"Великий перелом" - читать интересную книгу автора (Тeртлдав Гарри)

Глава 16

Вячеслав Молотов выпил очередной стакан чая со льдом, сделав посредине этого процесса паузу — чтобы проглотить пару соляных таблеток. Жара в Каире была невероятной, нервирующей, даже смертельно опасной: один из его помощников полковник НКВД Серов, который говорил на языке ящеров бегло, как никто другой в Советском Союзе, пострадал от теплового удара и теперь поправлялся в госпитальной палате с кондиционированным воздухом. Госпиталь устроили англичане для лечения своих соотечественников, пострадавших таким же образом.

Ни отель «Семирамида», в котором поселились советская делегация и другие дипломаты-люди, ни отель «Шепхед», где проходили переговоры, не могли похвастаться кондиционированием. Советская делегация держала постоянно включенными вентиляторы, и поэтому все бумаги требовалось придавливать, чтобы они не разлетелись по комнате. Даже когда вентиляторы работали, воздух, который они гнали, был горячим.

Во время переговоров вентиляторы не включались. Ящеры, как, к своему неудовольствию, обнаружил Молотов, еще когда впервые летал на один из их космических кораблей для обсуждения военных вопросов с адмиралом Атваром, наслаждались жарой. До того как полковник Серов пал жертвой служебного долга, он докладывал, что ящеры постоянно говорят о том, какая хорошая в Каире погода — почти такая, как у них дома.

Молотов подошел к шкафу и вынул темно-синий галстук. Застегивая ворот рубашки, он позволил себе краткий мученический вздох: здесь, в Каире, он позавидовал ящерам с их телом, покрытым всего лишь краской. Затягивая узел галстука, он подумал, что имеет преимущество перед большинством коллег. У него была тонкая шея, что позволяло воздуху циркулировать под рубашкой. Большинство советских представителей имели обличье быка, двойные подбородки и жирные складки на шеях. Для них тесный воротник и затянутый галстук становились невыносимой пыткой.

На мгновение он подумал, как наслаждаются пленные ящеры в трудовых лагерях СССР к северо-востоку от Ленинграда и в северных областях Сибири. И как они еще будут наслаждаться, когда придет февраль.

— Точно так, как я сейчас наслаждаюсь Каиром, — проговорил он, проверяя в зеркале, ровно ли повязан галстук.

Удовлетворенный, он надел шляпу и спустился по лестнице, чтобы дождаться транспортного средства ящеров, которое должно доставить его на очередное заседание.

Его переводчик, похожий на птицу человечек по имени Яков Донской, уже расхаживал по холлу отеля. Он расцвел улыбкой, увидев подходившего Молотова.

— Доброе утро, товарищ народный комиссар, — сказал он. Для него появление Молотова означало, что все встало на свое место.

— Доброе утро, Яков Вениаминович, — ответил Молотов и внимательно посмотрел на часы. Ящеры…

Точно в назначенное время бронированное транспортное средство остановилось перед отелем. Он все ждал, что когда-нибудь ящеры опоздают, но этого никогда не случалось. Донской сказал:

— Я уже некоторое время нахожусь здесь. Риббентроп уехал сорок минут назад, Маршалл — примерно через двадцать минут. Что было раньше, не знаю.

Ящеры перевозили людей-дипломатов по отдельности. Молотов предполагал, что тем самым они не позволяли им договариваться между собой. Эта тактика давала им определенные преимущества. Люди не решались слишком свободно общаться между собой и в самом отеле. НКВД обследовало комнату Молотова на предмет подслушивающих устройств. Он был уверен, что другие разведывательные службы проделали то же самое в помещениях своих руководителей. Но он настолько же был уверен, что они ничего не нашли. Ящеры в этом виде технологии слишком далеко ушли от человечества.

Он повернулся к Донскому.

— Скажите ящерам, что было бы «культурно», если они бы устроили в машине сиденья, более подходящие к формам нижней части тела человека.

Донской обратился к ящеру с наиболее замысловатой раскраской, но не на их языке, а на английском, на котором велись переговоры. Это был родной язык Джорджа Маршалла и Энтони Идена, фон Риббентроп и Шигенори Того говорили на нем достаточно бегло. Иден и Того формально не были участниками переговоров, но ящеры разрешили им присутствовать на заседаниях.

Ящер ответил Донскому на английском, который для Молотова звучал так же, как родной язык чужаков. Переводчик, однако, понял ответ — ведь это была его работа. Он перевел:

— Струксс говорит: «нет». Он говорит, что мы должны быть благодарны им за то, что они ведут с нами переговоры вообще, и нечего просить у них того, чего они не могут обеспечить.

— Скажите ему, что он «некультурный», — сказал Молотов. — Скажите, что он — невежественный варвар и что даже нацисты, которых я ненавижу, больше понимают в дипломатии, чем его род, и что его вышестоящие начальники узнают о его высокомерии. Переведите ему мои слова в точности.

Донской заговорил по-английски. Ящер издал жуткий шипящий звук, затем ответил.

— Он говорит, причем с таким видом, что делает огромную уступку, что он посмотрит, можно ли что-нибудь сделать. Я понимаю это так, что он сделает, как вы сказали.

— Очень хорошо, — самодовольно сказал Молотов. В определенном отношении ящеры были очень схожи с его собственным народом: если вы убедите кого-то, что ваше положение выше, он будет пресмыкаться перед вами, но будет тиранить вас, если выше по рангу сочтет себя.

Бронированная машина — гораздо менее шумная и менее пахнущая, чем ее аналоги человеческого производства, — затормозила перед отелем «Шепхед», где помещалась штаб-квартира Атвара. Молотову показалось забавным и показательным, что ящеры выбрали для себя отель, который имел самый высокий статус во времена британского колониального режима.

Он вышел из машины ящеров с облегчением, и не только потому, что сиденье не соответствовало его телу, но и потому, что внутри было еще жарче. Струксс повел его и Якова Донского в комнату заседаний, в которой остальные представители людей сидели, изнемогая от жары, в ожидании, когда соизволит появиться Атвар. Джордж Маршалл попивал ледяной чай и обмахивался веером, который он, вероятно, привез из дома. Молотов пожалел, что не захватил с собой или не приобрел подобное приспособление. Мундир Маршалла выглядел свежим и накрахмаленным.

Молотов через Донского попросил слугу-египтянина, маячившего в углу зала, подать ледяного чая. Неудивительно, что тот оказался знающим английский язык. Поклонившись Молотову — который сохранял спокойное выражение лица, презирая себя за такую уступку, — он поспешил удалиться, чтобы тут же вернуться с высоким запотевшим бокалом. Молотову хотелось прижать бокал к щеке, прежде чем пить, но он удержался. Веер был бы более пристойным.

Через несколько минут появился Атвар, сопровождаемый ящером с гораздо менее замысловатой раскраской — своим переводчиком. Делегаты-люди встали и поклонились. Ящер-переводчик обратился к ним на английском, который казался гораздо более правильным, чем тот, на котором говорил Струксс. Яков Донской перевел Молотову:

— Адмирал Атвар с признательностью воспринимает вежливость и благодарит за это.

Фон Риббентроп пробормотал что-то на немецком языке, который Донской тоже понимал.

— Он сказал, что им следовало бы проявить больше вежливости по отношению к нам теперь и вообще отнестись к нам с большей вежливостью с самого начала.

Как и почти все, что говорил нацистский министр иностранных дел, заявление было в равной степени верно и бесполезно. Фон Риббентроп, плотного сложения, в тесном воротнике и с белым лицом, был похож на вареную свинину с голубыми глазами. Насколько представлял себе Молотов, у него и мозги были, как у вареной свинины, Но ради интересов народного фронта он удержался от колкости.

Донской стал переводить слово за словом.

Иден спросил Атвара:

— Должен ли я понимать, что мое присутствие здесь означает: Раса распространяет прекращение огня и на Великобританию точно так, как на других участников войны, представленных за этим столом?

Красивый англичанин — второе «я» Черчилля — уже задавал свой вопрос раньше, но не получал прямого ответа. На этот раз Атвар ответил. Переводчик-ящер, только что переводивший вопрос Идена, теперь передал по-английски ответ Атвара.

— Благородный адмирал в своей щедрости решил, что перемирие распространяется и на ваш остров. Оно не распространяется ни на одну из других территорий вашей империи за морем от вас и от этого острова.

Энтони Иден, хотя и умел сохранять невозмутимость, все же не дотягивал до уровня Молотова. Советский министр иностранных дел без труда обнаружил его ужас. Как и предсказывал Сталин, Британская империя уже мертва, и ее смерть возвестило зелено-коричневое существо ростом с ребенка, с острыми зубами и поворачивающимися на бугорках глазами. «Несмотря на весь ваш героизм, диалектика приговаривает вас к свалке истории, — подумал Молотов. — Даже и без ящеров это все равно случилось бы».

Джордж Маршалл:

— Для нас, адмирал, перемирия недостаточно. Мы хотим, чтобы вы ушли с нашей земли, и мы подготовились к тому, чтобы нанести еще больший ущерб вашим соплеменникам, если вы не покинете землю добровольно и быстро.

— Германский рейх высказывает то же самое требование, — заявил фон Риббентроп помпезно. — Фюрер настаивает на полном освобождении территории, добровольно находившихся под покровительством рейха и его союзников, включая Италию, на момент, когда вы и ваш народ прибыли из глубин космоса.

Как считал Молотов, ни одна из стран не находилась под покровительством рейха добровольно. Однако не это беспокоило его в данный момент. Прежде чем Атвар ответил фон Риббентропу, Молотов резко сказал:

— Большая часть территорий, на которые предъявляют свои требования немцы, была незаконно отторгнута от миролюбивых рабочих и крестьян Советского Союза, которому, как справедливо требует товарищ Сталин, генеральный секретарь коммунистической партии большевиков, они и должны быть возвращены.

— Если вы, тосевиты, не можете договориться, где проходят границы ваших империй и не-империй, почему вы ждете, что мы сделаем это за вас? — спросил Атвар.

Фон Риббентроп посмотрел на Молотова, который ответил ему каменной невозмутимостью. Они оба могли быть союзниками в борьбе против ящеров, но друзьями — ни теперь, ни в будущем — они не будут никогда.

— Может быть, — сказал Шигенори Того, — поскольку такая ситуация нетипична, то оба государства людей согласятся на то, чтобы Раса оставила за собой некоторую территорию между ними, которая служила бы буфером и помогала бы в установлении и поддержании мира во всем нашем мире.

— Необходимо уточнить границы этой территории, но в принципе идея приемлема для Советского Союза, — сказал Молотов. С учетом германских успехов не только с бомбами из взрывчатого металла, но и с нервно-паралитическим газом и управляемыми ракетами большого радиуса действия, Сталин хотел бы иметь буфер между советской границей и фашистской Германией. — Поскольку Раса уже находится в Польше…

— Нет! — сердито прервал его фон Риббентроп. — Для рейха это неприемлемо. Мы настаиваем на полном выводе, и мы продолжим войну, пока не добьемся этого. Так заявил фюрер.

— Фюрер много чего заявлял, — не без удовольствия сказал Энтони Иден. — Например, «Судеты — последняя территориальная претензия, которая есть у меня в Европе». Заявление вовсе не означает соответствия реальности.

— Если фюрер обещает войну, то он ее начинает, — ответил фон Риббентроп, и это возражение Молотову показалось более удачным, чем можно было ожидать от Риббентропа.

Джордж Маршалл кашлянул, затем сказал:

— Если уж мы перешли на цитаты, джентльмены, то позвольте привести цитату из Бена Франклина, подходящую к нынешним обстоятельствам. «Мы должны все быть в одной связке, или же нас повесят по отдельности».

Яков Донской прошептал перевод Молотову, затем добавил:

— На английском это игра слов, которую я не могу передать по-русски.

— К черту игру слов, — ответил Молотов. — Скажите им, что Франклин прав, и Маршалл тоже прав. Если мы собираемся образовать народный фронт против ящеров, то надо забыть об удовольствии целиться друг в друга. — Он дождался, когда Донской закончит перевод, затем добавил, но уже для самого переводчика:

— Если я лишен удовольствия сказать Риббентропу то, что я о нем думаю, я хотел бы, чтобы и никто другой этого тоже не мог сделать. Это не переводите.

— Да, Вячеслав Михайлович.

Он посмотрел на комиссара иностранных дел. Молотов пошутил? Его лицо отрицало это. Но лицо Молотова всегда и все отрицало.

* * *

Уссмак поднял топор, взмахнул им и почувствовал отдачу в руки, когда лезвие врезалось в ствол дерева. С шипением он высвободил лезвие и ударил снова. Чтобы срубить дерево при такой работе, понадобится вечность, и он скорее умрет от голода, чем сможет выполнить норму, которую Большие Уроды СССР установили для самцов Расы.

Нормы были такие же, как для людей Когда до своего позорного плена Уссмак думал о Больших Уродах, то на первом месте было именно слово «Уроды». Теперь он понял, что значит «Большие». Все инструменты, которые ему и его товарищам дали охранники, были рассчитаны на их род, а не на ящеров. Они были большие, тяжелые и неудобные. Самцов из СССР это не волновало. Бесконечный тяжкий труд при недостаточном питании вел к смерти пленников одного за другим. Охранников это тоже не волновало.

В короткий момент ярости Уссмак нанес сильнейший удар по дереву.

— Нам надо продолжать отказываться от работы, и пусть нас за это убьют, — сказал он. — Мы умрем в любом случае.

— Истинно, — сказал другой самец неподалеку. — Вы были нашим старшим. Почему вы поддались русским? Если бы мы держались вместе, мы заставили бы их дать то, чего мы хотели. Было бы хорошо иметь больше пищи и меньше работы.

Как и Уссмак, он утратил так много плоти, что кожа свисала с костей.

— Я боялся за наш дух, — сказал Уссмак. — Я был дураком. Наш дух будет потерян здесь довольно скоро, что бы мы ни делали.

Самец приостановил работу — и охранник поднял автомат, прорычав предупреждение. Охранники не трудились изучать языка Расы — они считали, что их и так поймут, и горе тому, кто не поймет. Самец снова поднял топор. Взмахнув им, он сказал:

— Мы можем попробовать еще одну забастовку.

— Можем, конечно, — сказал Уссмак, но голос его прозвучал неуверенно.

Самцы из третьего барака один раз попробовали, но проиграли. Больше они никогда не выступят единой группой. Уссмак был уверен в этом.

Вот что он получил за мятеж против вышестоящих. Какими бы гадкими ни представлялись они ему, самые худшие из них были в сто, в тысячу, в миллион раз лучше, чем его теперешние вышестоящие, на которых он горбатился. Если бы он знал тогда то, что знает сейчас… Его рот открылся в горьком смехе. Это то самое, что старые самцы всегда говорят молодым, только вошедшим в жизнь. Уссмак не был старым, даже с учетом времени, проведенного в холодном сне, когда флот летел на Тосев-3.

— Работать! — заорал охранник на своем языке. Усиливающего покашливания он не добавил, так что фраза звучала предположением. Однако игнорирование этого предположения могло стоить жизни.

Уссмак ударил по стволу дерева. Летели щепки, но дерево падать отказывалось. Если он не срубит его, они вполне могут оставить его здесь на весь день. Звезда Тосев оставалась в небе почти все время в этот сезон тосевитского года, но все равно не могла согреть воздух после недавних холодов.

Он нанес еще два сильных удара. Дерево вздрогнуло, затем с треском повалилось. Уссмак почувствовал что-то вроде веселья. Если самцы быстро распилят дерево на куски, которые требуют охранники, то смогут получить почти достаточно еды.

Набравшись храбрости, он на своем спотыкающемся русском языке спросил охранника:

— Правда, что есть перемирие?

Этот слух достиг лагеря с новой партией заключенных Больших Уродов. Может быть, охранник проникнется к нему добрым отношением после того, как он срубил дерево, и даст ему прямой ответ.

Так и оказалось, Большой Урод сказал:

— Да.

Он достал из мешочка на поясе измельченные листья, завернул их в листок бумаги, зажег один конец, а второй взял в рот. Это было удивительно для Уссмака, поскольку дым разрушительно действовал на легкие. Вероятно, это не могло быть так приятно, как, например, имбирь.

— Мы будем свободны? — спросил Уссмак. Тосевитские заключенные говорили, что это может случиться по условиям перемирия. Они знали об этом гораздо больше, чем Уссмак. А ему оставалось только надеяться.

— Что? — спросил охранник. — Что? Вы будете свободны? — Он сделал паузу, чтобы вдохнуть дым и выпустить его в виде горького белого облака. Затем он снова сделал паузу, чтобы издать несколько лающих звуков, которые Большие Уроды использовали для выражения смеха. — Свободны? Вы? Говно!

Уссмак знал, что это слово означает определенный вид выделений из тела, но не понимал, как это может относиться к его вопросу. Охранник сделал свой ответ лучше, грубее, яснее:

— Вы будете свободны? Нет! Никогда! — Он засмеялся громче, что по-тосевитски означало «веселее». И как бы отвергая саму эту мысль, он навел автомат на Уссмака. — А теперь работать!

Уссмак продолжил работу. Когда наконец охранники разрешили самцам Расы вернуться в бараки, он поплелся назад заплетающимися шагами: и от усталости, и от отчаяния. Он знал, что это опасно. Он уже видел самцов, которые теряли надежду и вскоре умирали. Но знать об опасности не значит удержаться от опасного действия.

Они выполнили дневную норму. Паек из хлеба и соленых морских созданий, который выдавали Большие Уроды, был слишком мал, чтобы выдержать еще один день изнурительной тяжкой работы, но именно его они и получали.

Уссмак взобрался на жесткие неудобные нары сразу после еды и тут же провалился в густую душную пелену сна. Он знал, что не сумеет восстановить силы к тому времени, когда самцов выведут утром наружу. Завтра будет то же, что и вчера, может быть, немного хуже, но вряд ли лучше.

Так пройдет следующий день, и еще один, и еще, и еще… Освободиться? И снова лающий хохот охранника зазвенел в его слуховых перепонках. Когда сон охватил его, он подумал: как приятно было бы никогда не просыпаться…

* * *

Людмила Горбунова смотрела на запад, и не потому что надеялась увидеть вечернюю звезду (в любом случае Венера тонула в лучах солнца), — просто в бездумной тоске.

Справа и сзади прозвучал голос:

— Вы не слетали бы сейчас еще с одним заданием на позиции вермахта, а?

Она дернулась — не слышала, как подошел Игнаций. Но ни возмущения, ни смущения не чувствовала. Менее всего ей хотелось показать свое состояние, в особенности когда речь шла о нацистском полковнике-танкисте. «Немецком полковнике-танкисте», — мысленно поправила она себя. Для нее это звучало приятнее — а кроме того, мог ли быть убежденным фашистом человек, назвавший врученную ему медаль «жареным яйцом Гитлера»? Она сомневалась, хотя и понимала, что объективность ее сомнительна.

— Вы не ответили мне, — сказал Игнаций.

Ей хотелось притвориться, будто партизанский начальник ничего не сказал, но это было бы глупо. Кроме того, поскольку на русском он говорил лучше, чем любой другой поляк, игнорировать его — означало отрезать возможность разговаривать с единственным человеком, хорошо ее понимавшим. Поэтому она постаралась сказать правду, но так, чтобы это не выглядело согласием:

— Чего мне хочется, не имеет никакого значения. Но ведь между немцами и ящерами перемирие, так ведь? Если у немцев есть разум, то они не сделают ничего такого, что заставило бы ящеров потерять терпение и возобновить войну.

— Если бы у немцев был разум, то разве они были бы немцами? — парировал Игнаций.

Людмила не решилась бы брать уроки фортепьяно у такого циничного учителя. Впрочем, возможно, война раскрыла, его истинное призвание. После паузы — для того чтобы она успела понять его слова — он продолжил:

— Я думаю, что немцы одобрят любые неприятности в тех областях Польши, которые они не контролируют.

— Вы и в самом деле так считаете?

Людмила сама смутилась, с какой нетерпеливостью она задала свой вопрос.

Игнаций улыбнулся. Изогнулись губы на полном лице, не типичном для страны, где лица большей частью сухощавые, слабо осветились глаза… Эту улыбку трудно было назвать приятной. Она ничего не рассказала ему о встрече с Ягером: это было только ее дело и ничье больше. Но независимо от того, рассказывала она ему или нет, он, похоже, сделал какие-то собственные заключения, и замечательно точные.

— Я на самом деле стараюсь — естественно, не разглашая особо, раздобыть некоторое количество германских противотанковых ракет. Для вас представляет интерес задача доставить их сюда, если я смогу договориться?

— Я буду делать то, что потребуется, чтобы принести победу рабочим и крестьянам Польши в борьбе против чужаков-империалистов, — ответила Людмила. Временами риторика, которой она обучалась с детства, очень выручала. Кроме того, произнося заученные фразы, она успевала поразмыслить. — Вы уверены, что везти ракеты по воздуху — лучший способ доставки? По-моему, безопаснее и легче везти их окольными дорогами и тропами.

Игнаций покачал головой.

— Ящеры патрулируют все закоулки и дальние углы даже активнее, чем во время больших боев на фронтах. Да и нацисты не хотят, чтобы кого-то поймали с противотанковыми ракетами, ведь это показало бы, что они попали в Польшу после начала перемирия, и дало бы ящерам повод для возобновления военных действий. Но если вы привезете сюда ракеты по воздуху так, что с земли этого никто не заметит, то мы сможем использовать их, как захотим: кто сможет доказать, когда мы их раздобыли?

— Понятно, — медленно проговорила Людмила; ей и в самом деле стало понятно. У нацистов в этом деле интерес был прямой, в то время как Игнаций, похоже, сам не знал другого способа выкрутиться. — А что будет, если меня собьют, когда я буду доставлять вам ракеты?

— Мне будет недоставать вас и самолета, — ответил партизанский вожак.

Людмила посмотрела на него с ненавистью. Его ответный взгляд был ироническим и пустым. Она подумала, что он вряд ли о ней пожалеет, несмотря на то, что она со своим самолетом составляла военно-воздушные силы партизанского отряда. Может быть, он захотел заставить ее лететь, чтобы избавиться от нее… нет, это глупо. У него нашлось бы немало простых способов. К чему жертвовать бесценным «физлером»?

Он поклонился ей: буржуазное притворство, которое он сохранил даже здесь, в окружении чисто пролетарском.

— Будьте уверены, я дам вам знать, как только получу сообщение, что план осуществляется и что я убедил германские власти в отсутствии риска. А сейчас я оставляю вас любоваться красотой солнечного заката.

Закат был красив, хотя ее и передернуло от интонаций Игнация. Небо было окрашено в розовый, оранжевый, золотой цвета, облака на нем казались охваченными пламенем. И хотя эти же цвета были у огня и крови, она не думала о войне. Она размышляла о том, что должна сделать через несколько коротких часов, когда солнце взойдет снова. Как пойдет ее жизнь завтра, через месяц, через год?

Она словно разрывалась пополам. Одна половина требовала возвращения в Советский Союз любым способом. Притяжение родины оставалось сильным. Но одновременно она задумывалась над тем, что с ней станет, если она вернется. Ее досье должно быть уже под контролем, поскольку известно, что она связана с немцем Ягером. Сойдет ли ей с рук перелет в иностранное государство — оккупированное ящерами и немцами — по приказанию германского генерала? Вдобавок она находится в Польше уже несколько месяцев и до настоящего времени даже не попыталась вернуться. Если у следователя НКВД будет настроение выискивать во всем подозрительное — как это часто случалось (противное сухое лицо полковника Лидова мелькнуло перед ее внутренним взором), — то они отправят ее в гулаг, не задумываясь.

Другая половина стремилась к Ягеру. Но и этот вариант не казался разумным. Вместо НКВД у нацистов было гестапо. Они тоже будут рассматривать Ягера через увеличительное стекло. Они и с ней обойдутся сурово и, может быть, даже более варварски, чем народный комиссариат внутренних дел. Она старалась представить, что проделывают в НКВД с пленными нацистами. Гестапо вряд ли поступает мягче с советскими гражданами.

Значит, она не может отправиться на восток. И тем более она не может отправиться на запад. Ей оставалось лишь то место, где она находилась, и этот вариант также был неприятным. Игнаций так и не стал ее командиром, за которым можно идти в бой с песней.

Пока она стояла, думала и смотрела, золото на небе погасло. Горизонт стал оранжевым, края купола неба — розовыми. Облака на востоке превратились из огненных языков в плывущие хлопья. Наступала ночь.

Людмила вздохнула.

— На самом деле я хочу одного, — сказала она в пространство, — уйти куда-нибудь — одной или с Генрихом, если он захочет, — и забыть эту войну и что она вообще когда-то началась. — Она рассмеялась. — И раз уж я желаю этого, почему бы мне не пожелать заодно и луну с неба?

* * *

Томалсс расхаживал взад и вперед по бетонному полу камеры. Его когти стучали по твердой неровной поверхности. Он подумал, сколько времени понадобится, чтобы проделать на полу канавку или даже протереть бетон насквозь до земли, — тогда бы он прорыл отверстие в земле и сбежал.

Конечно, это зависело от того, насколько толстым был бетон. Если тосевиты положили лишь тонкий слой его, понадобится не больше трех или четырех сроков жизни.

В небольшие узкие вертикальные окна его камеры проникало очень мало света. Окна были помещены слишком высоко, чтобы он мог выглянуть наружу — и чтобы кто-то из Больших Уродов смог посмотреть внутрь. Ему объяснили, что если он поднимет крик, его без лишних слов пристрелят. Он поверил. Предостережение вполне соответствовало характеру тосевитов.

Он пытался вести счет дням, царапая черточки на стене. Не получилось. Он забыл однажды сделать отметку — или подумал, что потерял день, — и на следующее утро нарисовал две черточки вместо одной — только затем, чтобы впоследствии решить, сбился он в конце концов или все-таки не сбился… В результате его самодельный календарь оказался неточным, а потому бесполезным. Точно он теперь знал только одно: он здесь навсегда.

— Чувствительное лишение, — сказал он. Если никто снаружи не подслушивал его, он говорил сам с собой. — Да, чувствительное лишение: этот эксперимент, который проклятая самка Лю Хань проделывает со мной. Как долго я смогу не испытывать ничего и не допустить повреждения рассудка? Не знаю. Надеюсь, что и не узнаю.

Что предпочтительнее — постепенный переход в безумие, когда он наблюдает за каждым своим шагом вниз, или быстрое убийство? Этого он тоже не знал. Он даже начал задумываться, не следует ли предпочесть физические мучения, которые Большие Уроды, как и положено варварам, изобретали не задумываясь. Если пытки начинают казаться привлекательными — разве это не путь в безумие?

Он сожалел, что благополучно перенес холодный сон на борту космического корабля, что увидел проклятый Тосев-3, что повернул глаза в сторону этой Лю Хань, что наблюдал, как скользкий окровавленный детеныш появляется из генитального отверстия между ее ног, жалел — о, как он об этом жалел! — что взял этого детеныша и стал изучать…

Эти сожаления, конечно, были бесплодны. Он лелеял их постоянно. И никто не смог бы отрицать, что они были в высшей степени рациональны и разумны, являясь продуктом работы соприкасающегося с действительностью разума.

Он услышал резкий металлический щелчок и почувствовал, как слегка дрогнула постройка, в которой он находился. Он слышал шаги в комнате перед камерой и стук закрывающейся внешней двери. Кто-то открывал замок, удерживавший его в заточении. Замок щелкнул со звуком, отличным от того, с каким открылся наружный.

Внутренняя дверь, скрипя петлями, которым требовалось масло, отворилась. Томалсс радостно задрожал — так сильно хотелось ему поговорить с кем-нибудь, пусть даже с Большим Уродом.

— Благород… ная госпожа, — проговорил он, узнав Лю Хань.

Она не сразу ответила ему. В одной руке она держала автомат, другой прижимала к бедру детеныша. Томалсс с трудом узнал в детеныше существо, которое он изучал. Когда детеныш принадлежал ему, он не надевал на него никакой одежды, исключая необходимый предмет, охватывавший тело посредине, — чтобы предотвратить расплескивание выделений по лаборатории.

Теперь же — теперь Лю Хань одела детеныша в сияющие ткани ярких цветов. Даже в черных волосах детеныша были привязаны кусочки лент. Украшение поразило Томалсса, как глупое и ненужное: сам он просто заботился о том, чтобы волосы были чистыми и неспутанными.

Детеныш некоторое время смотрел на него. Наверное, вспоминал? Он не мог это проверить: его исследования прервались прежде, чем он смог изучить подобные вещи. Он даже не мог узнать, сколько времени уже находится здесь.

— Мама? — спросил детеныш по-китайски без вопросительного покашливания. Маленькая ручка показала на Томалсса. — Это? — И снова вопрос был задан на тосевитском языке, без намека на то, что он учился языку Расы.

— Это маленький чешуйчатый дьявол, — ответила Лю Хань, также по-китайски. Она повторила: — Маленький чешуйчатый дьявол.

— Маленький чешуйчатый дьявол, — как эхо повторил детеныш. Слова были произнесены не совсем правильно, но даже Томалсс, чье знание китайского языка было далеко от превосходного, без труда понял его.

— Хорошо, — сказала Лю Хань и сморщила свое подвижное лицо в выражении, которое Большие Уроды использовали, чтобы показать дружественное расположение.

Детеныш не ответил такой же гримасой. Он не делал этого и когда находился у Томалсса, — может быть, из-за того, что некому было подражать. Дружеская мина сошла с лица Лю Хань.

— Лю Мэй почти не улыбается, — сказала она. — В этом я обвиняю вас.

Томалсс понял, что самка дала детенышу имя, напоминающее ее собственное. «Семейные отношения среди тосевитов критичны», — напомнил он сам себе, вновь на мгновение превратившись из пленника в исследователя. Затем он увидел, что Лю Хань ждет ответа. Полагаться на терпение Большого Урода с автоматом в руках не следовало. Он поспешил заговорить:

— Может быть, я и виноват, благородная госпожа. Возможно, детенышу требовался образец для подражания. Я не могу улыбаться, поэтому я не мог служить образцом. Нам подобные вещи оставались неизвестными, пока мы не встретились с вами.

— Вам не следовало браться за изучение их, — ответила Лю Хань. — А в первую очередь вы не должны были забирать у меня Лю Мэй.

— Благородная госпожа, я жалею, что взял детеныша, — сказал Томалсс и подтвердил это усиливающим покашливанием.

Детеныш — Лю Мэй, напомнил он себе — завозился на руках у Лю Хань, словно вспомнил что-то знакомое.

— И я не могу отменить то, что сделал. Слишком поздно.

— Слишком поздно для многих вещей, — сказала Лю Хань, и он подумал, что она собирается пристрелить его на месте. Лю Мэй снова заерзала у нее на руках. Лю Хань посмотрела на маленькую тосевитку, вышедшую из ее тела. — Но еще не поздно для всего остального. Вы видите, что Лю Мэй становится настоящей человеческой личностью, она одета в соответствующую человеческую одежду, говорит на человеческом языке.

— Да, я это вижу, — ответил Томалсс. — Она очень… — Он не знал по-китайски слово «приспособляющаяся» и стал придумывать, как выразить иначе то, что он имел в виду. — Если меняется способ ее жизни, то она меняется вместе с ним очень быстро.

Тосевитская приспособляемость донимала Расу с того дня, когда флот вторжения пришел на Тосев-3. Еще одному примеру приспособляемости не было причин удивляться.

Даже в сумрачной маленькой камере глаза Лю Хань заблестели.

— Вы помните, когда вы возвращали мне моего ребенка, вы злорадствовали, потому что растили ее, как маленького чешуйчатого дьявола, чтобы она не стала достойным человеческим существом? Вот то, что вы тогда сказали.

— Видимо, я был неправ, — сказал Томалсс. — Я жалею, что сказал это. Мы, Раса, постоянно обнаруживаем, что о вас, тосевитах, мы знаем гораздо меньше, чем нам кажется. В этом одна из причин, почему я взял детеныша: постараться узнать побольше.

— Одна из вещей, которую вы узнали, — вам вообще не следовало брать ее! — возмущенно отреагировала Лю Хань.

— Истинно! — воскликнул Томалсс и снова добавил усиливающее покашливание.

— Я принесла сюда Лю Мэй, чтобы показать вам, насколько неправы вы были, — сказала Лю Мэй. — Вам, маленьким чешуйчатым дьяволам, не нравится, когда вы неправы.

В голосе ее слышалась насмешка: Томалсс достаточно хорошо знал, как говорят тосевиты, и был уверен в своем истолковании. Она продолжала по-прежнему насмешливым тоном:

— Вы не были достаточно терпеливым. Вы не подумали о том, что произойдет, когда Лю Мэй побудет среди людей некоторое время.

— Истинно, — снова сказал Томалсс, на этот раз тихо.

Каким глупцом он был, насмехаясь над Лю Хань и не задумываясь о возможных последствиях. Подобно тому как Раса недооценивала Больших Уродов в целом, точно так же он недооценил эту самку. И теперь, как и вся Раса, он расплачивался за ошибку.

— Я скажу вам кое-что еще, — сказала Лю Хань. Очевидно, она хотела его напугать. — Вы, маленькие чешуйчатые дьяволы, вынуждены были согласиться на переговоры о мире с различными нациями человечества, потому что понесли слишком большой урон в боях.

— Я не верю вам, — сказал Томалсс.

Она была его единственным источником информации здесь — она легко может приносить ложные сведения, чтобы сломить его моральный дух.

— Меня не волнует, верите ли вы. Это — истина, несмотря ни на что, — ответила Лю Хань.

Ее безразличие заставило его задуматься. Возможно, он ошибся — но, может быть, это так и было задумано.

— Вы, маленькие чешуйчатые дьяволы, по-прежнему угнетаете Китай. Пройдет не так много времени, и вы поймете, что это — тоже ошибка. Вы наделали большое количество ошибок, здесь и по всему миру.

— Может быть, это и так, — отметил Томалсс. — Но я здесь ошибок не делаю. — Он поднял ногу и топнул в бетонный пол. — Если я ничего не могу делать, то и ошибок у меня нет.

Лю Хань несколько раз хохотнула по-тосевитски.

— В таком случае вы останетесь превосходным самцом на долгое время.

Лю Мэй принялась плакать. Лю Хань стала поднимать и опускать детеныша, успокаивая его куда успешнее, чем это получалось у Томалсса.

— Я хотела показать вам, насколько вы неправы. Подумайте об этом как о части вашего наказания.

— Вы умнее, чем я думал, — с горечью сказал Томалсс. Не хуже ли думать о своей собственной глупости? Пока он этого не знал. Здесь, в камере, у него достаточно времени поразмышлять обо всем.

— Скажите это другим маленьким дьяволам — если я вас когда-нибудь отпущу, — сказала Лю Хань.

Она пятилась, держа его под прицелом автомата, пока не захлопнула за собой дверь.

Он смотрел ей вслед. Отпустит она когда-нибудь его? Он понял, что сказанное имело целью подействовать на его разум. Это на самом деле так? Или нет? Сможет он убедить ее? Если сможет, то как? Если он будет беспокоиться об освобождении, это повредит его рассудок, но как ему удержаться от этих мыслей?

Она оказалась гораздо умнее, чем он думал.

* * *

Сэм Игер стоял на первой базе: он только что отбил мяч влево. Сидевшая в канавке за первой базой Барбара захлопала в ладоши.

— Приличный удар, — сказал защитник базы, коренастый капрал по фамилии Грабовски. — Значит, вы раньше играли в мячик, не так ли? Я имею в виду как профессионал.

— Много лет, — ответил Сэм. — Если бы не ящеры, я и сейчас продолжал бы. У меня обе челюсти искусственные, верхняя и нижняя, поэтому в армию меня не брали, пока все не пошло к черту.

— Да, я слышал, что и с другими парнями такое случалось, — ответил Грабовски, кивая. — Я понял так, что вы привыкли играть на парковых любительских площадках вроде этой?

Поле не показалось Игеру любительской площадкой. Это было обычное игровое поле, похожее на сотни других, хорошо ему знакомых: крытая трибуна, справа и слева сидячие места под открытым небом, рекламные плакаты на ограждении поля — теперь жухлые, осыпающиеся, побитые, потому что в Хот-Спрингсе некому и нечего рекламировать.

Грабовски не успокаивался:

— Черт возьми, мне кажется, так должно выглядеть поле для игры в поло. В городских парках тоже было жарко.

— Все зависит от того, как вы смотрите на вещи, — сказал Сэм.

Хлоп!

Парень сзади него отбил мяч. Сэм размахнулся для второго удара: в такой игре, как эта, игрок на его позиции редко сможет подыграть. Но на этот раз получилось. Он мягко переправил мяч на вторую базу.

Там стоял Ристин. Ящер собирался перебросить мяч на первую базу, поставив Игера перед выбором: увернуться или получить мячом между глаз. Сэм бросился на землю. Мяч попал в рукавицу Грабовски, когда солдат, ударивший по низкому мячу, был все еще в шаге от «мешка».

— Готов! — закричал пехотинец, изображавший судью. Игер поднялся и вытер подбородок.

— Приличная двойная игра, — сказал он Ристину, перед тем как уйти с поля, — сам не смог бы сыграть лучше.

— Я благодарю вас, благородный господин, — ответил Ристин на своем языке. — Это хорошая игра, в которую вы, тосевиты, играете.

Вернувшись к скамье, Сэм схватил полотенце и вытер потное лицо. Играть в мяч в Хот-Спрингсе летом — все равно что играть прямо в горячем источнике.

— Игер! Сержант Сэм Игер! — позвал кто-то с трибун.

Не похоже, чтобы кричал кто-то из толпы зрителей — если можно назвать толпой три или четыре десятка людей. Видимо, его ищут.

Он высунул голову из канавки.

— Да, в чем дело?

К бортику подбежал парень с серебряными полосками лейтенанта на погонах:

— Сержант, у меня приказ доставить вас прямо сейчас обратно в госпиталь.

— Хорошо, сэр, — ответил Сэм. Лейтенант не рассердился, услышав неуставной ответ, и Сэму это понравилось. — Позвольте мне только избавиться от шипов и надеть уличную обувь. — Он поспешно переобулся, одновременно крикнув товарищам по команде: — Вам придется подыскать мне замену.

Он снял свою бейсбольную кепку и надел военный головной убор. Брюки испачкались, но почистить их сейчас возможности не было.

— Мне тоже пойти? — спросила Барбара, когда он направился к лейтенанту. Она пересадила Джонатана с колен на плечо и стала подниматься.

Но Игер покачал головой.

— Тебе лучше остаться, дорогая, — сказал он. — Похоже, мне приготовили какое-то задание. — Он увидел, как офицер взялся руками за пояс, и это показалось ему плохим знаком. — Я лучше пойду.

Они быстрым шагом, почти бегом направились к главному госпиталю армии и флота. Поле Бена Джонсона находилось в парке Уиттингтон, на западном конце Уиттингтон-авеню. Они прошли мимо старой католической школы, по Бэтхаус-Роу и вышли к госпиталю.

— А что же случилось-то? — спросил Игер, когда они вошли внутрь.

Лейтенант не ответил, но повел его к помещениям для высших чинов. Сэм забеспокоился. Не попал ли он в какую-то неприятность, и если так, то насколько она велика? Чем дальше вдоль дверей офисов они шли, тем большим казался ему масштаб неприятности.

На двери с узорчатым стеклом была приклеена карточка с надписью, сделанной на пишущей машинке: «Кабинет командира базы». Игер сдерживал волнение. И не мог справиться с ним.

— Хокинс. сэр, — сказал лейтенант, отдавая честь капитану за столом, заваленным бумагами. — Сержант Игер доставлен согласно приказу.

— Благодарю вас, Хокинс. — Капитан поднялся из-за стола. — Я доложу генерал-майору Доновану. — Он исчез в кабинете. Выйдя через мгновение, он оставил дверь открытой. — Входите, сержант.

— Есть, сэр.

Как жаль, что лейтенант не дал ему возможности привести себя в порядок, прежде чем предстать перед двухзвездным генералом. Пусть за глаза его и называют «диким Биллом», вряд ли он одобрит пот, грязь и запах, показывавшие, что Игер только что бегал в жаре и сырости.

Но ничего уже не поделать. Сэм вошел в дверь, и адъютант закрыл ее за ним. Отдав честь, он доложил:

— Сержант Сэмюель Игер, сэр, явился по вашему приказанию.

— Вольно, сержант, — сказал Донован, ответив на приветствие.

Ему было лет шестьдесят, голубые глаза и печать Ирландии на лице. На груди его красовалось не меньше двух банок «фруктового салата»[24], в том числе и голубая ленточка с белыми звездами. Глаза Игера раскрылись. Просто так почетную медаль конгресса не дают. Едва он оправился от удивления, как Донован удивил его еще больше, бегло заговорив на языке ящеров:

— Я приветствую вас, тосевитский самец, который так хорошо понимает самцов Расы.

— Я приветствую вас, благородный господин, — автоматически ответил Игер на этом же языке. Он перешел на английский. — Я не знал, что вам известен их линго.

— Мне полагается знать все. Это моя работа, — ответил Донован без малейшего намека на шутку. — Но конечно, все не получается, — сказал он, скривившись. — И тем не менее это моя работа. Вот почему я послал за вами.

— Сэр? — вежливо удивился Игер.

«Но ведь я ничего не знаю».

Донован порылся в бумагах на столе. Отыскав нужную, он посмотрел на нее через нижнюю часть бифокальных очков.

— Вы были переведены сюда из Денвера вместе с вашей женой и двумя ящерами, Ульхассом и Ристином. Правильно? — Ответа Игера он ждать не стал. — Это было до того, как вы стали учить Ристина играть в бейсбол, так?

— Да, сэр, — сказал Игер. Кажется, Дикий Билл в самом деле знал все.

— Хорошо, — сказал генерал. — Вы были прикомандированы к денверскому проекту уже давно, не так ли? Еще когда вы находились в Чикаго. Правильно? — На этот раз он дождался кивка Игера. — Это значит, что вы знаете об атомных бомбах больше, чем кто-либо другой в Арканзасе. Правильно?

— Я ничего о них не знаю, сэр, — ответил Игер. — Я ведь не физик. Хм, сэр, допустимо ли мне говорить с вами на эту тему? Все держалось в строжайшем секрете.

— Допустимо. Больше того, я вам приказываю, — ответил Донован. — Но меня радует, что вы озабочены вопросами секретности, сержант, поскольку я собираюсь сказать вам кое-что, о чем категорически запрещается говорить за пределами этой комнаты, пока я не разрешу. Вы поняли?

— Да, сэр, — сказал Сэм.

Судя по суровому тону коменданта базы, нарушив запрет, Сэм вполне мог оказаться у стенки с завязанными глазами, и никто тогда не побеспокоился бы предложить ему сигарету.

— Хорошо, — повторил Донован. — Вы, вероятно, теряетесь в догадках, какая чертовщина вам предстоит и зачем я вас сюда вытащил. Правильно? — Ответ не требовался. — Причина проста: у нас здесь только что появилась одна из этих атомных бомб, и я хочу знать о ней как можно больше.

— Здесь, сэр? — удивился Сэм.

— Я уже сказал. Ее отправили из Денвера до объявления перемирия, затем она была в дороге. Имеет смысл подумать над этим, а? Чтобы переправить ее сюда, должны были воспользоваться кружным путем. Ее нельзя было бросить на полпути или оставить на ничейной земле, где ящеры при определенном везении могли найти ее. Теперь это наше дитя.

— Да, сэр, полагаю, я понял, — ответил Игер. — Но разве при ней не было кого-то из Денвера, кто знал бы о ней все?

— Им пришлось плохо, — сказал Донован. — Секретность и еще раз секретность. Эта штука доставлена с печатной инструкцией, как ее подготовить к взрыву, с таймером и радиопередатчиком. Вот так. Готовился приказ доставить ее к цели, затем быстро отступить и взорвать при необходимости.

— Я расскажу вам, что смогу, сэр, но подобно тому, как я сказал раньше… э-э, как я сказал раньше, — основы правильной речи Сэм освоил, женившись на Барбаре, — я не знаю всего, что нужно знать.

— Это моя работа, сержант, а не ваша. Так что говорите.

Донован наклонился вперед, приготовившись внимательно слушать.

Сэм рассказал ему все, что знал об атомных бомбах, о теории и практике. Кое-что он по крохам собрал в научных статьях пресловутого журнала «Эстаундинг», еще до нашествия ящеров; несколько больше сведений он почерпнул, делая переводы для Энрико Ферми и других физиков Металлургической лаборатории, а также из их разговоров между собой.

Донован ничего не записывал. Поначалу это возмущало Игера. Затем он понял, что генерал не хочет оставлять никаких письменных следов. Стало ясно, насколько серьезно генерал относился к делу.

Когда он закончил, Донован задумчиво сказал:

— Хорошо, сержант. Благодарю вас. Это проясняет одну из моих главных забот: мне надо остерегаться этой штуки под ногами не больше, чем любого другого оружия. Я так и думал, но с оружием, таким новым и таким мощным, вовсе не хочется рисковать головой из-за простого недопонимания.

— Теперь я понимаю смысл вопроса, — согласился Игер.

— Хорошо. Следующий вопрос: вы участвуете и в ракетных делах, с Годдардом. Можем мы установить эту штуку на ракету и пустить, куда нам надо? Она весит десять тонн или около того.

— Нет, сэр, — сразу ответил Сэм. — Новая ракета, которую мы делаем, может нести одну тонну. Доктор Годдард работает над тем, как увеличить грузоподъемность, но… — Голос его упал.

— Но он болен, и кто знает, сколько он еще проживет? — закончил Донован, — И кто знает, сколько времени потребуется, чтобы построить большую ракету после того, как ее сконструировали, а? Хорошо. А есть возможность сделать атомные бомбы поменьше, чтобы их можно было поставить на ракеты, которые мы имеем? Это еще один путь решения проблемы.

— Честно, я не знаю, сэр. Если это может быть сделано, то бьюсь об заклад, в Денвере над этим работают. Но не знаю, смогут они справиться или нет.

— Ладно, сержант. Это хороший ответ, — сказал Донован. — Если бы вы знали, сколько людей стараются стать важными персонами и сделать вид, что знают больше, чем на самом деле… Черт возьми, не стоит нагружать вас этими пустяками. Вы свободны. Если мне понадобятся ваши мозги из-за этого жалкого адского устройства, я снова вызову вас. Надеюсь, не потребуются.

— Я тоже на это надеюсь, — сказал Сэм. — Поскольку это означало бы нарушение перемирия.

Он отдал честь и вышел из кабинета Донована.

Генерал-майор не стал придираться к его форменной одежде. «Неплохой парень», — подумал Сэм.

* * *

Германский майор в порту Кристиансанда рылся в огромном ящике-картотеке.

— Бэгнолл, Джордж, — сказал он, вынув одну из карточек. — Скажите ваш личный номер, пожалуйста.

Бэгнолл выпалил число по-английски, затем медленно повторил по-немецки.

— Данке, — поблагодарил майор; он носил фамилию Капельмейстер и обладал на редкость немузыкальным голосом. — А теперь, летчик-инженер Бэгнолл, скажите, не нарушили ли вы слово, данное подполковнику Хёккеру в Париже в позапрошлом году? То есть: применяли вы с тех пор оружие против германского рейха? Говорите только правду, ответ у меня имеется.

— Нет, не применял, — ответил Бэгнолл.

Он почти поверил Капельмейстеру — офицер-нацист в заштатном норвежском городке, вытащив карточку, назвал имя человека, которому он давал это обещание. Его поразила доведенная до абсурда тевтонская дотошность.

Удовлетворенный, немец написал что-то на карточке и сунул ее обратно в ящик. Затем он проделал ту же процедуру с Кеном Эмбри. Закончив с Кеном, он вытащил несколько карточек и назвал Джерому Джоунзу имена людей из экипажа «ланкастера», с которыми служили тогда Эмбри и Бэгнолл, а затем спросил:

— Который из них вы?

— Никто, сэр, — ответил Джоунз и назвал имя и личный номер.

Майор Капельмейстер прошелся по картотеке.

— У каждого второго англичанина — имя Джоунз, — пробормотал он. — Однако я не нахожу Джоунза, под описание которого вы подходили бы. Очень хорошо. Прежде чем вы сможете проследовать в Англию, вы должны подписать обязательство не выступать против германского рейха никогда в будущем. Если вы будете схвачены во время или после нарушения этого обязательства, вам придется плохо. Вы поняли?

— Я понял, что вы сказали, — ответил Джоунз. — Я не понимаю, почему вы об этом говорите. Разве мы не союзники против ящеров?

— В настоящее время между рейхом и ящерами действует перемирие, — ответил Капельмейстер. Улыбка его была неприятной. — Должен быть заключен мир. Тогда понадобится уточнить взаимоотношения с вашей страной, вы согласны?

Трое англичан посмотрели друг на друга. Бэгнолл не задумывался, что означает перемирие для людей. Судя по выражению лиц, ни Эмбри, ни Джоунз тоже не думали об этом. Чем больше всматриваешься в предмет, тем сложнее он кажется. Джоунз решил уточнить:

— А если я не подпишу обязательство, тогда что?

— Вы будете считаться военнопленным со всеми привилегиями и льготами, положенными военнопленным, — сказал майор.

Джоунз помрачнел. Привилегии и льготы ныне были весьма сомнительны.

— Дайте мне ручку для росписи кровью, — сказал он и расписался на карточке.

— Данке шён, — снова поблагодарил майор Капельмейстер, когда англичанин вернул карточку и ручку. — Сейчас, как вы правильно заметили, мы — союзники, и с вами будут обращаться соответствующим образом. Разве это не правильно?

Все трое были вынуждены согласиться. Путешествие через союзную с Германией Финляндию, нейтральную, но благосклонную к желаниям Германии Швецию и оккупированную немцами Норвегию было быстрым, продуманным и приятным, насколько это возможно во времена всеобщей беды.

Пока Капельмейстер искал карточки, Бэгноллу представилось, как копии их совершали свое путешествие в каждую деревушку, где стояли на страже нацистские солдаты и бюрократы. Если Джером Джоунз отступится от своего слова, его настигнет возмездие везде, где хозяйничает рейх.

После того как обязательство оказалось в его руках и было упрятано в бесценную картотеку, майор превратился из раздражительного чиновника в любезного:

— Теперь вы свободны и можете подняться на борт грузового судна «Гаральд Хардрад». Вам повезло. Погрузка корабля почти закончена, и скоро он направится в Дувр.

— Много прошло времени с тех пор, как мы в последний раз видели Дувр, — сказал Бэгнолл. — А у ящеров нет привычки обстреливать суда, идущие в Англию? С нами ведь они формально перемирия не заключали?

Капельмейстер покачал головой.

— Не совсем так. Неформальное перемирие, которое они установили с Англией, похоже, удерживает их от обстрелов.

Трое англичан вышли из учреждения и направились в доки, где стоял «Гаральд Хардрад». В доках пахло солью, рыбой и угольным дымом. У сходней стояли немецкие часовые. Один из них побежал к Капельмейстеру, чтобы проверить, можно ли англичанам подняться на борт. Он вернулся, помахал рукой, и остальные солдаты отступили в сторону.

Бэгнолла с товарищами поместили в такой крохотной каюте, что, будь у нее красные стены, она могла бы сойти за лондонскую телефонную будку. Но после долгой отлучки он готов был с радостью висеть на вешалке для шляп, лишь бы добраться домой.

Но сидеть взаперти в каюте он не желал. Бросив свои скудные пожитки на койку, он вышел на палубу. Немцы в форме закатывали на судно по сходням небольшие запаянные металлические баки. Когда первый бак оказался на палубе, солдат перевернул его и поставил на дно. Обнаружилась аккуратная надпись по трафарету: Норск Гидро, Веморк.

— Что в нем? — спросил Бэгнолл. Его немецкий стал почти совершенным; человек из другой страны мог бы принять его за немца, но только не настоящий немец.

Парень в каске улыбнулся.

— Вода, — ответил он.

— Если не хотите говорить, просто не говорите, — пробурчал Бэгнолл.

Немец рассмеялся и, перевернув следующую бочку, помеченную точно так же, поставил ее рядом с первой. Рассерженный Бэгнолл, топая по стальной обшивке палубы, ушел прочь. Нацист захохотал ему вслед.

Позже бочки убрали куда-то в трюм, где Бэгнолл не мог их видеть. Он рассказал эту историю Эмбри и Джоунзу, а те принялись немилосердно подшучивать над товарищем, спасовавшим перед немцем.

Густой черный дым повалил из трубы «Гаральда Хардрада», когда буксиры вытащили его из гавани Кристиансанда. Пароходу предстояло путешествие по Северному морю в Англию. И хотя Бэгнолл возвращался домой, все же лучше бы было обойтись без моря. Джорджа никогда не укачивало даже на самых худших маневрах уклонения в воздухе, но здесь постоянные удары волн в борт судна заставляли его раз за разом перегибаться через борт. Его товарищи больше не насмехались — они были тут же, рядом с ним. И некоторые матросы тоже. Этот факт не улучшал самочувствия Бэгнолла, но зато примирял с судьбой: беда не приходит одна — в этой поговорке немало правды.

Пару раз над судном пролетали реактивные самолеты ящеров, так высоко, что их следы в воздухе было легче рассмотреть, чем сами машины. У «Гаральда Хардрада» имелись зенитки на носу и корме. Как и все на борту, Бэгнолл знал, что против самолетов ящеров они бесполезны. Ящеры, однако, не снижались для осмотра или атаки. Перемирие, формальное или неформальное, действовало.

Бэгнолл несколько раз замечал на западе облачные горы, принимая их за берега Англии: он смотрел глазами сухопутного человека, еще и наполовину ослепленными надеждой. Но вскоре облака рассеивались и разрушали иллюзию. И наконец он заметил нечто неподвижное и нерассеивающееся.

— Да, это английский берег, — подтвердил матрос.

— Он прекрасен, — сказал Бэгнолл.

Эстонский берег показался ему прекрасным, когда он уплывал прочь. Этот же казался прекрасным, потому что он приближался. На самом деле оба ландшафта были очень похожи: низкая, плоская земля, медленно поднимающаяся из мрачного моря.

Затем вдали, у самого океана, он разглядел башни Дуврского замка. От этого близость к дому стала невыразимо реальной. Он повернулся к Эмбри и Джоунзу, стоявшим рядом.

— Интересно, Дафна и Сильвия все еще работают в «Белой лошади»?

— Можно только надеяться, — сказал Кен Эмбри.

— Аминь, — эхом отозвался Джоунз. — Было бы неплохо встретить женщину, которая не смотрит на тебя так, словно собирается пристрелить, а будет просто спать с тобой. — Его вздох был полон тоски. — Помнится, здесь попадались подобные женщины, но это было так давно, что я начинаю забывать.

Подошел буксир — помочь «Гаральду Хардраду» пришвартоваться к пирсу, переполненному людьми. Как только швартовы на носу и корме привязали судно к пирсу, как только были уложены сходни, на борт ринулась орда одетых в твид англичан с безошибочно определяемой внешностью ученых. Они вцеплялись в каждого немца, задавая единственный вопрос то по-английски, то по-немецки:

— Где она?

— Где что? — спросил одного из них Бэгнолл.

Услышав несомненно английский выговор, тот ответил без малейшего колебания:

— Как что, вода, конечно же!

Бэгнолл почесал в затылке.

* * *

Повар вылил черпак супа в миску Давида Нуссбойма. Он зачерпнул суп с самого дна большого чугунного котла — много капустных листьев и кусков рыбы. Пайка хлеба, которую он вручил Нуссбойму, была полновесной, может, даже и потяжелее. Это был тот же черный хлеб, грубый и жесткий, но теплый, недавно из печи и с приятным запахом. Чай был приготовлен из местных кореньев, листьев и ягод, но в стакан повар добавил достаточно сахара, чтобы получилось почти вкусно.

И тесниться во время еды ему больше не приходилось. Клерки, переводчики и прочие служащие питались раньше основной массы зэков. Нуссбойм с отвращением вспомнил толкучку, в которой он должен был локтями защищать отвоеванное пространство; несколько раз его сталкивали со скамьи на пол.

Он сосредоточился на еде. С каждым глотком супа в него втекало благополучие. Он был почти сыт. Он отпил чая, наслаждаясь каждой частицей растворенного сахара, текущей по языку. Когда живот полон, жизнь выглядит неплохо — некоторое время.

— Ну, Давид Аронович, как вам нравится разговаривать с ящерами? — спросил Моисей Апфельбаум, главный клерк полковника Скрябина. Он обратился к Нуссбойму на идиш, но тем не менее назвал его по имени-отчеству, что везде в СССР было проявлением показной вежливости, хотя в гулаге, где отчество отбрасывалось даже на русском, казалось абсурдным.

Тем не менее Нуссбойм ответил в его стиле:

— По сравнению со свободой, Моисей Соломонович, это не так много. По сравнению с рубкой леса…

Он не стал продолжать. Ему не надо было продолжать.

Апфельбаум кивнул. Это был сухощавый человек средних лет, с глазами, казавшимися огромными за стеклами очков в стальной оправе.

— О свободе вам нет нужды беспокоиться, тем более здесь. В гулаге есть вещи и похуже, чем рубка леса, поверьте мне. Неудачники роют канал. Можно быть неудачником, но можно быть умнее. Хорошо быть умным, не так ли?

— Пожалуй, да, — ответил Нуссбойм.

Клерки, повара и доверенные зэки, которые обеспечивали функционирование гулага — потому что вся система рухнула бы за несколько дней, если не часов, если бы НКВД само делало всю работу, — представляли во многом лучшую компанию, чем зэки из прежней рабочей бригады. Пусть даже многие из них были убежденными коммунистами («большими роялистами, чем сам король», — вспомнилось ему), такими же приверженцами принципов Маркса-Энгельса-Ленина, как и те, кто сослал их сюда, но они были по большей части образованными людьми. С ними Давиду было куда проще, чем с обычными преступниками, составлявшими большинство в бригадах.

Теперь у него была легкая работа. За нее он получал больше еды. Он мог бы считать себя — нет, не счастливым: надо быть сумасшедшим, чтобы быть в гулаге счастливым, — но он был довольным, насколько это возможно. Он всегда верил в сотрудничество с власть имущими, кто бы это ни был — польское правительство, нацисты, ящеры, а теперь и НКВД.

Но когда зэки, с которыми он прежде работал, шаркая ногами, шли в лес в начале тяжкого рабочего дня, они бросали на него такие взгляды, что кровь стыла в жилах. Со времен учебы в хедере ему на память приходили слова «мене, мене, текел упарсин». Он чувствовал вину за то, что ему легче, чем его бывшим товарищам, хотя разумом понимал, что, работая переводчиком у ящеров, он приносит гораздо больше пользы, чем срубая очередную сосну или березу.

— Вы не коммунист, — сказал Апфельбаум, изучая его своими увеличенными глазами. Нуссбойм согласился. — Тем не менее вы остаетесь идеалистом.

— Может, и так, — сказал Нуссбойм.

Ему хотелось добавить: «Вам-то какое дело?» Но он промолчал — он не такой дурак, чтобы оскорблять человека, имеющего легкий и доверительный доступ к коменданту лагеря.

Мозоли на его руках уже начали размягчаться, но он знал, как легко в его руках могут снова оказаться топорище и ручки пилы.

— Это необязательно идет вам на пользу, — сказал Апфельбаум.

Нуссбойм пожал плечами.

— Если бы все шло мне на пользу, разве я был бы здесь?

Апфельбаум сделал паузу, чтобы отпить своего эрзац-чая, затем улыбнулся. Его улыбка была настолько очаровывающей, что в душе у Нуссбойма зашевелилось подозрение.

— И снова хочу напомнить вам, что есть вещи гораздо хуже, чем то, что вы имеете сейчас. От вас даже не требовали доносить на товарищей из вашей старой бригады, не так ли?

— Нет, слава богу, — сказал Нуссбойм и поспешно добавил: — И я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь из них сказал что-то, о чем стоило бы донести.

После этого он полностью сосредоточился на миске с супом. К его облегчению, Апфельбаум больше не давил на него.

И он не особенно удивился, когда через два дня полковник Скрябин вызвал его к себе в кабинет и сказал:

— Нуссбойм, до нас дошел слух, который касается тебя. Я думаю, что ты скажешь мне, правда это или нет.

— Если это касается ящеров, гражданин полковник, я сделаю все, что в моих силах, — сказал Нуссбойм в надежде отвести беду.

Не повезло. На самом деле он и не ждал, что повезет.

— К сожалению, дело не в этом. Нам сообщили, что заключенный Иван Федоров неоднократно после поступления в лагерь высказывал антисоветские и мятежные мнения. Ты знал Федорова, я думаю? — Он дождался кивка Нуссбойма, — Есть доля истины в этих слухах?

Нуссбойм попытался обратить все в шутку:

— Товарищ полковник, вы можете мне назвать хотя бы одного зэка, который не сказал чего-то антисоветского под настроение?

— Это не ответ, — сказал Скрябин. — Ответ должен быть точным. Я повторяю: слышал ты когда-нибудь, чтобы заключенный Федоров высказывал антисоветские и мятежные мнения? Отвечай «да» или «нет».

Он говорил по-польски, в легкой и, казалось, дружеской манере, но оставался столь же непреклонным, как раввин, вдалбливающий ученикам трудное место из Талмуда.

— Я не помню, — сказал Нуссбойм. Если «нет» означало ложь, а «да» — неприятности, что оставалось делать? Тянуть время.

— Но ты сказал, что такие вещи говорит каждый, — напомнил Скрябин. — Ты должен знать, относился он к числу таких болтунов или же был исключением?

«Будьте вы прокляты», — подумал Нуссбойм. А вслух сказал:

— Может быть, он говорил, а может быть, и нет. Я вам говорил, мне трудно запомнить, кто что когда сказал.

— Когда ты говоришь о ящерах, с памятью у тебя все в порядке, — сказал полковник Скрябин. — Ты всегда очень аккуратен и точен. — Он швырнул Нуссбойму через стол напечатанный на машинке листок. — Вот. Просто подпиши это, и все будет так, как должно быть.

Нуссбойм посмотрел на листок с отвращением. Он немного понимал устный русский язык, поскольку многие слова были близки к их польским эквивалентам. Но буквы чужого алфавита никак не складывались в слова.

— Что здесь говорится? — подозрительно спросил он.

— Что несколько раз ты слышал, как заключенный Федоров высказывал антисоветские мнения, и ничего более.

Скрябин протянул ему ручку с пером. Нуссбойм взял ручку, но медлил поставить подпись на нужной строке. Полковник Скрябин погрустнел.

— А я так надеялся на вас, Давид Аронович, — имя и отчество Нуссбойма он произнес гулко, словно бил в погребальный колокол.

Быстрым росчерком, который, казалось, ничего не имел общего с его разумом, Нуссбойм подписал донос и швырнул его обратно Скрябину. Он понял, что ему следовало закричать на Скрябина, прежде чем человек из НКВД заставил его предать Федорова. Но, привыкнув всегда соглашаться с власть имущими, вы не думаете о последствиях, пока не станет слишком поздно. Скрябин взял бумагу и запер ее на замок в своем столе.

На ужин в тот вечер Нуссбойм получил дополнительную миску супа. Он съел все до капли, и каждая капля имела вкус пепла.