"Горбатый медведь. Книга 2" - читать интересную книгу автора (Пермяк Евгений Андреевич)ПЯТАЯ ГЛАВА— Плохо, Любочка, когда падают деньги, — делился с женой Герасим Петрович. — С падением денег падает и доверие к тем, кто их выпустил. Из армии бегут. Удерживать фронт дальше едва ли хватит силенок. Наверно, Вахтеров отступит за Каму. — А ты? — Придется и мне. Я же мобилизованный и не могу… — А я как же, когда придут красные? — спросила раскрасневшаяся от волнения Любовь Матвеевна. — А тебе-то что? Ты-то при чем? Да и красные-то ведь не какие-то, а знакомые люди. — Но я же, Герася, жена белого офицера… — Во-первых, не белого и не офицера, а чиновника военного времени, которого мобилизовали, — подчеркнул он, — понимаешь, мобилизовали как специалиста по финансам и заставили печатать деньги. — Но других-то не заставили, Герася. — Другие воры, а я зарекомендовал себя честным человеком. В этом мое несчастье. Но может быть, — стал говорить он, явно не веря своим словам, — как знать, подойдут сибирские войска, и тогда не о чем будет беспокоиться. — Ты утешаешь меня? — Да нет, Люба, я не утешаю. Сибирские войска рано или поздно придут, коли они идут. Не нужно было торопиться сумасбродному Вахтерову с переворотом. Переворот был бы своевременен через месяц, через два, когда белые будут ближе. Вахтеров думал только о себе, — рассуждал Непрелов, — а не о нас. Ему хотелось прогреметь на весь мир. А что получилось? Недавно сбежал Всесвятский. Это верный признак скорого крушения… Герасим Петрович строил правильные догадки. Вахтеров оставил бы Мильву, но его задерживало возведение переправы через Каму. До ледостава было не столь далеко, но вдруг Павел Кулемин и его штаб не дадут улизнуть поредевшей МРГ. Мильвенская газета «Свобода и народ» прославляла строителей переправы, так необходимой приближающейся на помощь Мильве сибирской армии, а вместе с нею и обозам с продовольствием, снаряжением и товарами. Вахтеров, скрывая отступление, маскировал его переписью домов, изъявлявших согласие приютить на день или два доблестных сибиряков, продвигающихся через Вятку, Вологду в Петроград и через Казань, Нижний Новгород на Москву. А тем временем завершалась переправа. У берегов сплачивались и закреплялись плоты. Далее ставились на якоря шаланды, промежутки между ними перекрывались хлыстами лиственниц и елей с накатом из досок и подтоварника. Об отступлении стало известно за час. В полночь Мильву покинуло командование и учреждения, связанные с ним. Герасим Петрович наскоро поцеловал спящую дочь и сказал жене: — Любочка, не бойся. Ну кому ты нужна… Сказал так и умчался на большом выносливом Карьке. Первым, если не считать конной разведки, перешел Каму третий чехословацкий полк. Почему он был третьим, коли не было первого и второго, знал только Вахтеров, а почему отряд, не превышающий роты, назывался полком, — знали все. Многие малочисленные отряды и соединения назывались полками и бригадами. Иначе невозможно считать МРГ армией, коли в ней всего один, да и то неполный полк. Вслед за чехами за Каму переправились обозы первого и второго разряда, военный госпиталь с прехорошенькими барышнями, ставшими сестрами милосердия. Под охраной почетных всадников двигался за Каму особый обоз Чураковых, Шишигиных, Мерцаевых, Шульгиных и прочих, кому было страшно встречаться с Красной Армией. В этом же обозе уходили за Каму семьи наиболее выдающихся бандитов МРГ. В полночь части мятежников тихо и стремительно отступили. Братья Кулемины и Прохоров видели, как не очень обученные и очень запуганные и того больше обманутые мильвенцы, кто в ватниках, кто в обычных пальтишках, убегали к Каме, минуя город. — Я не знаю, Иван Макарович, — сказал Павел Кулемин Прохорову, когда они в молодом соснячке, не спешиваясь, наблюдали за отступлением. — Не знаю, что мне мешает нагнать их и раскрошить… Неужели жалость? — Жалость, — не раздумывая, сказал Иван Макарович. — И мне жаль их. Убить человека не так уж трудно. Особенно убегающего. Не так трудно взорвать переправу, до которой едва ли захочет добраться половина из них. И те, что перейдут Каму, едва ли долго будут ходить под вахтеровским гипнозом. Пусть я ошибаюсь, но уничтожать раскаивающихся и колеблющихся, каких теперь немало, мне кажется бесчестным. Молчавший Артемий Кулемин сказал: — С военной точки зрения мы, конечно, не правы. Но есть и другая точка… Пусть бегут. Жизнь накажет тех, кто не успел раскаяться. — А я успел, — послышался совсем рядом знакомый всем голос. Этот голос принадлежал спрятавшемуся в сосняке Якову Кумынину. — Я тут не один. Нас трое. За них я тоже ручаюсь. Они тоже поняли, как и я. Кому сдать винтовки и патроны, Иван Макарович? — Кому? — переспросил Прохоров. — А зачем же их сдавать? — Мы же сдались, как мы можем не сдать оружие? — Значит, Яков Евсеевич, вы не очень много поняли. А может быть, и ничего не поняли. Прохоров тронул коня. За ним мелкой рысцой затрусил Артемий Кулемин. А задержавшийся в соснячке Павел сказал Кумынину: — Идите в село и спросите коменданта Мухачева. Скажите ему, чтобы он вас зачислил в формируемый резервный батальон. А если это для вас не подходит, догоняйте своих… Кумынин попытался продолжать разговор с Павлом Кулеминым, но тот, повернув коня, поскакал догонять брата и Прохорова. До утра пролежал Кумынин с товарищами в сосняке, а утром сказал: — Я лично винтовку сдавать не стану, если такое доверие… Тем временем части под командованием Павла Кулемина походным маршем стекались на Старомильвенскую дорогу, надеясь в полдень войти в Мильву. Конные квартирьеры, выехавшие с рассветом, писали мелом на воротах, какая часть и сколько красноармейцев расквартируется в данном доме. А на Каме догорала переправа. Вооруженный сброд понурых разношерстных людей разбрелся по лесу в поисках убежища. Холоден в эти дни закамский лес. Того и гляди выпадет снег. А в чем отступать дальше? В чем идти на встречу с сибирскими войсками? Командиры подбадривали. Впереди деревни, а в деревнях и валенки и полушубки. Война. Ничего не поделаешь. Придется разувать, раздевать мужичков, брать коней, резать свиней, а потом, когда кончится война и установится настоящая власть, она за все уплатит до последней копеечки. Берегитесь, тихие прикамские деревни! К вам жалуют голодные, раздетые и ожесточенные шайки разбойников, которые все еще называют себя борцами за революцию. У них красные повязки на рукавах. У них множество звонких слов и щедрых обещаний. Они будут выдавать векселя и обязательства и сулить вместо пуда зерна вернуть два, взамен угнанного коня вознаградить парой лошадей. Но их расписки, как и кредитные билеты «мильвенки», — бумага. Нарядно расцвеченная, солидно выглядящая обманная бумага. В брошенных деревнях и Мильве этот бумажный обман оставлен чуть ли не в каждом доме. — И как только мы могли им поверить? — спрашивала себя и других не одна Васильевна-Кумыниха. Теперь все удивлялись, как могло случиться, что столько народу оказалось на поводу у шайки откровенных мерзавцев. Теперь многим было стыдно смотреть друг другу в глаза и уж совсем невозможно поднять опущенную голову и встретиться лицом к лицу с теми, кто хотел добра и не щадя своей жизни действительно боролся за счастье для всех тружеников и тех, кто так легкомысленно оказался в рядах врага. Передовые части Красной Армии вошли в город. Их уже встретила детвора. Теперь встречали представители от уличных комитетов с красными флагами и полотнищами, со словами приветствия. А были и не совсем обычные надписи. Например, группа в десять человек стояла у дороги и держала в руках кусок обоев, на обратной стороне которого было написано: «Простите нас, братья и товарищи». Артемий Кулемин, знавший почти всех из этого десятка, понимал, что не трусость, не боязнь быть наказанными заставила их выйти с этой надписью на куске обоев. Это было безусловно смелым и чистосердечным раскаянием. Артемию Гавриловичу очень хотелось повернуть свою лошадь к ним, затем взять из их рук плакат и, порвав его, сказать: «Что было, то было. Будем думать о завтрашнем дне». И он уже потянул правый повод, но тут же выровнял лошадь, и стоящие с куском обоев остались позади. Пусть стоят и пусть думают над тем, что произошло. Комитет партии и Совдеп не будут наказывать тех, кто искренне заблуждался и кто не от большого ума, а от малой политической грамоты оказался в эсеровских сетях. В рядах резервного батальона браво шел Кумынин и два его молотобойца. На рукаве Якова Евсеевича еще торчали концы ниток, которыми была пришита повязка МРГ с медведем. Знавшие Якова Кумынина, позавчера видевшие его в караульной роте МРГ, не хотели верить своим глазам. Трудно было поверить и в то, что навстречу красным выедет Турчанино-Турчаковский. Все знали, что его превосходительство удрало за Каму. Некоторые собственными глазами видели, как нагружались телеги с имуществом управляющего. А другие даже слышали, как он разговаривал по телефону с командующим, обещая выехать вместе с доктором Комаровым с наступлением темноты, чтобы не вызывать кривотолков у населения. С наступлением темноты Комаров и Турчаковский действительно выехали, только в другом направлении. В охотничий домик к лесничеству заводских дач. Для Турчаковского слишком очевидна была гибельность бегства за Каму. Зачем ему, нигде не оставившему своих пальцев, не обронившему против себя никаких улик, бежать с каким-то штабс-капитанишкой и находиться в обозе беженцев вместе с Чураковыми, Мерцаевыми, Вишневецкими и мелюзгой, подобной им? Зачем, когда у него здесь квартира, двое верных слуг и оставшийся живым и невредимым скрывавшийся у него друг из РКП. Турчаковский в полнейшей безопасности, как и доктор Комаров, передавший шифрованную записку Валерию Всеволодовичу Тихомирову. Как может доктор не выехать вслед за управляющим навстречу законной власти рабочих и крестьян, возвращающейся в город. Другое дело, что Комаров и Турчаковский не будут кричать вместе со всеми, выражая восторги, подбегать, протягивать руки. Это выглядело бы слишком назойливым. Но стоять в толпе, приветствовать Красную Армию поднятой рукой, быть замеченным вполне достаточно и благопристойно. Вышла навстречу войскам и Екатерина Матвеевна. Ей радостно и тягостно видеть такими счастливыми людей, обреченных на смерть и спасенных ее Маврушей, дороже которого для нее нет никого на земле. — Нельзя, Екатерина Матвеевна, плакать в такой день, — говорит ей Елена Степановна Кулемина. — Уж лучше бы вам не выходить навстречу. — А вдруг Мавруша тут? С ними? Вы же знаете, какой он быстрый и решительный во всем. Однако надежды ее были напрасны. Она увидела Ильюшу и Санчика. Они, сияющие, с красными бантами и пулеметными лентами на груди, восседали в немудрых седлах на старых клячах. Не видя себя со стороны, они, конечно, думали о себе немножечко больше, чем следовало бы. Впрочем, тот и другой и весь молодежный отряд, ставший теперь конной разведкой, заслуженно торжествовали победу. Если бы Мавруша был здесь, то она увидела бы его с Ильюшей и Санчиком. Екатерина Матвеевна старалась, чтобы в ней замолчал злой голос, заговоривший с уходом племянника. А голос не только не желал умолкать, но говорил громче. Говорил так, что его, кажется, слышали стоящие рядом. Голос спрашивал, почему, в самом деле, ему, ни в чем не повинному мальчишке, жизнь придумала столько козней. Мучительная зима в Перми, когда ему было всего восемь лет. Длинные сумерки. Холод. Мыши. Одиночество. Потом избиение в церковноприходской школе. Тяжелые годы в семье отчима. Оскорбленная детская любовь к Лере. Злополучный фотографический аппарат, подаренный и отнятый. Ранение в Петрограде. Избиение отчимом. Встреча с подлым из подлых удавов Вахтеровым. Увлечение его «возвышенными» идеями и крушение их, оказавшихся жестоким обманом. И наконец, взрыв стены, освобождение заключенных из камеры и побег. Они все живы и счастливы, а он, может быть, найденный тем же Юркой Вишневецким или Мерцаевым, лежит теперь непохороненным в закамском лесу. Положим, он вырос не таким уже беспомощным, чтобы даться им в руки. Он, может быть, успел добраться до железной дороги или хотя бы до Дымовки. Не надо рисовать самое страшное и прибегать к крайностям. Когда все уляжется, она поедет разыщет и убедит Маврика вернуться в Мильву. Успокоив себя, Екатерина Матвеевна отправилась к сестре. Любовь Матвеевна сидела запершись, с закрытыми шторами, ожидая, что красные придут за ней и маленькая Ириша останется круглой сиротой. Когда Любовь Матвеевна оплакивала себя как расстрелянную, раздался стук в дверь. Ну, ясно. Это они. Стук повторился, в окно послышался голос: — Люба! Неужели ты не слышишь? Никогда Любовь Матвеевна не радовалась так приходу сестры, как сейчас. Ведь это же жена самого главного в Мильве большевика Прохорова-Бархатова. Кто при ней тронет ее. И она принялась рассказывать и смеяться над своими страхами. — Мне всю ночь казалось, Катя, что красноармейцы сорвут с петель двери, ворвутся, а потом прикончат меня тут же в постели. Слушая сестру, Екатерина Матвеевна хотела, чтобы она где-то между слов вспомнила о Маврике. А она говорила только о себе да о своих страхах. И наконец Екатерина Матвеевна без обиняков сказала: — Ты бы хоть из приличия вспомнила о сыне, вместо того чтобы придумывать себе казни египетские. Кому ты нужна? — повторила она слова, сказанные перед уходом Герасимом Петровичем. Прошли считанные дни. И будто и не было страшного мятежа. Будто все это привиделось в черном сне. Давно ли хоронили на Соборной, ныне Красногвардейской площади павших в борьбе с мятежниками. Давно ли весь город говорил о Сонечке Краснобаевой, убитой сыном пристава Вишневецким. В ночь бегства за Каму он проткнул ее штыком и сказал: «За взрыв». В ту же ночь Саламандра-Шитиков и Вишневецкий должны были прикончить Екатерину Матвеевну, но ее не оказалось дома. Ей было достаточно первого посещения Саламандры. Тогда, в день ухода Маврикия из Мильвы, Шитиков нашел Екатерину Матвеевну у Кумыниных и несколько раз перечитывал письмо Маврикия об уходе к казакам. Екатерина Матвеевна не стала дожидаться второго визита Шитикова и укрылась с помощью татарина Рамазанова в доме муллы. Сонечку Краснобаеву тоже хоронили в братской могиле. Ее именем была названа Ходовая улица. На этой улице стоял дом Краснобаевых, дом, в котором она родилась. Речи отзвучали. Смолкли ружейные салюты. После побелки потолков и покраски стен классов, после снятия решеток с окон политехнического училища ничто не напоминало, что здесь была тюрьма, что здесь удавилась забытая командованием и Саламандрой Манефа. Она покончила с собой, когда город был уже пуст. У нее была еще возможность нагнать своих. Но своих теперь у нее не было. Какие они свои, когда никто не захотел вспомнить о ней, не подали даже простой подводы. Так даже плохие хозяева не поступают и с собакой. Ей больше ничего не оставалось, как повеситься. Все вошло в свое русло. Доктор Комаров взволнованно и убежденно говорит, что всемирная история не знала больших прохвостов, нежели штабс-капитан Вахтеров и его шайка. А Яков Евсеевич Кумынин клял на все корки охвостья царизма, которые хотели сбить с главной линии трудовой народ, а он и лучшие граждане передового Мильвенского завода раскусили этих слуг мирового империализма и повернули свои штыки против них. Турчаковский, войдя в коллегию по управлению заводом, проявлял теперь необыкновенную активность, чтобы не дать остановиться заводу, чтобы придумать работы хотя бы половине цехов. Но завод был обескровлен, и никто не мог уберечь его от всеобщего бедствия страны — разрухи. Работало только снарядное отделение механического цеха, да и то используя последние запасы металла. Работал электрический цех, давая свет городу. Все еще по утрам будил громкий свисток завода. Но скоро умолкнет и он. Снова начались шепотки, а потом и разговоры погромче и, наконец, прямые нападки на большевиков, не способных справляться с затруднениями. Действовали все те же меньшевики, участвовавшие в мятеже и теперь убедившиеся, что их никто не тронет. Пускался в путаные рассуждения и Яков Кумынин. Вернее, яковы кумынины. …Прохоров предложил поговорить с болтунами начистоту, лицом к лицу. И встреча эта состоялась в самом большом помещении Мильвы. В бывшем Общественном собрании, ныне — клубе металлистов. Зрительный зал не вместил всех желающих услышать, что будет сказано. Партер, балкон, галереи были переполнены как никогда. Стояли в проходах, сидели перед первыми рядами, на подоконниках, открыли двери в фойе. Забили всю сцену, оставив небольшое место для стола президиума. Встречу открыл Емельян Кузьмич Матушкин. Он сказал: — Нам есть о чем поговорить, товарищи, после вынужденной и затянувшейся разлуки. Нам придется здесь сказать прямые слова и выяснить наши отношения на дальнейшее. Предоставляю слово представителю центра товарищу Прохорову. Иван Макарович, сидевший за столом президиума, поднялся и пошел к трибуне. С этой трибуны совсем недавно выступали мятежные заправилы. И Прохоров, брезгливо посмотрев на трибуну, стал рядом с ней. Он начал так: — Один мой старый знакомый, оказавшийся в банде эсера Вахтерова, сказал, что виной всему этому была корова. Не он, а его корова. В зале послышалось легкое оживление. — И он сослался при этом на слова старейшего мильвенского большевика, организатора первого революционного кружка «Исток», на Виктора Ивановича Родионова. Назвав это имя, Иван Макарович повернулся в сторону президиума и посмотрел на сидящего там, с повязкой на голове, Родионова, затем продолжил свою речь: — Да, Виктор Иванович, в давние годы мильвенские рабочие, испугавшись, что завод будет остановлен, поверили добросовестным и благонамеренным заблуждениям старого судового мастера Матвея Зашеина и сами себе добровольно снизили плату. Вот тогда-то Виктор Иванович и сказал, что не Матвей Зашеин ведет рабочих на уступки и не кто-то другой, а госпожа корова. Так, Виктор Иванович? — спросил Прохоров. — Так, — отозвался тот из президиума и негромко пояснил: — И это было в какой-то степени понятно в те темные времена, до девятьсот пятого года, когда еле-еле начинало светать. — А теперь? — спросил Прохоров. — Неужели и теперь, когда все дороги открыты к свету и знаниям, неужели и теперь трудящиеся Мильвы сделали своим авангардом коровье стадо? — Не надо передергивать, товарищ Прохоров, — подал реплику мастер из судового цеха Малюгин. — Я передергиваю? Я что-то говорю не так? А разве не коровы в прямом смысле вышли на ночную демонстрацию перед городским комитетом партии, разве не они дико мычали от имени молчащих и прячущихся в темноте их хозяев? Наверно, и вы были на этом позорном коровьем мятеже, товарищ, подавший реплику. Малюгин молчал. Прохоров повторил вопрос и сказал: — Если мы будем отмалчиваться, у нас не получится прямого и откровенного разговора. — Был! — промычал под нос Малюгин. — Я так и думал. Значит, я не передергиваю. Значит, многие, и в том числе вы, — снова обратился Прохоров к Малюгину, — оказались при корове. Не корова при вас, а вы при корове. — Не все ли равно — кто при ком… — пробасил голос с галерки. — И очень даже не все равно. Одно дело — блоха при барине, другое дело — барин при блохе. Разные взаимоотношения между блохой и барином. Вот об этих-то взаимоотношениях между тружеником и мелкой собственностью мы говорили, говорим и будем говорить до полного ее отмирания. Что в том плохого, если рабочей семье служит корова, овца или боров? Пусть служит. Они улучшают продовольственные запасы страны. Рабочий не требует у государства того, что у него есть. Но как назвать, когда трудовой народ, поддавшись провокационным слухам, во имя своей коровы объявляет покосную войну? — Так ведь и теперь неизвестно, за кем останутся покосы, — опять вмешался Малюгин. И Прохоров ответил: — Такого вопроса не возникало бы, если бы вы читали ленинский декрет о земле своими, а не чужими глазами подстрекателей и проходимцев, глазами жандармских агентов и провокаторов, верных помещикам и капиталистам. Покосная земля всегда принадлежала казенному, а после Октября семнадцатого года государственному Мильвенскому заводу и не подлежала никакой передаче крестьянам. Покосные земли как были, так и остаются в арендном пользовании рабочих, имеющих скот. — Раньше нужно было об этом говорить, тогда бы ничего не случилось, — послышался опять голос с галерки. — Ах вот как! Значит, все произошло потому, что коммунисты скрыли от вас ленинский декрет о земле?! Не хватит ли врать, милостивый государь, прячущийся на галерке. Спускайтесь сюда на сцену и назовите, кто вас ввел в заблуждение? Кто из партийного комитета или Совдепа хотел лишить вас покосов? Назовите! Голос с галерки ответил Прохорову: — А откуда мы знали, что Шитиков, Судьбин и прочие подосланы заговорщиками? — Бедняжки, они не знали, что гробовщик Судьбин ненавидит Советскую власть, — иронизировал Прохоров и, не закончив фразы, услышал: — Я никогда ее не ненавидел и по своей трудовой сути не могу ненавидеть Советскую власть! Прохоров не верил глазам и ушам. Какая встреча! — Вы и есть Судьбин?! Может быть, вы теперь уже ходите в сочувствующих коммунистам? — А я всегда сочувствовал, — заявил гробовщик. Ничто так не разоружает, как наглость. Прохоров опешил. Он не нашел слов для ответа. Зато Терентий Николаевич Лосев подошел к Судьбину и что-то сказал ему на ухо. Раздался громкий хохот зала. Судьбин, не выдержав, юркнул к выходу. После ухода Судьбина и утихшего смеха зала наступили минуты молчания, за которыми последовал главный разговор о мятеже. Иван Макарович после короткой паузы так и сказал: — Теперь о мятеже. Я постараюсь с наибольшей доброжелательностью высказать свои суждения. Наверно, можно и на этот раз обвинить корову, и я, представьте, склонен думать, что она была соучастником зачинщиков мятежа. Говорю я это без всяких преувеличений. Можно обвинить и мальцов из союза «Синяя птица», лавочников и чиновников, будто эти постыдные дни обязаны им и будто они держали в страхе тысячи людей, составляющих население Мильвы и окрестных деревень. И я опять скажу, что они оказали какое-то влияние и на остальных. Но, товарищи, могла ли бы горстка эсеров в три, пусть в пять десятков горлопанов назваться революционной гвардией и взять власть в свои руки, если бы этому воспротивились вы, тысячи мужчин и женщин? Тысячи тружеников. Неужели только гимназисты, чиновники и торговцы так шумно одобряли речи Вахтерова и его сатрапов? Неужели только они составили пресловутую МРГ? Где же были вы? Где? Где? С каждым словом Прохорова тишина становилась напряженнее и тяжелее. И чем смягченнее говорил Иван Макарович, тем труднее было слушать его, особенно виновным в случившемся. И даже непричастность теперь выглядела преступной. Прохоров говорил иногда так, как будто он рассуждал сам с собой и сам для себя хотел выяснить подробности. — Появившиеся на покосах склона Мертвой горы землемеры и крестьяне тотчас же нашли отпор. Когда же на глазах у всех арестовывали коммунистов, где же были вы? Неужели можно было верить, что так называемые «стратегические камеры» были чем-то вроде пансиона для временной и притом деликатной изоляции большевиков? Разве вы не знали о тайных расстрелах? Разве не кто-то из вас ковал решетки на окна бывшей мильвенской гимназии? Не кто-то из вас стоял часовым возле тюрьмы и стерег ни в чем не повинных людей? Тут Прохоров обернулся и стал называть фамилии заключенных, сидевших теперь в президиуме, и фамилии замученных в камерах. Называя, он перечислял заслуги каждого, говоря о нем гораздо меньше, чем можно было сказать. И это понял всякий сидящий в зале, сознавая также, что их, остававшихся в Мильве, собрали вовсе не для того, чтобы отхлестать по щекам и назвать обидными словами, которых многие заслужили. С ними шел честный и откровенный разговор. Так мог говорить только брат со своими родными братьями. — Разве мятеж не захлебнулся бы на второй или на третий день, если бы одни из вас не участвовали в нем, а другие не оставались пассивными? Каждый из вас мог противостоять не такому уж сильному противнику. И если пятнадцатилетняя девочка Сонечка Краснобаева, по сути дела, была организатором взрыва стены гимназии, если она вместе со своими сверстниками не только освободила обреченных на смерть, но и подорвала веру в говорунов, не жалеющих ни фразы, ни жеста, ни любых заверений и обещаний ради достижения своих гнусных целей, то как много можно было ждать от взрослых, сильных, умудренных опытом людей. В зале стояла невыносимая тишина. Не так-то легко было понять и осознать случившееся во всей его трагической глубине. — Теперь не трудно представить себе, что вахтеровы были засланы не в одну Мильву. Эсеровские мятежи, более или менее похожие на мильвенский, мутными волнами прокатились по Уралу и Прикамью, по Средней России и югу страны. Суть их была одна — установить в нашей стране капитализм, без которого будто бы невозможен рост и благополучие страны. А мы, большевики — коммунисты-ленинцы, говорили и говорим, что наиболее успешно и быстро будет расти та страна, народу которой принадлежат все средства и орудия производства. То есть фабрики, заводы, шахты, рудники и, конечно, земля. И ничто не поколеблет, не изменит этого никому не подвластного закона общественного развития. Может быть, нас ждут новые испытания, лишения и беды, но теперь уже никто и никогда не закроет глаза народу, познавшему свет… |
||||
|