"Собрание сочинений (Том 2)" - читать интересную книгу автора (Панова Вера Федоровна)

Глава шестнадцатая ДАЛЬНЕЙШИЕ ПРОИСШЕСТВИЯ

Утром, едва Чуркин проснулся, ему позвонили о несчастье в семье Дорофеи Николавны и о том, что Дорофея Николавна находится в больнице, возле сына. Чуркин позвонил в милицию и выяснил те немногие подробности несчастья, которые там были известны. Позвонил в больницу: сказали положение опасное. «Ах, грех! Ах, грех!» — приговаривал Чуркин, страдая за Дорофею, и прежде всех дел отправился в больницу.

Он нашел Дорофею в коридоре. С нею были муж и дочь; в белых халатах они понуро сидели на скамье, а Дорофея, сложив руки под грудью, ходила поперек широкого коридора, от окна к противоположной стене, взад-вперед, неустанно и равномерно, не ускоряя и не замедляя хода, как ткацкий челнок. Увидя Чуркина, она не бросилась к нему, не заговорила, а посмотрела и продолжала ходить. Глаза ее блестели, как в жару, и она то и дело с гримасой боли облизывала губы.

— Как?.. — деликатно спросил Чуркин у Леонида Никитича.

— Взяли на вливание крови, — ответил Леонид Никитич и опасливо посмотрел на жену. — Дуся! Ну, посиди с нами. С Кирилл Матвеичем вот посиди, а?

— Я не хочу. Здравствуй, Кирилл Матвеич. Я похожу, — удивившим Чуркина спокойным, звучным голосом отозвалась Дорофея и продолжала свое хождение.

— С ночи ходит, — сокрушенно сказал Леонид Никитич.

«Сын в опасности! Это ж понимать надо», — думал, вздыхая, Чуркин. Сам он в высшей степени понимал такие вещи с тех пор, как его маленькая Нинка болела коклюшем.

— Кирилл Матвеич, — сказала Юлька, — попросите, чтобы меня пустили ходить за Геней.

— И не к чему! — сказала Дорофея. — Что ты умеешь?

— Я умею, — тихо возразила Юлька.

— Зинаида Ивановна там, и довольно, — отрезала Дорофея. Юлька опустила голову, слезинка блеснула у нее на щеке…

В окне был серый плачущий сад. Пахло лекарствами и болезнью. Санитарки и сестры деловито проходили мимо; скучно застучали костыли, напомнив госпиталь в войну, — больной в синем халате вышел в коридор, прислонил костыли к соседнему окну, закурил…

— Дорофея Николавна, — сказал Чуркин, приблизясь к ней и осторожно взяв ее под локоть, — ты о работе не беспокойся, будь здесь сколько надо времени, и, это самое, ты бы отдохнула немножко…

Она со вниманием подняла на него блестящие глаза, но вдруг рванулась и бросилась прочь по коридору — там, в самом конце, показались носилки… Чуркин с его сочувствием был явно лишний в этой обители скорби, да к тому же его ждали дела. Зайдя к врачу, заведующему хирургией, и узнав от него, что больному Куприянову после вливания крови стало значительно лучше, Чуркин поехал к себе в горисполком. Накануне стало известно, что Ряженцев интересуется: какую площадь — число комнат, общий метраж — занимают генерал Р., артист Л. и другие граждане, которых Чуркин обещал поселить в новом доме. А уж если вмешался Ряженцев… значит — Р., Л. и прочие знаменитости останутся на старых квартирах и восторжествуют многострадальные горжилотдельские списки… Эх, лучше бы на президиуме это всё решили, своими, так сказать, силами… А теперь, если Куприянова или Ряженцев расскажут об этой истории на сессии, — весь город заговорит… Но по совести — в глубине души Чуркин не мог не чувствовать удовлетворения от того, что его ошибка будет исправлена.

— Боюсь, — сказал он главному архитектору с этим чувством невольного удовлетворения, — боюсь, Василий Васильевич, не заплакала бы ваша квартирка. Новым домом интересуется горком.

Василий Васильевич побледнел. Не то чтобы его старая квартира была плоха или он уж так держался бы за стенные шкафчики в новой квартире, его ужаснула мысль, что из горкома придут в новый дом и увидят, с какой любовью и тщанием, как никакую другую, коммунист Василий Васильевич отделал за государственный счет квартиру лично для себя.

«Придут непременно, — ужасался Василий Васильевич, — и обнаружат, что у меня кафель подобран в тон, а в других квартирах не в тон, и матовое стекло у меня, и камин, и дубовые панели у меня одного… И поскольку об этом доме так остро стоит вопрос — воображаю, какие в мой адрес… Ужас, ужас! Вплоть до… фельетона в печати! И что меня соблазнило, подумать!..» Он полизал нитроглицерин и решил, что не переедет в новую квартиру, если даже его будут просить…

В утро, о котором идет речь, Чуркина дожидалась комиссия, обследовавшая дом номер шесть в Рылеевском переулке. Дом был старый, дал трещину, комиссия выясняла степень угрозы. Чуркину положили на стол суровый акт, в котором говорилось, что запланированный ремонт дому ни к чему, нужен капитальный, а перво-наперво надлежит в срочном порядке выселить жильцов.

— Ну, беда! — сказал Чуркин.

Как раз сейчас маневренный жилищный фонд города весь был занят людьми, временно переселенными из ремонтируемых домов, и куда девать еще сто сорок человек, тридцать шесть семейств, было до того неясно, что у Чуркина закружилась голова.

Он попробовал смягчить остроту вопроса:

— А вы, товарищи, не паникуете? Может, не так страшно, а? Выдержим до нового года?

Комиссия непреклонно заявила, что не берет на себя ответственности за жизнь людей, которым два месяца придется жить в доме угрозы.

— Беда лихая, — повторил Чуркин. — Куда же их денем?

Комиссия холодно промолчала.

— Василий Васильевич, вы как считаете? — спросил Чуркин, обращаясь к главному архитектору.

— Выводы комиссии бесспорны, — сказал Василий Васильевич. — Если вы вспомните, Кирилл Матвеич, этот дом давно под надзором. Дальнейшая отсрочка была бы преступлением. — Василий Васильевич подумал о дубовых панелях, о необходимости во имя собственной репутации и собственного достоинства отказаться от новой квартиры, посмотрел на ногти и сказал твердо: — Есть выход: ускорить заселение нового дома. Какая-то площадь освободится для маневрирования.

— Я подумаю, — сказал Чуркин.

Но думать было нечего. По-видимому, то, что советовал Василий Васильевич, было наиболее реальным вариантом: форсировать окончание отделочных работ и заселить новый дом в середине ноября… В таком случае необходимо, чтобы горком поторопился со своими соображениями. Чуркин взял трубку и по прямому телефону позвонил Ряженцеву.

Ряженцев не ответил: с той стороны сняли трубку и положили опять, чтобы разъединиться. Это случалось, когда Ряженцев был занят настолько, что даже на секунду не мог оторваться. «С Москвой разговаривает», подумал Чуркин. Выждал и позвонил снова, и снова Ряженцев снял трубку и положил, не отозвавшись.

«Ведь вот этот комплексный ремонт, — думал Чуркин, — опять, значит, сокращение полезной жилой площади. Перепланируем помещения, построим светлые кухни, ванные, — глядишь, процентов восемь, а то и десять полезной площади ушло, и кому-то не хватает места… Ну, ладно. Новые трудности, зато будет в Рылеевском переулке хороший дом вместо урода… — Он представил себе этот облезлый, будто лишаями покрытый дом, с безобразными подпорками, и поморщился. — Не доходили до него руки, теперь дойдут поневоле. Гром грянул — мужик крестится. Не покажись трещина — стоял бы урод и стоял лет еще пяток…»

Позвонил секретарь Ряженцева и сказал, что товарищ Ряженцев просит товарища Чуркина срочно зайти к нему.

— Вы мне его самого дайте, — сказал Чуркин. «По поводу заселения дома не собрался ли разговаривать, так вот я с этим разговором сам ему навстречу иду!» Он подождал у телефона, но после небольшой паузы секретарский голос повторил настоятельно:

— Товарищ Чуркин, товарищ Ряженцев просит вас прийти немедленно.

Небывалый случай, чтобы Ряженцев отказался говорить с ним по телефону и так настойчиво звал к себе, не спрашивая, удобно ли это Чуркину в данный момент. «Экстраординарное что-то случилось», — тревожно думал Чуркин, проходя коротенькое расстояние, полтора квартала домов, между горисполкомом и горкомом партии. Усиливалось беспокойство и желание скорей узнать, в чем дело, и в горком он вошел запыхавшись.

Его ждали. Хотя в приемной были люди, но секретарь встал, едва Чуркин показался, и открыл перед ним дверь, так что Чуркин пронесся в кабинет без задержки.

Ряженцев стоял у окна, руки его были заложены за спину, пальцы крепко сцеплены.

— Здорово, — хлопотливо сказал Чуркин, бросаясь в кресло и доставая папиросы, — что случилось?

Ряженцев шагнул к нему и остановился, держа руки за спиной и глядя в пол. Без предисловий и пауз он сказал:

— Следственными органами разоблачен Борташевич.

Откинув голову, сведя брови, Чуркин продолжал встревоженно смотреть на Ряженцева. В одной руке у него была незажженная папироса, в другой коробок спичек. Ряженцев глянул на него, еще больше нахмурился и отвел взгляд.

— Как?.. — спросил Чуркин и вдруг понял и встал.

— В чем разоблачен? — спросил он другим голосом, тоже ясным и жестким, как у Ряженцева.

— В воровстве, — кратко и беспощадно ответил Ряженцев. — Прочтите.

И, перейдя к столу, перебросил Чуркину докладную записку прокурора.

Чуркин взял бумаги, сколотые скрепкой, и стоя стал читать.

Он читал медленно и соображал плохо. Только физически ощущал непоправимую беду. Впоследствии ему казалось удивительным и ужасным, что он, друг Степана Борташевича, не возмутился словами Ряженцева, не швырнул бумаги обратно, не крикнул: «Клевета, не верю, не может быть!» Он поверил в беду сразу, еще не получив доказательств и даже не разобравшись толком, что за беда. Или он так верил Ряженцеву, или в то мгновение, как Ряженцев произнес свои страшные слова, какой-то второй, внутренний голос сказал Чуркину, что это может быть, что это правда, которую придется принять и перенести.

Прочел страницу. Написано было сжато, корректными словами информации. Готовился повернуть листок, когда со всей наглядностью до него дошел чудовищно постыдный смысл прочитанного, — ему стало тошно, он снова сел.

Дочитал и тихо положил бумаги на край стола.

Ряженцев сказал:

— Милиция убеждена, что сегодняшнее ночное дело тоже состряпано этой шайкой.

— Какое дело? — спросил Чуркин хрипло.

— Покушение на Куприянова.

— Как! — сказал Чуркин. — Что ты говоришь! Борташевич убил Куприянова?!

— Да нет, — сказал Ряженцев с отвращением. — Борташевич у них играл особую роль… Ты же читал. Покровитель с партбилетом в кармане. Дошло до тебя? Грабили и государство, и потребителей, то есть народ. А он покрывал…

Ряженцев подошел к столу и сел на свое место.

— Я первый, — сказал он, тяжело опустив большую светловолосую голову, — несу ответ за то, что дал негодяю обманывать партию: не всмотрелся в его жизнь, не распознал ложь… Но ты, Кирилл? Ты же там бывал…

— Да разве можно было подумать!.. — с отчаянием сказал Чуркин, осекся, покраснел до сизо-свекольного цвета и так же быстро побледнел, стал серым и старым. — Ты и меня подозреваешь? — спросил он прямо.

Рука его с папиросой, лежавшая на столе, задрожала, и, чтобы скрыть дрожь, он скомкал папиросу и зажал в кулаке.

И Ряженцев начал краснеть. Его широкое лицо под светлыми, прямыми, гладко зачесанными волосами медленно наливалось краской. Рот был сжат казалось, Ряженцев молчит, чтобы не сказать лишнее.

— Если бы я тебя подозревал, — сказал он, не сдержавшись, тихо и страстно, — как ты думаешь — я бы так с тобой сейчас разговаривал?! Я не мог бы с тобой так разговаривать! Не вздумай истерику закатить, председатель горсовета, не к лицу это нам с тобой!.. Но все-таки помни, что ты дал мерзавцу себя провести! Помни, что какие-то голоса обязательно скажут: «Один приятель за решеткой, а другой возглавляет в Энске советскую власть». Не любит народ таких промахов!

Чуркин поднялся, отошел к окну и стал к Ряженцеву спиной. Он не мог бы сейчас выйти из кабинета… Знакомый робкий вскрик паровоза донесся с улицы. Это проходила мимо городского парка «овечка», таща вагоны на ремонтный завод «Красная заря». На мгновение душа Чуркина отозвалась на этот призыв привычной досадой и привычной заботой: «Ах, черти, и когда я их заставлю убрать отсюда это безобразие!» Но сейчас же он вспомнил о главном — о том, что человек, которого он много лет любил и в которого верил, умер для него — хуже чем умер…

…Чуркин вышел из горкома на площадь Коммуны. Потеплело; дождь моросил мелкий. И этот мягкий, прихмуренный денек, и тихий несердитый дождь, и тысячи раз виданные, спокойные линии домов вокруг площади показались Чуркину мрачными и трагическими, как знамение происшедшей с ним катастрофы. Он вспомнил, как несколько месяцев назад они вышли из этого подъезда вместе с Борташевичем, это было, когда исключали проходимца Редьковского, Борташевич хорошо говорил на заседании. «Как он мог так лгать! Как может человек так лгать! — с мукой и омерзением думал Чуркин; душа его кровоточила. — Партии лгал, людям всем лгал… семье… Семья, семья!» Ему представилась Надежда Петровна, он по-новому увидел ее нарисованные брови и закрытый рот, произносящий «гум, гум, гум», увидел маску вместо лица, ужаснулся, откинул прочь, — эта переживет, эта знала, уж если Степан лгал, то такая тем более сумеет налгать, Нина словно чувствовала, терпеть ее не могла, — как же он-то, Чуркин, не видел, что у нее не лицо, а маска?.. Знала, знала! Но дети, неужели дети?.. Нет, нет! Несчастные, обманутые дети, преданные родным отцом!..

В горисполкоме ничего не знали, кроме того, что Чуркин пошел к Ряженцеву. Но все подняли головы и переглянулись, когда через комнаты, ни на кого не глядя, прямой деревянной походкой прошел Чуркин, несчастный, серый, больной, постаревший за один час на десять лет.

Это происходило в Катин день рождения — дата, всегда торжественно отмечавшаяся в семье Борташевичей. План празднества был таков: званый обед — для Катиных институтских друзей; потом большой вечер с танцами, ужином, мороженым, коктейлями и всем, что полагается. Тетя Поля и Марго не могли управиться с такой программой вдвоем; была приглашена официантка из ресторана.

Утром Борташевич нежно поздравил дочь, вручил подарки, обещал быть дома пораньше, а затем отправился в универмаг. К горторгу, особенно к своему кабинету в горторге, чувствовал после приезда тоскливое отвращение и старался бывать там как можно меньше. Лицезреть сообщников стало нестерпимой пыткой… В универмаге запретил директору Изумрудову — хорошо воспитанному, изящно-почтительному жулику, выписанному сообщниками из Краснодара, — сопровождать его, сам обошел отделы, беседовал с продавцами и покупателями. Только к трем приехал в горторг. На лестнице ему повстречался секретарь партбюро Хмельницкий. Вчера Хмельницкий спрашивал у него, когда можно поставить на партийном собрании доклад руководства о перспективах торговли в Энске. Борташевич обещал подумать. Теперь он остановил Хмельницкого.

— Товарищ Хмельницкий, — кивнув, сказал он с видом человека, вспомнившего между тысячей важных дел о тысяча первом, — ставьте доклад на ближайшем собрании. Я приготовлю.

Хмельницкий, молодой человек в очках, с выдержанными манерами, посмотрел на него и пошел вниз, не ответив, — и это поразило Борташевича ужасом. «И не поздоровался. Такой вежливый, и не поздоровался. Боже мой, боже мой, он не поздоровался! Задумался он, или… или… это уже случилось?» Борташевич ощутил, как больно повернулось сердце и как волосы пошевелились надо лбом, словно на них подули. «Вдруг — случайность: думал, что уже виделись сегодня, и не поздоровался, это бывает… А почему не ответил насчет доклада? Боже мой, боже мой… Да или нет?»

«Попробуем проверить». Стараясь попадать пальцем в те кружки, в какие нужно, он набрал чуркинский номер. Голос Чуркина либо вынесет приговор, либо даст отсрочку…

Ответил мурлыкающий голосок чуркинской секретарши:

— Да, я вас слушаю.

— Чуркин у себя?

— Кто просит?

— Борташевич.

— Пожалуйста, Степан Андреич, соединяю.

Секретарша мурлыкала обыкновенно; Борташевич чуточку успокоился.

Но вот опять ее голос — испуганно:

— Вы слушаете? Кирилла Матвеича нет.

— Как нет? Вы сказали…

— Его нет! — торопливо повторила секретарша, в трубке мелко запищали отбойные сигналы.

Вошел заместитель:

— Цыцаркин арестован.

— Да? — спросил Борташевич.

— Подумайте, Степан Андреич, даже отдел кадров не поставлен в известность.

— Хорошо, идите, — сказал Борташевич.

Вошла Вера Зайцева, секретарша:

— Степан Андреич, звонят из универмага, за Изумрудовым пришли из милиции.

— Хорошо, — сказал Борташевич.

Он все держал трубку; трубка яростно и неутомимо кричала отбой.

Положил трубку и вышел. В коридор, вниз по лестнице, на улицу.

«Победа» с брезентовым верхом стояла у подъезда. Шофер курил, прислонясь спиной к машине, и разговаривал с другими шоферами. Увидев начальника, он сделал движение — отворить дверцу, но начальник свернул направо и пошел пешком. Шофер проводил его глазами и продолжал беседу.

О чем думал Борташевич? А ни о чем. Он уползал в свое логово.

Медленно прошел через переднюю, и разноцветные стекла фрамуги в последний раз окрасили его лицо бледными желтыми, фиолетовыми и красными светами.

Катя вышла на его шаги, веселая, румяная, в новом платье.

— Папа, ну какой молодец, что пришел к обеду! — Она поцеловала его. Мама, папа пришел! — крикнула она.

Комнаты были празднично убраны, всюду цветы. В столовой Поля с набожным лицом расставляла по снежной скатерти старинные фарфоровые тарелки, которые вынимались из буфета в дни особых торжеств. Поле помогала девушка в шелковом фартучке и гофрированной наколке — официантка из ресторана. Марго перетирала хрусталь… Озираясь, Борташевич прошел мимо них. Он забыл, что будут гости, званый обед… Надежда Петровна вышла из спальни в кружевной блузе и пышнейшей голубой юбке, падающей водопадами до полу.

— Тебе нравится мамин костюм? — спросила Катя.

Борташевич молча стоял перед ними…

— Боже! — вскрикнула Надежда Петровна. — Где ты так вымазался?

Она показала на его ноги. Он нагнулся, взглянул. Брюки забрызганы грязью.

— Скорей переодевайся! — негодующе сказала она.

Он прошел к себе и закрыл дверь.

— И блузка прелестная, но юбка, юбка! — говорила Катя, обходя мать по кругу и любуясь ее туалетом.

— Все равно вы меня не убедите! — сказала Марго, расставляя фужеры. Половину шелка она украла!

— Перестаньте, я не желаю это слушать! — воскликнула Катя. — Но где же гости?

— Один уже тут, — сказала Надежда Петровна. — Уже час сидит.

Гость, пришедший раньше всех, был Саша Любимов. Катя пригласила его отчасти в пику матери, убеждавшей ее «не смешивать общество», отчасти для Сережи, чтобы тот не скучал. Для такого случая Саша взял выходной день и сходил в парикмахерскую. Пока что он сидел у Сережи, прислушиваясь к долетающим звукам Катиного голоса.

Прозвонил звонок.

— Накрывайте, я отворю! — сказала Катя и, разбежавшись, весело распахнула дверь на площадку. Она была в праздничном настроении, ее обида на Войнаровского прошла, и увлечение тоже, она чувствовала себя красивой, привлекательной; ей шло белое шерстяное платье спортивного стиля, и она с удовольствием шла отворять гостям.

Но это были не гости, а управхоз Иван Семеныч, инвалид, который заходил иногда и спрашивал, хорошо ли греют батареи отопления и нет ли каких претензий, и с ним несколько незнакомых мужчин.

— Хозяин дома? — спросил Иван Семеныч.

— Дома, — ответила Катя, рассматривая одного из мужчин, молодого блондина, худого, с узким розовым лицом и такими светлыми волосами и бровями, что они казались бесцветными. «Какая нежная кожа», — отметила она…

— Повидать его надо, — сказал Иван Семеныч и вошел в переднюю, слегка отстранив Катю. Незнакомые вошли за ним, а позади шел милиционер, которого Катя раньше не заметила. «Ой, неужели опять Сережка что-нибудь натворил», — подумала она и пошла за отцом. «Да?» — спросил он, когда она постучалась.

— Папа, — сказала Катя, приоткрыв дверь. — Тебя спрашивают.

— Кто? — спросил он. Он стоял посреди кабинета, заложив руку за борт пиджака.

— Управхоз с милиционером и еще какие-то.

— Сейчас! — сказал отец. Он сказал это почему-то шепотом, присвистнув. Она закрыла дверь и слышала, как за нею быстро и мягко повернулся ключ.

— Он сейчас, — сказала Катя, выйдя в переднюю, и вслед за этими словами из кабинета раздался короткий сильный стук, будто шкаф упал. Катя не поняла, что такое упало и почему люди, пришедшие с управхозом, бросились в коридор. В недоумении она пошла за ними.

— Здесь? — спросил ее блондин, дернув дверь кабинета.

— Кажется, — удивленно ответила Катя, догадываясь, что он имеет в виду стук.

Сережа вышел в коридор, за ним Саша. В столовой женщины замерли с посудой в руках… Из глубины коридора спешила Надежда Петровна. Слишком длинная юбка мешала ей, и она на ходу нетерпеливо отшвыривала юбку ногой.

— Что тут происходит? — громко спросила она.

Ей не ответили. Блондин властно постучал в дверь. Дверь молчала. Кате стало вдруг страшно, страшно. Она прикусила косточки пальцев, боясь дышать…

— Васильев, ну-ка! — сказал блондин другому человеку. Другой коренастый, низенький, черный как жук — заглянул в скважину, слегка потряс дверь за ручку и небрежно, как бы лениво привалясь плечом, распахнул обе створки настежь. И Катя увидела отца, лежащего во весь рост на полу, головой к порогу.

Сейчас же его заслонили чужие люди. Блондин стал звонить по телефону… Катя приблизилась к отцу, осторожно обходя его седую голову; наклонилась и отпрянула, увидев большое темное мокрое пятно на ковре. Отец лежал плечом в луже. Застонав, Катя упала рядом, заглянула в лицо с неподвижными, пустыми глазами… Запахло аптекой, замелькали белые халаты. «Попрошу отойти!» — сказал доктор. Катя встала и тупо стояла в стороне, пока его осматривали и что-то делали над ним.

Его стали класть на носилки. Беспомощны, как у куклы, были ноги в брюках, забрызганных грязью. Тетя Поля, строгая, с поджатыми губами, вынесла одеяло и прикрыла эти ноги.

— Он умер? — спросила Катя.

— Ранен, — ответил, посмотрев на нее, блондин.

Санитары понесли носилки. Тетя Поля перекрестилась.

— Ушел, — негромко сказал чей-то голос.

Катя вскрикнула и бросилась за носилками. С лестницы доносились голоса и топот.

У двери на лестницу стоял милиционер. Он не хотел выпустить Катю.

— Я поеду с ним! — сказала Катя и схватила милиционера за рукав.

— Куда поедете, куда! — сказал милиционер. — Все равно не пустят в тюремную больницу.

Позади раздался знакомый крик, которым у Сережи начинались припадки. Катя пошла обратно. И только дворники, стоявшие у ворот, да несколько случайных прохожих видели, как в санитарной карете укатил в свой последний путь преступник Степан Борташевич, бежавший от суда народа и партии.

Сережа бился и рыдал в углу коридора, и Саша, растерянный, стоял над ним.

— Помоги мне! — сказала Катя. — Поднять помоги. На кровать, на кровать…

Вдвоем они подняли Сережу, перенесли в комнату, уложили, укрыли. «Сережка, Сережка!» — привычно-успокоительно приговаривала Катя… Рыдать он перестал, но его знобило так, что худенькое тело прыгало под одеялом.

— Побудь с ним, — сказала Катя Саше и пошла за грелкой.

Тетя Поля повстречалась в коридоре и сурово опустила глаза. Катя ничего ей не сказала, сама согрела в кухне воду и наполнила грелку. В квартире хозяйничали незнакомые люди. Проходя мимо комнат, Катя видела, что делается. Васильев вешал печати на мебель. У отцовского бюро сидел блондин и вынимал бумаги из ящиков, рядом стояли еще двое, а в кресле сидела мать в своем праздничном наряде. Столовая стала похожа на посудный магазин: разнообразные сервизы, вынутые из шкафов, громоздились на столе и буфете; грудой лежало серебро — официантка его считала и записывала. «Евгений Александрович, — спросила она громко, — а хрусталь считать?» «Считайте, Маша», — ответил из соседней комнаты блондин… Управхоз Иван Семеныч бродил за официанткой на своем протезе, длинные усы его свисали уныло. «Неужели нельзя отложить эту возню, — с отвращением подумала Катя, — неужели так важно непременно сейчас сосчитать ложки, когда человек хотел убить себя…»

— Зачем они тут? — трясясь, спросил Сережа, когда она ставила грелку к его ногам. — Что они делают?

Катя подумала: лучше сказать ему сразу. Пусть опять припадок, но лучше сразу.

— По-моему, — сказала она, — они описывают имущество.

— Он умер? — спросил Сережа совсем так, как давеча спрашивала она.

— Нет, нет; ранен.

Он пристально смотрел на нее лихорадочно блестящими глазами, дрожь его усилилась; Катя встала.

— Сереженька, я еще пойду узнаю. Мне так сказали. Я пробовала его руку, она была теплая, клянусь тебе чем хочешь… Ну, я еще спрошу.

— Скажите мне, как позвонить в больницу, — тихо сказала она блондину. — Я хочу знать, жив ли он.

Блондин слушал внимательно и холодно.

— Я звонил только что, — сказал он. — Он жив.

— А… состояние… очень опасное?

— Не выяснено. Мальчику лучше?

— Да.

— Доктора не надо?

— Нет.

Очевидно, бесполезно вторично просить, чтобы он объяснил ей, как позвонить в больницу. Сведения об отце придется получать из третьих рук.

Гордая Катя приняла это со смирением, которое поразило бы ее, если бы она отдавала себе отчет в том, что в ней творилось.

— Жив, — шепнула она, вернувшись к Сереже, и села в безотрадном ожидании неведомо чего. В комнате было тихо, ходьба и разговоры доносились еле слышно, можно бы подумать, что ничего не произошло, просто Сережа нездоров, а Катя зашла его проведать.

— Что ты думаешь? — спросил Сережа.

Она думала: «Видимо, папа дал себя обмануть каким-то негодяям. Они его втянули в грязь… Может быть, нарочно втянули, за то, что он был беспощаден к жуликам. И теперь он отвечает за них, невинный». Его лицо вообразилось ей, не то чужое, ничего не выражающее, которое лежало там, на полу у ее ног, а живое, родное, любимое с детства, с доброй усталой смешинкой в глазах… «Он, конечно, уже знал, что его втравили и ему отвечать. Потому и хотел застрелиться…» Все это она кое-как, с мукой и бессвязно, объяснила Сереже.

— Ясно, — закончила она, — что нанесен ущерб государству. Потому и описывают. Если окажется, что мало, я пойду работать.

— Я тоже!

— Вообще теперь надо работать. Не ждать диплома.

— Ты совместишь с учебой! — сказал Сережа.

— Я могу преподавать в школе. Все-таки четвертый курс…

— Можешь быть инструктором физкультуры.

— Да. И выплачивать, понимаешь… Лишь бы он был жив и оправдан.

— Это всё клеветники! — сказал Сережа, и опять его стало трясти так, что одеяло поползло на пол.

— Ох, Сереженька, ну ради бога!.. — с тоской сказала Катя и натянула одеяло. Он длинно всхлипнул и закрыл глаза. Она сидела на краю постели, глядя на него; бессознательно ее сердце цеплялось за эту заботу… Что-то мешало Кате, что-то вот здесь, рядом, стесняло ее, тяготило и мучило вдобавок ко всему. Она обернулась, ища — что же это такое; увидела Сашу, который стоял в ногах кровати, и отвернулась.

«Как можно на нас сейчас смотреть…»

Саша понял.

— Я просился уйти! — сказал он. — Так не пускают!

И в отчаянии вышел из комнаты.

Зашуршал шелк, вошла Надежда Петровна, пышная и деловитая.

— Катя! — сказала она быстрым шепотом и открыла книжный шкаф. Смотри хорошенько, запоминай… — Сунула руку за пазуху, что-то достала, зажала в кулак; потянула с полки книгу… — Лермонтов, не забудь, однотомник… — Она что-то совала в корешок книги. — И «Дядя Том»… Ваши книжки не опишут, детям надо что-то читать… Вата есть? — Катя, не двигаясь, смотрела на мать. — Ну, платки дай, где тут у Сергея платки носовые? Где платки, я спрашиваю!! — повторила она ожесточенным шепотом и потрясла кулаком. Катя деревянно поднялась, достала из тумбочки платки, подала. Надежда Петровна рванула платок пополам — раз, другой, побагровела, застонала, платок разорвался; обрывками она заткнула корешок книги с обоих концов. — Значит, Лермонтов, однотомник, помни. Ну, так. Молчите, дети. (Они и без того молчали.) На черный день. Теперь будет сплошной черный день. — Она ушла.

«Мы воры», — думала Катя, стоя у тумбочки.

— Что она прятала? — громко спросил Сережа.

— Лежи, — как автомат сказала Катя.

— Что она прятала?

— Откуда я знаю!

— Мы вообще ничего не знали! — еще громче сказал Сережа. Он вспомнил, как бил Федорчука и как сказал дежурному в милиции: «Я — Борташевич»; захлебнулся стыдом и спрятал лицо в подушку.

— Ты запомнила книги?.. — спросил он сдавленным голосом.

— Сыну лучше, слава богу, — сказала Надежда Петровна блондину, которого она уже звала Евгением Александровичем и которому несколько раз предлагала пообедать, но безрезультатно. — Он болен с детства, костный туберкулез, и нервная система не в порядке, а тут такой кошмарный удар… Если бы я хоть на секунду поверила, что Степан Андреич в чем-нибудь виноват, я бы тоже лежала в припадке; но я до того убеждена, что это недоразумение сразу разъяснится…

Евгений Александрович ледяно молчал.

— Я даже, представьте себе, чувствую аппетит. Пообедали бы вместе, но вы поставили это все на официальную ногу… Ведь я могу пообедать, гум, гум, гум? — спросила она с насмешливой приниженностью.

— Пожалуйста, — уронил Евгений Александрович.

Отворилась дверь, и вошла Катя, неся что-то в сложенных лодочкой ладонях. Красивое лицо ее было бледно, волосы сбились.

Она подошла — Надежда Петровна смотрела на нее с ужасом — и, разняв ладони, неуклюже-бережным детским движением высыпала на стол кольца, кулоны, брошки, которые Надежда Петровна только что прятала в книжном шкафу.

— Что это? — спросил Евгений Александрович.

— Это лежало в шкафу, — ответила Катя.

— Это ваши вещи?

— Нет.

— Хорошо, — небрежно сказал Евгений Александрович.

Катя постояла и пошла из комнаты. Уже за дверью услышала яростный воющий крик матери:

— Ду-у-у-ра!!

Катя побежала… Сережа ждал ее, сидя на постели.

— Отдала? Взяли они? Ну, все. Ну, все. Ну, не дрожи. — А сам дрожал.

— Холодно, — сказала Катя, стукнув зубами. — Подвинься. — Скинула туфли и шмыгнула под одеяло. Они обнялись, как когда-то, когда были маленькие.

— А вдруг он умер? — прошептал Сережа. Катя молчала, закрыв глаза. Катя! Вдруг он умер…

— Не знаю, — прошептала она. — Не знаю, как лучше…

Из-под век ее хлынули слезы. Сережа закрыл лицо одеялом и тоже заплакал горько. А за дверью стоял Саша, которого так и не выпустили из квартиры, хотя он два раза просился; стоял как на часах — будто караулил то, что осталось от прекрасной семьи Борташевичей.