"Рефлекс змеи" - читать интересную книгу автора (Френсис Дик)Глава 8Джеймс Нор жил в Лондоне, и, поскольку я был более чем на полдороге туда, я поехал прямо со скачек к дому в Кэмден-Хилл. Всю дорогу я надеялся, что его дома нет, но, когда я нашел улицу и номер и нажал нужную кнопку, дверь открыл человек лет сорока, который подтвердил, что его зовут Джеймс Нор. Он был поражен, чего и следовало ожидать, увидев неизвестного племянника, который вот так, без предупреждения, заявился к нему, но после короткого замешательства он пригласил меня войти и проводил в гостиную веселой расцветки, набитую старинными безделушками викторианской эпохи. – Я думал, Каролина сделала аборт, – прямо сказал он. – Мать сказала, что от ребенка избавились. Он ничем не походил на свою сестру, насколько я ее помнил. Это был пухлый, мягкотелый мужчина с небольшим ртом и печальным разрезом глаз. В его дряблом теле не было ничего от ее легкомыслия и веселости, изящества и лихорадочной живости. С каждой минутой я чувствовал себя все более неуютно, и мое поручение нравилось мне все меньше. Он слушал меня, надув свой маленький рот, пока я объяснял ему насчет Аманды, выказывая все большее и большее раздражение. – Старая хрычовка уже месяцы талдычит, что лишит меня наследства, – яростно проговорил он. – С тех пор, как побывала здесь, – он обвел взглядом комнату, но я не нашел в ней ничего, что могло бы разозлить ее. – Все было в порядке, покуда я время от времени приезжал в Нортгемптоншир. Затем она сама приехала сюда. Без приглашения. Старая хрычовка... – Она сейчас больна, – сказал я. – Да уж конечно. – Он преувеличенно страдальчески всплеснул руками. – Я предлагал ей посещать ее. Она сказала нет. Не хочет меня видеть. Старая тупая карга. Бронзовые часы на каминной полке тихонько отбили полчаса, и я отметил, что все здесь было очень качественным и тщательно вытертым. Старинные безделушки для Джеймса Нора были не каким-то там хламом, а антиквариатом. – Я был бы дураком, если бы взялся помогать вам отыскивать этого второго жалкого ублюдка Каролины, – сказал он. – Если никто не сможет ее найти, то все состояние все равно перейдет ко мне, будет тут завещание или нет. Но мне придется ждать годы. Годы и годы. Мамаша злопамятна. – Почему? – мягко спросил я. – Она любила Ноэля Коварда, – обиженно сказал он. Судя по его голосу, если она любила Ноэля Коварда, то ей следовало любить и его. – Резюме, – сказал я, поняв, – не всегда то же самое, что и подробности. – Я не хотел, чтобы она приезжала сюда. Тогда не было бы всей этой суматохи. – Он пожал плечами. – Может, поедете? Вам тут уже нечего делать. Он направился было к двери, но прежде ее открыл какой-то мужчина в пластиковом фартуке и с деревянной ложкой в вялой руке. Он был гораздо моложе Джеймса, явный гомик – тут уж ошибиться было невозможно. – О, привет, милый, – сказал он, увидев меня. – Останешься на ужин? – Он уходит, – резко сказал Джеймс. – Он не... м-м-м... Они оба отошли в сторону, чтобы дать мне дорогу, и, выходя, я спросил человека в фартуке: – Вы встречались с миссис Нор, когда она приезжала сюда? – Конечно, дорогой, – печально ответил он, однако я заметил, как Джеймс Нор отчаянно мотает головой, чтобы тот заткнулся. Я нерешительно улыбнулся куда-то в пространство между ними и пошел к передней двери. – Удачи я вам не пожелаю, – сказал Джеймс. – Эта мерзавка Каролина наплодила ублюдков. Я никогда не любил ее. – Вы помните ее? – Всегда смеялась надо мной и все время выставляла меня дураком. Я был рад, когда она уехала. Я кивнул и открыл дверь. – Подождите, – внезапно сказал он. Он подошел ко мне, и я понял, что у него в голове зародилась какая-то приятная для него идея. – Вам-то мать, конечно же, никогда ничего не оставит, – начал он. – Почему бы и нет? – спросил я. Он нахмурился. – Когда Каролина забеременела, это было чудовищной трагедией, разве не так? Сцены были ужасные. Крику было! Я это помню... но никто мне не объяснял. Я знаю только, что все изменилось из-за вас. Каролина уехала, и мать стала злобной старой каргой, и я, прежде чем уехал, провел столько ужасных лет в ее огромном доме... Она ненавидела вас. Знаете, как она вас называла? Гадкий Каролинин эмбрион, вот как. Вонючий Каролинин эмбрион. Он выжидательно уставился на меня, но я, честно говоря, ничего не ощущал. Ненависть этой старухи уже много лет не трогала меня. – Я все же выделю вам кое-какие деньги, – сказал он, – если вы докажете, что Аманда мертва. * * * В субботу утром мне позвонил Джереми Фолк. – Вы будете дома завтра? – спросил он. – Да, но... – Ладно. Я заскочу. – Он положил трубку, не дав мне возможности сказать ему, что я не желаю его видеть. Я подумал, что это еще прогресс, что он вообще предупредил о своем посещении, а не просто заявился. Также в субботу я наткнулся на почте на Барта Андерфилда и вместо того, чтобы, как обычно, обменяться с ним дежурным “доброе утро”, я задал емувопрос: – Где сейчас Элджин Йаксли, Барт? – В Гонконге, – ответил он. – А почему ты спрашиваешь? – На праздники поехал? – сказал я. – Нет, конечно же. Он там живет, – Но ведь он сейчас здесь, разве не так? – Нет. Он бы сказал мне. – Но он должен быть здесь, – настаивал я. – Почему? – раздраженно сказал Барт. – Его тут нет. Он работает в агентстве по торговле чистокровными лошадьми, и свободного времени у него не так много. А тебе-то что? – Я просто подумал... я его видел. – Ты не мог его видеть. Когда? – Ну... на прошлой неделе. Позавчера неделя стукнула. – Ну, так ты ошибся, – торжествующе сказал Барт. – Это же был день похорон Джорджа Миллеса, и Элджин прислал мне телеграмму... – Он помедлил, блеснув глазами, но продолжил: – ...И телеграмма была из Гонконга. – Телеграмму с соболезнованиями, да? – Джордж Миллес, – злобно сказал Барт, – был сволочью. – Так ты, значит, не ходил на похороны? – Ты что, спятил? Я плюнул на его гроб! – Он что, заловил тебя в камеру, а, Барт? Глаза его сузились, и он не ответил. – Ладно, – сказал я, пожав плечами. – Думаю, не ошибусь, если скажу, что много кто облегченно вздохнул, когда он погиб. – Скорее, пали на колени и возблагодарили Бога. – А ты не слышал сейчас ничего об этом парне, который застрелил лошадей Элджина? Как там его... Теренс О'Три? – Все еще в тюряге, – сказал Барт. – Но, – сказал я, считая по пальцам, – март, апрель, май... он уже должен выйти. – Он потерял право на досрочное освобождение, – сказал Барт. – Он ударил охранника. – Откуда ты знаешь? – с любопытством спросил я. – Я... в общем, слышал. – Внезапно разговор ему надоел, и он начал бочком-бочком пробираться к выходу. – А ты слышал, что дом Джорджа Миллеса сгорел? – сказал я. Он кивнул. – Конечно. Слышал на скачках. – И о том, что этот поджог? Он так и замер на ходу. – Поджог? – изумленно спросил он. – Зачем кому-то... Ох! – Тут он вдруг понял, зачем. Я подумал, что вряд ли он изобразил это изумленное восклицание. Он не знал. Элджин Йаксли был в Гонконге. Теренс О'Три сидел в тюрьме, так что ни они, ни Барт Андерфилд не совершали ограбления, не били женщину и не поджигали дома. Все простые объяснения оказались неверными. * * * “Я слишком быстро сделал вывод”, – с раскаянием подумал я. Только потому, что я не любил Джорджа Миллеса, я с такой готовностью поверил в то, что он нечист на руку. Он сделал этот обвиняющий снимок, но ведь ничем нельзя было доказать, что он им воспользовался, за исключением того, что Элджин Йаксли стал работать за плату в Гонконге, вместо того чтобы вложить страховые деньги снова в скачки. Любой имеет право это сделать. От этого преступниками не становятся. Но он все же был преступником. Он присягнул, что никогда не видел Теренса О'Три, а на самом деле видел. И было это уж точно до суда, поскольку Теренс О'Три до сих пор сидел в тюрьме. И не в те зимние месяцы прямо перед судом, поскольку погода на снимке была пригодная для сидения на улице, а еще там была... я невольно заметил и теперь вспомнил... там на столе перед французом лежала газета, на которой, возможно, удастся разглядеть дату. Я медленно и задумчиво пошел домой и через диапроектор спроецировал на стене свой большей новый снимок. Газета перед французом лежала на столе слишком плоско. Нельзя было различить ни даты, ни какого-нибудь полезного заголовка. С сожалением я рассматривал снимок, чтобы найти хоть что-нибудь, по чему можно было бы определить дату. И вот в глубине, рядом с мадам и ее кассой внутри кафе, я увидел висящий на стене календарь. Буквы и цифры на нем можно было различить по очертаниям, пусть и не четко, но они говорили, что это месяц “avril” прошлого года. Лошади Элджина Йаксли были отправлены на выпас в конце апреля и застрелены четвертого мая. Я выключил проектор и поехал на Виндзорские скачки, ломая голову над этой несовместимостью и чувствуя, что я завернул за угол в лабиринте в уверенности, что дойду до центра, но наткнулся на тупик, окруженный десятиметровой живой изгородью. В Виндзоре скачки были средненькие, все звезды были на более важных в Челтенхеме, и из-за слабого соперничества одна из самых медленных старых скаковых лошадей в конце концов победила. Половина остальных столь же старых скакунов весьма любезно попадали, и мой дряхлый дружок с повисшей от усталости головой пришел первым после трех с половиной миль утомительной дистанции. Конь с раздувающимися боками стоял в паддоке. Я, едва ли менее усталый, расстегивал подпругу и снимал седло, но удивление и удовольствие его пожилой верной хозяйки стоило всех этих усилий. – Я знала, что он когда-нибудь победит, – возбужденно говорила она. – Я знала. Разве он не отличный старикан? – Отличный, – согласился я. – Это его последний сезон, понимаете. Я отправляю его на покой. – Она потрепала коня по шее и сказала ему на ухо: – Мы все немного устали, старик, правда? И что еще более жаль, дальше идти нельзя. Все кончается, старик. Но сегодня это было здорово. Я вышел и встал на весы, унося с собой ее слова: все кончается, но сегодня это было здорово. Десять лет – это было здорово, но все кончается. Большая часть моего сознания все еще сопротивлялась мысли о конце, особенно о конце по приказу Виктора Бриггза, но где-то там, во тьме, хрупкий росток смирения уже выпустил свой первый листок. Жизнь меняется, все кончается. Я и сам изменился. Я не хотел этого, но это случилось. Мое долгое спокойное плавание медленно близилось к концу. Никто из тех, кто стоял снаружи весовой, и не догадывался об этом. Я, что было не свойственно мне, выиграл на этой неделе четыре скачки. Я был жокеем в самом расцвете. Я довел до финиша старого неудачника. На следующую неделю мне предложили пять скачек другие тренеры, кроме Гарольда. Синдром “удача приносит удачу”. Фанфары. Все на высокой ноте, все вокруг улыбаются. Семь дней с того заезда на Дэйлайте – и настроение на семь лиг от прежнего. Поздравления лили мне бальзам на душу, я отбросил всякие сомнения, и если бы кто-нибудь в тот миг спросил меня насчет ухода на покой, я сказал бы: “О, да... лет через пять”. Но никто не спрашивал меня. Никто и не ждал, что я уйду. Покой – это слово было в душе у меня, не у них. * * * Джереми Фолк приехал следующим утром, как и сказал. С виноватым видом, сложившись по-журавлиному, протиснулся в парадную дверь и пошел за мной на кухню. – Шампанского? – сказал я, вынимая бутылку из холодильника. – Сейчас... в смысле... только десять часов, – сказал он. – Четыре победы, – ответил я, – это надо отпраздновать. Может, вы предпочитаете кофе? – Ну... честно говоря... нет. Он отпил свой первый глоток так, словно бы порок, таившийся в вине, одолеет его, и я понял, что, несмотря на всю свою хитрость, он в душе был конформистом. Он прилагал усилия, чтобы в своей одежде казаться непринужденным. А одет он был в шерстяную клетчатую рубашку с вязаным галстуком, аккуратный бледно-голубой пуловер. Что бы он там ни думал о моем незастегнутом воротничке, обшлагах и небритом подбородке, он промолчал. Он, как обычно, окинул меня изучающим взглядом с высоты своего роста и, сформулировав вопрос, снова посмотрел мне в лицо. – Вы встречались... ну, с Джеймсом Нором? – Да. Я знаком велел ему сесть на кожаную угловую банкетку у кухонного стола, затем сам присоединился к нему, поставив бутылку в пределах досягаемости. – Он уютно содомствует себе на Кэмден-Хилл. – О, – сказал Джереми Фолк. – А… Я улыбнулся. – Однажды миссис Нор без предупреждения нанесла ему визит. Прежде она там не бывала. Встретила приятеля Джеймса и, полагаю, впервые поняла, что ее сын на все сто процентов “голубой”. – О, – сказал Джереми, вникнув поглубже. Я кивнул. – Детей у него нет. – Потому-то она и подумала об Аманде. – Он вздохнул и отпил немного бледно-золотистой шипучей жидкости. – Вы уверены, что он “голубой”? В смысле… он признался? – Фактически. Но в любом случае, он гомик. Вы должны знать, что это такое. Вид у него был слегка ошарашенный, и он попытался скрыть смущение под обычной глупой болтовней. – Правда? В смысле... вы?.. Ну... в смысле… живете один... Я не должен спрашивать. Извините. – Если я с кем-то и сплю, то с женщинами, – мягко сказал я. – Я просто не люблю постоянных связей. Он спрятал свой нос и свою растерянность в бокале, и я подумал о Данкене и Чарли, которые обнимались и целовались и любили друг друга на моих глазах целых четыре года. Чарли был старше Данкена – зрелый мужчина около сорока лет, основательный, трудолюбивый и добрый. Чарли был для меня и отцом, и дядей, и защитником, Данкен был разговорчив и задирист, очень компанейский человек, и ни он, ни Чарли никогда не пытались заставлять меня жить, как они. Данкен постепенно становился все менее разговорчивым, более сварливым и менее компанейским. Однажды он влюбился в кого-то другого и ушел от нас. Горе Чарли было отчаянным и глубоким. Он обнял меня за плечи, прижал к себе и заплакал. И я тоже заплакал, жалея несчастного Чарли. Моя мать приехала через неделю, влетела в дом, словно порыв ветра. Огромные глаза, впалые щеки, развевающийся шелковый шарф. – Ты ведь понимаешь, Чарли, дорогой, – сказала она, – что я не могу оставить у тебя Филипа теперь, когда Данкена нет. Посмотри на него, дорогой, – он вырос, его вряд ли можно назвать некрасивым. Милый Чарли, ты же понимаешь, что он не может оставаться здесь. Больше не может. – Она посмотрела на меня, румяная и еще более хрупкая, чем я помнил, и куда менее красивая. – Иди, собирай вещи, Филип, милый. Мы едем в деревню. Чарли зашел в маленькую комнатушку, которую они с Данкеном устроили для меня в углу мастерской, и я сказал ему, что не хочу от него уезжать. – Твоя мама права, малыш, – сказал он. – Пора тебе уезжать. Мы должны делать так, как она говорит. Он помог мне собраться и на прощание подарил один из своих фотоаппаратов. И за какой-то день меня выдернули из прежней жизни и швырнули в новую. В тот вечер я узнал, как чистить стойло, а наутро начал ездить верхом. Через неделю я написал Чарли, чтобы сказать, что тоскую по нему, а он утешал меня, написав, что скоро я привыкну. Так и вышло. А Чарли горько тосковал по Данкену и однажды проглотил двести таблеток снотворного. За неделю до этого он составил завещание, оставив мне свое имущество, включая все его камеры и оборудование для проявочной. Он также оставил мне письмо, в котором просил прощения и желал мне удачи. “Следи за матерью, – писал он. – Думаю, она больна. Продолжай фотографировать, у тебя уже хороший глаз. У тебя все будет прекрасно, малыш. До свидания. Чарли”. Я вывил немного шампанского и обратился к Джереми: – Вы выяснили в агентстве по недвижимости список арендаторов Пайн-Вудс-Лодж? – О, черт, да, – сказал он, облегченно вздохнув оттого, что снова ощутил твердую почву под ногами. Похлопал себя по карманам, но пальцы сунул безошибочно в тот самый, в котором хранил нужный листок бумаги. “Интересно, – подумал я, – сколько сил он тратит каждый день на такие обманные движения?” – Вот они... – Джереми расправил на столе листок бумаги и показал мне. – Если ваша мать была здесь тринадцать лет назад, то она жила в этом доме вместе со скаутами, телекомпанией или музыкантами. Но телевизионщики, как сказали мне агенты, там не жили. Просто работали днем. А вот музыканты жили. Это были... ну... музыканты-экспериментаторы, что бы это ни значило. – Больше вдохновения, чем успеха. Он одарил меня быстрым ярким взглядом. – В агентстве по недвижимости один человек сказал мне, что помнит, как они пережгли проводку, и вроде бы все время были под кайфом. Что-то из этого как-нибудь связано... с вашей матерью? На ваш взгляд. Я задумался. – Бойскауты вроде бы ничем не связаны, – сказал я. – Мы можем их вычеркнуть. Наркотики – да, но не музыканты. Особенно неудачливые... или все музыкальное, если уж так говорить. – Я еще подумал. – Полагаю, если она в то время была действительно зависима от наркотиков, ей могло быть все равно. Но она любила комфорт. – Я снова замолчал. – Думаю, сначала надо попытать счастья у телевизионщиков. Они могли бы, по крайней мере, сказать, какую они делали программу, и кто работал над ней. Должны же у них где-нибудь сохраниться счета. На лице Джереми беспорядочно сменяли друг друга различные эмоции – от скепсиса до смущения. – Ну... – сказал он, – в смысле… – Послушайте, – перебил его я, – просто задайте вопрос. Если он мне не понравится, я не отвечу. – Вы так невероятно прямолинейны, – пожаловался он. – Ладно. Что вы думаете насчет того, что ваша мать оставляла вас у чужих людей, и что вы думаете насчет вашей матери и наркотиков? Я вкратце обрисовал, как меня подбрасывали к разным людям, и описал, чем я обязан Деборам, Самантам и Хлоям. Обалделый вид Джереми сказал мне, что не у каждого ребенка был такой жизненный опыт. – А вот наркотики, – сказал я, – это потруднее. Я ничего не понимал насчет наркотиков, пока не подрос. Я единственный раз видел ее в таком состоянии, когда мне исполнилось двенадцать лет... в тот день, когда она забрала меня у гомиков и отправила на конюшню. Но она, конечно же, принимала наркотики, сколько я ее помню. Иногда я жил с ней по неделе, и я чувствовал этот запах, резкий едкий запах... Я снова почувствовал его много лет спустя... мне, наверное, было за двадцать… Это была марихуана. Я попробовал ее, когда был маленьким. Один из приятелей матери дал ее мне, когда ее не было дама. Она была в ярости. Понимаете, она своеобразно пыталась проследить, чтобы я вырос таким, как подобает. В другой раз какой-то мужчина дал мне какую-то кислоту. Она прямо-таки осатанела. – Кислоту, – сказал Джереми. – Вы имеете в виду ЛСД? – Да. Я видел, как кровь бежит по моим артериям и венам, словно моя кожа прозрачна. Я видел кости, словно в рентгеновских лучах. Это невероятно. Я слышал звуки так, словно они были трехмерными. Тиканье часов. Изумительно. Мать вошла в комнату и застала меня за тем, что я пытался вылететь в окно. Я видел, как кровь течет и в ней. – Я помнил все это так ясно, хотя мне было около пяти лет. – Я не понимал, почему она так рассердилась. Тот мужчина засмеялся, и она дала ему пощечину. – Я помолчал. – Она в самом деле пыталась держать меня подальше от наркотиков. Думаю, она умерла от героина, но уберегла меня даже от его запаха. – Почему вы думаете, что она умерла от героина? Я налил еще шампанского: – Кое-что на скачках говорили. Маргарет и Билл. Вскоре после того, как я переехал туда, я зашел в гостиную, когда они ругались. Сначала я не понял, что речь шла обо мне, но, когда они увидели меня, они резко замолчали, и я понял. Билл говорил: “Он должен жить с матерью”, а Маргарет перебила: “Она героинистка”. Тут они увидела меня и замолчала. Смешно, но я был так польщен, что они считают мою мать героиней. Я почувствовал приязнь к ним. – Я криво ухмыльнулся. – Только через много лет я понял, что хотела сказать Маргарет этими словами – “она героинистка”. Я спросил ее потом, и она рассказала мне, что они с Биллом знали, что моя мать принимает героин, но они не больше меня знали, где ее искать. Они, как и я, догадывались, что она умерла, и, конечно, гораздо раньше меня поняли, почему. Они не рассказывали мне, жалели. Добрые люди. Очень добрые. Джереми покачал головой. – Простите, – сказал он. – Да ладно. Это было давно. Я никогда не тосковал по матери. Сейчас думаю, что, наверное, должен был бы, но – не тосковал. Я тосковал по Чарли. Когда мне было пятнадцать, некоторое время я очень горевал по нему, а затем, вспоминая его уже смутно, время от времени. Я почти каждый день пользовался наследством Чарли – буквально, в смысле фотооборудования, и в переносном смысле – теми знаниями, которые он мне дал. Каждый мой снимок был моей признательностью Чарли. – Попытаюсь выяснить что-нибудь у телевизионщиков, – сказал Джереми. – О'кей. – А вы навестите бабушку? – Наверное, – вяло сказал я. Джереми слегка улыбнулся. – Где нам еще искать? В смысле, Аманду. Если ваша мать повсюду подкидывала вас, то она наверняка так же поступала и с Амандой. Вы об этом не подумали? – Подумал. – Ну, и? Я молчал. Все эти люди... Так давно... Хлоя, Дебора, Саманта... безликие тени. Я никого из них не узнал бы, войди они сейчас в комнату. – О чем вы думаете? – спросил Джереми. – Ни у кого из тех, кому меня подкидывали, не было пони. Меня никогда не оставляли там, где сфотографирована Аманда. – О, я вижу. – И я не думаю, – сказал я, – что тех же самых друзей можно было заставить присматривать и за вторым ребенком. Я и сам очень редко возвращался на одно и то же место. Моя мать, по крайней мере, равномерно распределяла нагрузку. Джереми вздохнул. – Это так неправильно... – Я мог бы найти одно место, где я жил, – медленно, неохотно проговорил я. – Наверное, я мог бы попытаться. Но там... там спустя столько лет могут жить другие люди, да и вряд ли они знают что-нибудь об Аманде. – Этот шанс! – Джереми прямо-таки вцепился в эту возможность. – Очень слабый. – Стоит попытаться. Я выпил немного шампанского и задумчиво глянул в кухню, где не столе лежала мусорная коробка Джорджа Миллеса, и смутная мысль вдруг выкристаллизовалась в моем мозгу. Очень даже стоит попытаться. Почему бы и нет? – Я не расслышал вас, – сказал Джереми. – Да. – Я посмотрел на него. – Можете остаться, но я хотел бы провести остаток дня над разгадыванием другой загадки. К Аманде это отношения не имеет. Нечто вроде охоты за сокровищами… на сокровища может и не оказаться. Я просто хочу кое-что выяснить. – Я не… – растерянно сказал он. Я встал и принес коробку. Положил ее на стол. – Скажите, что вы об этом думаете, – сказал я. Он открыл коробку и вытряхнул оттуда содержимое. Брал одну фотографию за другой и клал их обратно. На лице его предвкушение сменилось разочарованием, и он сказал: – Это же просто... ничего... – Мгм. – Я протянул руку я вытащил кусочек казавшейся чистой пленки в два с половиной дюйма на семь. – Посмотрите на свет. Он взял кусочек пленки и поднял его. – Какие-то пятна, – сказал он. – Очень слабые. Едва различимые. – Это снимки, – сказал я. – Три снимка на пленке в двадцать кадров. – Ну… их же не видно. – Не видно, – согласился я. – Но, если я буду осторожен... и удачлив... мы увидим. – Как? – Он был озадачен. – С помощью усиливающих химикатов. – Но зачем? К чему стараться? Я цыкнул зубом. – В этой коробке я нашел кое-что интересное. Все это хранил один великий фотограф, который к тому же был странным человеком. Я просто думаю, что, может быть, еще кое-что из этой коробки вовсе не такой хлам, как кажется. – Но... что именно? – Вопрос. Что именно… если хоть что-то. Джереми глотнул шампанского. – Давайте вернемся к Аманде. – Вы займетесь Амандой. А я лучше займусь фотографиями. Однако он с интересом смотрел, как я роюсь в шкафу в проявочной. – Все это смотрится страшно профессионально, – сказал он, оглядывая увеличители и приспособление для печати фотографий. – Я и понятия не имел, что вы таким занимаетесь. Я вкратце рассказал ему о Чарли и наконец нашел, что искал, – бутылку, которую я купил во время отпуска в Америке тремя годами раньше. На этикетке значилось “Усилитель для негативов” и были изложены инструкции. Очень полезно. Многие производители печатают свои инструкции на отдельных тонких листочках, которые намокают либо теряются. Я поднес бутылочку к раковине с фильтром для воды под краном. – Что это? – спросил Джереми, указывая на его круглые колбообразные бока. – Для обработки фотографий необходима сверхчистая мягкая вода. И никаких железных кювет, иначе на снимках останется много черных точек. – Дурдом какой-то, – сказал он. – Точно. В пластиковой мензурке я смешал воду и усилитель, чтобы получить раствор такой концентрации, как было указано в инструкции, и вылил его в кювету для проявки. – Я никогда прежде такого не делал, – объясним я Джереми. – Может и не получиться. Хотите посмотреть, или лучше останетесь пить шампанское на кухне? – Я… ну... совершенно заворожен, честно говоря. Что вы на самом-то деле собираетесь делать? – Я собираюсь сделать контактную распечатку этой чистой пленки с еле заметными пятнышками, получить обычную черно-белую фотографию и посмотреть, что выйдет. Затем я положу негатив в этот усилитель, а потом сделаю другую черно-белую фотографию, чтобы посмотреть, будет ли разница. А потом... потом посмотрим. Он глядел, как я работаю в тусклом красном свете, чуть ли не засовывая нос в кювету с проявителем. – Ничего не вижу, – сказал он. – Это все делается методом научного тыка, – согласился я. Я четырежды пытался распечатать снимок с пленки при различных выдержках, но все получалось ровно черным, или серым, или белым. – Тут ничего нет, – сказал Джереми. – Бесполезно. – Подождите, пока мы не попробуем усилитель. Скорее надеясь, чем ожидая чего-нибудь, я сунул кусочек пленки в усиливающий раствор и подержал ее там значительно дольше, чем требуемый минимум времени. Но еле заметные пятна оставались по-прежнему еле заметными. – Ничего? – разочарованно спросил Джереми. – Не знаю. Я ведь не знаю, что на самом деле должно произойти. Может, этот усилитель слишком старый. Некоторые фотореактивы со временем теряют свои свойства. Срок хранения, и так далее. Я снова распечатал негатив при тех же выдержках, что и раньше, и, как и прежде, мы получили совершенно черный и темно-серый снимки, но на светло-сером на сей раз появились пятна, а на практически белом какие-то спиралеобразные рисунки. – M-м, – сказал Джереми. – Вот как. Мы вернулись на кухню, чтобы подумать и подкрепиться. – Плохо, – сказал он. – Не берите в голову, с этим ничего нельзя сделать. Я сделал небольшой глоток и выпустил пузырьки через зубы. – Мне кажется, – задумчиво сказал я, – что мы могли бы продвинуться дальше, если бы я сделал отпечаток не на бумаге, а на другой пленке. – На пленке? Вы имеете в виду ту пленку, которую вы заряжаете в камеру? Я и не знал, что это возможно. – Да. Печатать можно на чем угодно, если есть фотоэмульсия. А фотоэмульсией вы можете покрыть практически любую поверхность. Я имею в виду, что это не обязательно должна быть бумага, хотя все именно так и думают, потому что видят снимки в семейных альбомах, и все такое. Но эмульсией можно покрыть холст и печатать на нем. Или стекло. Дерево. Запястье руки, между прочим, если вы согласитесь немного постоять в темноте. – Избави Боже. – Снимок, конечно, будет черно-белый, – сказал я. – Не цветной. Явыпустил еще несколько пузырьков. – Сделаем второй заход, – сказал я. – Вам и правда это нравится? – спросил он. – Нравится? Вы имеете в виду фотографию или загадки? – И то, и другое. – Ну... думаю, да. Я встал и вернулся в проявочную. Он опять пошел со мной посмотреть. В тускло-красном свете я взял новую высококонтрастную пленку “Кодак-2556”, вытянул ее из катушки и разрезал на пять кусочков. На каждом куске пленки я отпечатал практически чистый негатив, экспонируя ее под белым светом увеличителя разное время: самый короткий промежуток – одна секунда, затем дольше, вплоть до десяти. Каждый кусок пленки после экспонирования отправлялся в кювету с проявителем, Джереми погружал их туда и смотрел на результаты. После того как мы вынули все куски пленки из проявителя в подходящее, по нашему мнению, время и погрузили в кювету с закрепителем и, наконец, мы получили пять новых позитивов. А с позитивами я повторил весь процесс и – наконец – получил негативы. На ярком свету все новые негативы были куда четче, чем те, с которых я начал. На двух явно можно было различить какое-то изображение... и пятна ожили. – Чему вы улыбаетесь? – спросил Джереми. – Посмотрите, – ответил я. Он поднес полоску пленки с негативом, которую я дал ему, к свету и сказал: – Вижу, что вы получили более четкие пятна. Но это по-прежнему всего лишь пятна. – Нет. Этоснимок девушки и мужчины. – Откуда вы знаете? – Через некоторое время и вы научитесь читать негативы. – Ну и самоуверенный же вы тип, – заныл Джереми. – Честно говоря, – сказал я, – я страшно доволен собой. Давайте допьем шампанское и пойдем дальше. – Что дальше? – спросил он, когда мы снова выпили на кухне. – Сделаем позитивные распечатки с новых негативов. Черно-белые фотографии. Со всех проявленных. – А что там смешного? – Да более-менее голая девушка. Он чуть не захлебнулся. – Вы уверены? – Да там груди видно, – рассмеялся я, глядя на него. – На самом деле это наиболее четкая часть негатива. – А что... в смысле... ее лицо? – Скоро увидим. Вы не голодны? – Господи, да сейчас час дня! Мы поели ветчины с помидорами, тосты из черного хлеба и прикончили шампанское. Затем вернулись в проявочную. Печатать с таких слабых негативов все равно было мучительно трудно, как и прежде, – снова приходилось подбирать экспозицию, а затем вынимать из проявителя как раз в нужный момент и быстро погружать в закрепитель, иначе получилось бы просто светлое пятно на темно-сером фоне без глубины и без оттенков. Мне пришлось сделать несколько попыток, чтобы достигнуть видимых результатов, но я в конце концов получил три довольно четких снимка – достаточно чистых, чтобы понять, что именно снял Джордж, Я рассматривал фотографии в ярком свете и через увеличительное стекло – ошибки быть не могло. – В чем дело? – спросил Джереми. – Чудесно. Невероятно. Почему же вы не трубите в фанфары и не гладите себя по головке? Я положил готовые снимки в сушилку и молча вымыл кюветы для проявки. – Что там? – спросил Джереми. – В чем дело? – Это настоящая бомба, – ответил я. |
|
|