"Монета Энди Уорхола (рассказы)" - читать интересную книгу автора (Лимонов Эдуард)

Две с половиной строчки истории

В тот августовский день я покинул солнечный пентхауз моей богатой подруги вблизи Трокадеро в 12:30. Подруга сидела в ароматной пене, я поцеловал ее, нагнувшись и, спустившись по отрезку лестницы, ведущей к входной двери, покинул шикарную жизнь. На темной лестничной площадке я сел в лифт с зеркалом, и пока он, солидный, полз десять этажей вниз, успел рассмотреть свою загорелую физиономию, белый пиджак и часть полосатых — бело-синих — брюк. Пиджак был мятый.

В Париже было жарко. Куда более жарко, чем на овеваемом ветрами пентхаузе с близкой Эйфелевой башней, глядящей на пентхауз в упор. Под Эйфелевой башней я чувствовал себя как в оперетте о парижской жизни. В Париже, полуденный, плавился асфальт. Он расступался и оседал даже под широкими каблуками моих брезентовых белых сапог (подарок богатой подруги). Мимо кладбища и цветочного магазина в стене кладбища я прошел к станции метро и спустился под землю. «ПАНК — мертв!» — категорически известили меня стекшие вниз красные буквы на стене подземного перехода. В метро было гнусно и пыльно. В обычное время я бы пошел в свое Марэ пешком, невзирая на расстояние, но я ехал домой работать. Лучшие утренние часы были безвозвратно потеряны, однако я мог еще с успехом посидеть за машинкой несколько часов.

Взбегая по грязной лестнице на свой один с половиной этаж, я на ходу содрал с себя пиджак. Проходя мимо первой двери первого этажа — она скрывала общественный туалет, я вдохнул-таки, несмотря на предосторожность, порцию отравленного воздуха и мгновенно философически отметил громадное различие между жилищем на Трокадеро и моим. Открыв дверь в комнату, я сорвал с себя оставшиеся одежды и распахнул все три окна, выходящие на рю дэз Экуфф. Жаркие пары августовской улочки вплыли и смешались с не исчезающим никогда запахом старого человечьего гнезда, как будто нечто постоянно гнило в квартире, которую мсье Лимонов снимал у мадам Юпп. Год упорной борьбы с запахом закончился поражением мсье Лимонова.

Я набил кофеварку порцией кофе, посетил щель ванной, где пописал и оросил физиономию и шею холодной водой. Кофеварка зашумела, как паровоз, и, вылив содержимое в вечную керамическую чашку, я проследовал к круглому столу у окна, служащему мне столом рабочим. Я выдвинул на себя пишущую машину, вставил в нее свежий лист и, извлекши из папки с надписью «НОВОЕ» рукопись, принялся перечитывать страницы, написанные накануне.

В момент, когда я допивал последние глотки кофе и искал первую фразу дня, с улицы донеслись звуки, чуждые рю дэз Экуфф, Парижу и Франции. Стреляли из автоматического оружия. Почему я умозаключил, что из автоматического? Нет, я не учился в военно-шпионской школе, но, когда я был мальчиком, отец — офицер советской армии — часто брал меня на учебные стрельбы. Напялив на ребенка солдатскую гимнастерку, папаша мчал меня в кузове открытого автомобиля, наполненного солдатами, туда, где палили очередями и одиночными. Так что я разбираюсь, из какого оружия. Запомнил.

Улица наполнилась молчаливым топаньем десятков бегущих ног и хлопаньем дверей. Ни единого крика. Только выстрелы, топот ног, хлопки дверей…

Я выглянул в окно. На рю де Розьерс стоял человек в запачканном кровью белом халате и смотрел вдоль улицы в сторону ресторана «Гольденберг». И видел он там, очевидно, нечто поразившее его, ибо он замахал руками и сделал несколько шагов в ту сторону. Шагов неохотных, как бы он сам не хотел туда идти, но не имел сил сопротивляться. Так жертва идет к злодею-гипнотизеру.

…Из кошерного мясного магазина на рю дэз Экуфф (как раз расположенного на месте впадения в нее рю де Розьерс) выскочил второй тип в запачканном кровью белом халате и прыгнул на первого, повалив его на асфальт. Первый сопротивлялся, однако позволил увлечь себя в сторону магазина. Вдвоем мясники вползли в мясной магазин и закрыли дверь толстого стекла на металлический шпингалет внизу. И отползли в глубь магазина.

Так как выстрелы приближались, становились слышнее, то я счел разумным извлечь голову из окна и, пригнувшись, опустился на корточки под окном, думая о том, что пули не возьмут толстую стену старого дома… Лишь бы «они» не догадались запустить в одно из трех так соблазнительно распахнутых окон гранату. Однако писательское любопытство вскоре без особого труда пересилило соображения безопасности. Я встал с пола и, стараясь не показывать улице, «им» голову, выглянул. Улица была пуста. И только, может быть, через минуту выполз из-за кондитерской на углу и не торопясь прополз дальше по рю де Розьерс серый автомобиль. Направляясь в сторону рю Бьей дю Тампль. Как в фильме, запущенном с замедленной скоростью… Наступила тотальная тишина, какой никогда еще не бывало на североафриканской улочке нашего еврейского местечка в Париже.

Я, путаясь в штанинах, натянул армейские американские брюки и сержантскую «Аэрфорс»-куртку и выбежал на улицу. У ворот робко прижимались к стене консьержка — мадам Сафарьян — и пожилой коротыш — хозяин соседнего «Алиментасьен».[27] Обогнув кондитерскую, я увидел в перспективе рю де Розьерс несколько человеческих существ. Я пошел к ним. Ближайшим навстречу мне шел крупный тип в резиновых, салатного цвета сапогах, в кепке и синем комбинезоне. Брюки его в области обеих ляжек были обильно забрызганы темной жидкостью. Поравнявшись со мной, он резко повернулся и ушел в обратном направлении.

Там, где рю де Розьерс и впадающая в нее рю Фердинанд Дюваль создают небольшую асфальтовую площадь, на противоположной от ресторана «Гольденберг» стороне лежал (голова и плечи на тротуаре, тело на проезжей части) мужчина. В бежевых брюках и голубой рубашке. Насколько можно было судить по его тяжелой комплекции и серо-седому затылку, ему было лет пятьдесят. Согласно стандартам гангстерских фильмов, темные три пятна цепочкой пересекали спину мужчины по диагонали. Расплывшись, пятна почти слились в линию. Рядом с головой человека на тротуаре было крупное темно-красное пятно, как если бы на мостовую выплеснули масляную краску. Еще несколько пятен такого же цвета и качества покрывали тротуар у входа в «Гольденберг».

Я обратился к себе и понял, что я ничего не чувствую. Ни ужаса, ни страха, ни отвращения. Передо мной, судя по всему, лежал труп, а я преспокойненько глядел на него и рассуждал про себя о том, что кровь, быстро свернувшаяся в августовской жаре, меня совсем не впечатляет, что она смотрится слоем краски, выплеснутой по тротуару. Что она, по сути дела, вовсе не красная, но бурая. Задумавшись о причинах своей бесчувственности, я обвинил ежевечерние документальные журналы. Тысячи убитых в автокатастрофах, землетрясениях, в ирано-иракской войне — увиденные на экране телекровавости полностью атрофировали мое чувствование, банализировали для меня труп. В дотелевизионную эпоху нормальному человеку, не солдату, доводилось увидеть мертвых (если не было войны) лишь несколько раз в жизни. Посему в ту эпоху трупы впечатляли и потрясали.

Подобных мне мужественных любопытных находилось на площади уже с десяток. Еще одно тело, в белом халате, джинсы и сникерсы торчали из-под халата, лежало на спине у самого входа в «Гольденберг». В области живота халат был густокрасен. Некто в белой рубашке и светлых брюках стоял на коленях над телом и разговаривал с ним. Тело двигало губами, но звуков не было слышно. Человек на коленях согнулся ниже, едва не ложась на тело. Я подошел совсем близко и вгляделся в обширную красноту живота. Очевидно, по меньшей мере пара пуль, если не пара осколков гранаты, прошили живот, так как постоянно прибывающая кровь не успевала свертываться, и мокрое кровавое болотце живота колыхалось и дергалось. Я проверил свои реакции. Ничего. Показанная по теле крупным планом оторванная в автокатастрофе на альпийском шоссе рука впечатлила меня, помню, куда сильнее.

Отряд мужчин-смельчаков пробежал в перспективу рю Фердинанд Дюваль.

— Они забежали в тот двор… Я видела… — Стоящая в окне второго этажа полуодетая толстуха нервно руководила действиями добровольцев. Взвизгнув тормозами, первый полицейский автомобиль остановился с бесполезной поспешностью. Молодой полицейский с растерянным лицом нервно щелкнул затвором черного тупорылого автомата и заметался по площади среди населения, нас уже было пара дюжин. Его напарник, револьвер в руке, склонился над телом, лежащим у входа в ресторан.

Витрина «Гольденберга», выходящая на Фердинанд Дюваль, была вскрыта. Осыпавшиеся стекла обнажали нетронутые, целехонькие товары, выставленные в витрине. Несколько мгновений меня мучил соблазн, достойный мародера, проходящего по полю сражения: мне захотелось вытащить из витрины банку советской икры! Синяя банка такая, я знал, вмещает в себя около двух килограммов. А если она пустая? Или схватить пару бутылок польской водки. Однако я не был уверен, что мне удастся остаться незамеченным. Могут и избить до полусмерти в такой нервной ситуации. Я вздохнул и поддел носком сникерса короткую латунную гильзу, лежащую среди осколков стекла на тротуаре. Подобрать гильзу на память? Я наклонился.

— Ne touchez á rien![28] — Уже не растерянный, но злой полицейский с автоматом метнулся ко мне. Я благоразумно шагнул в сгустившуюся толпу.

Прибыли еще несколько полицейских автомобилей. Полицейские «духарились» (так называли подобное поведение во времена моей ранней юности на воровском жаргоне Харькова), то есть: клацали затворами, бежали в разных направлениях, свирепо корежили физиономии. Махали после драки кулаками, одним словом. Преступники явно не находились здесь на рю де Розьер, дожидаясь встречи с полицейскими, дураку было ясно. Нужно было преследовать преступников, а не «выступать» перед населением.

Юноша, очевидно сын убитого в синей рубашке, бесцельно бродил вокруг трупа, волоча ноги. Время от времени он вдруг вскрикивал: «Папа! Папа!» — и подпрыгивал высоко вверх. Подпрыгивал странным, никогда не виданным мною образом: его руки и ноги первыми устремлялись в воздух, а спина в момент прыжка была горизонтальна, то есть параллельна тротуару, нарушая в шоке все нормальные законы притяжения. Прыжки юноши поразили меня своей неестественностью.

Кровь же и смерть так и не произвели на меня никакого впечатления. Я чувствовал себя так, как будто находился на киносъемочной площадке. Снимали гангстерский фильм. Или фильм о террористическом покушении. Статисты, одетые жителями картье и полицейскими, наполнили площадь после того, как отсняли уже главных героев, одетых террористами.

Перебираясь всякий раз через тело с простреленным животом, — очевидно, парня нельзя было передвинуть, — из ресторана стали выходить люди. Оправившись от испуга, рыдали, расслабившись, женщины. Одежды большинства выходящих были в темных пятнах. Я предположил было, что все они ранены, что это кровь, но, присмотревшись и принюхавшись, определил, что вино из расколотых бутылок и бокалов обрызгало посетителей. Отличить кровь от вина не было никакой возможности. Ноги большинства женщин, заметил я, были в порезах. Очевидно, все они бросились на пол, ища защиты от пуль. Повиснув на плече полицейского, плакала навзрыд рослая блондинка с красивыми ногами.

Я отошел к стене между еврейской парикмахерской и магазином подержанных книг и обозрел общий план. Передо мной свежая, теплая, еще не остывшая, только что совершилась история. Эпизод истории. Несколько ее строчек по меньшей мере. Две с половиной. Хотя бы по поводу присутствия при историческом событии. Трепета не было… Жители картье вокруг меня яростно кричали, обмениваясь впечатлениями по поводу национальной принадлежности террористов. Жители еврейского гетто, они не сомневались, что террористы — арабы. Палестинцы. Организация освобождения Палестины. Они сжимали кулаки, волновались, кричали и взывали к отмщению. Я же подумал о том, что если Израилю можно каждый день бомбить Бейрут, — проходя мимо газетного стенда, я видел цифру жертв последнего налета — более 200 человек, — то по той же логике нормальным явлением можно считать нападение на еврейский ресторан в Марэ. Плакаты на стенах нашего еврейского автономного аррондисманта демонстрируют не только голубые Давидовы звезды, что нормально, но и восхваляют иностранную державу и ее лидера. «Да здравствует Израиль! Да здравствует Менахэм Бегин!» Я уверен, что, если вывесить в таком же количестве плакаты с текстами: «Да здравствует СССР! Да здравствует компартия СССР!», — такие плакаты вызовут протест французского населения и негодование мэрии и полиции. Их живо соскоблят со стен.

Придавленный все более яростной толпой к стене, я почувствовал себя белым человеком в ближневосточном городе, присутствующим при возникновении народного бунта, при первых его колебаниях… Бегали, расталкивая толпу, все еще глядя вверх, на окна, непрофессионально нервные полицейские. Из парикмахерской вынесли стул, и тип в резиновых сапогах, оказалось, что у него навылет прострелены обе ляжки, теперь сидел на стуле, рядом с полицейским автомобилем, посередине площади. Двое юношей — друзья подпрыгивающего юноши — скрутили шокированного и увели с площади. Вокруг, куда ни глянь, видны были открытые рты, синие от ближневосточной щетины щеки, бороды… Рядом со мной плотный лысый тип с бородой и в рубашке с короткими рукавами закричал: «Миттеран — assassin!»[29] Десяток голосов последовали его примеру, и «Миттеран — assassin!» повисло на несколько минут над площадью. Нестерпимо завывая сиреной, продвинулась сквозь толпу амбулянс «САМЮ». Над головами проплыли к «Гольденбергу» носилки.

— Араб… араб… он араб… — сказали вокруг.

— Араб — рабочий магазина, — пояснил мне животастый толстый старик в залоснившемся от старости сером костюме. — Тот, у которого разворочен живот гранатой, — араб…

Стали дискутировать гранаты. Якобы «они» бросили гранаты в ресторан.

— Кто «они»? — пытался добиться у толпы турист-американец; через несколько тел от меня, выше толпы на голову, он поднимал фотографическую камеру, безостановочно снимая происходящее.

— Палестинцы — дети шакалов, кто еще, — закричал животастый старик.

Услышавшие его реплику соседи закричали, что да, да. Все были уверены, что это палестинцы.

— Может быть, ливанцы? — стесняясь своего плохого французского, предположил я.

— Ливанцы? — Животастый был удивлен. Он пожал плечами. — Зачем? Ливанцы наши союзники…

— Христиане да, — заметил я, — но ливанцы-мусульмане?

— Они все подлые, вне зависимости от их религии, — арабы… — закричал стоящий ко мне спиной тип, к которому я не обращался. — Я жил в Сирии… прежде чем дать вам шишкебаб, шашлычник засовывает шампур себе в задницу… измажет дерьмом, чтобы испачкать вас, потому что вы не араб! — Тип обернулся, бледно-оливковый, обильно волосатый, потное лицо, он был похож, костлявый, на кинематографического пророка по ярости, исходящей из глаз, от разметанных волос, из глубоких морщин оливковой кожи.

Неприличие аргумента поразило меня больше, чем его явная абсурдность. Сирийский шашлычник, вызванный к жизни для обоснования гипотезы о злобности арабской нации, должен был быть обладателем экстраординарно прочной прямой кишки — операция втыкания шампура в задний проход, должно быть, болезненная операция. Эти люди живут в Париже словно в раскаленных песках у Мертвого моря, эти люди… с их логикой. Их нестеснительные древние отношения с экскрементами… На Советском Востоке самым сильным ругательством считается: «Я насрал на могилу твоего отца!»

— Как вы можете говорить такие… такие глупости! — обратился я к спине типа.

— Merde![30] — закричал он, оборачиваясь. — Ты американец, как я понимаю?

— Американец, — согласился я, покосившись на настоящего американца с фотоаппаратом. Тот исчез.

— Вы наивные люди там у себя в Америке, вы — дети… Вы не понимаете подлой сущности арабской нации, не понимаете психологии Ближнего Востока… Вы слишком спокойно и хорошо живете… Вы…

— О'кей, о'кей, — согласился я поспешно, увидев, что он сжал кулаки, — живите и вы как хотите, это не мое дело, но в вашего сирийца, никогда не забывающего сунуть шампур в задницу, едва только он завидит иностранца, я не верю…

Он не успел ответить мне, так как появились сразу два министра правительства: министр внутренних дел и министр юстиции. Толпа удивительно дружно закричала: «Миттеран — assassin! Миттеран — assassin!», и кудлатый, отвлекшись от меня, закричал со всеми. Так как я явно не разделял их сгущающихся страстей, я стал выбираться по рю де Розьер к дому.

— Вы видели убитых, мсье Лимоноф? — спросила меня консьержка.

— Видел, мадам. Одного убитого и одного тяжелораненого.

— Оййой-йой! — воскликнула мадам Сафарьян. Ее старшая дочь улыбнулась мне из глубины помещения.

У себя в квартире я закрыл все окна и сел работать. Однако сосредоточиться мне так и не удалось, ибо прилегающие улицы были постепенно залиты толпой и пытающимися ограничить толпу полицейскими. Прямо под моими окнами объявился, по всей вероятности, местный (я так решил) и, по вероятности, уважаемый за что-то евреями араб с газетой в руках (фотография жертв последнего налета израильской авиации на Бейрут на первой странице) и, размахивая этой газетой, стал кричать на наших евреев, а они на него. Молодежь нашей улицы рвалась избить араба, но молодежь удерживали старики. Возможно также, что тип с газетой был не араб, но «левый» еврей-диссидент? Ведь евреи и арабы так похожи. Особенно похожи на арабов евреи — выходцы из Северной Африки.

Мне позвонили один за другим услышавшие уже о случившемся по радио несколько приятелей, и, открывая окно, я выставлял телефонную трубку на рю дэз Экуфф, давая им послушать шум разъяренной толпы — шум истории. Я чувствовал себя избранным, ибо в их нормальных районах никогда ничего исторического не случается… Каждые несколько минут в людскую реку въезжали или из нее выезжали, противно визжа, ambulances[31] и полицейские автомобили. Стали один за другим прибывать официальные лица — считавшие своим долгом (долгом своих организаций) выразить соболезнование коммюнити, пострадавшему от террористического акта. Выглянув в очередной раз в окно, я сумел увидеть крепкую, как хороший породистый камень мостовой, крышку черепа Ширака. Ширак вынужденно прошел, а не проехал по рю дэз Экуфф к рю де Розьер.

Толпа не разошлась и продолжала кричать и в два часа ночи. Я удалился в спальню, окна ее выходили во двор, и лег, выключив свет, в постель. Однако заснуть я не смог и лежал ворочаясь, размышляя о еврейской и арабской нациях, о Ближнем Востоке и его слишком страстных, на мой взгляд, нравах. Я обнаружил, что я потрясен внезапно открывшейся мне в гротескно-неправдоподобной истории о шашлычнике особой чувственностью Ближнего Востока. Потрясен желудочно-кишечной ненавистью народов этой части глобуса. Ненавистью, родившейся тысячи лет тому назад, когда безбородые египтяне и бородатые ассирийцы подгоняли бичами еврейских рабов, и те, отводя в раскаленный песок пламенные черные глаза, клялись отомстить «им» однажды за все… И отомстили. В 1948-м, 1967-м, 1973-м и 1932-м… Сегодня на парижский асфальт выплеснулись лишь брызги пенной свирепой распри народов полупустыни, вражды, протянувшейся через пять тысяч лет. Народ Христа, Маркса, Фрейда, Эйнштейна… я представил себе, как еврейский народ, персонифицированный одним человеком — смесью четырех вышеназванных, — рыча, ударяет сверхсовременной авиадубиной по Бейруту, а в Париже в его теплую спокойную задницу вдруг вгрызаются арабские зубы…

Нам не понять их ненависти? Ненависть белых северных людей куда моложе и потому легче? Русские после такой войны не ненавидят германцев. Нет, не ненавидят. Французские солдаты совершают военные маневры с немецкими солдатами… Я не судья народам, но на свое мнение права ни у кого не спрашиваю… Может, жара и песок подталкивают к пролитию крови, и они же невыносимо разогревают тела, превращая их в кипящие чувствами, кровью, дерьмом и желчью кастрюли… Поймав себя на неприязненном понимании ближневосточных наций, я, как подобает честному интеллигенту умственного труда, задумался, вперившись в темноту спальни, о противоположном явлении — о холодности северных наций (к ним я отношу и русских). Как должны себя вести нации? Я так и не сумел сформулировать обще-идеальное поведение, ворочаясь на своем ложе. Может, это мы бесчувственно-безразличны: русские и французы, а их взаимная ненависть нормальна, и сирийский шашлычник не выдумка?..