"Джим Хокинс и проклятие Острова Сокровищ" - читать интересную книгу автора (Брайан Френсис)

21. Все-таки безопасность

Любопытно, что какие-то состояния, которые мы обычно считаем тяжкими, а иногда и позорными, порой служат к нашему спасению. Здесь я имею в виду то, что мы называем «помешательством». Именно такое состояние, как я полагаю, и овладело мною на том плоту. Ни пищи, ни воды, ни горизонта; вероятно, помешательство было даровано нам Всемогущим, чтобы спасать человека до тех пор, пока не вернется к нему новая надежда. Последнее действие, какое я совершил, насколько я могу судить, было разумным и пришло ко мне из воспоминаний о другом печальном событии, когда казалось, что все пропало. Точно так, как когда-то Израэль Хендс пригвоздил меня к мачте «Испаньолы» кинжалом, пробив кожу на плече, я пригвоздил себя к доскам плота за ткань саржевых брюк широким ножом Тейта, вытащив его из щели между досками, где он застрял.

Таким образом, потеряй я сознание от боли, голода, жажды и гнетущих обстоятельств, я мог хотя бы держаться на поверхности волн.

Из того времени – а я, видимо, пробыл на плоту дней шесть-семь – мне запомнились волны. Запомнилось ощущение обожженной кожи, больно стянутой на плечах, горящих губ, языка, которым невозможно было пошевелить. Запомнились затекшие члены и страшная боль от жгуче-соленых волн, словно специально сыплющих соль мне на раны. Порой мне мерещилось, что чудовища плывут рядом с плотом, стремясь сбросить меня в воду, а порой виделись огромные хлопающие крыльями птицы, спускавшиеся как можно ниже, чтобы заклевать меня и унести с собой, словно падаль. Мне слышались шумы, похожие на музыку: разумеется, это могли быть только крики птиц, что же еще? Или, может быть, песнь глубин?

Если говорить о боли, дольше всего в моей памяти жило ощущение жжения, ведь морская вода плескала мне в глаза, проникала в раны: тогда казалось, что имя этим ранам – легион. Еще мне казалось, что я не могу двинуть ногой, не только той, что была пригвождена к доскам плота, но и той, что была ранена; и каждый раз, когда плот накренялся на океанских волнах или резко поворачивался, я вновь и вновь ощущал ужасную боль всюду, где была повреждена плоть.

И конечно – голод, постоянно возвращавшийся, точно волны. Казалось, даже кости мои стали полыми, и мне начали представляться блюда английской кухни: ростбиф и седло барашка, и сбитые сливки с вином – все, что так любила подавать к столу моя матушка. Эти картины громоздились в моей голове, пищеварительные соки стремились заполнить рот, но он оставался сухим, ибо эти соки, как и соки моего мозга, как моя кровь, почти перестали течь.

Но надо всем этим царило ощущение, что я плыву. Я не имею в виду ощущение, что я плыву по океанским волнам: такое успокоение тоже приходило ко мне, но редко. Более частым было чувство, что я плыву где-то над собственным телом, гляжу вниз и вижу себя в беде. Так я лежал, растянувшись на грубых досках, к которым сам себя пригвоздил; лежал, раскинув руки на маленьком плоту, до каждого угла которого мог легко дотянуться. И то и дело меня швыряло вверх и вниз волнами – и огромными, и ничтожно малыми.

Чтобы увидеть эту картину, нужно представить себе молодого – едва за двадцать лет – человека, распростертого, словно жертва, под жгучими лучами солнца, чье тело испещрено ссадинами и ожогами, разъедаемыми соленой водой, и глубокими ранами, кожа вокруг которых местами почернела, а местами побелела – там, где море смыло засохшую кровь.

В таком состоянии я плыл, не приближаясь ни к каким иным берегам, кроме как к морскому брегу моего Создателя, когда однажды, ранним утром, в то время как холодный ветер бился за власть с солнечным зноем, какой-то предмет замаячил передо мной, меня схватили человеческие руки, и я смутно расслышал голоса, задающие мне вопросы. Потом мне сказали, что я на них не ответил – не мог.

Следующее мое воспоминание тоже связано с осязанием: оно о прикосновении – прохладно-чистом прикосновении жесткой, но приличной ткани и грубого дерева. Мне приходилось терпеть, пока восстановится способность видеть: я не мог открыть глаза, они были слишком сильно повреждены морской водой – веки так обметало, что они не открывались, словно специально, чтобы сохранить мне зрение.

Позже мне сказали и о том, что мелкие морские твари набились мне в уши и отыскали путь к ранам. Однако, что касается ран, они оказались защищены соленой морской водой, постоянно их очищавшей, так что удалось избежать более значительного вреда. Что же до ушей, частое промывание их чистой водой на протяжении нескольких дней постепенно вернуло мне мой прекрасный слух. Мальчишкой я любил подносить к ушам морские раковины, желая услышать рев океана. Теперь же я не могу играть в эту славную игру: сама мысль о ней заставляет меня содрогнуться.

По ощущению чьего-то прикосновения и по смутно доносившимся голосам я понял, что, должно быть, поднят на борт корабля, а не попал на землю. Я не ощущал вкуса, не чувствовал запаха: мои ноздри почти закрылись, поврежденные соленой водой. Больше всего мне помогало чувство осязания. Я оказался способен двигать своими членами и таким образом ощупывать то, что меня окружало. Уже за это одно я испытывал чувство благодарности. Любое резкое движение вызывало страшную боль, например, когда меня рвало и я – как мне сказали – пинту за пинтой выплескивал из себя рассол.

Я снова впал в бессознательное состояние, но на этот раз приветствовал его всей душой: это был целительный сон. Думаю, я проспал почти двое суток. Когда я проснулся, дела мои улучшились. Я покамест не мог открыть глаза; мои ноздри, уши и раны страшно болели. Но я заметно воспрянул духом, а чья-то заботливая рука, с помощью небольшой губки, дала мне возможность ощутить на языке вкус крепкого бульона. Даже нектар, похищенный из чаши всех богов сразу, и каждого бога в отдельности, не мог бы обладать более прекрасным вкусом.

Никто не задавал мне вопросов, однако люди, которые за мной ухаживали, болтали рядом со мной вполне дружелюбно, как болтают посетители в пивной. Они были грубы, но – и это довершило чудо – они были англичане! Поскольку я не мог говорить, не мог ни о чем их спрашивать, а они не знали ничего обо мне, они предполагали, что я испанец либо француз; цвет моей кожи был таким темным, что они даже думали, не португалец ли я. Впрочем, говорили они, это, может быть, солнце так опалило мне кожу.

Не могли они определить и мой возраст; из их разговоров, всегда смутно мне слышных, до моего сознания стало доходить, в каком ужасном я нахожусь состоянии. Короче говоря, для них я был человеческим существом мужского пола, обнаруженным на плоту далеко в океане, человеком, национальность которого невозможно определить и которому невероятно повезло, что он вообще остался в живых. Это они повторяли очень часто.

Получив такие сведения, я начал выздоравливать: я твердо верю, что осведомленность приносит результаты.

Мало-помалу мои силы восстанавливались. Опухший язык понемногу обретал прежние размеры, а раны с каждым днем причиняли чуть меньше боли благодаря каким-то снадобьям, которые к ним прикладывали. Вид и характер моих повреждений заставил моих спасителей предполагать, что я мог быть пиратом, попавшим в немилость у банды, или бунтовщиком. Но, судя по одежде – той, что на мне еще оставалась, – они заключили, что она слишком хорошего происхождения, чтобы соответствовать таким предположениям.

Ясно было, что я нахожусь в кубрике, среди матросов английского судна. Их шутки строились на выражениях, которые были мне знакомы; они говорили о короле и о своих родных местах. О своем капитане они говорили – да и думали – мало. Я так и не узнал его имени, а из их пренебрежительных разговоров смог понять, что он был всего лишь наемным профессионалом, чья лицензия позволяла брать фрахты по чартеру.

Я, кроме того, расслышал название порта, в который они направлялись и где надеялись меня оставить. Там они должны были пополнить запасы провианта, подремонтироваться (их корабль задел риф) и обновить паруса, потому что они попали в сильный шторм; короче говоря, пережили обычные трудности дальнего плавания. Название порта мне показалось знакомым, но боюсь, в голове моей царил бы такой же туман, даже если бы они говорили о Плимуте. И снова пришел благодатный сон и увлек меня за собой.

Однажды, когда мне показалось, что я скоро смогу открыть глаза (некоторое ослабление боли и неподвижности век создавало впечатление, что глазам стало легче), в кубрике, среди коек, на одной из которых я лежал, раздался новый голос. И хотя мои восприятия еще полностью не восстановились, он заставил меня насторожиться. Голос, высокий и резкий, осведомился, как идет выздоровление. Ответил ему матрос, который, как мне казалось, более всех обо мне заботился. Он сказал, что я поправляюсь сносно, хотя и медленно.

– Он что-нибудь сказал?

– Ни слова, сэр. Только пробовал. Язык у него больно распухлый, сэр. Принимает только такую пищу, какая льется.

– Он француз?

– Мы так думаем, сэр. Боюсь, не по чему определить было. Ничего в карманах, сэр, да и по правде-то никаких карманов и нету. Почти что и одежды-то на нем не осталось, сэр.

– Да-а-а.

Моя матушка – женщина, которая никогда не спешит с комплиментами, – всегда поражается остроте моего слуха. Она говорила соседям, что я могу расслышать, как птица садится на поле. Благодаря этому слуху я узнаю голоса. А этот голос я знал слишком хорошо, хотя мне пришлось слышать его лишь один раз. Это был голос секретаря Молтби; я слышал его за стенами «Адмирала Бенбоу», когда эти двое проводили заседание военно-полевого суда. Молтби – хозяин этого брига во всех смыслах, кроме кораблевождения.

Как же мне повезло с моими повреждениями! Будь они не столь серьезными, моим спасителям стало бы известно, кто я, прежде чем я понял бы, что попал на борт корабля Молтби.

Корабль Молтби! Черный бриг! Раны у меня заболели снова.

– Сообщите мне, когда он достаточно поправится, чтобы с ним можно было говорить.

– Есть, сэр.

– Теперь о другом. Что там Распен? Сэр Томас спрашивает о его настроении.

– Поспокойнее, сэр. И думаю, еще больше успокаивается.

– А мальчишка?

– Все плох, сэр. Это было… Это было слишком сурово, сэр.

– Да, я знаю. – И тонкий голос удалился.

Матрос, который больше всех мною занимался, который уже давно стал заговаривать со мной, хотя не мог ожидать ответа, повернулся ко мне и сказал:

– У нас тут неприятность на борту вышла. У нас на борту один странный парень есть, с огромным горбом на спине. Имя ему – Авель Рас-пен. Он решил, что юнга над ним смеется, так он возьми да отхлестай мальчишку линем. Чуть не до смерти. Ну, а тебе-то как раз повезло. Это ведь койка Распена, где ты лежишь.

О Господи Боже мой! Я сплю на койке горбуна! Так его зовут Авель Распен? Его следовало бы назвать Каином. Что же еще швырнет судьба мне в лицо? Душа моя издала усталый вздох. Не говоря уже о совершенно непредставимой случайности моего спасения из вод морских сэром Томасом Молтби и его бандой, еще и это?! Что же мне теперь думать?

Когда бриг Молтби подошел и встал рядом с «Испаньолой», меня утешала мысль, что сам Молтби меня никогда не видел. Но из моей памяти ускользнуло, что мы с горбуном однажды встретились на дороге. Правда, он не знал, что я – хозяин гостиницы, осаду которой впоследствии он предпринял вместе со своими сообщниками. Но если он меня увидит, он узнает меня по той краткой встрече. Я лежал на койке совершенно подавленный, но мне хватило здравого смысла на то, чтобы сначала отдохнуть, а потом уже поразмыслить над тем, как вернуться к активным действиям.

К каким же уловкам следовало мне теперь прибегнуть? Неужели конец моим страхам так никогда и не наступит? Что мне придумать, чтобы благополучно сойти с этого корабля, не подвергаясь новым опасностям? У меня было одно преимущество – время. Пока я так себя чувствовал, у меня не было необходимости говорить и не было нужды показываться нигде на корабле.

Если горбун, как я мог заключить из того, что услышал, содержится на судне взаперти из-за своего жестокого поступка, я могу спокойно встретиться с Молтби. Какая еще хитрость может уменьшить опасность? Я мог бы писать, а не говорить – из-за состояния собственного языка.

Но, зная, что горбун убьет меня, как только узнает, мне необходимо было остерегаться того дня, когда он снова получит свободу передвижения. Что мне для этого нужно делать? Я понимал – судя по тому, как лечили меня мои спасители, – что их особенно тревожат мои глаза. Может быть, было бы разумно, чтобы мне забинтовали большую часть лица: такая просьба не могла бы показаться необычной для человека в моем состоянии.

Мои страхи несколько ослабли, мысли мчались, сменяя одна другую. Если можно было бы сказать, что я чувствовал удовлетворение от чего-то, так это – от того, что мои восприятия и сообразительность так быстро восстанавливаются.

По тем беседам, которые вели рядом со мной, я догадался, что они предполагают войти в гавань через пять-семь дней. Мозг мой непрестанно бился вокруг чего-то, выпавшего из памяти: название – название порта, куда шел черный бриг. Откуда оно было мне известно? Но ключа, чтобы открыть этот замок, у меня не было, и, устав, я бросил попытки вспомнить, откуда оно мне знакомо. Вместо этого я стал потихоньку разминать свои члены, то шевеля плечом, то сгибая руку, то ногу, поворачиваясь то туда, то сюда и понуждая свои бедные глаза поскорее исцелиться.

Чтобы подстегнуть и ум, и дух, я стал думать о своих товарищах, обо всех тех, кто попал в заключение в той пещере, о тех несчастных, кто был подвешен выгорать под знойными лучами солнца на склоне утеса, и о тех, кто тревожился, ожидая в беспомощности и неведении, на борту «Испаньолы».

Мой милый дядюшка Амброуз! Как к нему теперь относятся на борту корабля? Какие советы дает он капитану? А на острове – сколько добропорядочных людей пали жертвой злодейств Джозефа Тейта? Справедливо ли, что юный Луи, столь милый моему сердцу, должен лицом к лицу встретиться с таким зверем в образе отца? А Грейс Ричардсон, которую – теперь я это твердо знал – я люблю всей душой так, словно сам Господь Бог предназначил ее для меня, – не будет ли это немыслимо зверской жестокостью, если ей придется встретиться с таким человеком, каким теперь стал Тейт, чьи зловещие руки обагрены кровью стольких людей?

Как это со мной обычно бывает, такие размышления сменились мыслями о насущных заботах. Я резко напомнил себе, что это пойдет всем на пользу, если я придумаю, как мне преодолеть все навалившиеся на нас теперь беды. Задачи были огромны: на острове спасти столько людей, сколько я мог надеяться спасти, – Тома Тейлора, кого возможно из матросов, доктора Джеффериза (пусть даже он мой соперник); отвезти Бена Ганна (если только он еще жив – и как же я содрогнулся при этой мысли!) обратно к его мирным зеленым проулкам и живым изгородям; отдать Джозефа Тейта в руки правосудия, как бы ни умоляла Грейс Ричардсон; возместить весь вред и все беспокойства, что я принес в жизнь и высокопрофессиональную работу капитана Рида; и помочь доставить нас всех домой в здравии и благополучии.

Каждая из этих задач стала бы испытанием и для самого Геракла. Я говорю это вовсе не из чувства собственного величия, а скорее, чтобы показать, что считал их осуществление своим долгом.

Следующая моя мысль была вполне естественной. Чтобы выполнить хотя бы одну (не говоря уже обо всех) из этих задач, я должен позаботиться о том, чтобы вылечиться от всех моих ран и повреждений. И должен также использовать всю свою хитрость и расчетливость, чтобы избежать новых опасностей, пока не смогу приступить к исполнению своих планов.

Именно в этот момент в моем мозгу родилась самая умная за всю мою недолгую жизнь идея. Я вспомнил, почему мне знакомо имя этого порта и прелестного, вдающегося глубоко в берег залива, куда направлялось судно. И тут я почувствовал, как кожа у меня на лице морщится от первой улыбки, на которую я отважился со времени моего спасения. И я от всей души поблагодарил «Адмирала Бенбоу» за тяжелую дверь, скрывавшую меня во время осады.