылазка! – завопил Оскол, и Дивлян отвесил ему звонкую затрещину, чтобы зазря не нагонял страх. – Изготовиться! – велел я ратникам. Ощетинились копьями. Ждем. – А дядька Путята успеет ли на подмогу? – спокойно спросил меня Дивлян. – Успеет, – отвечаю, а сам все от ворот взгляд отвести не могу. Медленно створка отходит в сторону. Никак не разглядеть, что там киевляне затевают. Лазутчики говорили, что из служилых в граде лишь гридни остались, холопов сотни полторы да посадские с домочадцами за стенами укрылись. Неужто Претич отважится на нас попереть? Или соврали доглядчики? В засаду заманили? Выскочат сейчас конники, и тогда нам несдобровать. Не подоспеет Путята, так совсем худо будет. Ждем. Тяжелы дубовые притворы, не сразу и отворишь. И хочется, чтоб они скорее раскрылись, ведь неизвестность страшнее Пекла, и колется – ну, как Путята и вправду замешкается. – Может, нам самим ударить? – говорит Оскол и вновь от Дивляна по загривку получает. – А ведь малец прав, – говорю я и чую, как злость во мне закипает. – Чего это мы отсиживаться будем? Таран катили, чтоб ворота разбить, а они, вон, сами растворяются. Ну-ка, братцы, дружно… Побросали ратники копья в грязь – с ними обороняться хорошо, а в нападении обуза – за мечи и топоры схватились. А я щит за спину закинул да Эйнаров подарок над собой поднял. – Вперед! – кричу и к воротам бросаюсь. Спешу. Стараюсь с дыхания не сбиться. Слышу, как за спиной соратники мои тяжело дышат. А прореха между притворами все шире, уже и людей разглядеть в ней можно. Замахиваюсь я, чтобы первого, кто на пути попадется, рубануть, но так с поднятым мечом и остаюсь. Вовсе не ратники ворота отворили. – Добрыня! – Глушила! Кветан! А молотобоец с конюхом стоят и на меня смотрят зло, а из-за их спин другие люди поглядывают. И нет ни страха, ни радости на их лицах. – Как же вы? – спрашиваю и меч в ножны прячу. – Уходи, откуда пришел, – Глушила в ответ и молот с плеча снял. – Пропустите в град, – говорю я. – От посадских я зла не имел и холопов трогать не буду. Сам ярмо носил и знаю, что они люди подневольные. Мне варяжка нужна. – Мы тебе ни Ольги, ни Киева не отдадим, – Кветан мне прямо в глаза взглянул, и я понял, что от своих слов он не отступится. – Зачем вам за варяжку голову класть? Она же, как лампада христианская, – не светит и не греет, только чад один. – Наша она, – ответил молотобоец. – И город этот наш. Уходи, Добрыня, не доводи до смертоубийства. Я ему сказать хотел, что не враги мы, что у него у самого жена из древлян, что Кветану вольную дам и коней пожалую, что при мне киевляне лучше прежнего заживут… не успел. Со свистом, рассекая воздух, пролетело надо мной копье и вонзилось Глушиле в грудь. Выронил свой молот великан, но на ногах устоял. Из груди копье выдернул, словно щепку, древко сломал и в меня швырнул. Прохрипел: – Будь ты проклят, Добрын! – К своим повернулся: – Перун с нами! Бей вражин… – и только после этого неуклюже осел под ноги конюшему. – Бей! Я едва успел меч из ножен выхватить. Ближнего киевлянина на клинок поймал, второму по ноге рубанул, и тут за спиной раздалось: – Даждьбоже милостивый, подсоби! – Это Путята нам на подмогу успел. Уже потом, когда мы прорубались к терему, я спросил у Дивляна: – Кто копье кинул? – Я видел, что Оскол копье у тарана не бросил, а с собой прихватил, – крикнул в ответ Дивлян. – Где он? – Нет его больше. Еще у ворот зарубили. – Жалко, – сказал я. Вот только кого мне было жалко в тот миг? Оскола? Глушилу? Кветана? Или самого себя? Но терзаться в раздумьях было недосуг. Сеча на майдане вышла жестокая. Порой казалось, что не одолеть нам защитников града, настолько яростно они сопротивлялись. Все же нам удалось оттеснить киевлян к самому крыльцу княжеского терема. Тут на нас гридни обрушились. Понял я, что Претич в бой последние силы бросил. У этих кроме отваги еще и умение было немалое. Я с трудом успевал отбивать их ловкие наскоки. И несдобровать бы мне, да рядом Зеленя с Путятой оказались. Дважды боляре меня от неминучей гибели прикрыли. Первый раз, когда я об убитого споткнулся и, падая, чуть на копье не напоролся, но вовремя Путята его перехватить сумел. А второй раз, когда от усталости замешкался и едва топор в спину не получил. – Добрыня! Смотри! – крикнул Зеленя, подцепил гридня за ногу и навзничь его опрокинул. – Благодар от меня, болярин! – выдохнул я и лежащего воина мечом ткнул. Взглянул мельком ему в лицо – знакомый вроде. Точно. Мы же вместе когда-то Ольгу на днепровском берегу от лихоимцев обороняли. Потом в Царь-городе он меня в харчевне в чувство приводил, а я в беспамятстве ему шишку на лбу набил. А позже он был готов костьми лечь, лишь бы меня василису не отдать. И вот теперь… Как же звали его? Не помню… – Именем Перуна Громовержца! Прекратить! – зычный голос ведуна Звенемира перекрыл звон оружия. Обернулся я на этот окрик. Ведун на ступенях крыльца стоит, а рядом с ним послухи и младшие ведуны сгрудились. Все при оружии, словно не Боговы люди, а ратники. У ведуна волосы от дождя слиплись, мокрыми патлами седые усы обвисли, одежа на нем в пятнах кровавых, в одной руке посох с молнией, а в другой голова Претича отрубленная. – Княгиня Ольга от власти отказывается, – сказал ведун. – Добрыну Древлянскому стремя целует и велит подданным своим оружие сложить. Властью, данной мне Покровителем, объявляю мир! – И высоко голову боярина поднял да посохом о доски крыльца стукнул. – Измена! – крикнул молодой гридень, на ведуна бросился, но тут же захрипел и упал с перерезанным горлом на ступени, а один из младших ведунов нож о портки вытер. И вдруг кончилось все. Побросали горожане оружие, на колени попадали и головы перед нами склонили. – Именем Перуна Громовержца! – Звенемир голову от себя отшвырнул, спустился с крыльца, встал передо мной и до земли поклонился. – Добрын, сын Мала, город твой! – Ольга где? – тихо спросил я старика. – В опочивальне мы ее заперли. Там она будет участи своей ожидать. – Хорошо, – кивнул я. Поднялся на три ступени, побоище оглядел. – Всех, кто дрался со мной, – сказал народу, – отблагодарю. Всех, кто дрался против меня, – прощаю! – Да будет так! – провозгласил Звенемир и в третий раз ударил посохом. Тишина повисла над градом, только падала с неба холодная вода, смывая со ступеней пролитую кровь, да где-то в вышине тревожно граяли вороны. Душно в горнице, как в бане прогретой. Не пожалели дров истопники, поусердствовали. Осень за окнами, а они печи разожгли, будто на дворе стужа лютая. Жарко. Пот по спине ручьем бежит, крупные капли на лбу проступили, но я терплю да в шубу рысью кутаюсь. Лихоманка меня ныне одолела, с утра морозом пробрала, вот и попросил истопников, чтобы расстарались. В голове шумит и во рту паскудно, хочется в постель забраться и поспать всласть, но не получается. Дел невпроворот, вот и креплюсь из последних сил. А тут еще сестренка над душой стоит и корит меня безжалостно. – Нельзя так, Добрыня. Нельзя, – ругается Малушка. – И откуда в тебе жестокосердие такое? Разве не будет тебя совесть мучить? Разве сможешь ты с тяжестью душевной дальше жить? На тебе и так крови столько, что вовек не отмыться, зачем же еще… – Грех на душу принимать?! – перебил я ее. – Совсем тебе варяжка голову задурила баснями христианскими. – Когда-то ты ее по имени величал, – усмехнулась Малушка. – Небось, хороша была, если в Вышгороде ты из ее постели вылезать не хотел. – Не тебе меня судить, – разозлился я. – Конечно, не мне, – согласилась она, а потом добавила: – Святослава не пожалел, хоть и знал, что люблю его. Сыновей кагановых в свинопасы определил, мне их забрать не позволил. Свенельда из Руси выгнал, оттого Дарена совсем душой заболела – ходит по посадам простоволосая да на людей кидается. Всех христиан в городе перебил, друзей не пожалел, а теперь еще и с полюбовницей бывшей такое сотворить хочешь. Кобелина ты неблагодарный. Потому от тебя Любава и отказалась, что неведомы тебе больше ни сострадание, ни любовь. Не захотела в Киев приезжать, сколько ты ее ни звал. Знает она, что от ее Добрыни ничего не осталось. Только злоба одна да ненависть беспощадная. В самое сердце меня сестра ужалила. Знала, куда бить, вот и вдарила туда, где больнее всего. – Замолчи! – замахнулся я на сестру и зашелся в кашле. – А ты не сдерживайся, – рассмеялась она. – Ударь меня, да покрепче, авось полегчает. – Как же ты не поймешь… я отцу обещал… долг на мне… обязан я желание почившего родителя исполнить… так Правь велит… – И снова безжалостный кашель сдавил грудь. – А если бы он перед смертью тебе велел луну достать, ты бы на небушко полез? – Эй! Кто-нибудь! – позвал я, как только откашлялся, и тотчас в горнице появился Дивлян. – Звал, Великий князь? – поклонился он. – Отведи княжну в ее светелку, – велел я. – Запри и никуда от дверей не отходи. Головой за неё отвечаешь. – Слушаюсь, Великий князь. – Дурак ты, Добрыня, – сказала Малуша. – И себе, и другим жизнь искорежил, а ради чего, Великий князь? – Взглянула она на меня презрительно, к Дивляну повернулась: – Пошли, что ли? – и вон вышла. – Звенемир передать велел, что у них все готово, – поспешно проговорил отрок. – Тебя только на капище дожидаются. – Сейчас иду, – ответил я, с трудом поднялся и закутался в шубу. Синевой отливает в руке Звенемира нож острый, медленно и величаво обходит ведун каменную краду у подножия кумира. Сурово поглядывает деревянный Перун на людей своих. Отливают золотом длинные усы Бога, искусно вырезанные старыми умельцами в незапамятные времена. Сколько лет стоит истукан здесь? Теперь уже и не помнит никто. Кажется порой, что еще в день сотворения мира был поставлен этот кумир. Много разного он повидал за долгий век. Разные жертвы приносили люди Покровителю своему, но такой жертвы, как ныне ему уготовили, давно не получал Громовержец. Обходит посолонь краду ведун, кощун торжественный тянет, славит Бога своего, а послухи ему подпевают. Народ вокруг притих, они же такого еще не видели. А я в сторонке сижу, в шубу кутаюсь, а все одно согреться никак не могу и лишь о том мечтаю, чтобы все это закончилось поскорей. Завершил Звенемир свое шествие, возле меня остановился, земной поклон отвесил и сказал громко, чтобы все слышали: – Дозволь, Великий князь, действо начать? – Погоди, – говорю я ему, с трудом превеликим с сиденья своего поднимаюсь и к краде подхожу. – Зачем тебе все это? – говорю тихонько. – Прими то, что Доля тебе уготовила. Отринь чужое, славь Сварога, поклонись Перуну, и Даждьбог тебе за то жизнь дарует. – Помнишь, – так же тихо отвечает мне Ольга, – как дулебы Андрея мучили? Они тоже от него отречения требовали. Неужто ты думаешь, что у меня стойкости не хватит? Баба я. А мы, бабы, такое стерпеть можем, что вам, мужикам, и не снилось. Прощаю я тебе все, что ты мне во зло сотворил. И за сына прощаю, и за внуков своих, и за честь поруганную на тебя не сержусь. Молиться за тебя буду, а теперь уйди от меня. Дай ко встрече с Господом моим подготовиться. Отошел я от крады, еще раз взглянул на привязанную к холодным камням Ольгу, вздохнул тяжко. Подумал: «Эх, отец. Зачем же ты с меня слово перед кончиной своей взял, что исполню я последнее желание твое?» Потом ведуну кивнул: – Приступай к действу, – и отвернулся. Вновь запели кощун послухи. Просили Громовержца принять жертву особую. Требу о даровании мира ему возносили. А я глаза зажмурил покрепче, зубы сжал и уши ладонями закрыл. Но даже так мне чудилось, что я слышу молитву Ольги. – Отче наш, сущий на небесах… – Не-е-е-е-ет!.. – Не-е-е-е-ет! – кричал я. – Ты чего? Ты чего, Добрыня? – Гостомысл испуганно уставился на меня. – А?.. Что?.. – я с трудом вырывался из своего кошмара… Осознал, что сумел это сделать, и немного успокоился. – Сон это… сон… – и удивился тому, что вновь могу говорить. – Долго я спал? – Ты и не спал вовсе, – пожал плечами ведун. – Мы обряд очищения начали, а ты посидел немного у Алатарь-камня да вдруг закричал сильно. – А остальные где? – Здесь мы, Добрын, – услышал я из темноты скрипучий голос Криви. Тут чуть поодаль конь заржал, видно, надоело ему в приспособе стоять, и я понял, что совсем в себя пришел. Темень ночная, бор заповедный, поляна с Алатырь-камушком посредине, я на валуне сижу, рядом со мной ведун Гостомысл, а остальные люди Боговы вокруг стоят. Значит, не было ни боя на берегу Ирпеня, ни сечи жестокой на майдане киевском, ни кровавого жертвоприношения Перуну. Или было? – Звенемир, – позвал я. – Что? – Ты ритуал Великой жертвы знаешь? – Послухом я был, юнцом неразумным, когда в последний раз человеком Перуну жертвовали, – ответил Звенемир. – Потом корогод решил, что негоже жизнь у людей ради Божьей радости отбирать. – Это еще при Нискине, деде твоем, было, – пояснил Гостомысл. – А сейчас провести смог бы? – спросил я у старого ведуна. – Говорят же тебе, запрет корогод наложил… – А если бы запрет сняли? – Отчего же не смочь? – сказал Звенемир. – Мается Громовержец без людской кровушки, – и вздохнул тяжко, словно это он сам без жертвы человеческой чахнет. – Древляне-то вон Игоря в честь Даждьбога своего казнили. – Так на то мы особое дозволение дали, – подал голос Светозар. – Каган ваш все законы Прави нарушил, тому Гостомысл доказательства предъявил. Ты же сам свой голос за оправдание казни подал. Так ведь? – Конечно, – кивнул Звенемир да глаза в сторону отвел. – Зачем тебе это? – спросил меня Кривя. – Так. Ничего… – ответил я. – Ну, а если так, – сказал Гостомысл и бороду огладил, – тогда настала пора и нам с тобой, Добрыня, поговорить. Мы же не просто так тебя на корогод вызвали. – Это я догадался. – Вот и славно, – ведун кивнул одному из ведунов: – Белояр, ты человек Велеса Премудрого, так тебе и речи вести. Вышел вперед молодой волхв, один из тех, что коня норовистого сдерживал да привязывал, поклонился на четыре стороны, а пятый поклон мне отвесил. – Слово дай, Добрын, что сказанное здесь ты никому не передашь. Ни близкие, ни далекие, ни друзья, ни враги ничего не узнают. Ни на хмельном пиру, ни под пыткой жестокой, ни на любовном ложе ты тайну не выдашь, – сказал строго Белояр. – И эти от меня Слова требуют, – подумал я и невольно поежился, но вслух сказал: – Еще никто меня в болтливости не обвинил. Клятв я никаких давать не буду. Коли поверите – хорошо, а не поверите, так то дело ваше. Смутился молодой ведун, на Гостомысла растерянно взглянул. Тот улыбнулся одобрительно и Белояру кивнул: – Я Добрыню от младых ногтей знаю. Ты не сомневайся зазря, то, что ему в уши влетело, там навеки и останется. – Истинно сказал, – подтвердил слова старика Звенемир. Вот уж от кого я поддержки не ожидал, так это от ведуна Перунова. Выходит, что не все я в Звенемире до конца понял. Что ж, в другой раз умнее буду. – Хорошо, – согласился Белояр и вновь ко мне повернулся: – Коли наставник за тебя поруку дает, а ведун Киевский с ним соглашается, то и мы тебе верить станем. Помолчал он немного, на костер, что у Алатырь-камушка ярко пылал, поглядел, с мыслями собрался, а потом глаза к небу ночному поднял и заговорил, как по писаному: – Многое в Ведах о жизни человека и мира рассказано. Про хорошее и плохое, про праведное и лживое, про доброе и злое. Многое Премудрый Вeлес прародителю[99] нашему поведал – о том, что было, когда ни богов, ни людей еще и в помине не было. О том, как Сварог-Кузнец по наущению самого Рода вселенную создавал, как бил он молотом своим вот по этому Алатырь-камушку, только искры из-под молота его брызгали, да чад с гарью от Огня Сварожьего по миру дымом расплывался. И те искры, что вверх летели, превращались в звезды красивые, а те, что на землю падали, волотами-великанами оборачивались, а из чада и гари тьма непроглядная образовалась. И накрыла тьма-тьмущая все вокруг, и в ней Чернобог зародился, а вместе с ним во вселенную Навь пришла. И смешалось все – верх с низом перепутался, правое стало левым, а правда кривдой обернулась. Разве могло такое Белобогу-Сварогу понравиться? Разве мог он мир на растерзание Чернобогу отдать? Создал он себе воевод-помощников, младших богов: Перуна и Даждьбога, Макошь и Стрибога, Ярилу и Хорса Пресветлого, и на Навь войною пошел. Но Чернобог его силой несметной, войском дасу-демонов встретил, воеводой у него Кощей, а советчиком Змей-Ящер, у которого два языка, и оба лживые. И грянула битва, и вечность целую Белобог с Чернобогом бились, пока не поняли, что друг друга им не одолеть. Тогда Сварог любовь из естества своего достал, все доброе, что было в молодом мире, собрал и Ладу явил. А Чернобог, сколько ни тужился, лишь смерть-Марену создать смог. Только любовь сильнее смерти оказалась, даже в Маренино черное сердце она проникла. Влюбилась смерть в Даждьбога и ничего поделать с этим не смогла. Ведь Даждьбог дает, а Марена лишь отбирать может, как же им вместе быть возможно? От любви этой смерть силы лишилась, и Чернобогу не помощницей, а обузой стала. И праздновать бы Белобогу победу, но Ящер треклятый все испортил. Одним своим лживым языком он Перуна соблазнил, страсть к жене Даждьбоговой, Майе Златогорке, внушил. И стали братья врагами лютыми, и согласия меж ними по сию пору нет. А другим языком волотам нашептал, что они сутью своей равны богам, что над ними воеводами поставлены. И взбунтовались волоты, искры Сварожьи от себя отринули да на сторону Чернобога переметнулись. Вновь силы равными стали, и пуще прежнего битва разгорелась. И не видно было этой сече конца, и пали бы в ней Белобог с Чернобогом, ибо никто из них в побежденных ходить не хотел, но не допустил этого Род. Не мог он на ту или иную сторону стать, ведь и Сварог и Чернобог, и Марена с Ладой, и все, что во вселенной и за ее пределами, – все это он сам и есть. Тогда он Птицу Сва-Матерь Сущего на битву послал. Махнула та крылом и развела бойцов по разные стороны. И еще Велес Премудрый Богумиру поведал, как Птица Сва яичко снесла, как возникла Явь и от Нави гранью тонкой, скорлупкой хрупкой отгородилась, как Лада любовью ту Явь наполнила, как от любви великой живность в мире появилась и первый человек родился. Как Создатель с Ладой-Любовью в людские души вложили искры, волотами отринутые. Как холили и лелеяли Дед с Бабой создания свои, как расплодились люди и землю-матушку заселили, как один род от другого отделяться стал, а чтобы меж родами распри не случилось, дали людям Сварог с Ладой покровителей, младших богов: древлянам – Даждьбога, полянам – Перуна, славенам – Хорса… – И потому зовемся мы все внуками Сварожьими и славим Покровителей, ибо младшие боги нам за родителей, а сами они дети Сварога и Лады, которые нам Дедом и Бабой доводятся, – перебил я Белояра. – Это мне бабушка еще в детстве рассказывала, а потом, когда я послухом в Коростене ходил, Гостомысл объяснял. – Смотри-ка, – улыбнулся мой старый наставник, – помнит науку. – И ради этого вы меня сюда звали? Хотели проверить, не потерял ли я память, не забыл ли, откуда в мир наши предки пришли? – Ты погоди, Добрыня, – спокойно сказал мне Белояр. – Лучше до конца выслушай. – Костер вот-вот догорит, – усмехнулся я. – В потемках сидеть будем? – Не догорит, – сказал Кривя да на костерок подул. Взметнулось пламя, словно сушняка да соломы на угли подбросили, осветилась поляна вокруг Алатырь-камня, увидел я, что конь белый у коновязи своей притих и во сне с ноги на ногу переминается, а ведуны по-прежнему стоят ровным колом вокруг, и взгляды их на меня устремлены. Стыдно мне стало за дерзость свою, неуютно на валуне холодном. Попытался я встать, но Гостомысл мне руку на плечо положил да на месте удержал. – Про прошлое ты знаешь, – словно не заметил моей издевки Белояр и продолжил неторопливо: – А теперь узнать должен, что и про настоящее, и про будущее Велес прародителю поведал. А вот о том, что он ему рассказал, лишь корогод знает, да дальше этого круга не выпускает. – Что же такого ужасного Учитель Мудрости прародителю нашему открыл, что знание это ведуны в тайне держат? – Скажи ему, Белояр, скажи, – новгородский волхв Светозар вперед подался. – Скажи, Белояр, – эхом отозвался круг ведунов. Ветер зашумел в вершинах деревьев, затрещал валежиной костер и искрами в небо рванул, чуткий конь ото сна очнулся и заржал тревожно, словно чуя беду, и где-то далеко-далеко так неожиданно и тоскливо завыл одинокий волк. – Вот что Велес Богумиру рассказал, – я невольно вздрогнул от тихого голоса Белояра. – Зеленеет береза молодым побегом, а спустя время листва с нее опадает, рождается день и гаснет зарей, лето травами расцветает, а зима стужей суровой разнотравье губит. Человек рождается, живет, а потом умирает, и все в этом мире имеет свое начало и свой конец. А значит, и сам мир кончиться может. – Замолчал ведун, на меня посмотрел внимательно, точно хотел убедиться, что я его слова правильно понял, потом на стариков оглянулся и, наконец, сказал: – И по всем приметам выходит, что конец его близок, и День Сварогов к закату клонится. Скорлупа Мирового яичка уже едва сдерживает натиск несметных полчищ дасу-демонов, а властелин их, Чернобог, когти вострые точит. Не дадено ему Родом воли снаружи скорлупу рушить, но терпения у повелителя Тьмы на целую вечность хватит, тем более что ожидать ему недолго осталось. Все меньше люди почитают покровителей, все реже жертвами подсобляют, законы Прави для них уже ничего не значат, больше они о выгоде, чем о чести, пекутся. Слабеет власть Сварога над миром и народом, устал Вышний опекать творение свое. Чует Навь, что боги светлые силу теряют, что вскорости им покой понадобится, чтобы мощь за века истраченную восполнить. А Чернобог меж тем силу копит и лишь одного дожидается – когда кто-нибудь из смертных заветы пращуров позабудет, Сварога предаст и скорлупу Мирового яйца изнутри проклюнет… – Неужто одного человека достаточно, чтобы Мировое яйцо разбить? – перебил я ведуна. – Сомневаюсь, что найдется в Яви силач, способный бессмертных богов одолеть. – С песчинки малой гора начинается, – сказал Кривя, – от искорки никчемной пожар вспыхивает. – А буря великая от ветерка зарождается, – добавил кто-то. – Хватит и щелки малой, чтобы в Явь тьма ворвалась и ночь непроглядная в мир пришла. Уснут боги на тысячу лет, и во вселенной господином один лишь Чернобог останется, – сказал Белояр. – И что же это за выблядок такой, что мира не пожалеет? – Тот, кто древних богов низвергнуть решится, – прошептал Белояр. Звенемир посохом в землю вдарил и проговорил зло: – Сказано в Ведах народа славянского – не верь грекам и ромеям, ибо язык их подобен жалу Ящера. Сладкоголосо они распевают, но слова песен их ложью и клеветой оборачиваются. Добро сулят, но посулы их зло праведным несут. – По-вашему получается, что если княгиня Киевская с ромеями дружбу свела, она и есть тот человек, что Чернобогу путь в Явь открыть может? – Нет, Добрыня, – сказал молчавший все это время Гостомысл. – Не ей суждено Великой Ночи дорогу расчистить. – Тогда я в толк не возьму… – А чего тут понимать-то? – Звенемир махнул на меня рукой. – Ты перед нами несмышленыша не корчи. – Погоди, – урезонил его Гостомысл, – больно ты себя умным считаешь, что ли? Добрыня, – сказал он мне, – ты почто с отцом погавкался? Не совестно тебе? Он же родитель твой. И Любава тебя в Овруче, небось, ждет. Жена у тебя мудростью не обижена, любит тебя сильно, а ты ее оставил зачем-то. Возвращайся, Добрынюшка, князю Древлянскому в ноги поклонись. Он отец тебе. Он простит. Встань рядом с ним за землю предков наших, за богов Родовых, а мы уж подсобим чем сможем. Поезжай. Видишь, какого коня мы тебе уготовили, – он кивнул на белого жеребца. – Так это вы мне коня?! – потемнело у меня в глазах от внезапной догадки, и огромных сил стоило вновь себя в руки взять. – Слышал я о Свароговом коне*, но никогда не думал, что мне на нем поездить придется. Уж не за то ли честь такая, что по вашему наущению кровь друзей и народа православного на себя возьму? * Сварогов конь – белый жеребец, на которого никто не имел права сесть. У этого коня даже волос из гривы был священным. Считалось, что обладание таким волосом приносит большую удачу, бережет от болезней и злых чар. – О какой крови ты говоришь? – удивленно посмотрел на меня старый наставник. – О той, соленый вкус которой на губах своих чую, – поморщился я, вспомнив свои недавние видения. – Так мало ли чего привидеться может? Алатырь-камушек порой и не такое сотворить способен, – сказал Гостомысл и глаза в сторону отвел. – Выходит, что нарочно этот сон мимолетный меня накрыл? Недаром ты понял, о какой крови я речь веду, – разозлился я. – Получается, что Алатырь мне будущее показал? – Может, так, а может, и нет, – ответил ведун. – Мало ли чего тебе там пригрезилось. – И потом… – сказал Звенемир, – смерть нескольких людей может жизни многие сохранить. Тем более что души этих людей давно Чернобогу отданы. – Так отчего же вы мне жизнь оставляете? – удивился я. – Эх, – вздохнул Белояр. – Если бы все так просто было, думаешь, мы бы с тобой сейчас разговаривали? – Нам учителями нашими завещано тебе выбор дать, – Гостомысл посмотрел на меня с надеждой, смутился вдруг и сказал тихо: – Уж больно бабушка твоя за тебя просила. – Она знала? – Да, – кивнул старик. – Знала больше, чем многие. – Она раньше нас участь твою проведала, оттого и жалела тебя сильно, – добавил Светозар. – Так что знай, Добрын, сын Мала, что род Нискиничей – пращуров твоих – из Ирия Светлого за тобой наблюдает и надежду великую возлагает, – Гостомысл навис надо мной, словно коршун над добычей. – Их памятью заклинаю тебя, Добрыня, – взмолился ведун, – возьми коня, вернись к отцу, сделай так, как подобает потомку Даждьбогову. – Кошт тебе выпал не из легких, – Белояр посохом пристукнул. – За тобой выбор. И пускай он правильным будет. – Только ты сам решить сможешь, – волхв Новгородский руки к небу вознес, – идти ли по стезе Прави, или отметником[100] презренным стать и веру пращуров наших на поругание Чернобогу отдать. Так уж Доля с Недолей порешили, что лишь в твоей власти Ночь Сварога задержать. Бери коня, езжай к отцу, – сказал Светозар и поклонился мне до земли. – Конь тебя мигом к своим домчит, – добавил свое слово Звенемир. – А Баян тебя проводит, чтоб ты ненароком не заплутал… – Во имя Сварога! – провозгласили остальные ведуны, и где-то в вышине громушек вдарил. Захрипел у коновязи белый жеребец и на свободу вновь рваться стал. – Мышка-норушка бежала, хвостиком махнула, яичко упало и… – прошептал я. – О чем это ты? – Сказка мне бабулина припомнилась. Не приучен был подгудошник к верховой езде, все больше пехом по земле ходил, вот и теперь он моего конька в поводу вел. Из чащи буреломной мы выбрались, леса да болота позади остались, а он все никак не решался в седло сесть. Я же рядом ехал да о своем думал. Когда после странной ночи у Алатырь-камушка ведуны по родам своим разошлись, я белого жеребца в объездку взял. Хорош был Сварогов конь – зол и могуч. Попервости поборолись мы с ним изрядно. Узду он покорно принял, но стоило мне на хребтину конскую потник положить, такие выкрутасы выделывать начал, так брыкался, что, если бы не станина рогатая, зашиб бы меня до смерти. Не дал я ему воли: седло быстро накинул, подпруги подтянул, вскочил на спину да повод в кулак зажал. – Отпускай, – велел Гостомыслу, а коньку шепнул: – Давай посмотрим, кто кого. Не привык жеребец к подобному обращению – вольным смолоду ходил, а тут вдруг такая напасть. Лишь только голова его из станины высвободилась, он вперед скакнул, на дыбки взвился, копытами замолотил, а потом вдруг на бок повалился. Я едва успел на землю соскользнуть. Вставать жеребец начал, а я уже снова в седле. Рванул он к лесу, но я его на самом краю поляны удержать сумел. Повод натянул так, что конь нижней губой к груди придавился. Захрипел он от боли, попятился, на круп присел, боком пошел, а потом завертелся на месте, скинуть меня попытался. Рвался он из-под меня, шею дугой изгибал, все за ногу цапнуть норовил, только я ему спуску не давал. Коли уж всучили мне его ведуны, значит, в моем он праве. Все губы коню трензелями изорвал да по храпу пару раз ногой двинул, когда зубяками своими он мне чуть коленку не откусил. – У, волчья сыть! – изругался я на жеребца, и вдруг пропал у меня задор. Горько так на душе стало, что чуть слезы из глаз не брызнули. Соскочил я с коня, на землю повалился, в траву густую лицо спрятал – мужикам же плакать негоже. И тут чую, что меня по волосам кто-то погладил. Ласково так, словно матушка в детстве. Я голову поднял, а это Сварогов конь. Губы у него мягкие, белым пушком покрыты, а на сером железе трензелей кровь запеклась. Посмотрел он на меня глазищами своими грустными, ресницами хлопнул и вздохнул. И от дыхания его дух травный. Поднялся я, за шею его обнял. – Прости ты меня, – говорю. – Ради всех богов прости. Он ушами повел, словно прислушиваясь к моим словам, снова вздохнул и головой закивал. Я ему по гриве белой рукой провел, колтун расправил, сел в седло, и он меня покойно обратно к Гостомыслу повез. А потом Баян появился. Где носило все эти дни подгудошника, мне неведомо, только поспел он, как всегда, вовремя. Навьючили они с ведуном моего старого конька припасом нехитрым, подгудошник к седлу гуселъки свои приторочил, под уздцы Серко взял и в лес пошел. Оглянулся я в последний раз на Алатырь-камушек, кивну л ему, как знакомцу старому. – Что было – видели, а что будет – посмотрим, – сказал и на Свароговом коне вслед за Баяном поехал. Гостомысл нас провожать не стал. Обижен я на него был сильно. Все это время мы почти и не разговаривали. Чувствовал ведун, что тяжко мне, потому в сторонке держался и без великой нужды не докучал. И не знал я в тот миг – свидимся ли мы еще с моим старым наставником, или нет. Да и знать не хотел. Продирались мы с Баяном сквозь чащу. Подгудошник ко мне с шутками и прибаутками приставал, песни пел да расспрашивать пытался, что же той ночью на корогоде со мной деяли, но я отмалчивался. Все понять пытался, правду мне Алатырь показал или это лишь сон пустой? Понял парень, что из меня слова не вытянешь, да и отстал. Дальше в молчании двигались, и мне от этого покойней было. Наконец мы в знакомые места выбрались. Дневку сделали. Баян костерок развел, похлебку затеял, а я у кострища сидел да безучастно на огонь пялился. – Да что же с тобой такое? – не выдержал калика. – Куда прежний Добрыня подевался? Или я тебя чем обидел? Так ты скажи только. Прав был Баян. Он-то уж точно ни в чем не виноват. И хотя я догадывался, зачем его ко мне ведуны приставили, обиды на него не держал. У калики свои клятвы, свои обещания, своя Правь. – А ты где был, пока я у Гостомысла обитал? – спросил я его, чтобы хоть что-нибудь спросить. – Ожил! – обрадовался Баян и затараторил быстро: – Так ведь по окрестным деревенькам да весям пробежался. Огнищан на жатве веселил. Первое дело – хорошая песня да доброе слово. Когда на душе радостно, то и жито собирать легче… – Ну? – перебил я его. – И как? – По земле слух прошел, что у Святослава второй сынок родился. Олегом его каган нарек. То ли в честь матушки, то ли в честь дядьки отца своего… – А старший? Ярополк помер? – Да нет. Жив мальчонка. Теперь у варяжки двое внуков. А вот жена каганова, Преслава, так та померла. Родов не сдюжила. Так что теперь Святослав в бобылях ходит. Сам еще в силу не вошел, а уже вдовец. – Бывает, – кивнул я и вдруг замер. Показалось, что где-то глубоко во мне шевельнулось что-то. Заворочалосъ, набухать стало, разрослось, заполнило меня от пяток до маковки, а потом лопнуло, словно пузырь. А Баян все говорил и говорил без умолку, будто боялся, что я опять в себя уйду. Намаялся балагур без общения, вот и прорвало его, как запруду в половодье. Только я его все равно не слушал. Кивал, поддакивал, а сам к новым чувствам прислушивался. Легко мне вдруг стало, словно камень с души свалился. И камень этот был потяжелей Алатырь-камушка. – Слушай, Баян, – взглянул я на подгудошника, – нагнись-ка сюда. Мне тебе что-то важное сказать нужно. – Что такое? – Калика варево в покое оставил, ко мне придвинулся да ухо подставил. – Что ты сказать хотел? – Ты же жену мою увидишь. Так передай ей, что я люблю ее больше жизни своей. Пусть за меня не волнуется и верит, что все у нас хорошо будет. – А сам-то ты чего? – удивился подгудошник. – А вот чего, – сказал я и резко выбросил вперед кулак. Хорошо попал. Аккурат в лоб. Охнул Баян, изумленно на меня уставился, сказать хотел что-то да не сумел. Закатились у него глаза, тонкой струйкой слюна изо рта побежала, завалился подгудошник на спину, едва в костер не угодил. – Синяки теперь под глазами расплывутся, – пожалел я калику. Оттянул его подальше от огня, чтоб не запалился ненароком, корзном от зноя прикрыл. Пусть полежит. Отдохнет подгудошник немного и будет опять как новенький. А синяки пройдут. Чай, не впервой ему оплеухи получать. Потом я снедь пополам поделил. То, что Баяну оставлял, рядом с ним положил, то, что решил с собой взять, Серку в седельную суму засунул. Гусельки отвязал да возле подгудошника пристроил. Может, он, как в себя придет, поиграть захочет. Потом со Сварогова жеребца седло снял, уздечку стянул. – Не мне тобой владеть, Божий конь, – сказал. – Ступай на травы вольные. А Хозяину своему передай, что я сделал выбор. И пусть Сварог на меня обиду не держит – коли написано на роду отметником стать, так этого не миновать. Я же человек простой, а не хоробр былинный, о котором Баянка свои враки поет. И пускай боги споры свои сами решают, а мне людей жалко. Гаркнул я погромче, руками взмахнул. Испугался жеребец, прочь рванул и вскоре в подлеске скрылся. А я ему вслед посмотрел и дальше собираться стал. |
||
|