"Дом" - читать интересную книгу автора (Абрамов Федор Александрович)ГЛАВА ПЯТАЯТаких похорон в Пекашине еще не бывало. Впервые гроб с телом покойного, весь заваленный цветами, венками еловыми, перевитыми красными лентами, венками жестяными, поролоновыми – всякими, – был выставлен посреди клубного зала. Но и это не все. Приехала специальная воинская часть с медным, до жара начищенным оркестром, с новенькими поблескивающими автоматами (то-то было разглядев и разговоров у ребятишек и мужиков), приехали делегации, как это в газетах сообщают, когда хоронят знатного человека, – из области, из района, из леспромхозов. А уж сколько простого люда собралось, дак это и не сосчитать. Своя деревня, конечно, высыпала вся от мала до велика, но и соседние деревне пришли да приехали чуть ли не всем гуртом. Местные, свои, чувствовали себя неуверенно – как и что делать на таких похоронах? Когда своего деревенского хоронят – мужика, старуху там или еще кого, – просто: вой, реви во всю глотку, и ладно. А тут? Солдаты, бравые, с иголочки одетые, брякают ружьями, музыка, какой многие сроду не видали, – все эти трубы серебряные, тарелки раззолоченные… И вот одни намертво заморозили себя, истуканам стояли, а другие молча, как затяжной дождь, обливались слезами. Михаил – он с ног сбился в эти дни – и гроб с Петром Житовым колотил (тот впервые, наверно, за два года трезвый был), и пирамидку сооружал, тело обмывать да наряжать помогал, и еще могилу копал. Сколько он этих могил на своем веку выкопал! Десятки, а может, даже сотни. С четырнадцати лет, с сорок второго года начал заниматься этим делом. В обычное время работа как работа, а были годы – страшно сказать, – когда даже рад ей был. Потому что в самый лютый голод в дом, где покойник, что-нибудь подкидывали из колхоза, из магазина, а значит, и сам худо-бедно подкормишься, да иногда еще какую-нибудь картошину, какую-нибудь хлебную кроху дом принесешь ребятам. Зато уж в мороз, в стужу крещенскую все проклянешь на свете: на полтора, на два метра земля промерзла, все ломом, все кайлом. Взмокнешь так, что пар идет. В общем, привычно было для Михаила могильное дело, можно сказать, спец в этом деле был, а сегодня лопата в землю не лезла: трясутся руки, и все. Из-за этого, между прочим, да из-за пирамидки – красной краски, в последнюю минуту выяснилось, в сельпо нет – он и на траурный митинг опоздал, так что когда вошел в клуб, главные ораторы уже выговорились, пионерия свой голосишко пробовала. Шумилов, новый председатель сельсовета, не успел он перевалить за порог, замахал рукой: сюда. А когда он, горбясь, приседая на носки, подгреб к изголовью – там табунилось все приезжее начальство да местная знать, сказал: – Становись в почетный караул. Суса-балалайка – она по старой памяти повязки красные с черной каймой крепила – пришла в ужас: как? в таком виде – в кирзовых, перепачканных землей сапожищах, в мятом-перемятом пиджачонке (не в параде же рыть могилу!)-и в почетный караул? Но Михаил встал. Встал в голову, неподалеку от стула, который был специально поставлен для Евдокии. Но Евдокия отказалась сесть. Она будто бы сказала: – Всю жизнь перед ним стояла, дак неуж у гроба буду сидеть? В последний прощальный час… Вот тут Михаил впервые за последние два дня разглядел более или менее Калину Ивановича. Усох, нос выпер во все лицо, на верхней губе царапина (Петра подвела рука – он брил покойника), щеки и рот провалились (забыли вставить зубы, пока еще не закоченел совсем)… И Михаил, скошенным глазом водя по лицу старика (сам-то он стоял как вкопанный), подумал: да неужели это тот самый человек, который когда-то один монастырь с мятежниками взял? Но со стороны Калина Иванович на своем красном помосте выглядел внушительно, и тут надо благодарить Петра Житова. Он, Петр Житов, забраковал первую домовину, которую начал было Михаил кроить у себя в сарае. Смерил хмурым взглядом длину уже заготовленных, распиленных досок, перевернул одну, другую и плюнул: – Ты думаешь, кого хоронишь? В общем, пошли на пилораму, выбрали из груды бревен толстенную лиственницу (очень устойчива к сырости), распилили и такую гробницу отгрохали – ахнешь! Гроб попервости хотели везти на партизанское кладбище на грузовике, тоже обитом красным сатином, – тут, наготове, у крыльца клуба стоял, – но Михаил запротестовал: – Да что вы, господи? Неужели такого человека да на руках не снесем? И вот подняли красный гроб на плечи, взмыл в последний раз Калина Иванович над толпой. И все было как положено, все на самом высоком уровне: венки, музыка, воины. Только вот когда Суса опять по старой привычке команду подала: "Ордена и медали вперед!" – вдруг обнаружилось, что ни орденов, ни медалей у Калины Ивановича нет. Вышла заминка, всем стало как-то неловко, не по себе. Шумилов, новый председатель, спасибо, нашелся: – Вынести знамена вперед. Суса – она все законы, все правила знала – строго замахала руками: – Нельзя ведь. Не положено. – А я говорю, вынести знамена вперед! – Шумилов не прокричал, в трубу протрубил. – Все! До единого! Какие есть в клубе и в деревне! И молодежь наперебой бросилась исполнять его приказание. И лес красных знамен взметнулся впереди гроба, по сторонам, и Калина Иванович так в этом красном полыхании и поплыл на партизанское кладбище. У могилы опять говорили речи. Но тут слушали уже вполуха – большое начальство отговорило, а от таких орателей, как Суса, и так давно с души воротит. А главное, все – и малые и большие – ждали, когда солдаты дадут залп. И вот когда стали гроб опускать в могилу, двадцать пять автоматов разом разрядили. Сверху, с сосен, зеленым дождем посыпалась хвоя, золотые гильзы полетели в разные стороны, и тут не обошлось без конфуза: старушонки (эти теперь везде первые – и на праздниках и на похоронах) подняли панику, заорали: "У-у, убьет!" – а потом вместе с ребятишками кинулись загребать гильзы. Михаил (он опускал гроб на веревке в могилу) тоже накрыл одну гильзу сапогом: решил взять на память. Напоследок, уже когда могила была зарыта и вся завалена венками, запели «Интернационал». Но запели как-то неумело, недружно, а когда над головой вдруг вынырнуло солнце, тогда и вовсе умолкли. Да, три дня не было солнца, три дня все вокруг было затянуто непроглядным осенним обложником, а тут вышло – встало в караул. На поминки из-за Евдокииной тесени позвали только начальство (и то не все, а приезжее) да тех, кто делал гроб да копал могилу (этих не позвать скандал), а все прочее народонаселение, пожелавшее почтить память Калины Ивановича на общественных началах, то есть в складчину, собралось у Петра Житова: у того просторно, кухня да передняя – как зал, на всех места хватит. Начальство попервости чувствовало себя неловко. Никак не ожидали, что в такой скудости жил покойник, которого только что возносили до небес. Да и хозяйка на всех тоску черную наводила. Евдокия за эти три дня стала старухой – вот что значит из человека вынуть душу. А из нее вынули. Кляла, ругала всю жизнь мужа, а что без него? День без солнца, ночь без луны. В общем, если бы не Раиса да не ее обходительность – хоть беги из Дунаевского дома. Потому что Евдокия как села к печи у рукомойника, так и сидела. Ничего не видела, ничего не слышала. Только время от времени вздрагивала всем телом да коротко вскрикивала: ой! А Раиса (она подавала на стол) одному ласковое словцо сказала, другому (умеет, когда захочет) – смотришь, и поуютнее на душе стало (все люди), а потом, когда стопки две пропустили и вообще пришли в норму, кое-кто даже глазом за Раису цепляться стал. В черном, как положено, вся в черном, да разве бабью красу тряпкой укроешь? Михаил – они с Филей-петухом, да с Ваней-трактористом, да с Ванечкой-механизатором (так называли Ивана Рогалева да Ивана Яковлева меж собой) сидели на озадках, почти у самых дверей – все ждал, когда начнутся разговоры. Большие мужики собрались, а поминки настраивают, – даже у ихнего брата, работяг, иной раз бывает, костры загораются, – но нет, ничего особенного не услышал. Не раскачались еще? Время не подошло? А его товарищам и дела до всего этого не было. Начальство само по себе, по своим свычаям-обычаям поминает, а мы по своим. Опрокинули один стакан, опрокинули другой, и пошла беседа: какой в этом году будет осенний полаз у семги, удастся ли освежиться, удастся ли хоть раз пошарить в Пахиных владениях. Михаил не пил. Он только пригубил, когда сказали: да будет покойному земля пухом. Не мог пить. Не такие сегодня поминки, когда вино само рот ищет. Все ему не по себе было. И то, что на поминках все люди, которых он ни разу у живого Калины Ивановича не видел, и то, что у Петра Житова за дорогой уже запели (черт знает что за порядки пошли – на похоронах петь!), и то, что Таборский опять выпередился. В клубе да на кладбище на глаза не лез – сгинул, сквозь землю провалился. Не у дел. Калина Иванович не жаловал, а Евдокия, та и вовсе терпеть не могла, просто отворачивалась, просто крестилась, когда мимо проходил, – чего выставлять себя напоказ? А тут только кое-как у Дунаевых угнездились (человек двадцать пять набилось в маленькую горенку) – он. Евдокия, как ни была убита, глаза вытаращила. Да что – не простой день: не дашь от ворот поворот. Вот так Таборский и попал за поминальный стол. Сперва пристроился к ним, работягам, на самой Камчатке, у порога, а потом пропел слово вовремя – сразу царские врата распахнулись. Потому что начальство на сей раз попалось какое-то недотепистое, ни мычит, ни телится. Сидят за столом, поглядывают вокруг да вздыхают: да, вот большевистский стиль жизни, да, вот как покойник жил, – а где ихняя команда, кто возгласит: почтим минутой молчания? Вот Таборский и дал запев. "Вечная память рыцарю революции… Пущай земля будет пухом… Сохраним и приумножим боевые традиции…" Михаил тихонько встал из-за стола и потянул на выход – покурить, прополоскать дымком легкие да хватить свежего воздуху: духотища в избе была, хоть и окошки открыты. Ну и, конечно, отдохнуть от Та-борского – тот в раж вошел, опять за речь принялся, опять равнение на него. У Петра Житова уже совсем с ума посходили – орали «Катюшу». Михаил сел на скамейку под стеной двора за утлым крылечком, где они столько с Калиной Ивановичем сиживали, закурил. И не успел и пяток раз затянуться – Таборский. Хохотнул, кивнул на скамейку: – Давай посидим рядком да поговорим ладком. Раскурим напоследок трубку мира. Пришлось подвинуться. А что? Куда денешься. Не побежишь же! – Дан что, Пряслин, спихнул, говоришь, Табор-ского – и сразу повышение? – Какое повышение? – Ну как же! Маршал лошадиных сил всего Пе-кашина. – Таборский не захохотал. Подковыр при серьезной роже больше жалит. Но и Михаил, в свою очередь, не вскипел, не взвился. Будет, попереживал из-за этой конюшни – не хочешь ли вот так, Антон Васильевич: плевок на твоего лошадиного маршала с высокой колокольни, ни слова в ответ? В общем, сделал Выдержку и только затем, да и то эдак спокойно, с усмешкой: – Насчет того, что тебя Пряслин спихнул, это слишком большая честь для Пряслина. Не заслужил. Жизнь тебя спихнула, а не Пряслин. – Пой, соловушка, пой! А у жизни-то чьи руки? Не твои? – Виктора Нетесова недооцениваешь. – Хо, Виктора Нетесова! А Виктора-то Нетесова кто завел? Все знаем, Пряслин. Разведка работает неплохо. Знаем даже, что ты комиссии пел. – А я и не скрываю. То же самое и тебе в глаза говорил. Таборский докурил «беломорину», закурил вторую: все-таки ходили нервишки. – А жалко, черт возьми, что мы с тобой не сжились. Веселее, когда дерево упрямое гнешь. – Не жалей. – Это почему же? Михаил рывком вскинул голову, врубил: – А потому что мы с тобой не то что в одном совхозе – на одной земле не уживемся. – Да? – Таборский только раз, и то чуть заметно, ворохнул глазами, а потом опять все нипочем. – Рано хоронишь Таборского. Только что начальником стройколонны назначен. Всем строительством в районе заправлять – неплохо, думаю? Тут из окошка горницы кто-то высунул лохматую голову (кажется, секретарь райкома), позвал: – Долго ты еще кворум нарушать будешь? Таборский живо ткнул Михаила в бок: – Чуешь, начальство без меня заскучало. – И вдруг захохотал: – Никуда без Таборского. Подождите, еще и в Пекашине пожалеют Таборского. Да уж жалеют, подумал Михаил, провожая глазами крепкую, высветленную солнцем красную шею, согнувшуюся под притолокой дверей, и тут же выругался про себя: ну что мы за люди? Что за древесина неокоренная? Когда поумнеем? Прохвост, жулик, все Пекашино разорил, а мы жалеем, мы убиваемся, чуть ли не плачем, что от нас уходит! Да, такие разговоры уже идут по деревне, и при этом что больше всего удивляло Михаила? А то, что он и сам теперь, пожалуй, не очень радовался уходу Таборского. А придет время – он знал это, – когда он даже скучать будет по этому ловкачу, по этому говоруну. Вот что вдруг открылось ему сейчас. Сперва спустился под угор по делу – перевязать лошадей на лугу, – а потом вышел к реке, к складам и пошел, и пошел… Берегом вверх по Пинеге, через Синельгу, через Каменный остров, который отгораживает курью от реки… Куда? Зачем? А несите ноги. Куда вынесете, туда и ладно. Мутит, сосет что-то в груди – места не найдешь себе. Под ногами гулко, по-вечернему хрустела дресва, рыбья мелочишка сыпала серебром по розовой глади реки, иногда из травянистых зарослей тяжело и нехотя взлетала утка, не иначе как устроившаяся уже на ночлег, а в общем-то, не рыбой, не уткой красна ныне Пинега. Лодками с подвесными моторами. Страшное дело, сколько развелось этой нечисти! Буровят, пашут Пинегу вдоль и поперек, вода кипит ключом, и что стелется поверх воды – туман вечерний или газы вонючие, не сразу и разберешь, и вот когда Михаил дошел до Ужвия, мелкого ручьишка с холодной водой, отвернул от реки в луга: сил больше не было терпеть железный гром. Пошла густая, шелковая, как озимь, отава, в которую по щиколотку зарывался сапог, кое-где видны были еще белые коряги и щепа – остатки от костров, которые тут жгли косари и пастухи, – а потом все синее, синее стало вокруг, все гуще и гуще темень, а потом глядь – где ельник с поскотиной слева, из которого все время доносился неторопливый перезвон медного колокола на чьей-то загулявшей корове? Пропал ельник. Черная непроглядная стена, как в сказке. И корова больше ни гугу. Поняла, видно, дуреха, что затаиться надо, а то живо угодишь лесному хозяину на ужин – его теперь пора настала. Некоторое время еще светлела вдали река, но затем и ее затопила темень. И если бы не гул и завывание последних лодок да не малиновые росчерки папиросок – где Пинега, в какой стороне? Михаил нагреб возле старого кострища каких-то дровишек – щепы, жердяного лому, полешек березовых, – принес две охапки сена от ближайшего зарода, свалил все это в кучу. Понимал: преступление делает, грех это великий – сено жечь, все равно что хлеб огню предать, да какой сегодня день-то? Кто умер? Собрались, расселись за столом да давай водку хлопать – разве это поминки по такому человеку? Огонь взлетел до небес, алыми полотнищами разметался по лугу, жарко высветил черный ельник. Михаилу стало легче. Вот и он справил поминки по Калине Ивановичу. Свои, особые. Свой дал салют в честь старика. |
||
|