"Рефлекс змеи" - читать интересную книгу автора (Френсис Дик)

Глава 13

При печатании цветных фотографий обычно пытаются достичь эффекта естественности, а это вовсе не так просто, как кажется. Если оставить в стороне ухищрения вроде четкого фокуса, подбора лучшего расстояния и яркости освещения, то дело еще и в самом цвете, который на разных по типу пленках, на разной фотобумаге выходит по-разному. Даже бумага одного и того же типа одного и того же производителя, но из разных конвертов, может повлиять на качество цвета – дело в том, что четыре ультратонких слоя эмульсии на фотобумаге слегка меняются от партии к партии. По той же причине практически невозможно окрасить два куска ткани в различных чанах с краской и получить один и тот же цвет. То же самое и со светочувствительной эмульсией.

Чтобы справиться с этим и сделать так, чтобы все цвета были естественными, используют цветные фильтры, помещаемые между ярким светом увеличителя и негативом. Если правильно подобрать фильтры, то в результате на снимке синие глаза так и будут синими, а вишневые губы – вишневыми.

В моем увеличителе, как и у большинства увеличителей на свете, было три фильтра тех же цветов, что и цвета негатива, – желтый, пурпурный и голубой. При использовании всех трех фильтров одновременно получается серый, потому одновременно используется только два фильтра, а в случае моих фотографий это все время были желтый и красный. Если установить тонкое равновесие цветов и использовать их, то лица на фотографиях будут не слишком желтыми и не слишком розовыми, а вполне естественного цвета, чего обычно и добиваются от фотографий.

Однако если наложить квадратное красное стекло поверх желтого и пропустить через них свет, то в результате получится красный.

А если пропустить свет через желтый и синий, вы получите зеленый. А через красный и голубой – чисто синий.

Я растерялся, когда Чарли впервые показал мне, что смешение цветов дает совершенно другие результаты, нежели смещение цветных красок. Забудь о рисовании, сказал мне Чарли. Это свет. Ты не можешь получить цианового, смешивая краски, а со светом такое можно делать.

– Циан? – спросил я. – Это как цианид?

– От цианида синеют, – сказал он. – Циан – греческое слово для обозначения синего цвета. Кианос. Не забывай. Циановый – зеленовато-голубой, и неудивительно, что ты получаешь его, смешивая голубой свет с зеленым.

– Да? – недоверчиво спросил я, и он показал мне семь цветов спектра, и стал смешивать их у меня на глазах, пока их соотношение не засело у меня в голове навсегда, пока они не застряли у меня в мозгу, как очертания букв.

Вначале были красный, синий и зеленый...

В то судьбоносное воскресенье я пошел в проявочную и установил фильтры в головке увеличителя так, чтобы свет, проходящий через негативы, был совершенно неслыханного для нормального печатания снимков состава – полная отфильтровка цианового и красного, дающая чистый глубокий синий цвет.

Я собирался распечатать чистые цветные негативы на черно-белой бумаге, на которой явно не будет голубых прямоугольников. Но вместо этого я получил только серые прямоугольники.

Черно-белая фотобумага чувствительна только к голубому (именно поэтому черно-белые фотографии и печатают при красной подсветке). Я подумал, что, если я распечатаю вроде бы черные негативы при жестком чисто-синем фильтре, я получу больший контраст между желтым изображением на негативе и оранжевой маскировкой, его скрывающей. То есть заставлю изображение проявиться на окружающем фоне.

У меня было такое ощущение, что скрытое под этой маскировкой само по себе не будет четким черно-белым... поскольку если бы это было, то и через голубое проступило бы. То, что я ищу, будет каким-нибудь серым.

Я поставил кювету с проявителем и фиксажную ванну, поместил все первые тридцать шесть негативов с пятнами в рамку для контактной печати. В ней негатив прижимается непосредственно к фотобумаге, когда через него проходит свет, потому отпечаток по окончании получается такого же размера, что и негатив. Рамка удобно придерживала все негативы так, что тридцать шесть штук можно было распечатать на одном листке фотобумаги в восемь на десять дюймов.

Труднее всего было подобрать время экспозиции, поскольку при съемке с жестким синим фильтром свет, падающий на негатив, значительно тусклее, чем привычный для меня. Я сделал штук шесть неудачных попыток и получил совершенно бесполезные результаты от серого до черного, причем все прямоугольники выглядели так, будто на них не было ничего, что бы я с ними ни делал.

Наконец, разозлившись, я снизил экспозицию до времени куда меньше разумной величины и получил практически белый снимок. Я стоял в тусклом красном свете, а белый снимок лежал в проявителе, и ничего с ним не происходило за исключением того, что на бумаге бледно проявились номера кадров и слабые линии там, где были края негативов.

Разочарованно вздохнув, я продержал снимок в проявителе до тех пор, пока уже ничего нового не проявилось, сокрушенно бросил его промываться, затем сунул в закрепитель, промыл и включил свет.

Пять прямоугольников оказались не совсем белыми. На пяти прямоугольниках, случайно разбросанных среди остальных тридцати шести, виднелись очень бледные геометрические фигуры.

Я нашел их.

В какой-то дурацкой радости я заулыбался. Джордж оставил загадку, и я почти разрешил ее. Если я собирался занять его место, то вполне закономерно, что я должен был ее решить.

“Если я... Господи, – подумал я. – Откуда такие мысли? Я не собирался занимать его место. У меня не было никакого сознательного намерения. Эта нежеланная мысль без приглашения всплыла из подсознания”.

Я слегка вздрогнул и ощутил смутное чувство тревоги. Без улыбки я переписал номера кадров, с которых получились эти пять фотографий с пятнами. Затем я побродил по дому, занимаясь какими-то ничего не значащими делами – прибрался в спальне, взбил напольные подушки, сунул посуду в мойку. Сделал себе чашечку кофе и сел на кухне выпить ее. Подумал, не сходить ли в деревню за воскресными газетами, но вместо этого, непонятно почему, опять пошел в проявочную.

Знать, на какие негативы смотреть и приблизительно знать, что искать, – это две большие разницы.

Я взял первый по порядку, номер семь, и увеличил его до размера листа бумаги в десять на восемь дюймов. Пара неудачных экспериментов с экспозицией дала мне нечеткие темно-серые фотографии, но в конце концов я получил снимок, который после проявки дал светло-серый рисунок на белом. Я вынул его из проявителя сразу же, как он достиг максимума контрастности, промыл его, закрепил и снова промыл, и вынес его на свет на кухню.

Хотя снимок был все еще влажным, прекрасно было видно, что он собой представляет. Это было отпечатанное на машинке письмо, начинавшееся со слов “дорогой мистер Мортон” и заканчивавшееся “искренне ваш Джордж Миллес”.

Письмо, напечатанное на белой бумаге через старую поблекшую ленту, так что и сами буквы казались бледно-серыми. Бледно-серыми, но различимыми.

В письме говорилось:


Дорогой мистер Мортон,

Я уверен, что вас заинтересуют эти две прилагающиеся фотографии. Как видите, на первой изображена ваша лошадь Эмбер Глоб во время скачек в Саутуэлле в понедельник двенадцатого мая. Скачет довольно жалко. Цвета ваши.

Как вы также можете увидеть, на втором снимке ваша лошадь Эмбер Глоб выигрывает заезд в четыре часа в среду 27 августа в Фонтуэлле.

Если вы пристально рассмотрите эти снимки, вы увидите, что это не одна и та же лошадь. Похожи, но не одна и та же.

Я уверен, что Жокейский клуб заинтересует это различие. Я вскоре вам позвоню с альтернативным предложением.

Искренне ваш

Джордж Миллес.


Я перечитал письмо раз шесть, не потому, что я не понял его с первого раза, а просто мне нужно было время, чтобы все переварить.

Необходимо заметить, что на письме не было ни заголовка, ни даты, ни собственноручной подписи. Можно было предположить, что и на других четырех снимках бледно-серый рисунок окажется письмом. Вот что я нашел при расшифровке идиотской системы хранения документов Джорджа.

А в глубине, за этими мыслями, таился хаос. Казалось, я заглянул в глубокую яму. Если я увеличу и прочту остальные письма, то, наверное, сидеть и ждать, что дальше выйдет, окажется просто невозможным. Может, я почувствую, как и в том случае с серым размазанным снимком любовников, что ничегонеделанье просто гадко и дурно. Если я узнаю все тайны Джорджа, мне придется принять моральную тяжесть решения, что с ними делать... и выполнения этого решения.

Чтобы оттянуть решение, я поднялся наверх и порылся в отчетах о скачках, посмотрел, в каком году Эмбер Глоб победил в Фонтуэлле 12 августа. Оказалось, четыре года назад.

Я проследил карьеру Эмбер Глоб от начала до конца. В среднем три-четыре слабых выступления, а затем легкая победа при серьезных соперниках, и такая схема повторялась два раза в сезон в течение четырех лет. Последний раз Эмбер Глоб победил 12 августа, и с тех тор не выступал вообще ни в каких скачках.

Дополнительные розыски показали, что тренер Эмбер Глоб не появлялся в списках тренеров в последующие годы и, вероятно, ушел из этого бизнеса. По этой книге невозможно было выяснить, владел ли и выпускал ли на скачки “дорогой мистер Мортон” каких-нибудь других лошадей, хотя такие факты могли сохраниться в центральных официальных записях, касающихся скачек.

Дорогой мистер Мортон и его тренер выпускали двух лошадей под одной и той же кличкой, подменяя плохую лучшей при высоких ставках, оставляя плохой увеличивать число пари. Мне стало интересно – Джордж заметил схему и нарочно сделал фотографии или просто снял их в процессе работы, а заметил разницу уже потом. Ни узнать, ни даже догадаться никакой возможности не было, поскольку я не нашел этих двух фотографий.

Я немного посмотрел в окно на Даунс, походил кругами по дому, трогая вещи и ничего толком не делая, просто ожидая успокоительной уверенности в том, что знание не влечет за собой ответственности.

Но ждал я напрасно. Я понимал, что ответственность неминуема. Знание было там, внизу, и мне придется приобрести его. Я слишком далеко зашел и не хотел останавливаться.

Обеспокоенный, перепуганный, с чувством неотвратимости, я спустился в проявочную и отпечатал один за другим четыре негатива и прочел получившиеся письма на кухне.

Пока все пять снимков сушились, я целую вечность сидел, глядя в никуда и собирая рассеянные мысли.

Джордж был трудолюбив.

Скрытая злоба души Джорджа была видна так ясно, словно я слышал его собственный голос.

Зловещие письма Джорджа наверняка вызывали страх и невероятно подавляли людей.

Второе письмо гласило:


Уважаемый Боннингтон Форд,

Я уверен, что вы заинтересуетесь приложенными снимками, на которых видно, как вы принимаете у себя в конюшне в воскресенье персону из числа нон грата. Я не думаю, что мне нужно вам напоминать о том, что администрация скачек будет сильно протестовать против такого сотрудничества вплоть до пересмотра вашей лицензия на тренировку лошадей.

Я, конечно, мог бы отослать эти снимки в Жокейский клуб. Я вскоре вам позвоню с альтернативным предложением.

Искренне ваш

Джордж Миллес.


Боннингтон Форд был третьесортным тренером, который, по общему соглашению, был честным и заслуживающим доверия не больше, чем карманник в Эйнтри. Он тренировал лошадей в старых выработках в Даунсе, в том месте, где любой проезжий автомобилист мог заглянуть в его двор сверху вниз. И для Джорджа Миллеса не было никакой сложности, если бы он захотел, сидя в своей машине, спокойно делать снимки с помощью телеобъектива.

Я снова не нашел фотографий, о которых шла речь, потому ничего не мог поделать с этим конкретным письмом, даже если бы захотел. Я был избавлен от мучительного выбора.

Последние три снимка были другими. Передо мной встала острая дилемма – в чем именно состоит долг и из чего же выбирать.

Первое из этих трех писем гласило:


Дорогой Элджин Йаксли!

Я уверен, что вас заинтересует приложенная фотография. Как вы видите, она явно расходится с вашим заявлением, которое вы недавно сделали в суде под присягой. Я уверен, что Жокейский клуб будет весьма в ней заинтересован, равно как и полиция, судья и страховая компания. Я могу тотчас же выслать всем им копии.

Вскоре я вам позвоню с альтернативным предложением.

Искренне ваш

Джордж Миллес.


Следующее за ним на пленке письмо наверняка забивало гвозди прямо в крышку гроба. Оно гласило:


Дорогой Элджин Йаксли,

Я счастлив сказать вам, что с тех пор, как я вчера вам написал, произошли некоторые события.

Вчера я посетил фермера, у которого вы держали своих злосчастных скакунов, и тайком показал ему копию посланного Вам снимка. Я сказал ему, что, возможно, будет еще одно полное расследование, в котором наверняка будет выясняться его собственная роль в этой трагедии.

Он счел возможным в обмен на мое обещание молчать любезно предоставить мне информацию о том, что ваши пять хороших лошадей на самом деле вовсе не мертвы. Пять убитых лошадей были куплены специально для этой цели по дешевке (вашим другом фермером) на местном аукционе, и именно их и застрелил Теренс О'Три в нужное время в нужном месте. Теренсу О'Три не было сказано о подмене.

Ваш приятель фермер также подтвердил, что, когда ветеринар сделал вашим хорошим лошадям противостолбнячную прививку и уехал, оставив их в добром здравии, вы сами приехали на ферму в фургоне для лошадей, чтобы проследить, как их увозят.

Ваш приятель знал, что вы переправите их на Дальний Восток, где у вас уже был на них покупатель.

Я высылаю вам фотографию подписанного им признания.

Я вскоре позвоню вам с альтернативным предложением.

Искренне ваш

Джордж Миллес.


Последний из пяти снимков отличался от остальных тем, что буквы там были написаны от руки, а не напечатаны. И хотя, скорее всего, они были написаны карандашом, они были все такими же бледно-серыми.

В нем говорилось:


Дорогой Элджин Йаксли,

Я купил те пять лошадей, которых застрелил Т.О'Три. Вы увезли ваших лошадей в фургоне, чтобы переправить их на Дальний Восток. Я удовлетворен вашей платой за эту услугу.

Всегда ваш

Дэвид Паркер.


Я вспомнил Элджина Йаксли таким, каким вчера увидел его в Аскоте, самодовольно ухмыляющимся и считающим себя в полной безопасности.

Я подумал о том, что правильно и что неправильно, поразмыслил о правосудии. Подумал об Элджине Йаксли как о жертве Джорджа Миллеса и о страховой компании как о жертве Элджина Йаксли. О Теренсе О'Три, который пошел в тюрьму, и о Дэвиде Паркере, который в тюрьму не пошел.


* * *


Через некоторое время я решительно встал и пошел назад в проявочную. Я поместил все негативы с пурпурными пятнами в рамку для контактной печати и сделал почти белый отпечаток. На сей раз я получил не пять маленьких прямоугольников с серыми полосами, а пятнадцать.

С сосущим чувством ужаса я выключил весь свет, запер двери и пошел вверх по дороге на брифинг с Гарольдом.

– Будь внимательнее, – резко сказал Гарольд.

– Да... да.

– В чем дело?

– Да так.

– Я говорю тебе о Корал-Кей в Кемптоне в среду, а ты не слушаешь.

Я заставил себя сосредоточиться на том, что мы обсуждали.

– Корал-Кей, – сказал я. – Для Виктора Бриггза.

– Верно.

– Он ничего не говорил... насчет завтра?

Гарольд покачал головой.

– Мы выпили после скачек, но если Виктор не хочет с тобой говорить, то из него и слова не вытянешь. Только хрюкает. Но пока он не скажет мне, что ты больше не скачешь на его лошадях, ты на него работаешь.

Он дал мне стакан и банку кока-колы и налил себе большой стакан виски.

– У меня не так много работы для тебя на этой неделе, – сказал он. – На понедельник и на вторник ничего нет. Пеббла я хотел выпустить в Лейстере, но он ногу ушиб. Остается только Корал-Кей в среду, Даймон Байер и та кобыла в среду, и еще две лошади в субботу, если дождь не пойдет. У тебя левых заездов нет?

– Новичок в Кемптоне в четверг.

– Надеюсь, что он умеет прыгать.


* * *


Я вернулся в свой тихий коттедж и сделал отпечатки с негативов с пурпурными пятнами, получил серые и белые отпечатки, как и прежде, и с синим фильтром – испещренный пятнами снимок.

К моему облегчению, там было не пятнадцать угрожающих писем, только первые два заканчивалась обещанием альтернативного предложения.

Я ожидал найти письмо насчет тех любовников, и я его нашел. Оно было вторым, от которого у меня перехватило дыхание. Я вяло рассмеялся, читая его на кухне. Оно привело мой рассудок в порядок для лучшего восприятия любого предстоящего мне откровения.

Последние тринадцать снимков, однако, оказались собственными записями Джорджа насчет того, где и когда он сделал свои разоблачительные снимки, на какой пленке, при какой выдержке, и когда он разослал свои угрожающие письма. Я понял, что он держал свои записи в таком виде потому, что ему так было легче и, казалось, куда безопаснее, чем доверять такой компромат бумаге.

В качестве дополнения к снимкам и письмам эти сведения были весьма занимательными, но в них не было ничего насчет того, в чем заключались эти “альтернативные предложения”. Тут не было записей о том, сколько денег он получил путем вымогательства, упоминаний о каком-нибудь банке, сейфе, укромном месте, где он мог бы скрытно вести свою работу. Даже с самим собой в этом отношении Джордж был скрытен.

Я поздно лег и не мог уснуть, а утром сделал несколько телефонных звонков.

Один – знакомому редактору “Коня и Пса” с просьбой включить снимок Аманды в выпуск на этой неделе, подчеркнув, что времени мало. Он с сомнением сказал, что напечатал бы этот снимок, если бы я зашел к нему в офис сегодня утром, но если опоздаю, то поезд уйдет.

– Я буду, – сказал я, – Две свободные колонки, фотография в семь сантиметров с надписью сверху и снизу. Скажем, на все одиннадцать сантиметров. На правой стороне какой-нибудь из первых страниц, где никто ее не пропустит.

– Филип! – запротестовал было он, но затем шумно вздохнул, и я понял, что он это сделает. – Это все твой фотоаппарат... если у тебя есть какие-нибудь снимки со скачек, которые могли бы мне пригодиться, захвати их. Все равно я еще посмотрю. В смысле, ничего не обещаю, но посмотрю. Мне нужны снимки людей, не лошадей. Портреты. У тебя есть что-нибудь?

– Ну... есть.

– Хорошо. Тогда как можно скорее. Увидимся.

Я позвонил Мэри Миллес, чтобы узнать номер домашнего телефона лорда Уайта, и звякнул старому Сугробу в Котсуолдз.

– Вы хотите встретиться со мной? – спросил он. – Зачем?

– Поговорить о Джордже Миллесе, сэр.

– О фотографе? Который недавно погиб?

– Да, сэр. Его жена – подруга леди Уайт.

– Да-да, – нетерпеливо сказал он. – Мы можем встретиться в Кемптоне, если вам угодно.

Я спросил, не могу ли я вместо этого зайти к нему домой, и, хотя и не был особо любопытным человеком, он согласился уделить мне полчаса завтра в пять. Я положил трубку и присвистнул. Мои ладони слегка вспотели. Я подумал, что, в конце концов, мне нужно только еще раз позвонить, чтобы все вернулось на круги своя.

После этого я позвонил Саманте, что было куда легче, и спросил ее, не могу ли я пригласить ее и Клэр на обед. Судя по голосу, она была польщена.

– Сегодня вечером? – спросила она.

– Да.

– Я не могу. Но, думаю, Клэр сможет. Ей это понравится.

– Да?

– Да, олух ты эдакий. Когда?

Я сказал, что заберу ее часов в восемь. Саманта сказала “хорошо” и спросила, как идут поиски Аманды, и я неожиданно для себя разговорился с ней так, будто знал ее всю жизнь. Но ведь так и было на самом-то деле.

Я поехал в Лондон в офис “Коня и Пса” и договорился с редактором, чтобы он напечатал фотографию Аманды с надписью: “Где эта конюшня? Десять фунтов первому – особенно первому ребенку, – кто сможет сообщить об этом Филипу Нору”.

– Ребенку? – сказал редактор, подняв брови и записывая мой номер. – Они что, читают эту газету?

– Их мамаши читают.

– Ненадежный источник.

Разглядывая снимки из папки с портретами людей на скачках, он сказал, что они начинают публиковать серию типажей, и ему нужны новые снимки, которые еще нигде не публиковались, и что он может использовать кое-какие мои, если я пожелаю.

– Что же... ладно.

– Плата обычная, – небрежно сказал он, и я сказал – хорошо. Только потом, после небольшой паузы, я спросил его, какова эта самая обычная плата. Даже сам вопрос, показалось мне, приблизил меня на шаг не только к заботе собственно о фотографиях, но и о доходе. Обычные расценки были обязательством. Обычные расценки обозначали, что меня приняли в этот круг. Меня это вывело из равновесия. Тем не менее я согласился.


* * *


Когда я приехал за Клэр, Саманты дома не было.

– Зайдите сначала выпить, – сказала Клэр, широко распахивая дверь. – Такой паршивый вечер...

Я вошел в дом, спрятавшись от ветра и холодного ноябрьского дождя, и мы пошли не вниз по лестнице на кухню, а в длинную, слабо подсвеченную гостиную на первом этаже, которая тянулась от фасада до задней стены дома. Я огляделся, полюбовался на уютную обстановку, но чувства узнавания не возникло.

– Вы помните эту комнату? – сказала Клэр.

Я покачал головой.

– Где ванная? – спросила она.

– Вверх по лестнице, направо, голубая... – немедленно ответил я.

Она рассмеялась.

– Прямо из подсознания.

– Это так странно.

В углу стоял телевизор, по которому шла программа с какими-то “говорящими головами”, и Клэр выключила его.

– Если вы смотрите, то не надо, – сказал я.

– Да просто очередная лекция против наркотиков. Все эти разглагольствующие так называемые эксперты. Как насчет выпить? Чего бы вы хотели? Тут есть кое-какое вино... – Она вынула открытую бутылку белого бургундского, так что мы остановились на ней.

– Какой-то напыщенный тип тут говорил, – сказала она, разливая вино, – что одна из пяти женщин принимает транквилизаторы, а среди мужчин – только один из десяти. Намекает, что бедняжки настолько не приспособлены к жизни, эти хрупкие лапочки! – Она протянула мне бокал. – Прямо смешно.

– Неужели?

Она усмехнулась.

– Полагаю, что этим докторам, что раздают рекомендации, не приходит в голову, что эти хрупкие существа подмешивают эти транквилизаторы в обед мужьям, когда те приходят с работы.

Я рассмеялся.

– Да, – сказала она. – Те, кто замужем за грубыми ублюдками, что бьют их, и те, что не любят слишком много секса... они подмешивают милый безвкусный порошочек этим хамам в мясо с двойным овощным гарниром и спокойно живут.

– Это блестящая теория.

– Это факт, – сказала она.

Мы сидели в бархатных синих креслах и потягивали холодное вино. Она была в шелковой алой рубашке и черных брюках, ярким пятном выделяясь на фоне приглушенных цветов комнаты. Девушка, рожденная делать позитивные заявления. Девушка решительная, уверенная и полная внутренней силы. Вовсе не похожа на мягких нетребовательных девушек, которых я иногда приводил к себе домой.

– Я видела, как вы скакали в субботу, – сказала она. – По телевизору.

– Я не думал, что вас это интересует.

– Конечно, интересует, раз уж я увидела ваши снимки. – Она отпила глоток. – И все же вы рискуете.

– Не всегда так, как в субботу.

Она спросила, почему нет, и, к собственному удивлению, я рассказал ей.

– Господи, – возмущенно сказали она, – это же несправедливо.

– Жизнь вообще штука несправедливая. Слишком тяжелая.

– Мрачная же у вас философия.

– Не совсем так. Принимайте все как есть, но надейтесь на лучшее.

Она покачала головой.

– Я уж лучше поищу лучшего. – Она отпила вина и сказала: – Что случится, если вы на самом деле разобьетесь во время одного из таких падений?

– Выругаюсь.

– Да нет, дурачок. Я имею в виду вашу жизнь.

– Поправлюсь как можно скорее и снова сяду в седло. Когда ты не в седле, твои заезды достаются другим жокеям.

– Очень мило, – сказала она. – А что, если вы слишком сильно разобьетесь и не поправитесь?

– Будут проблемы. Нет скачек, нет доходов. Начинаешь подумывать о том, чтобы встать на прикол.

– А если вы разобьетесь насмерть?

– Да ничего особенного, – сказал я.

– Это несерьезно, – обиделась она.

– Конечно, нет.

Она внимательно посмотрела мне в лицо.

– Я не привыкла общаться с людьми, которые походя рискуют своей жизнью семь дней в неделю.

– Риск меньше, чем вы думаете, – улыбнулся я. – Но, если уж на самом деле не повезет, на это есть Фонд пострадавших жокеев.

– Что это такое?

– Благотворительное общество скаковой индустрии. Оно помогает вдовам и сиротам погибших жокеев и выжившим сильно покалеченным жокеям, а также обеспечивает, чтобы в пожилом возрасте никто не умер оттого, что ему не хватило угля на отопление.

– Это неплохо.

Чуть позже мы пошли и поужинали в маленьком ресторанчике, явно отделанном под французскую деревенскую кухню – с выскобленными широкими столами, тростником на полу и оплывшими свечами в бутылках. Еда оказалась такой же подделкой, как и остальное, поскольку и близко не лежала с настоящим тушенным на огне в котелке мясом. Однако Клэр не придавала этому значения, и мы съели приготовленную в микроволновке телятину в белом соусе, стараясь не вспоминать о французских подливах, поскольку она тоже часто бывала во Франции, но не на скачках, а в отпуске.

– Вы скачете во Франции?

– После Рождества, если здесь подмораживает, всегда есть возможность выступить в Кан-сюр-Мер. Это на южном побережье.

– Звучит замечательно.

– Пока еще зима. И еще есть работа. Однако да, неплохо.

Она вернулась к фотографиям и сказала, что хотела бы еще раз приехать в Ламборн и просмотреть папку с “Жизнью жокея”.

– Не беспокойтесь, если захотите передумать, – сказал я.

– Конечно, я не передумаю! – Она в тревоге посмотрела на меня. – Вы ведь никому еще их не продали? Вы сказали, что не продадите.

– И не продал.

– Тогда что?

Я рассказал ей о “Коне и Псе”, о Лэнсе Киншипе и о том, как странно мне показалось, что всем им вдруг захотелось купить мои работы.

– Я думаю, – рассудительно сказала она, – что Земля вращается. – Она доела телятину и выпрямилась. Лицо ее было серьезно и задумчиво. – Вам нужен агент.

Я объяснил ей, что мне все равно нужно найти агента для Мэри Миллес, но она отмахнулась.

– Я имею в виду не какого-то агента, – сказала она. – Я имею в виду себя.

Я прямо обалдел. Она посмотрела на меня и улыбнулась.

– Ну? – сказала она. – Что делает агент? Он знает рынок и продает товар. Ваш товар будет продаваться... очевидно. Потому я быстренько разведаю тот рынок, который я еще не знаю. В смысле, спортивный. И если я выбью для вас заказ на иллюстрации для других книг... любой тематики... вы их сделаете?

– Да, но...

– Никаких “но”, – сказала она. – Незачем брать рекорды, если никто этого не видит.

– Но фотографов же тысячи?

– Почему вы такой пораженец? – спросила она. – Всегда найдется место для еще одного.

Свеча высвечивала ее упрямое лицо, бросая абрикосовые блики на щеки и подбородок. Серые ее глаза решительно смотрели в будущее, которого я до сих пор боялся. Я подумал, что она скажет, если я заявлю, что хочу ее поцеловать в то время, когда она думает явно о более насущных вещах.

– Я могла бы попробовать, – убедительно сказала она. – Я хотела бы. Вы мне позволите? Если я не подойду, ну что же, я смирюсь с этим.

Она тебя втянет в переделку, сказала мне Саманта.

Принимай все как есть, но надейся на лучшее.

Я вернулся к моей старой философии и сказал “ладно”, а она ответила “замечательно”, на самом деле так и думая, а потом, когда я довез ее до дома и поцеловал, она и тогда не протестовала.