"Оранжевая электричка" - читать интересную книгу автора (Дубровин Евгений Пантелеевич)

ПОБЕГ ВОЛШЕБНИКА

Нет, это звонил не завлаб. Димка Свиридов обычно не делал никакой паузы. Еще только сняв трубку и не донеся ее до уха, Коньшин слышал быстрый, нетерпеливый голос своего начальника: «Алле! Алле! Все спишь, холостяк! Ну ты даешь! Все девушки на уме! А кто работать будет? Слон? Слушай, что я придумал! Гениальная идея! Еще похлеще, чем с Африкой!..»

Сейчас была пауза. Трубка молчала, хотя Петр Кириллович явно слышал чье-то дыхание.

– Я вас слушаю… Алло? Я вас слушаю.

Дыхание усилилось и превратилось в невнятный шелест.

– Да говорите же! Я вас слушаю!

– Петр… Кириллович?

– Да.

– Это я…

Голос был женский, почти детский.

– Кто вы?

– Я Света… Не помните?

– Что-то…

– Вчера в парке…

– Ах, Света… Куда вы исчезли, Светочка?

– Это вы исчезли. – Голос в трубке замолк. Пауза. Потом снова послышался шелест. – Но я нашла вас… Я так волновалась… Словно чувствовала…

Коньшин вспомнил легкие шаги, когда он лежал на холодной, пахнущей осенью земле. Шаги сестры милосердия… Шаги спасения, жизни… Прикосновение теплых рук ко лбу.

– Вы… отвезли меня домой? Я плохо помню.

– Да… Как вы себя чувствуете? – в голосе девушки было беспокойство.

– Неплохо.

– У вас ничего не болит?

– Почти.

– Это… Это правда?

– Я взяла у вас семь рублей… На такси… У меня не было.

– Неловко так получилось… Доставил вам столько хлопот.

– Что вы… – Коньшин почувствовал, как Света улыбнулась в трубку. – Зато я увидела, как живут холостяки.

– Ну и как же?

– У вас красиво… чисто… Я даже удивилась. Не у каждой женщины так чисто и уютно…

– Значит, вы были у меня…

– Конечно. Я уложила вас на кровать… Потом захлопнула дверь… Хорошо, что у вас английский замок… Но сначала я посчитала у вас пульс.

– И как?

– Восемьдесят. Поэтому я ушла… А то бы дежурила у вас до утра…

– Если бы я знал! Было бы сто двадцать. Какая же вы все-таки умница. Чем мне отблагодарить вас?

– Вы уже. Мне было интересно с вами.

– Представляю. Особенно в конце.

– Вы же не виноваты. Этот подонок… Петр Кириллович.

– Что, моя спасительница?

– У вас сегодня день рождения.

– Да. Откуда вы знаете?

– Вы говорили. Обещали отметить. Забыли?

– Начисто.

– Давайте уедем за город? А, Петр Кириллович? Неплохая идея?

– Неплохая.

Сердце Петра Кирилловича упало, потом подскочило к горлу и бешено забилось.

– Тогда я жду вас у Савеловского. У табачного киоска. Знаете?

– Найду.

– Узнаете?

– Постараюсь.

Они еще издали встретились глазами. Света была одета просто, по спортивному – джинсы, майка, через плечо кофта – и со своей косой казалась совсем девочкой. Она держала в руках большую сумку.

– Здесь еда и вино. А цветы я вам подарю лесные.

– Идет. – Он поцеловал ее в щеку.

– Здорово, – сказала Света. – Как же будет сегодня здорово. Вы ничего не чувствуете?

– Чувствую.. Будет действительно здорово! Побежали, вот наша электричка!

* * *

Он сердцем чувствовал беду. После той странной, удивительной ночи, когда он висел на окне и подглядывал через стекло чужую жизнь и когда он понял, что у него есть сын и что в любом случае он не зря жил, ибо человек даже очень плохой или очень никчемный заслуживает оправдания и снисхождения, если от него отделился побег; с той ночи прошло почти два года, и он не знал больше ничего ни о своей бывшей жене, ни о сыне…

Но однажды весенним утром, ярким утром позднего февраля – этот период в средней России зовется весною света – Петр Кириллович ощутил тревожную боль в сердце. Эта боль не была сладкой, щемящей болью, которая возникает почти у каждого, когда человек понимает, что темная, длинная, мертвая зима позади, что впереди солнце, зелень, щебет радостных птиц, может быть, шум моря; моря, которое, кажется, живет только одним – терпеливо ждет своего часа, когда горы уйдут под землю, и что можно будет опять разлиться по всему земному шару, опять стать хозяином всего-всего, заключить в свои объятия, взять под свой контроль непослушную, непонятную жизнь, которая научилась обходиться почти без него, моря; жизнь, которая зачем-то убивает себя сама, хотя пространства на планете много и лицо которой почему-то всегда обращено не к нему, морю, прародителю всего сущего, а к звездам; еще с самого начала, с самого первого мига, едва жизнь открыла глаза, она сразу обратила их к звездам: и человек, и муравьи, и птицы; эту жизнь можно опять взять под свой контроль и постараться никогда-никогда не выпускать из своих темных объятий, надежно спрятать в тяжелых глубинах, чтобы не возник соблазн у жизни смотреть на звезды…

Нет, боль в сердце Петра Кирилловича не была весенней болью. Он почувствовал – случилось что-то с сыном.

И тогда он не выдержал и помчался в аэропорт. Он проделал весь путь до Покровского за шесть часов и приехал уже поздно вечером, когда над селом, Доном, лесом распласталось предвесеннее небо, хрусткое от молодого льда.

Было очень тихо. Казалось, Петр Кириллович находится в мире, из которого выкачали воздух и поэтому исчезли все звуки. Молчало село, молчал Дон, молчал лес, молчало небо. И за окном так же безмолвно двигались люди.

За два года почти ничего не изменилось в его бывшем доме. Так же вся семья жила па кухне, так же вокруг следы поспешности и запустения.

Только вместо детской кроватки теперь стояла деревянная полутораспальная взрослая кровать, на которой скорчилась под одеялом маленькая фигурка. Рядом на тумбочке пузырьки с лекарствами, термометр, тарелка с остатками еды, бутылки из-под молока и кефира, игрушки…

Таня и Миркин здесь же. Бывшая жена сидит на кровати в ногах сына и проверяет тетрадки. Миркин расхаживает по кухне, заложив руки за спину. Тень от всклокоченной головы мечется по пыльным углам, по потолку, кажется, что раскачивает все тот же желтый абажур.

Они изменились за это время. Бывшая жена стала еще полнее, еще женственнее, ее лицо даже, кажется, помолодело. Миркин же постарел и как-то скрючился, словно дерево, пораженное болезнью. За спиной Миркин держал толстую тетрадь, и Коньшину показалось, что именно эта тетрадь и сосет соки из Миркина.

На мгновение у Петра Кирилловича появилось сильное желание войти в дом, вытолкнуть на улицу ненормального поэта, выбросить на свалку пустые бутылки, грязные тарелки, сломанные игрушки, натопить большую комнату-зал, перетащить туда кроватку с сыном, растереть его тельце горячей водой с камфорным спиртом и остаться навсегда в этом большом дощатом обрусевшем финском доме.

Но потом Коньшин взял себя в руки, спрыгнул с колоды, отнес ее на место и медленно побрел в сторону шоссе.

Из Москвы Коньшин послал Тане телеграмму, в которой он писал, что узнал о болезни мальчика и просит срочно сообщить телеграммой, чем он болен и не нужно ли какое лекарство. Ответа он не получил.

Петр Кириллович вызвал бывшую жену на телефонный разговор. Никто на почту не явился.

Тогда Коньшин взял отпуск без сохранения содержания, поселился в гостинице в областном центре рядом с Покровским и стал каждую ночь ездить в село.

Мальчик болел сильно. Весь красный, он то сидел на кроватке, теребя большого облезлого мишку, то спал неспокойным сном, разбросавшись по постели Мать все проверяла тетрадки, а поэт по-прежнему расхаживал по кухне.

Вскоре Коньшин догадался, что у мальчика было или воспаление легких, или сильная простуда, он кашлял, задыхался, хватаясь за горло и спину.

Петр Кириллович знал, где простудился его сын. Ведь он сам когда-то был мальчишкой и совсем нетрудно было встать на место сына, особенно когда тот оставался один в огромном пустом доме. Этот дом казался целым загадочным миром, который ждал своего исследователя. И мальчик – боже мой, Коньшин не знал даже имени своего сына! – наверное, принялся исследовать этот мир. Он лазил по замершим комнатам, с потолков которых свисали сосульки, а в углах притаились мохнатые чудовища; печка, обыкновенная печка, была вовсе не печкой, а одноглазым циклопом, сверлящим мальчика белым, поблескивающим ледяным зрачком.

Возможно, чтобы ступать бесшумно, мальчик ходил по покрытому инеем полу босиком. Может быть, он лизал сосульки. Конечно, лизал. Разве можно удержаться от соблазна сунуть в рот прекрасные, длинные, прозрачные, жгущие губы сосульки? Конечно нет!

Не исключена возможность, что мальчик забрался в ледяной сундук и немного там поспал, пока мать была в школе, а поэт читал в клубе удивленному народу свои странные стихи. Кто из мальчишек выдержит и не залезет в волшебный, полный ледяных сверкающих ценностей, сундук? Никто!

Они не лечили его. Разве так лечат? Почему они не отравят мальчика в больницу? Коньшин висел на окне до тех пор, пока они не тушили на кухне свет.

Он не знал, что предпринять. Предложить свою помощь? Но чем он, кроме отцовской ласки, может помочь малышу? Да и они не допустят его к сыну. Произойдет скандал, его выставят из дома, этим все и кончится. Может быть хуже, если мальчик проснется и испугается криков.

И все-таки Петр Кириллович решил, что он обязательно вмешается, если наступит критический момент, неважно, что из этого выйдет.

Коньшин надеялся, что когда-нибудь Миркиных посетит врач, тогда можно перехватить врача на улице и расспросить его, неважно, что тот подумает, но врач, наверное, приходил только днем.

Может быть, его выдали следы под окном. Во всяком случае, они хорошо подготовились к встрече. Им помогла и мокрая мартовская метель, которая сделала мир плотным, густым и непрозрачным.

Они обложили Коньшина со всех сторон, когда он висел на окне, и, если бы не хрустнула ветка у него за спиной, Петр Кириллович не успел бы даже соскочить с колоды.

Но ветка хрустнула. Коньшин оглянулся и увидел, что прямо на него из сада движется человек, держа перед собой вилы. И справа проступало сквозь метель черное пятно, и слева…

Они обложили его как волка. Они не учли только одного. Что Петр Кириллович когда-то жил в этом доме. Он знал, что рядом стоит лестница, ведущая на крышу. А они не знали, что он это знает.

Коньшин соскочил с колоды, в два прыжка достиг лестницы, за несколько секунд взлетел на крышу, оттолкнул лестницу. Лестница упала кому-то на голову, послышались невнятные ругательства, звон выбитых из рук вил.

– Обходи справа! Эй, стрелять не надо! Живьем возьмем! – теперь никто уже не таился, их было человек пять, они окружили дом.

Сзади цепочки облавы Коньшин разглядел закутанную в пуховый платок фигуру Тани и согнутого пополам от сырости и холода тощего Миркина.

Дымила труба. Покрытая толем крыша была похожа на палубу накренившегося и уходящего в морскую пучину корабля.

– Не высовываться! – командовал кто-то. – Может быть, он вооружен!

– Колюнь, можно я шарахну?

– Я же сказал – живьем!

– Тык для острастки…

– Отставить!

– Гляди, за трубу спрятался. Опытный.

– Точно он в городе ювелирный взял.

– Я вот только не пойму – чего он на учительницу нацелился. Голь же перекатная.

– Может, он за стихами? У Миркина, говорят, целый чемодан стихов. Правда, Миркин?

Послышался смех. Коньшин стоял, прислонившись к трубе, и слушал голоса. Труба была горячая, дым пах подгоревшей кашей, – видно, впопыхах Таня забыла в печке горшок. Летящая метель из крупных струй мокрого снега создавала полную иллюзию движения. Будто в самом деле находишься на уходящем в пучину корабле, как Иванушка-дурачок, мчишься на печке, прижавшись к печной трубе.

Что-то надо было предпринимать… Иначе они сейчас прислонят лестницу и пойдут на штурм, поддерживая атаку заградительным огнем.

Можно было прыгнуть с крыши на кого-нибудь, Коньшин даже выбрал себе жертву: маленького, щупленького парня в огромной папахе и с ружьем; парень замерз, он сгорал от азарта. Он был похож на иллюстрацию к какой-нибудь книжке про партизан.

Если неожиданно прыгнуть на плечи этого «партизана», то все растеряются от неожиданности, – и, может быть, удастся уйти в этом густом снегу. Но тут Петр Кириллович подумал, что с перепугу кто-нибудь обязательно выстрелит ему вслед. Наверняка выстрелит.

И Коньшин упадет, обливаясь кровью.

Нет, это не годилось. Петру Кирилловичу не хотелось валяться подстреленным, как глупый заяц, в снегу. Он осторожно открыл чердачное окно: крючок, который прибивал еще он сам, давно сгнил и отвалился без всяких усилий.

Чердак он знал хорошо. С балок еще свешивались и били по голове и плечам пучки трав, которые он собирал для лекарств и настоев. Не пришлось ему делать ни лекарства, ни настойки – Таня ненавидела спиртное и они не держали в доме ни грамма алкоголя, а самодельных лекарств она почему-то панически боялась и немедленно выбрасывала пузырьки на помойку, если они ей попадались.

С чердака можно было через люк попасть прямо в центральную комнату дома – в так называемый «зал». Правда, чтобы кто-нибудь посторонний не воспользовался этим путем, Коньшин в свое время приладил со стороны «зала» довольно мощную задвижку, но он не сомневался, что Таня и Миркин давным-давно забыли про эту задвижку и она наверняка заржавела и сгнила.

Так оно и было. При первом же рывке задвижка с грохотом упала на пол. Беглец открыл люк, повис в нем на руках и спрыгнул на пол. Прислушался. Тихо. Только через стенку слышно, как гудит в печке пламя газа…

Через окно от метели в комнату льется белый свет, словно в Покровском наступили белые ночи. Да, он был прав. Наверняка мальчик простудился здесь. Правда, сейчас весна, и сосульки растаяли, но вокруг следы от ледяных украшений. Потолок в мокрых пятнах, в углах еще кое-где виднеется снег, словно плесень, доски пола скользкие и поднялись. И запах! В комнате стоял волшебный запах: весеннего леса, подтаявшего снега, мокрых деревьев, первых подснежников; вылезших на солнце из нор и сушивших свои шкурки гномиков…

Разве мог выдержать мальчик этот запах? Запах сказки, струящийся из загадочной комнаты в пропитавшуюся прозаическими запахами кухню…

Петр Кириллович вошел в маленькую прихожую, жутко заваленную всяким хламом. Отсюда был «парадный» выход через палисадник на улицу; «черный» же ход, во двор, был из кухни.

Дверь в палисадник была слегка приоткрыта В щель налетел снег и улегся на полу белым зайцем… Петр Кириллович осторожно выглянул на улицу. Фонари вдоль дороги запутались в длинных нейлоновых нитях метели, как светящиеся рыбы в сети. Их свет не достигал дома, лишь часть палисадника освещалась лампочкой, горящей у дощечки с номером и фамилией владельца. ВЛАДЕЛЕЦ МИРКИН. Владелец всего. Владелец Миркин отнял у него жену, сына, дом, Покровское, любимую работу. ОТНЯЛ МОЛОДОСТЬ. А может быть, и жизнь? Похоже, что так… Очень не хотелось бы, но очень похоже, что так… Разве можно назвать оставшиеся годы жизнью? Один… Никого рядом, и НЕТ ПРОДОЛЖЕНИЯ.

В палисаднике и на дороге пусто. Очевидно, все столпились в саду, готовятся к штурму крыши. Оттуда слышны голоса, крики, адресованные «вору»: осаждавшие еще верят в успех мирных переговоров.

– Эй, парень!.. Сдавайся!

– Выходи! Бить не будем!

– Все равно не уйдешь!

– Выходи! Мы знаем, ты за трубой!

– Случайно шарахнет кто – костей не соберешь!

– Лучше по-хорошему. Отсидишь срок – и свободный.

– Честным человеком станешь.

– У нас один отсидел, а сейчас тракторист – каких поискать! На Доске почета висит! И ты так можешь!

«Еще не поймали, а уже посадили, выпустили и на Доску почета повесили», – подумал Коньшин. Он прикрыл дверь и пошел на кухню. Мальчик сидел на кровати и смотрел на него не мигая, широко раскрытыми глазами.

– Ты волшебник или разбойник? – прошептал он.

– Волшебник, – тоже шепотом ответил Петр Кириллович.

– Почему же ты спрыгнул с чердака? Я слышал. Ты живешь на чердаке?

– Нет, я прилетел из Москвы.

– На самолете?

– Ага.

– Москва красивая?

– Очень.

– Там все волшебники?

– Не все, но много. Я все про тебя знаю. Твоя фамилия Миркин. Ты болен.

– Здорово. А у нас нет ни одного волшебника.

– Это ты волшебника искал в зале?

– Не…

– Признайся. Я никому не скажу.

– Вообще… что-нибудь интересное…

– Босиком?

– Да…

– Чтоб не слышно было?

– Да…

– И опять пойдешь?

– Да… Я уже выздоровел…

– Тебе нравится твое имя? Какое оно?

– Не… Девчоночье… Валька.

– А какое тебе нравится?

Мальчик задумался. У него была смышленая мордашка с любопытными глазами. Но щеки пожелтели и ввалились от болезни, на лбу складки, как у маленького старичка.

– Мне нравится… Илья…

Ручки, торчащие из пижамки, покрылись мурашками: хотя газовая горелка в печи работала на полную мощность, но окна в кухне не были заклеены, наружная дверь не утеплена, дверь в прихожую рассохлась и по полу гулял ледяной сквознячок.

Коньшин набросил одеяло на плечи мальчика.

– Это потому, что Илья Муромец?

– Да… Откуда ты все знаешь?

– Я же волшебник. Хочешь, я переделаю твое имя?

– Ну? – не поверил мальчик. – В Илью?

– В Илью… Вот… – Коньшин сплюнул через левое плечо и три раза щелкнул пальцами: – Чики – Мики буду я, вот теперь ты стал Илья!

– Точно? – прошептал мальчик. Глаза его блестели.

– Абсолютно.

– Илья…

– Илья. Не веришь? Давай проверим. Если я позову, а ты отзовешься, значит, так оно и есть. Идет?

– Идет.

– Илья…

– Что?

– Вот видишь?

– Да… Здорово… А как тебя зовут?

– Зови… Петр…

– Разве бывают волшебники Петры?

– Выходит, бывают.

– Петр…

– Что, Илья?

– Илья… Здорово… Слушай, Петр, ты улетишь назад в Москву?

– Да.

– Когда?

– Сейчас.

– Возьми меня с собой.

Мальчик замер, ожидая ответа, не сводя глаз с Коньшина. У него даже сжались губы.

– Тебе здесь скучно?

– Да.

– Но ты ведь ходишь в садик.

– Хожу… В две смены… Все в одну… а я в две… В две… там нет никого. Только я, тетя Вера и телик. Мы втроем до ночи… Возьмешь?

– А что скажут папа с мамой?

– Ничего. Им некогда. Они учат детей. Так сказала мама. Они всегда куда-то спешат. Я им не нужен.

Коньшин погладил Валю-Илью по голове.

– Я не могу…

– Ты же волшебник.

– Все равно.

– Но почему?

– Это очень сложно… Даже если мы убежим, тебя все равно заберут назад.

– Но почему?

– Сейчас ты не поймешь.

– Но почему? – мальчик заплакал. – Ты мне очень нравишься.

– Ты мне тоже.

Наверху послышался топот. Пора было уходить.

Коньшин склонился над кроватью, прижал к себе маленькое теплое тельце. От сына пахло сгоревшей кашей, размороженным залом, слезами, запущенностью. Сердце у Петра Кирилловича билось неровно, толчками, голова кружилась, ноги дрожали. Он не мог уйти… А что, если… И тогда будь что будет…

– Одевайся, Илья.

Мальчик уставился на Коньшина растерянными глазами, в которых светилась радость и боязнь, что это шутка.

Преследователи нашли люк. Из «зала» неслись их голоса.

– Подожди, не прыгай. Может, у него нож.

– Крикни Ивану, пусть сторожит парадный ход.

– Ловкий, подлюка.

– Матерый.

Коньшин помог мальчику одеться, закутал поверх шубки каким-то стареньким клетчатым платком.

– Илья, бегать умеешь?

– Умею. Я лучше всех… в садике… бегаю.

– Тогда жмем во все лопатки.

– За нами будут гнаться?

– Еще как.

– Кто?

– Злые волшебники.

Кто-то тяжело вывалился из люка на пол.

– Держи ружье.

– Ага… Давай…

Больше нельзя было оставаться ни секунды. Сейчас распахнется дверь – и глаза упрутся в ружье. «Ни с места! Стрелять буду».

Коньшин на цыпочках вышел в прихожую. Человек, спрыгнувший с чердака, разговаривал с товарищем:

– Ушел, Иван?

– Ушел. Ты один не ходи. Вдвоем брать будем. Дай руку.

Петр Кириллович открыл наружную дверь. Пусто. Тихо. Иван, видно, не торопился обходить дом. А может быть застрял где то в сугробе.

Коньшин взят сына за руку, они прыгнули на занесенную снегом дорожку и побежали к калитке. Снег быт рыхлым, влажным, лип к ботинкам, и бежать было тяжело но ноги Петра Кирилловича стали будто не свои, а от робота, они сгибались и разгибались с железной последовательностью, не чувствуя ни усталости, ни тяжести снежных валунов на ботинках.

Коньшин все время ожидал окрика или выстрела, но их не последовало Вскоре колышущаяся пелена метели поглотила их, и Петр Кириллович перешел на шаг.

– Илья устал?

– Не здорово. Как в мультике.

– Надень варежки.

– Не. Я так. – Мальчик засунул ладошку в рукав отца. Ладошка была горячая.

Они шли быстрым шагом по дороге в сторону шоссе, где была остановка проходящего мимо ростовского автобуса. Этот автобус за час домчит их до областною центра и вскоре Петр Кириллович и Илья будут пить в номере гостиницы горячий чай. Если есть места на последний самолет, улетающий в Москву в двадцать два часа, то уже часов в двенадцать они дома. Конечно мать догадается, примчится на следующий день, может быть даже заявит в милицию Надо что-то придумать. Но это потом, в автобусе, в самолете. Немного времени будет. Вот хотя бы. Можно Илью пока оставить у лифтерши тети Дуси. Она хорошо относится к Петру Кирилловичу, выделяет из всех.

Даже однажды угостила дыней, которую прислала ей дочь из Чарджоу. Попросить, чтобы Илья пока пожил у нее, никто сроду не догадается… А потом, когда все успокоится, забрать домой…

Сын единственное, что у него осталось. Пусть Миркин заводит СВОЕГО ребенка. Пусть немного отвлечется от своих стихов. Он еще молодой… А то очень несправедливо получается. Отнял все и хочет отнять еще сына, к которому он не имеет никакого отношения. Пусть на время отложит стихи и займется СВОИМ сыном.

– Петр…

– Что, сынок…

– Как ты сказал?

– Это так… вырвалось, – смутился Коньшин.

– Ты сказал «сынок».

– Это… Я хочу тебя усыновить. Согласен?

– Тогда я тоже стану волшебником?

– Конечно.

– Здорово! Мы будем всегда вместе?

– Всегда.

– Я еще хотел спросить… Хотел спросить… У тебя есть жена?

– А ты как бы хотел?

– Чтобы не было.

– Почему?

– Так… А дети у тебя есть?

– И детей нет.

Илья благодарно сжал руку своего «волшебника»:

– Молодец.

– Почему молодец? – пробормотал Коньшин.

– Хочу, чтобы мы были только с тобой. А ты хочешь?

– Хочу.

– Ты никогда не женишься?

– Пока ты не разрешишь.

– Поклянись.

– Клянусь.

Некоторое время они шли молча.

– Еще долго идти? – спросил сын.

– Не очень. Ты устал?

– Я сильный.

– Хочешь на спину?

– На спину?

– Ага. Ты никогда не ездил на спине?

– Нет…

– Тогда надо обязательно попробовать..

Петр Кириллович присел на корточки и помог сыну вскарабкаться на спину. Тельце Ильи было совсем легким.

– У тебя плохой аппетит?

– Не…

– Мама не готовит твои любимые кушанья?

– Ты правда все знаешь… Каждый день… почти одно и то же… Картошка с консервами… и борщ… из пакетиков… Он почему-то сладкий…

– Я тебя буду кормить яичницей с салом. И бараньими котлетами. И настоящим борщом. И курицей, запеченной в фольге. И рыбой-капитаном.

– Рыбой-капитаном? Здорово!

– Да. А в воскресенье мы с тобой будем ходить в кафе-мороженое и есть пломбир с орехами.

– Здорово!

Метель обвивала их мокрыми нейлоновыми нитями, скользила по лицу, одежде, не оставляя следов, и с тихим шорохом свивалась на земле в большие канатные бухты.

Справа и слева, словно океанские лайнеры в тумане, проплыли последние избы, посвечивая огнями. И сразу стало просторнее и светлее. Неподалеку черной стеной, иссеченной белыми шрамами метели, замаячил лес. Дорога огибала его, уклоняясь вправо; за лесом проходило ростовское шоссе. Если немного напрячь слух, то можно услышать, как гудят машины.

– Петр…

– Что, Илья?

– Ты когда меня усыновишь?

– Тебе очень хочется?

– Очень…

– Давай тогда прямо сейчас.

– Давай.

Петр Кириллович перебросил тельце сына со спины на грудь, поцеловал в мокрую холодную щеку и водрузил на место.

– Все. Ты мой сын.

– Все?

– Ага.

– Так быстро?

– А чего ж…

– Но… Петр…

– Что, сынок?

– А нам поверят?

В голосе ребенка было беспокойство.

– Поверят. Мы справку достанем. Не волнуйся.

Вдруг сзади послышалось какое-то движение. Будто кто-то бежал следом, пробиваясь сквозь пургу. Коньшин остановился и прислушался. Вскоре действительно он различил топот и голоса. За ними бежали.

– Погоня! – сказал Петр Кириллович с отчаянием.

– Погоня! Здорово! – обрадовался Илья. – Как в кино! Вызывай вертолет!

Шум погони приближался. Кажется, даже впереди, на краю села, заурчала машина. Петр Кириллович затравленно оглянулся. Слева поле, справа лес… Вперед и назад дорога заказана.

– Держись!

Коньшин бросился к лесу. Сначала бежать было легко: ветер снес с озимых почти весь снег, под ногами чувствовалась ледяная корка, которая не успевала полностью разрушиться под ударом ноги, и было такое ощущение, словно бежишь по граверной дорожке.

– Папа! Да вызывай же вертолет. Или вездеход! Или танк!

– Сейчас… сейчас… мы так… Тебе не холодно?

– Нет. Здорово.

«Папа»… Никто никогда в жизни не называл его папой… Неужели он правда папа, а за его спиной подпрыгивает, обняв за шею, сын, родное существо, плоть от плоти… Бежать, пока хватит сил… Лишь бы успеть до шоссе… А там остановить любую машину… Сказать – заблудились… Перед городом сойти… Обойти стороной пост ГАИ и проникнуть в город через какую-нибудь тихую улочку… Ведь они наверняка сообщат в милицию: дескать, похищен ребенок…

Коньшин оглянулся. Погоня свернула с дороги и пошла по его следам.

– Эй ты! Стой! Все равно не уйдешь…

Коньшин прибавил ходу. Но бежать стало труднее. Ближе к лесу снег стал совсем глубоким.

Сзади ударил выстрел. Наверно, шарахнули вверх, для острастки.

– Папа! Они догонят…

Да. Они догонят… Снег был уже выше колен. Один раз Петр Кириллович провалился по пояс.

– Папа… Ладно… Ничего не получилось… Оставь меня, а сам беги… Потом придешь… Ночью. Я буду ждать, – сын постучал по его шапке, как по кабинке автомобиля.

– Будешь ждать? – хрипло дыша, спросил Петр Кириллович.

– Буду.

– Сколько?

– Всегда.

Да, ничего не получилось… Эта затея была мальчишеством от начала до конца. Даже если бы им удалось уйти, все равно не добраться до Москвы. Поймали бы. Не в гостинице, так в автобусе, не в автобусе, так в аэропорту. Преступление-то очень серьезное – кража ребенка.

Петр Кириллович опустил Илью в снег.

– Ладно, прощай, сынок…

– Прощай, папа.

Коньшин поцеловал сына в лоб, секунду помедлил и, собрав последние силы, побежал в сторону близкого леса.

Отбежав немного, он оглянулся. Возле Вали-Ильи уже столпились люди, слышались возбужденные голоса, светили фонари, один луч был очень мощный. Этот луч метнулся в его сторону, но не прошел и половины пути, запутался в нейлоновой сетке и упал на землю.

– Коньшин!

Петр Кириллович вздрогнул, споткнулся и чуть не упал.

– Коньшин, остановись…

Петр Кириллович остановился, невольно радуясь передышке. Он бежал из последних сил. Голос, который его звал, был женский. Он сразу узнал этот голос. Жена тоже участвовала в погоне.

Таня спешила к нему, увязая почти по пояс в снегу. Она была похожа на раненую моржиху, которая спешила к своему детенышу, укрыла его, оставила в безопасности, а теперь преследовала врага.

– Петр, ты что это вытворяешь?

Она произнесла это таким тоном, словно они все это время жили вместе, словно она его жена и он взял и отмочил глупую шутку.

– Сначала надо поздороваться, этому учат еще в садике, – сказал Петр Кириллович.

– Ну, здравствуй…

– Здравствуй…

Таня протянула варежку, к которой прилипла корка снега. Наверно, она часто падала, когда бежала.

– Варежку надо снимать, когда здороваешься, – опять назидательно сказал Петр и осторожно освободил ее руку. Так же осторожно и пожал кончики ее пальцев. Варежка упала в снег. Пальцы были очень горячие, почти огненные.

– Ты бегаешь… как волк, – сказала она.

– Это от питания. Я хорошо питаюсь. Кроме того, я делаю зарядку.

Таня дышала тяжело, всей грудью, как выброшенная на берег рыба. Видно, из-за своих тетрадок и стихов блаженного мужа она мало двигалась. Из ее круглого рта с горячими алыми губами вырывалось белое облачко и тут же падало вниз, иссеченное жесткими нитями пурги, словно медуза под ударами удочек мальчишек-разбойников.

– Как ты живешь? – спросила она.

– Как видишь. Я в хорошей форме. Обвел вокруг пальца целую роту добровольцев. Это ты подготовила засаду?

Таня не смутилась.

– Вообще-то я догадывалась, что это ты…

– Еще бы. У вас же с Маркиным огромный опыт по части свиданий через окно, – не удержался Коньшин от язвительного замечания.

Таня пропустила ехидство мимо ушей.

– Конечно, не на сто процентов, но все-таки я предполагала, что это можешь быть ты.

– Поэтому вооружила всех ружьями.

– А как же ты хотел? А вдруг это вор!

– Что у вас воровать? Стихи Миркина?

– К стихам не цепляйся. Миркин – великий поэт.

– Не сомневаюсь.

– Вот… Но когда ты украл ребенка… – Таня опять задышала тяжело, слоено мысленно побежала дальше по глубокому снегу. Глаза ее налились гневом. – Когда ты украл ребенка… Я уже знала точно… Это ты… Только ты способен на такое безумство… Если бы не Валя, я бы сама… дробью тебя по ногам!..

– Зачем же по ногам? Целила бы уж в грудь.

– Идиот… Тащить еще больного ребенка… Неужели ты не мог догадаться, что тебя сразу поймают? При современной технике… Мы же сразу сообщили и в район, и в область… Везде патрули… Все дороги перекрыты… Ты всегда был чокнутым… Чокнутым и умрешь.

Таня замолчала. Коньшин подождал, не скажет ли она еще чего, но она молча смотрела мимо него, на колышущуюся завесу снега.

– Слушай, – сказал Петр Кириллович, – отдай мне сына.

– Это не твой сын.

– Мой. И ты это прекрасно знаешь.

– Не твой.

– Брось упрямиться. Это бессмысленно. Я чувствую сердцем, всем телом – это мое. Он и говорит, и смеется, как я. Мои движения… Тебе же он все равно не нужен. У тебя есть Миркин, любимая работа, а у меня нет ничего.

– Кто же в этом виноват? – Таня говорила отрывисто, не разжимая губ. Дыхание ее как-то сразу успокоилось, волнение прошло.

– Конечно, не ты.

– Ясно, что не я.

– Нет, конечно, нет. Разве кто сказал «да»?

– Не паясничай.

– Виноваты гены. У нас с тобой гены несовместимые, у Миркина же гены оказались в самую точку, вот он и победил. Все научно. Так ведь? Выходит, виновата не ты, а тот, кто создал гены. Поскольку доказано, что бога нет, то виновата Судьба. Как говорится, не судьба. Видишь, как все стройно и логично.

– Паяц. Мелкий паяц. Всю жизнь был мелким паяцем. Ты просто жалок со своим юмором. Со своими поступками. Додумался красть ребенка, как в шестнадцатом веке…

– В двадцатом тоже крадут, к твоему сведению. Например, в Чикаго… Там на детях – целый бизнес.

– Мелкий паяц…

– А насчет поступков… У тебя они тоже оригинальные. Ружья. Засада. Погоня. Облава. Как ты до собак не додумалась? Погоня с собаками очень эффектна. Бух-бах! Гав-гав! Ату его! Впереди Миркин на белом коне с обнаженной шашкой. Кстати, где же он? Или он подстрелил сам себя? Я слышал выстрел. Это не он шарахнул?

– Ну хватит болтать, – сказала Таня устало. – Ты по-прежнему любишь потрепаться. Я, собственно, пришла к тебе, чтобы сказать… Я хочу тебя попросить…

– Попросить? Что же у меня можно попросить? Я отдал тебе все. – Коньшин пошарил по карманам. – Вот платок, но он грязный. Вот кошелек, но он пустой. Вот сердце, но оно разбито. Вот печень, но она больная. Вот голова, но в ней ничего нет. Только руки и ноги. Руки и ноги у меня хорошие, сильные. Хочешь?

– Ты стал еще большим трепачом. Сказывается влияние столицы. – Таня поморщилась. – Ладно… перестань. Я пришла взять с тебя слово…

– Ах, слово… Всего-то навсего…

– Ты должен дать слово, что никогда не повторишь этого безумного поступка. И никогда не приедешь в Покровское.

– А если меня пришлют в командировку?

– Ты должен понять, – продолжала Таня, не слушая бывшего мужа, – что такие встряски, как сегодняшняя, не могут пройти для мальчика бесследно, Эту ночь он, конечно, забудет…

– Не забудет.

– Забудет. Я ему внушу, что все это было во сне. Валя ведь еще совсем маленький…

– Илья…

– Какой Илья?

– Я его переделал в Илью.

Наступило молчание.

– Ты… и фамилию… переделал? – голос у Тани дрогнул.

– Фамилию он не просил. А имя просил.

Бывшая жена заплакала. Она плакала тихо, горячо, страстно; Коньшин не знал, чего было в этих слезах больше: ненависти, страха, отчаяния или жалости к себе.

– Всю жизнь… Всю жизнь… Исковеркал… Живу в вечном страхе… Не знаю, что он выкинет… Эти письма… Телеграммы… Вызовы на почту… Как бомбежки… Господи, да когда же я избавлюсь от тебя? Одна ночь… Одна глупая ночь в этом дурацком шалаше… Случайность… Слепая случайность… И вот исковеркана вся жизнь… Миркин… Он тоже мучается… Смотрит… Ждет… Боится… За себя, за меня, за сына… Вот придешь ты и что-нибудь выкинешь, поломаешь, разрушишь все.

Таня плакала и плакала, продолжая причитать, закрыв лицо руками: одна голая, другая в перчатке.

Коньшин был потрясен. Он не ожидал найти в жене столько ненависти. Он считал, что они давно забыли о нем думать, а оказывается, они помнят о его существовании ежеминутно: получается так, что он, Коньшин, постоянно отравляет им жизнь. А он-то думал, что несчастен только он; Петр считал себя благородным, потому что затаился в своей квартире, не надоедал, не требовал, не жаловался, не теребил. Он считал себя мучеником, а оказалось, что мученики – это они, Миркины.

Петр Кириллович поднял варежку, отряхнул ее и надел Тане на руку. Она не сопротивлялась.

«А вдруг она меня еще любит? – нелепая мысль пришла Петру Кирилловичу. – Ведь так бывает. Разлюбила, а потом снова полюбила. Может быть, ей осточертел Миркин со своими нелепыми стихами».

Он взял бывшую жену за плечи и привлек к себе. Таня не сопротивлялась. Горячая волна побежала от сердца, через горло, ударила в голову. Петр Кириллович покачнулся.

– Милая моя… – прошептал Коньшин. – Поедем со мной… с сыном… Начнем все сначала… Мы так заживем… Мы будем самые счастливые на свете… Клянусь тебе… Я сделаю все…

– Я тебя ненавижу! Ненавижу! – Таня стала вырываться. – Ненавижу все: твой голос, твой запах!.. Твою глупость!.. Твое слюнтяйство! Идеалист! Проклятый идеалист! Почему ты не грубый, не жестокий! Хоть бы раз ударил! Даже когда я с… Миркиным. Ты даже тогда вел себя не как мужчина! Меня надо было по морде, по морде! Поднять юбку – да ремнем, ремнем! А он смотался в Москву! Его высокоблагородие проклятый!

Коньшин разжал руки.

– Ладно, – сказал он глухо. – Я больше не приеду. Живите спокойно. Бомбежки кончились. Но я сделаю это только при одном условии. Мальчик должен остаться Ильей.

– Никогда! Боже, какой нелепый бред! Какая чушь!

– Да, – твердо сказал Петр Кириллович. – Он должен зваться Ильей. Иначе я опять сделаю попытку его украсть. На этот раз по всем правилам. С применением техники. Сегодня ведь все получилось экспромтом, а если бы я подготовился, то Илью тебе больше не видать. Но теперь я подготовлюсь.

Лицо Тани исказилось от ненависти и стало некрасивым.

– Да, – выдохнула она. – Я верю. Ты на все пойдешь, когда вобьешь себе в голову. Ты живешь в выдуманном мире и поступаешь, как псих. Ладно… пусть Валя будет Ильей… И будь ты проклят!

Она повернулась и пошла к темной группе, где по-прежнему посвечивали фонарики и откуда ее уже звали: «Татьяна Сён-на!», «Поехали, Татьяна Сён-на!»

На дороге поджидала машина с яркими фарами – наверно председательский «уазик».

– Эй, – крикнул Коньшин. – Эй!

Таня испуганно оглянулась. Вернее, она дернулась вправо и слегка пригнулась. Может быть, она думала, что он собирается выстрелить или кинуть в нее камнем. Она, наверно, и в самом деле считала, что он способен на самые сумасшедшие поступки.

Она стояла, утонув по колени в снегу, и смотрела в его сторону жалко и растерянно.

– Эй! Не забудь снять милицейские посты! Обязательно! У них и без меня работы по горло! Поняла?

Она выпрямилась и пошла к своим уже спокойно. Она знала, что теперь он не выстрелит и не кинет камнем.

* * *

Таня позвонила в дверь рано в воскресенье, часов в восемь. Летом. Он еще спал. Звонок был длинным, настойчивым, Коньшин был уверен, что опять принесли какую-нибудь телеграмму от давно забытого человека насчет билета или ночевки, и поэтому не спешил открывать глаза.

Рядом кто-то посапывал. Коньшин повернулся и с удивлением увидел на соседней подушке кудрявую голову какой-то девицы Откуда взялась девица, он не имел ни малейшего понятия.

Коньшин напряг память, но кроме каких-то беззвучных цветных лохмотьев воспоминаний оттуда ничего не всплыло. Во всяком случае кудрявой девицы среди лохмотьев не было.

Петр Кириллович набросил халат, просунул босые ноги в тапочки, пригладил пятерней волосы и пошел открывать.

На лестничной клетке стояла Таня.

В первый момент он ее не узнал. На ней было строгое синее платье, белый поясок, белые туфли-лодочки, скромная прическа, в которой очень нарядно вились седые пряди, словно кто-то украсил женщину серебристыми конфетти, словно елку.

– Ты? – почему-то не удивился Коньшин. Наверно, потому, что в глубине души он всегда верил: она придет.

– Я.

– Заходи.

Он попятился задом, освобождая ей место в маленькой прихожей, и торопливо закрыл дверь в комнату, где спала неизвестная девица.

– У меня… не прибрано… можно на кухню?

– Можно.

Она мельком, повинуясь привычке, неистребимой женской привычке, даже не привычке, а инстинкту, глянула на себя в зеркало, поправила платье под пояском и прошла на кухню.

Коньшин просунул голову следом и пришел в ужас. Кухня представляла собой свалку. Стол загажен кругами от консервных банок, пятнами от вина, остатками яичницы, на нем валяются бутылки, рюмки, корки сыра, разбита тарелка, женская косынка с Эйфелевой башней. А плита? Его гордость, своей чистотой всегда поражавшая женщин? Плита была почему-то вся испачкана чем-то белым, судя по запаху, зубной пастой. На конфорке стояла совершенно черная кастрюля с обуглившейся картошкой, и оттуда тянуло как с пепелища, залитого запоздалыми пожарными.

Коньшин изо всей силы напряг память, пытаясь узнать, что же вчера было, но ни в сердце, ни в голове даже ничего не шевельнулось.

– Ты извини… – сказал Петр Кириллович и покраснел. Он не краснел уже много лет, наверно с юности, и давно забытое чувство стыда как-то омолодило его лицо и просветлило душу. – У меня гости вчера были… Я сейчас…

Он засуетился, смахивая со стола в мусорное ведро все подряд.

– Ладно… Я на минутку. Ты иди лучше умойся. – Таня присела на краешек табуретки. Эта табуретка от кухонного гарнитура – серое с красным – чудом сохранила свою чистоту и невинность посреди всеобщего разгрома, и бывшая жена сразу потянулась к ней, как только вошла в это логово; может быть, если бы не эта табуретка, Таня и не вошла в кухню, а осталась стоять в коридорчике. – Рюмку-то выбросил? Она же целая, – Таня следила за торопливыми, дрожащими движениями бывшего мужа.

Коньшин послушно достал рюмку из мусорного ведра и положил в раковину.

– Премию вчера обмывали, – сказал он торопливой виновато. – Народу много было. Черти… никто не догадался убрать за собой.

– Зачем ты оправдываешься?

– Да… Конечно.. Ты чаю хочешь?

– Нет. Ты иди умойся.

– Сейчас… Я все-таки поставлю.

Он налил чайник, поставил на плиту. Чайник был заляпан яичницей. Он, загородившись от Тани спиной, пытался соскоблить ногтем пятно, но яичница засохла и не поддавалась. Тогда Коньшин повернул чайник так, чтобы пятно не было видно с Таниной стороны.

– Я мгновенно…

Таня кивнула. Она сидела, положив руки на колени, придерживая еще красивыми смуглыми (отдыхали на юге?) руками маленькую блестящую сумочку, с какими ходят в театр. (Взяла специально в столицу. Наверно, думала, что в Москве все ходят нарядные, с театральными сумочками.) Она смотрела, до отказа повернув голову, в окно. Из окна был виден кусочек сквера: огромный куст сирени, где жили два соловья и под которым они когда-то выясняли отношения с Рыжей Доцентшей; небольшой поливной лужок с одуванчиками и белыми крупными ромашками.

– Открыть окно?

– Открой.

Он подошел к окну, толкнул раму. Третья часть окна, почти от пола до потолка – дань моде, – освободилась от мутного стекла и впустила в комнату утренний городской воздух: смесь запахов бензина, пыли, политого луга, ромашек, увядшей сирени, нагретого асфальта, вчерашнего борща, резеды, голубиного помета, сияющего под солнцем, холодного от родниковой воды Останкинского пруда.

Таня подалась навстречу этим запахам, словно отгораживаясь от воздуха кухни, но вскоре пласты городского лета заполнили все вокруг, легли друг на друга слоями, как порода в куске сланца, а запахи неправедной ночи бросились врассыпную, набились в мусорное ведро, в сгоревшую кастрюлю, в залапанные стаканы и фужеры.

Солнце заполнило левый угол окна, постепенно поднималось вверх и одновременно проливалось на пол, и вдруг в кухне, несмотря на запущенность, стало свежо и нарядно. Петр Кириллович быстро, наспех умылся, обмахнул электрической бритвой щетину, освежился своей любимой польской пеной «Мэфисто» и на цыпочках прокрался мимо кухни в комнату переодеться; там у него стоял платяной шкаф.

Девица спала лицом к двери, подложив ладонь под щеку; ее длинные черные кудри разбросались по подушке, одеяло сползло, обнажив худое плечо и большую ступню, наверно сорок третьего размера.

Коньшин на мгновение задержался, рассматривая невесть как попавшую в его кровать девицу. Большой пухлый рот со следами помады, длинный, но красивый, какой-то мужественный, совсем не женский нос; уши тоже большие, прижатые к голове.

«Пловчиха, наверно, или баскетболистка, – подумал Коньшин, – черт возьми, где же я ее подцепил?»

Возраст девицы определить было трудно. У спящей женщины вообще невозможно определить возраст; спящая женщина всегда выглядит моложе своих лет, потому что спящая женщина не злится, не смеется, не плачет, не кокетничает, не старается выглядеть моложе; все спящие женщины беззащитны, кротки и похожи на послушных маленьких, маменькиных дочек, какими они и были все когда-то.

Одеваясь, Коньшин старался не шуметь, чтобы спортсменка не проснулась; он надеялся назначить свидание жене в городе где-то часа через два, а за это время освободиться от девицы и навести в квартире порядок.

У него выпала вешалка и с довольно сильным грохотом ударилась о пол, но «соседка по ночи» – любимое выражение одного институтского донжуана – не проснулась, лишь утянула под одеяло свою ступню сорок третьего размера и почмокала с обиженным видом пухлыми губами.

Коньшин недавно купил себе прекрасный английский костюм, серый с едва заметной красной нитью, который очень шел ему; молодил и стройнил; в этом костюме Петру Кирилловичу хотелось говорить всем: «Я вас слушаю, сэр» или «К вашим услугам, мадам». Если же закурить сигару, то Петр Кириллович сразу становился похож на усталого бизнесмена, у которого на плечах лежат банки, фирмы, рудники, игорные дома, разбросанные по всему свету.

В этом костюме движения у Петра Кирилловича становились спокойными, не суетливыми, лицо внимательным, а речь плавной.

Коньшин вошел в кухню, Таня оглянулась на скрип двери и в первый момент его не узнала. Он увидел по ее глазам, что не узнала. Она увидела входящего в кухню, отлично одетого, усталого, но еще молодого мужчину и невольно начала подниматься навстречу; очевидно, она ожидала, что Коньшин опять появится в халате растрепанный и опухший.

– Доброе утро, – сказал Петр Кириллович.

– А… Доброе утро. У тебя хороший костюм.

Коньшин открыл холодильник, там тоже был беспорядок.

– Может быть, выпьем за встречу?

– Я не пью. Ты знаешь…

– Так и не научилась?

– Нет.

– Тогда я выпью. Голова трещит после вчерашнего.

– Выпей. А мне налей чаю.

Он приготовил Тане большую чашку чаю, а себе налил кофе, нарезал сыру, копченой колбасы, положил в вазу конфет и печенье.

– Как ты живешь? – спросила Таня, дождавшись, когда он выпьет коньяк.

– Так себе… Спасибо… Ты же видишь… Как все холостяки.

– Жениться не собираешься?

– Нет.

– Почему?

– Боюсь. Да и привык один, – коньяк начал действовать на Петра Кирилловича. – А потом, если уж честно. Жду тебя…

Она покачала головой:

– Никогда…

– Но почему? – возразил он горячо. – Миркина… Его ведь теперь нет…

От Ивана Ивановича Коньшин знал, что Миркин умер. Замерз прошлой зимой. Его нашли в лесу только на вторые сутки полуодетым без вещей и денег. Таня потом рассказывала, что никакой ссоры между ними не было, она даже не слышала, когда муж ушел из дома. Ушел он глубокой ночью.

– Я никогда… – повторила Таня, и лицо у нее стало задумчивым и грустным.

– Будешь хранить память?

– Вообще… У меня такое чувство, что он вовсе не умер. Вот-вот ему надоест бродить в лесу – и он вернется… Я даже дверь не закрываю на ночь… Я счастлива, что мне пришлось соприкоснуться с гением… Конечно, это был гений… Мы просто пока не осознали… Потому что он был непривычным. Все непривычное понимаешь лишь потом, когда станешь взрослее и умнее…

– Человечество пока не доросло до Миркина?

– У тебя ирония в голосе – и зря. Он умер непонятым. Это факт. Даже я, которая его знала лучше всех, плохо понимала. Но теперь я кое-что начинаю соображать… ЭТО БЫЛО ЯВЛЕНИЕ ПРИРОДЫ...

– Миркин – явление природы?

– Да. И пожалуйста, не улыбайся.

– Я не улыбаюсь. Я удивлен.

– Он был прост и загадочен, как явление природы. Как дождь, как влажная земля, из которой растет и огромный дуб, и трепетный колокольчик… Ты знаешь, как он умер? Я никому не говорила… Все равно не поймут… В ту ночь началась гроза… Зимняя гроза… Это было жутко… Среди пурги метались молнии… Я слышала, как шипел снег, натыкаясь на огненные клинки… Это так необычно… Я немного представляю себя на его месте… Он должен был понять: ЧТО ЭТО ТАКОЕ? ДЛЯ ЧЕГО? КАКОЙ В ЭТОМ СМЫСЛ? Он хотел понять и написать стихи ЧТОБЫ ОБЪЯСНИТЬ СМЫСЛ ЛЮДЯМ. Он побежал в поле, в лес, ища эти шипящие молнии И заблудился. И погиб. Наверно, он и не заметил, что умирает. Ему было не до этого, он сочинял стихи. Когда его принесли. На его лице была улыбка… и рот полуоткрыт, словно он что то шептал. Наверно, он сочинял стихи… Жаль только, что мы никогда не узнаем, что это за стихи.

– Да, – глухо сказал Коньшин – Счастливый человек. Он был любим. А значит, не умер, а остался жив. И даже сделался легендой. Любимый человек всегда сделает из любимого человека или бога, или святого.

– Считай, как знаешь. Все равно тебе его не понять. Вы слишком разные. Но он жил ради тебя, ради всех нас. Что ж, такова участь всех гениев и пророков.

– Пусть будет так, – устало сказал Коньшин. – Спорить с тобой бесполезно да и, наверное, не нужно. И все таки я рад, что ты так верна его памяти. Хорошо от одной мысли, что ЕСТЬ ВЕРНЫЕ, НАДЕЖНЫЕ люди. Хорошо, что в принципе есть. Понимаешь? Жаль, что мне не повезло в этом плане. Я не встретил такого человека. Но я не обижаюсь. Просто не повезло. Не каждому же. Ну хватит о Миркине. Как ты сама живешь, как сын?

Таня вздрогнула, с трудом отрываясь от своих мыслей.

– Да хватит. И так голова разболелась. Но я впервые о нем говорю. Не с кем.

– Может быть, все таки выпьешь коньяку?

Он налил ей рюмку.

– За что? – спросил Коньшин.

– Давай за молодость.

– Давай.

Они разом выпили и задумались. Коньшин вспомнил шалаш, Дон, ночь, дождь и их, молодых, чистых, красивых, у которых была впереди вся жизнь… Подернутая розовым туманом.

Таня, наверно, думала о том же.

– Да, – сказала она. – Хорошая это вещь – молодость. Везде разлита радость. Даже огорчения – радость. Даже горе – радость. Так может быть?

– Может… Это как летняя гроза… Прошла – и снова солнце… И даже в разгар самой жуткой грозы ты знаешь, что все равно скоро будет солнце. Воздух стал чище, земля горячей… Солнце жарче…

– А сейчас… Как я живу? Каждый день все меньше моего «я» и все больше чужого. Меня больше волнуют горести и радости других. Это, конечно, хорошо… Для всех… Но только не для меня. Постепенно я теряю себя… Остается лишь прошлое… Но думать о прошлом очень опасно… Можно прийти к отрицанию настоящего… А это конец личности… Я сейчас директор школы…

– Поздравляю. Ты знаешь, я все время чувствовал какое-то смутное беспокойство… Почему-то хотелось встать по стойке «смирно». Теперь мне все ясно.

– Не смейся. Это очень ответственно и забирает тебя всю, без остатка.

– Ты прирожденный директор школы. Ты нашла себя.

– Потеряв себя.

– Нашла. В других.

– Может быть…

– Как сын? Он, наверно, совсем беспризорный. Я знаю – ты не сдержала своего слова… Он так и остался Валентином.

– Я не смогла.

– А я сдержал.

– Знаю… Мужчины всегда порядочнее женщин в таких вопросах. Ты уж извини… Сын… ничего растет… Конечно, почти всегда один… Но у него нет дурных наклонностей… Любит очень машины… Мечтает стать конструктором.

Коньшин взял бывшую жену за подбородок, приподнял ее склоненное к чашке лицо.

– В меня? Это мой сын? Теперь-то ты уж можешь сказать…

Таня прямо смотрела ему в глаза, жестко и безжалостно.

– Зачем тебе это? У ТЕБЯ НЕТ СЫНА. И никогда не было. Смирись с этим. Оставь всякую надежду. Я признаюсь тебе… Дело уж прошлое. В прошлом году я рассказала Валентину все.

– Что все?

– Ну что… ты есть. И какой ты…

– Какой же я?

– Ему никогда не захочется с тобой встретиться… Даже если ты пойдешь на все… Я читала: у пожилых одиноких мужчин это бывает – они совершают самые сумасбродные поступки.

– Короче, он меня презирает?

Она промолчала.

– Ты очень жестока. Ты даже хуже, чем я думал.

– Это просто предусмотрительность. Страховка. Обычный бабий страх за своего ребенка. Зато теперь я спокойна. Ты ничего не сможешь сделать.

Коньшин отставил рюмку.

– Зачем ты пришла?

– Я пришла проститься, – сказала Таня.

В ванной послышался шум воды. Оба прислушались.

– У меня ночевал товарищ, – пробормотал Петр Кириллович.

Таня сделала вид, что не слышала его слов.

– Ты разве куда уезжаешь? – спросил Коньшин.

– Нет… Я вообще… Вряд ли мы когда больше увидимся…

– Ах, вот как… Ты даже и это предусмотрела. Хочешь заранее похоронить меня, чтобы дальше уже жить без всяких душевных помех?

– Ты обиделся? Но на что тут обижаться? Все равно вряд ли мы когда увидимся.

– Да, но тогда тебе бы пришлось ехать для очистки совести на мою могилу, а в Москве на это уходит масса времени. Гораздо проще попрощаться заранее. Да и вообще с живым прощаться приятнее, чем с мертвым. Тем более что ты небось приехала по делам. Дела все сделаны, почему бы и не заехать? Так сказать, план досрочно.

– Ты стал циником. Раньше ты таким не был.

Коньшин не успел ответить. Дверь распахнулась, и в комнату вошла спортивная девица. Оба с изумлением уставились на нее. Девица была такая высокая, что почти доставала до потолка. На ней топорщилось ядовито-зеленое платье. По замыслу швейного мастера платье, наверно, должно было придать девице признаки пола, однако замысел не увенчался практическим успехом – и платье подчеркивало места, которые вовсе не надо подчеркивать.

– Привет, – сказала девица хриплым спросонья голосом. – Лакаете с утра пораньше? Налейте и мне. Вчера трохи перебрали. Корова.

– Какая корова? – удивился Петр Кириллович чисто автоматически.

– Это у меня присказка такая. Слово-паразит, что ли, по-научному… Лей. – Зеленая девица села на табуретку и почесала свою кудрявую непокорную голову сразу двумя руками. – Трещит, корова… Слушай, что мы вчера глёгали?

– Все, – сказал Коньшин и налил большой девице коньяка. Та осушила рюмку единым духом…

– Оно и видно, корова… Намешала, дура… – Девица говорила протяжно и медленно, словно нехотя плакала. – Черт, завтра тренировка, а я накачалась…

– Вы занимаетесь спортом?

– Занимаюсь… Корова… Теперь будешь три дня спотыкаться на все четыре копыта… Баскетболистка я… В сборной завода… Разве я тебе не говорила?

– Может, и говорила.

– Сам хорош, что ли, был? Слушай, а где ты меня подцепил? В «Лире», что ли? Ну да, в «Лире»… А куда Машка делась? С Олегом, что ли… корова? Ну, ладно, я ей сегодня дам… корове… Воспользовалась, что я пьяная была… Слушай, нас же пятеро было… Куда же все подевались… коровы?

Коньшин подумал, что, наверно, все коровье стадо было здесь у него на кухне.

«Вспомни хоть что-нибудь», – приказал он памяти.

«Фонотека», – нехотя выдавила память.

Ах, фонотека… Конечно же… Вчера он решил провести вечер идеально, благородно… Пойти в фонотеку и до закрытия слушать классическую музыку.

Перед фонотекой он зашел в шашлычную «Эльбрус» подкрепиться, чтобы набраться сил для путешествия в волшебную страну музыки. Графинчик коньяка подготовил его к более тонкому восприятию классики. Бутылка «Гурджаани» слегка приглушила слишком резкие звуки флейты, больше выделила контрабас… Ага, потом он, значит, поехал в «Лиру». Возможно, пить кофе. Дальше – темно.

– А это кто? – баскетболистка только сейчас обратила внимание на присутствие Тани и стала пристально ее разглядывать. – Ты тоже из «Лиры»?

Директор школы встала.

– Ну ладно, – сказала она. – У меня скоро поезд.

– Родственница, что ли? – опять миролюбиво спросила зеленая девица. – Давай познакомимся. Милка. – Баскетболистка, не вставая, протянула через стол свою руку, словно перебросила слегу.

Таня сделала вид, что ничего не заметила. Баскетболистка обиделась:

– Ты что же… корова… А? Нос воротишь? Думаешь, белый поясок надела, так уж и благородной стала? Знаем мы таких благородных… В «Лире» таких на рубль пучок. Корова!

– Прекрати, – сказал Коньшин.

Баскетболистка только того и ждала. Она обернулась к Петру Кирилловичу.

– А ты кто такой, чтобы мне указывать? Телок… Заманил… в какую-то гнусную дыру… Притон… Напоил сивухой какой-то… Голова от нее трещит, как арбуз. Хоть где я нахожусь? Небось в Бибирево затащил. Гони десятку на такси. Телок…

Коньшин достал из бумажника десять рублей.

– Прошу. Остановка напротив.

– А где моя сумочка?

– Я не видел никакой сумочки.

– Ну смотри, – пригрозила Милка. – Если сумка не у девок, я тебя из-под земли достану… вместе с этой… коровой в белом пояске.

Девица взяла бутылку, налила себе рюмку, выпила, некоторое время посидела, почесывая свои кудри сразу двумя руками, потом ударила щелчком по рюмке. Рюмка жалобно звякнула, описала дугу и упала возле окна, развалившись на части.

Милка вытащила свои голые длинные колени из-под стола и ушла, словно унесла две жерди. Хлопнула наружная дверь. Было слышно, как в коридоре упала штукатурка.

Они сидели молча. В окно долетел резкий голос баскетболистки:

– Эй, телок! Как насчет Арбата?

«Телок», видно, согласился. Хлопнула дверца, взревел мотор. Шуршание шин. Тишина.

– Ну, значит, все? – спросил Коньшин.

– Значит, все.

– Выходит, в этом мире не увидимся?

– Выходит, так.

– Но уж в лучшем из миров я тебя отыщу, – Петр Кириллович криво улыбнулся. – И мы начнем все сначала.

Таня покачала головой.

– Никогда…

– Даже там?

– А что… там? – она усмехнулась. – Миркин-то тоже там.

– Да… Миркин… Про него я забыл. Но, может, для гениев там отдельные места… Наверняка отдельные. Тебя не пустят.

– Пробьюсь.

Они посмотрели друг на друга и невольно улыбнулись: последняя встреча, а несут какую-то чушь.

– Слушай, – сказал Петр Кириллович. – Почитай мне стихи. Как тогда… Только не Миркина. Я еще не дорос до него.

– Хорошо… – не сразу согласилась Таня. – Я прочту стихи о тебе.

– Обо мне?

– Да. Иногда… Когда я думала о тебе… мне всегда вспоминались эти строчки.

– А ты все-таки… думала?

– Не часто… но бывало… Утром… Когда ты мне снился ночью…

– Значит все-таки снился?

– Сны от нас не зависят. Слушай же. По дороге, пустынной обочиной, где лежат золотые пески, что ты бродишь такой озабоченный, умирая весь день от тоски? Вон и старость, как ведьма глазастая, притаилась за ветхой ветлой. Целый день по кустарникам шастая, наблюдает она за тобой… Крепко помнил ты старое правило – осторожно по жизни идти. Осторожная мудрость направила жизнь твою по глухому пути… Не дорогой ты шел, а обочиной, не нашел ты пути своего, осторожный, всю жизнь озабоченный, неизвестно, во имя чего!

– Крепко, – сказал Коньшин.

– Это Заболоцкий. «Неудачник».

– Я так и знал, что это про неудачника.

– Я прочитала с небольшими сокращениями.

– Понятно. А что было в сокращениях?

– Да так… про женщину.

– Про женщину нельзя пропускать. Прочти. Это интересно… Про женщину…

– Не стоит.

– Не укладывается в схему?

– Пожалуй.

– Я тебя очень прошу…

Таня отвернулась и, глядя в окно, негромко и не очень внятно стала говорить:

– Ты бы вспомнил, как в ночи прохладные жизнь твоя, загораясь в борьбе, руки девичьи, крылья холодные, положила на плечи тебе.

Таня замолчала.

– Дальше, – сказал Коньшин.

– Плохо помню.

– Вспомни.

– Милый взор, истомленно-внимательный, залил светом всю душу твою, но подумал ты трезво и тщательно и вернулся в свою колею.

– Еще. До конца.

– Поистратил ты разум недюжинный для каких-то бессмысленных дел. Образ той, что сияла жемчужиной, потускнел, побледнел, отлетел. Вот теперь и ходи и рассчитывай, сумасшедшие мысли тая, да смотри, как под тенью ракитовой усмехается старость твоя.

Таня замолчала и стала смотреть в остывшую чашку с чаем.

– Все? – спросил Коньшин.

– Все…

– Ты правильно сделала, что опустила эти строки.

– Почему? – спросила она бесцветным голосом, каким спрашивают, когда уже знают ответ.

– Потому что они – неправда. Я не потому вернулся в «свою колею», что подумал «трезво и тщательно», а потому что втолкнула туда меня ты. И… не потускнел «образ той, что сияла жемчужиной».

Таня встала, одернула платье.

– Все, это теперь не имеет никакого значения. Ничего ведь не вернешь… Копаться в прошлом – бессмысленное занятие.

– Зачем же ты тогда прочитала?

– Не знаю. Наверно, сделала глупость. Прощай.

– Прощай, – сказал Коньшин.

Он проводил ее до двери. Она подала руку. Пальцы были вялыми и холодными. Петр Кириллович задержал ладонь в своей руке.

– Ты извини, если что не так, – сказал Коньшин.

– И ты тоже.

Они посмотрели друг на друга и разом усмехнулись. Все было не так.

– Я виноват, – пробормотал Коньшин. – Прав Заболоцкий. Быстро сдался. Не боролся за тебя. Играл в благородство. А надо было на Миркина пожаловаться в партком, а тебя вожжами, как в старину…

– Ну, прощай… – она осторожно вынула свою ладонь из его рук.

– Прощай…

– Не поминай плохо.

– И ты.

Он закрыл дверь и постоял у порога, пока не смолкли на лестнице се легкие шаги. Походка осталась у нее прежней, как у той девочки, что бегала по саду их дома в Покровском.

Коньшин прошел на кухню, налил полный фужер коньяку, залпом выпил. Потом он постоял у окна, бессмысленно глядя на улицу, ожидая, пока отключится сознание. Шатаясь, дотащился до кровати и упал прямо в своем прекрасном английском костюме на скомканную постель.

Постель пахла дешевыми духами и резиновым мячом.