"Монета Энди Уорхола (рассказы)" - читать интересную книгу автора (Лимонов Эдуард)

Речь «Большой глотки» в пролетарской кепочке

Я гляжу на предвыборные афиши, где меня призывают сплотиться с другими франсэ во имя лучезарного будущего Франции, брезгливо-скептически.

— Наебут, — говорю я себе, сплевывая. — Везде и всегда наебывали, почему же вдруг сейчас не наебут. Почему природа их, начальников, в этот раз должна измениться?

Все дело в том, что я попал в писатели слишком поздно, уже сложившимся типом. Двадцать лет в моей жизни я был рабочим. Настоящим. Не отпрыском буржуазной семьи, с восхищением увлекшимся популистскими идеями и отработавшим на заводе несколько месяцев в лучшем случае (даже если год, то что это меняет?). Нет, не из Джорджей Оруэллов и Симон Вейлей я. Я был рабочим помимо моей воли, никакого желания быть им не имел, с удовольствием принял бы нерабочие деньги, но так не случилось, точка. Не пришлось, хотя я пытался. До того как стать рабочим, пять лет был я молодым вором. Не хватило ли мне изворотливости, воровской ли дух был забит во мне созерцательностью, но куда чаще я добывал себе хлеб честным трудом, чем нетрудом или трудом нечестным. Так вот, я хочу сказать, что помимо моего хотения я успел приобрести рабочую философию. Вернее, натура моя успела одеться в рабочие одежды. И вот живу я с этакой воображаемой рабочей кепочкой, надвинутой на глаза. Взгляд из-под кепочки очень недоверчивый, взгляд непрогрессивного рабочего, отсталого, реакционного, беспартийного и несиндикированного…[4]

Большинство писателей в мире принадлежат к мощному содружеству, к секте, к ложе сильнее масонов и сильнее евреев, к космополитическому классу интеллигентов. Интересы их класса ближе им интересов народов, среди которых они родились. За своего Пастернака, или Хавела, или Рушди они глотку народам перервут. И советскому, и мусульманскому. Любому. Я же, в моей кепочке, приросшей ко мне, не разделяю интеллигентских верований и предрассудков, но разделяю рабочие.

Все афиши без исключения призывают нас объединиться, чтобы Франция выиграла. Я знаю, что мы проголосуем за них, а они нас вертанут. То есть чего-нибудь не дадут или того хуже — заберут у нас что-то, что у нас было…

Обманут, так же как обманул нас в 1963 году секретарь Харьковского обкома партии. Какая квалифицированная блядь был этот секретарь. Профессионал высокого класса…

Мы получили расчетные листки, то есть «fiche de paye» по-здешнему… наша комплексная бригада сталеваров, и обнаружили, что нам начислили на треть меньше денег, чем в предыдущем месяце. Мы сели у печей и стали ругаться. Заметьте, между собой. Поругавшись, все двадцать восемь гавриков решили прекратить работу. Вопреки мнению какого-нибудь Глюксмана,[5] который считает, что все знает о Советском Союзе прошлого, настоящего и будущего, что в «тоталитарной»… забастовок не могло быть… мы просидели, являясь на работу ежедневно, все три смены работяг, не шевельнув и единым ломом и задув печи, несколько суток. Ноль пламени. И был это 1963 год. Мы не называли это пышно «забастовка», мы сидели. К нам явились попеременно: парторг завода, директор, вплоть до политрука военного округа, кого только не было, в сопровождении свит в чистеньких костюмчиках. Чтобы представить эти рожи и брюха, посмотрите на заседание Палаты депутатов или Сената и выберите себе десять-двадцать седовласых. Любых, на выбор. Начальник во всех странах мира одинаков. Они орали на нас и взывали к нашей рабочей совести. Но мы работали на заводе «Серп и Молот» в литейном цехе, у горячих печей, не по причине совестливости и не из-за страха, но из-за денег. Треть нашего состава были образумившиеся и обзаведшиеся семьями бывшие уголовники. Еще треть — «дядьки» из пригородных деревень, «куркули», как мы их называли, пришедшие на завод на несколько лет, чтобы поправить хозяйство, отремонтировать разваливающийся деревянный дом, поставить новый забор… Последняя треть, куда входил и я, двадцати лет юноша, пришли в литейку, чтобы заработать денег на одежду и девушек. Мы не были академиками, которых можно выгнать из Академии, не были кандидатами наук, их можно было не допустить стать докторами, не были даже студентами, и нас нельзя было выгнать из университета. Нас уже давно отовсюду выгнали или по меньшей мере уже никуда не пустили. Нам было не страшно. Потому мы многих послали на хуй, а Иван Бондаренко, наш бригадир, погнался за парторгом завода с болванкой. На третий день кончился запас коленчатых валов, которые мы варили (среди прочей продукции), и поэтому встал машинный цех завода. Вот тут-то и приехал этот секретарь. Он наверняка давно уже сидит в Правительстве Украины или даже всего СССР… Жулик, красивый, как актер, волосы тронуты сединой, произнес, расстегнув пальто, речь. И не побоялся, что характерно, в своих хороших нежных ботинках взобраться на груды руды и марганца, с чьей помощью мы варили эти блядские валы (вообще-то я в составе ничего не понимаю, моя работа была другая), и произнес речь.

— Ребята! — И он обрушился всем весом слов оратора, добравшегося до пусть еще не первого, но секретаря Харьковской области, это по размерам с половину Франции будет, обрушился не на нас, но… на нашего директора завода, на парторгов завода и цеха… Грозил, что отдаст их под суд, сукиных сынов, убивцев рабочего класса, и, выплеснув гнев, выхватил из рук холуя красную папку с тесемками, извлек оттуда пачку расчетных листов и, выкликая нас по фамилиям, раздал их нам. — Держите, товарищи!

Зарплата в новых расчетных листах была не ниже зарплаты прошлого месяца. Мы, ахнув, довольные, все пошли и получили в кассе наличные. А получив, приступили к работе. Хотя он нас к этому в своей речи и не призывал. Растопили печи, в полной уверенности, что — невероятно, но факт — среди начальства бывают и порядочные люди!

Ну да, бывают, для их жен и детей. Но не для работяг. Через месяц они срезали нам зарплату чуть-чуть, утешив нас тем, что завод плохо справился с планом, но в следующем месяце все станет на свои места. Но и в следующем от нас отняли чуть-чуть, объяснив это чуть-чуть в терминах диалектической математики, которую никто из нас не понял. Мы поворчали и разошлись. Короче, через полгода мы обнаружили себя с теми же малокровными суммами денег, из-за которых мы некогда бросали работу. Но, когда они тебя так, по чуть-чуть, обворовывают, у тебя уже нет той ярости, какая у тебя есть, когда у тебя украли сразу сто рублей! Несколько наших уволилось. Их заменили другие бедолаги. А красивый секретарь никогда больше не появился.

Вот из каких уроков складывается характер человека. Да святого можно рабочей жизнью разложить! Сотни единиц опыта заставляют меня смотреть на физиономию капиталиста Бернара Тапи, похожего на Симону Синьоре в молодости, и из-под кепочки шептать: «Да хули ж ты мне заливаешь, да я ж ваши души насквозь, да я ж ни разу не ошибся в натуре вашей, да я ж служил у такого, как ты, слугой в 1979–1980 годах в Нью-Йорке… Тоже был передовой миллионер… Детям заливай, но не мне…»

Или вместо Тапи по теле раввина демонстрируют и речь его против расизма. Все хорошо, все правильно. Умный раввин, симпа. Но чего ж ты, дядя с бородой, не скажешь о том, что в Израиле твои братья по одному-два палестинца каждый день отстреливают… Сказал бы, что это нехорошо, и дальше бы чесал против расизма. Тогда бы слова твои объективно звучали, тяжелее бы падали… А без этого упоминания я ж тебе не верю, дядя… Как Шехтеру и Адлеру.

В 1976 году Юрка Ярмолинский позвонил мне в отель и сказал:

— У меня есть для тебя работа, Лимонов. Нужно перенести несколько ящиков из бэйсмента синагоги в театр. Знаешь синагогу на 55-й и Лексингтон? Дают сто долларов на двоих. Один парень у меня уже есть.

— Хочу! — закричал я. — Только зачем двое, я один перетащу ебаные ящики.

— Один не сможешь, — сказал Ярмолинский, — они, насколько я понимаю, не тяжелые, но крупные. Ты мне твердо скажи сейчас, если ты согласен, потому что работа срочная, им эти ящики к спектаклю нужны. А спектакль первый уже объявлен на послезавтра. Если ты не можешь, я другого человека найду.

— Согласен, согласен, — поспешно заверил его я. Но, вспомнив прошлые злые шутки жизни, добавил, однако: — А поговорить нельзя с этим типом, с нанимателем то есть, с завхозом, я имею в виду? Может быть, можно больше денег выбить…

Я стал, очевидно, действовать Юрке на нервы, потому как он сказал простым, без интонаций голосом:

— Завхозов в синагоге на самом деле два: одного зовут Шехтер, другого Адлер. Сейчас одиннадцать вечера. Оба дрыхнут в Бруклине под пуховыми перинами… Take it, or leave it. Если берешься, будь завтра в девять утра у главного входа в синагогу с Лексингтон, и придет этот парень, его зовут Слава. Он знает, где найти завхозов.

Я заткнулся и срочно лег спать.

Все это дело оказалось мелким мошенничеством. Нас с бедным глупым Славой наебали по меньшей мере на сотню долларов. Я до сих пор не знаю, кто положил разницу себе в карман — Юрка ли Ярмолинский, или Шехтер и Адлер, или вся гоп-компания разделила money на троих, — в конце концов, это даже не важно. «Ящики» оказались разборной сценой театра: тридцать шесть секций! И лишь первые шесть были полегче, со второй шестерки сцена повышалась к удобству зрителя и нашему неудобству, секции утяжелялись. Протащив по низкому basement,[6] подняв по лестнице в холл синагоги, каждую секцию следовало пронести по холлу, выйти с нею на 55-ю стрит, пересечь ее (!), внести в холл другого корпуса синагоги — культурного ее центра, — втащить в элевейтор и, опустившись в театр, пронести через плюшевый красный зал и бросить с проклятиями в нужном месте… Юрка нам этого не сказал, ни мне, ни этому Славе. Контактированный впоследствии по телефону Юрка утверждал, что понятия не имел о том, что театр находится в другом здании. Может, так оно и было, но нам-то от этого не сделалось легче. Адлер — жирный старик в сером костюме — отвел нас в basement, прошествовал за нами, несущими первую секцию, указывая дорогу, и смылся в тот щекотливый момент, когда, задохнувшиеся от оказавшегося неожиданно долгим и тяжелым пути, мы раскрыли было рты, желая перенегосиировать договор хотя бы на сто пятьдесят. И мы ни хуя его не увидели до самой поздней ночи, когда он, возникнув откуда-то, брезгливо дал нам, как бы надсмехаясь, одну стодолларовую бумажку на двоих.

Я намучился больше со Славой, чем с секциями, потому как несколько раз он в истерике бросал работу и объявлял, что уходит.

— Ебаные жиды! — кричал он, опускаясь на грязные ступени. — Ебаные эксплуататоры! Я не могу больше. Я линяю, ебись они с их работой. Бандиты!

Мать Славы была еврейкой, следовательно, по еврейскому закону он был евреем, и крики его для меня звучали абсурдно. Потные, грязные, руки разодраны о железные полосы (ими для прочности были обиты торцы мерзких секций), в полутьме, ибо половина лампочек в basement отсутствовала, он визжал, а я кричал на него.

— Слюнявая баба! — кричал я ему. — Ты на голову выше меня, здоровый хуй, четыре года сидел (он сидел в Союзе в тюрьме), а воешь и ноешь, как истеричная пизда. Берись немедленно за ящик! Они нам ни хуя не заплатят, если мы не закончим работу! Берись, сука, за ящик!

В том basement реформированной прогрессивной синагоги я понял, почему для того, чтобы поднять солдат в атаку, командиру иногда приходится пристрелить одного из прижавшихся к стенам окопа трусов. «Слюнявая баба!» Ох, я запомнил навсегда это раскисшее поганое личико толстого блондина и его покрасневшие водянистые глаза. Вот как выглядит трус.

Ну конечно, когда вынырнул вдруг Адлер, мы пытались его расколоть и взывали к справедливости. Слава, какой же мудак, заплакал и бросился на него с кулаками… Мне пришлось его удерживать. Адлер сказал, что он ничего не знает, что он не договаривался с нами, что Шехтер договаривался с Юрием, и, так как ни один из них не присутствует, его, Адлера, роль сводится к отдаче нам этой стодолларовой бумажки. Слава зарыдал, закрыв лицо сбитыми в кровь руками…

Сцена эта происходила в пустом театре — желтый свет и красный декор кресел, декораций и стен — тотчас после того, как мы, едва не валясь с ног, подвинули последнюю суперсекцию в паз гигантских кубиков. Адлер дал нам бумажку, вынув ее из кармана пиджака. Сцену наблюдал черный, что-то среднее между ночным портье и охранником. Лампасы на штанах цвета какао, револьвер в кобуре. Так что старик Адлер нас не боялся. Покидая поле наших мук, я спросил черного, безучастно ожидающего, когда мы уйдем, чтобы закрыть здание, сколько, по его мнению, стоит эта работа. Он сказал, что в прошлом году, когда театр закрыли за отсутствием труппы, черные ребята, его брат среди прочих, проделали обратный процесс за три сотни долларов. С той разницей, что они, открыв окна basement, спускали ящики прямо с 55-й в basement, избежав долгого маршрута в обход. Но в этом году они не согласились — слишком тяжелая работа…

Такие вот случаи, сотни их, убивают доверие к начальникам и к мифам о них, такие случаи проясняют общую фотографию власть имущих человечества. И они хуево выглядят. Чего стоило этому Адлеру поскрести в затылке, поколебаться и сказать: «Да, ребята, тут, конечно, работы больше, чем на сто долларов. Вы проеблись с девяти утра до часу ночи, ОК, я добавлю вам еще полсотни. Больше не могу. Вот вам полторы сотни. Но не будьте идиотами в другой раз…» Нет, он сел в автомобиль и поехал спать в свое религиозное коммонити в Бруклин, под пуховую перину к жене, а мы похромали, я и трус Слава, все еще мокрые и липкие, в поту, к метро. Он думал, этот старик с большим лицом, о репутации евреев в наших глазах или нет? Ни хуя не думал. О репутации человечества? Ха, еще чего… О репутации Америки в глазах свежих эмигрантов? И того меньше. Совсем нет…


Я надвигаю воображаемую кепочку на глаза. Полив властей — любимое занятие рабочего человека? А что вы хотите, чтоб я не видел того, что вижу? Или, во всяком случае, держал свой рот закрытым? Так зачем и жить, если рта не раскрыть?..

Вот нам все время твердят, что мы живем в век компьютеров, во времена информационной революции. Заходя в подъезд дома на рю де Тюренн, где я обитаю на последнем этаже, этого не скажешь. Скорее скажешь, что это эпоха еще до Второй мировой войны. Но это ни хуя не бедное жилище, я плачу за выцветше-розовую студию, превращенную в таковую из двух крошечных piece[7] с четырьмя окнами, плюс ответвления кухни и душ-туалета, — 3.200 франков. Новыми, да-да. Где вы видели эпоху informatique, если даже лампочки нам ни хуя не меняют на лестнице, я (самый сознательный, да? в доме), я вворачиваю их! Стены облуплены, окна не закрываются, плиточный пол palier[8] в ямах. За два года, что я тут живу, пять всего лишь квартир дома ограбили по меньшей мере десяток раз. Мою — два раза, несмотря на то, что, как работник либеральной профессии, я работаю дома — всегда присутствую. Надсмехаясь над статистикой правительства, в день, когда объявили снижение квартирных ограблений на 9 %, в нашем доме ограбили сразу две квартиры — мсье Лаллье и мадемуазель Трэйн Нэж, китаянки. В марте 1988 года. О какой информационной революции идет речь, когда electrochoffage, обогревающий мою розовую дыру, — бронтозавроподобное сооружение, хлебает электричество, как воду, и допотопно — кирпичи с электропружинами внутри. Ну и социальная система, ну и техника… В Советском Союзе, где даже подъезды отапливаются большими батареями центрального отопления, смеялись бы до упаду над бытовой техникой страны победившей информационной революции. В стране, где только что был ГУЛАГ, да-да, смеялись бы. В стране, где не было ГУЛАГа, гражданина ебут тихо, пристроившись сзади. Ах, меня, кажется, ебут? Кто там? Tresor publique.[9] А за ним — очередь организаций. Ждут, чтобы воткнуть гражданину. Я сменил штук пять квартир в Париже, все они не были дешевыми, но убожество уровня комфорта сравнимо разве что с Италией. В ЮэСэЙ даже самый забытый богом отель для безработных черных все же имеет центральное отопление… В моей первой парижской квартире на рю дэз Аршивов говно из туалетной вазы накачивалось насосом в общую трубу. Информационная революция, бля, — мой сегодняшний сосед по palier Эдуард Матюрэн, его жена и ребенок ходят в туалет на лестнице, с двумя sabots[10] по обе стороны дыры. Еще два бэбэ лежат в единственной комнате семьи — втрое меньше моей. Пятеро в одной клетушке! (Бэбэ в туалет еще не ходят.) Информационная революция, бля, в нескольких минутах ходьбы от пляс де Вож. Но зато построили стеклянную пирамиду, подумать только, игрушечную Оперу, угрохали миллионы в Музей Науки в Ля Виллетт, теперь Великую Библиотеку неизвестно за каким хуем собираются строить. И мэр города, в котором недостаточно туалетов, страстно занят борьбой за президентское место. Лучше бы туалеты строил! Бля, хватает совести говорить о прогрессе. Информационная революция, очень может быть, действительно благородная революция, облегчающая труд comptables, по-русски бухгалтеров, но мы-то, просто себе граждане, не comptables, те, кому нечего считать, кроме своих долгов, хули нам от вашей этой революции? Чего вы о ней распизделись… Нас она не греет. Хорошо теперь полиции с компьютерами, она хранит свои досье в одном сером ящике, а не в пяти комнатах. Однако освободившиеся комнаты что, отдали бедным? Ни хуя. У полиции лучшее здание в городе, в самом центре… А вы пиздите… революция… Никакой… Нам говорят, что Франция должна поднять голову, солидаризироваться, у нас кризис, оказывается. Мы отстаем. От кого, от чего мы отстаем — мало понятно. Солидаризироваться… Я солидаризировался вчера с Франсуа Лаллье со второго этажа, он поэт и преподаватель. Мы пошли в мэрию нашего аррондисманта и, высидев час в приемной среди одиноких женщин, были введены в кабинет молодого человека средиземноморской наружности с ласковым голосом гобоя — он личный представитель мсье Жака Доминати, нашего мэра. Молодой человек выслушал наши жалобы на слишком большое, по нашему мнению, количество квартирных краж в доме, где мы живем, и попытался утешить нас тем, что статистически наш аррондисмант считается одним из самых безопасных в городе. Поняв, что нас это обстоятельство не утешило, он пообещал воздействовать на полицию, дабы она провела анкету. К чему я это все говорю? Чтобы добраться до вывода. Мир, согласно мэру Доминати, Шираку, президенту Миттерану или даже этому темноглазому молодому человеку, совершенно не похож на мир, в котором живут Франсуа Лаллье, Эдвард Лимонов или девушка Трэйн Нэж (я с ней разговаривал, может быть, пару минут, но здороваюсь). И первая вышеупомянутая группа господ ладно бы управляла бы нами тихо, но нет — они стараются стереть, не допустить того, чтобы наша картина мира — жильцов нашего дома на рю де Тюренн — была бы оглашена. Повсюду должна присутствовать только их Франция: больших залов мэрии, блестящих вертящихся механизмов в Музее Науки, официальных приемов, политических обедов в окружении цветов, шампанского, Инэсс де Фрэссанж, Пол-Лу Сулитцера, ленточек, которые разрезают, запуская в мир всевозможные чудеса техники… Но если я не отрицаю существование их мира, то они отрицают мир согласно Эдварду Лимонову. Игнорируют. Их ложь состоит в том, что основной океан жизни бьется, происходит не в приемных министерств, банков, корпораций, не в Мэзон де Радио или рю Коньяк Джей,[11] но в тараканьих дырах вроде нашего дома на рю де Тюренн. Это — океан жизни! И ведь я даже и не бедный человек, в 1987 году мой доход приблизился к ста тысячам франков. Так что их жизнь, как паблисити на теле: все цветное, красивое, высокие потолки, трибуны. Наша жизнь: тесное, дорого стоит, неудобное, холодное, хуевое… Разные миры. И электричество организациям и лицам по-разному стоит? За что организациям дешевле? Должно бы быть наоборот… Все их съезды, мы же видим, не происходят в нормальных домах, но всегда в просторных, светлых помещениях. Мы с Франсуа рассмотрели мэрию, дожидаясь приема: 19-й век, при Наполеоне III сделано, потолки, зеркала, камины, одни лестницы чего стоят, сколько угроблено пространства… А мы в нескольких сотнях метров от мэрии воевали, добиваясь, чтобы gerant[12] на входную дверь замок поставил, потому как клошары в подъезде поселились, и не выжить их было. Целая колония. Так замок все равно сломали. И конечно, гобойный молодой человек ни хуя не сделал: никакой полицейской или другой анкеты никто не проводил. Грязь, на третьем этаже ателье кожаных изделий дом сотрясает. Однажды он свалится на хуй, этот дом. Им по хуй, они мэрию отремонтировали. Прекрасна наша мэрия над прудом.

Еще в конце 1983 года, помню, написал я письмо министру культуры: просил его помочь получить carte-de-séjour,[13] так как остопиздело каждые три месяца ходить в полицию, просить опять и опять recepisse.[14] Написал, мол, я писатель, сделайте эту мелочь для меня. Ну конечно — министр, ему Францией нужно заниматься, я не ожидал, чтоб он мной занимался. Ну какой-нибудь восьмой секретарь, думаю, может, ответит, поможет слегка. В начале 1984-го пригласил меня письмом в министерство, в Пале Рояль, «шарж-д'аффэр», некто Жан-Клод Копэн или, предположим, Потэн. О, какие там оказались лестницы! К Потэну/Копэну провел меня один из «шестерок» (арготическое словечко это заимствовано мной из жаргона советских блатных) — молодой человек с бабочкой. Кодла их сидела и пиздела в вестибюле, ожидая распоряжений. Молодые холуи с бабочками… И вот ведет этот тип меня высокими коридорами Пале Рояль, как в театре, и вводит туда, где летать можно просто. Окна, классически окрашенные в белое с позолотой, ну прямо двадцать квадратных метров каждое, чтоб одно такое открыть, я думаю, пара здоровяков нужна! Великолепие! Из-за стола (стол что тебе железнодорожная платформа размером) встал человек… Но я не о Жан-Клоде Потэне собирался говорить, я вспомнил помещение его, кабинет его, о котором Потэн мне тотчас же с гордостью рассказал. Оказывается, он, мсье «озабоченный аферами», расположился в бывшем кабинете Жозефа Бонапарта, брата Наполеона. Один! Каково! И дело не в том, что я осуждаю неправильное употребление помещения, нет. Я понимаю — им надо, власть, дабы заставить себя уважать, всегда закрепляла за собой большие и красивые жизненные пространства — метры вверх и в стороны были ей нужны не для работы, но для дистанции, чтобы простой смертный ахал, охал и ужасался своему собственному ничтожеству, тому, какой он маленький! Но мне всегда казалось, что мы уже давно не простые смертные, что революция, французская, была недаром, что отношения с властью изменились… А Потэн, он был очень доволен кабинетом, историк, кажется, по профессии, его это восхищало — сидеть в кабинете Жозефа Бонапарта, — он потирал руки…

К чему это я клоню? Тут я забегу вперед, чтобы сказать, что вся эта кодла социалистов в министерстве культуры за два с половиной года, написав тридцать писем Э.Лимонову, так ни хуя не сумела сделать для меня по… неумению, непониманию, некомпетентности или нежеланию? Выбирайте любое, что это меняет… Два с половиной года — 1984-й, 1985-й и до выборов в 1986-м — все эти дяди и тети лениво возились (плюс подключилось второе министерство — Дэз Аффэр сосиаль!), и результат к моменту выборов в 1986-м был — 0. Ни хуя! Одному человеку без паспорта, но налогоплатящему исправно, без арестов и задержаний, четыре книги издано — не смогли сделать даже carte-de-séjour на десять лет, не то что гражданство! За день можно сделать. Хлоп-шлеп печатями. Готово. Гуляйте. Но ведь ответственность. И ведь зачем тогда оба министерства, если так просто каждый будет получать свою бумагу? И вот они меня оставили с правым правительством рожа в рожу, мне что правое, что левое, все равно — правительство, власть, чиновники. Но правое правительство увидело в моем досье письма левого министерства культуры и послало меня на хуй, только и именно по этой причине. Это их междусобойные игры, Э.Лимонов тут абсолютно ни при чем… Я все это говорю опять же не для того, чтобы пожаловаться на несправедливость, но чтоб показать, глядите, люди — «они» все делают серьезные лица и большие глаза, произносят тяжелые красивые слова «министерство», «conseilleur technique», «charge d'affaires»,[15] а на деле — где ж работа? Никакой работы в моем случае, посылались с периодичностью раз в месяц письма, и все. Они спят в своих кабинетах Жозефа ли или кого, самого Наполеона? Спят и видят сладкие сны. И идут, сияя розовыми щечками, на de'jeuner.[16] Поэтому время от времени нужно перемешивать общество, нет? («А са ира, са ира, са ира…»[17]) Чтобы те, кто уснул, оказались на дне, а те, у кого, по выражению моего друга фотографа Жерара Гасто, «огонь в жопе», имели бы доступ наверх. Лучшее средство перемешки — рецепт 1789 года. И, вопреки идеологиям, средство обыкновенно достигает цели — хорошо перемешивает общество. Не создает идеального общества по рецепту свежей идеологии, нет, но свежие люди подымаются на поверхность жизни, и если уж им дают кабинет, то они в нем не спят…

Лично мне этот Потэн был симпатичен, против него лично я ничего не имею. Однако мы не могли с ним быть в одной группе. Он сидел за своим столом и разглагольствовал. Слушать его было приятно. Я сам историю, как некоторые сладости любят, люблю. По Бонапарту диссертацию могу защитить, между прочим. Я его с возраста пятнадцати лет изучаю. В 50-х годах еще книгу советского историка Тарле «Наполеон» прочел. Однако у меня даже временной carte-de-séjour нет, и recepisse через месяц с небольшим кончается. «Последнее», — предупредили меня в префектуре. Мой американский временный документ закончился, и они не хотели иметь у себя беспаспортного. Времена посуровели в 1984 году для «иностранцев», даже если ты белый и денег не просишь. Я хотел carte-de-séjour. Потому я его исторический экскурс дослушал и напомнил ему:

— Ну а как же с карт-де-сэжур-то, мсье?

— Не волнуйтесь, — говорит, — поможем, разумеется, все сделаем… — И ручки потер Потэн.

Я тогда был con из conов[18]… В эСэСзРе я все их трюки знал, в Штатах я все их трюки за шесть лет изучил, там меня трудно было наебать, возможно, но трудно, во Франции в 1984-м я был кон из конов. Потому я обрадовался. Мне даже неудобно стало, что в кабинете Жозефа Бонапарта с такими незначительными глупостями к большому лицу лезу. «Carte-de-séjour… Может, ты еще рубль попросишь?» — внутренне выругал я себя.

Вдруг без объявления человек в пальто в кабинет вошел. Голова в кудряшках мелких, полу седых. И идет к столу. Долго идет, ибо кабинет, как поле. Потэн вскочил, и я со стула поднялся, чтоб руку пожать. Пожимаю. Он смотрит на меня, не понимая. То есть до него туго доходит, кто я. Французская физиономистика не годится в случае такого типа, как я. А я его разглядываю. Физиономия — как бы оспу человек пережил…

— Вот, мсье министр, познакомьтесь, — говорит Потэн, — писатель Ли… — и на меня смотрит.

— Лимон'оф, — говорю я, нажимая на последний слог, как они делают. Неправильно коверкаю свой любимый псевдоним.

Он губы расчленил, показал зубы — это называется вежливость. А Потэн бежевое пальто натягивает уже, в один рукав влез, в другой никак не попадет. Я думаю, не от волнения, но от торопливости, они куда-то вместе собрались, министр и «шарж д'аффэр». Опаздывают. Потому в рукаве запутался.

— Мсье Лимон'оф хочет карт-де-сэжур, — объяснил Потэн, найдя рукав.

— C'est bien, — сказал министр и сделал зубы еще раз. — C'est tres bien.[19]

Поощрил, следовательно. Одетые, они глядят оба на меня. И молчат. И тут я сообразил, натягивая свой плащ родом из Нью-Джерси, что я не должен их ждать, дабы вместе с ними выйти. «Это тебе не из квартиры приятеля выбегать, дурак», — сказал я себе. С министром не выходят в обнимку, гогоча не бегут, обгоняя друг друга по лестнице и обругав собачонку консьержки. Министр выходит один. Или с шарж д'аффэр. Ты не можешь спросить у министра: «Эй, Джэк, вы что, пожрать собрались? Я с вами…»

Я откланялся, впрочем, очень гордый собой. Считая, что мое дело в шляпе. Не буду ханжой, признаюсь, что шел по де Риволи задрав голову и презирая толпу. Так мы устроены. (Только один кретин всю жизнь так ходит, а другой через четверть часа над собой расхохочется.) Я ведь только что разговаривал с министром. Придя домой, я намеревался бросить небрежно: «Ну вот, министр заверил меня, что дело в шляпе!» Моей подружки не оказалось, увы, дома.

Я стал бегать к почтовому ящику ежедневно, ожидая carte-de-séjour. У меня не было сомнений, что мне пришлют «carte-de-séjour privilégiére» — на десять лет. А то и навсегда. Паспорт пришлют! У моей знакомой англичанки была «privilégiére» на десять лет. У драг-дилерши! Если же трудящийся писатель добрался до самого министра, то что еще он может ожидать? Паспорт, конечно…

В марте 1984-го я получил от любезного Потэна копию письма к нему мсье Филиппа, скажем, Курсье, технического советника из другого министерства, из секретариата «семьи, населения и рабочих-эмигрантов». Мсье Курсье писал Потэну, что его начальница — мадам министр — переслала мое досье в Министерство d'Intérieur. «Так как мсье Лимон'оф не работник «salarié»,[20] то наш Секретариат и наше Министерство не уполномочены доставать ему «titre de travail»[21]…»

Вот почему я утверждаю, что все они спят и сидят не на своих местах! Во-первых, я не просил у них «titre de travail». Мне он на хуй не нужен, так как я пишу книги и собираюсь закончить дни свои именно в этом качестве. Во-вторых, ебена мать, ведь я же не просто вербально им все объяснил — Потэну и его секретарше. Я же им справки высылал, что я — свободной профессии, что все, чего ищу — carte-de-séjour. И плюс все это в моем письме на две страницы к министру изложено было, в октябре еще 1983 года. Что ж они, бля, половину октября, ноябрь, декабрь, январь, февраль и часть марта у меня за просто так, за здорово живешь, по мелкой ошибочке спиздили! Не туда досье послали. Да чему ж вас учат, да за что вы наши деньги, которые мы вам в налогах выплачиваем, в говно бросаете… Вы что, читать не умеете? Эх ты, Потэн-Копэн… И вы, мсье министр, с таким количеством секретарш… Да я бы…

В нашем демократическом обществе ты не можешь все эти вполне здоровые гневные реакции выплеснуть в письме к ним. Потому я подавил себя (от подавления, говорят, и образуется у человека рак). Я написал им, что «мэрси за принятие участия. Держите меня, силь ву… в курсе того, что произойдет в Министерстве d'Intérieur». Я только понял, что в запасе у меня времени нет. Что на них надеяться нельзя. Завтра следующее министерство примет меня за инвалида войны в Индокитае или за алжирского харки, просящего пенсию. Нужно решительные действия предпринимать. В другие места стучаться. Сел я за стол и составил список влиятельных знакомых. Позвонил по двум десяткам телефонов. Выяснил методом вычеркивания, что самый мой влиятельный знакомый — мсье (следует уважать, увы) Шарль Окотэ, большой человек в моем издательстве. То есть в котором издают мои книги. Не сам он влиятелен, но женат на дочери бывшего министра, сестре крупнейшей величины в правящей социалистической партии. Людям быть обязанным я не люблю. Просить о чем-то для меня — трагедия. Собрал однако всю свою, как бы это выразиться, наглость, внушив себе, что чего ж я прошу-то, в сущности, не денег, не работу, а всего-навсего бумажку от властей, чтобы властям же и показывать! Разницы им никакой. Если б я и в Нью-Йорке жил, книги мои все равно бы печатали здесь. Разница только в их пользу. Доллары, и гульдены, и лиры — сюда текут… Так о чем же речь. Вдохновившись таким образом, позвонил я мсье Окотэ. Он человек положительный и добрый. Если и есть в нем что отрицательное, я не сумел, значит, увидеть, или он прячет хорошо. Я еще его отца знал в Нью-Йорке, вот совпадение. Поговорил он с женой, и они меня пригласили на деловую встречу. На совместном заседании (супруги и я) было решено, что мадам Окотэ обратится за помощью к мадам Дэферр — оказывается, они не то в школе, не то в лицее вместе учились. В моем простом мозгу тогда не укладывалось еще разделение функций, я подумал, почему нужно к мадам Дэферр, когда ближе бы к брату мадам Окотэ. Но спорить я не стал. Послушно подписал две своих книги и отправил их мадам Дэферр. В Советском Союзе, когда я там жил, во всяком случае, коррупция, на счастье простого человека, была эффективна и разветвлена. В демократии простому человеку трудно, ибо депутаты и начальники боятся ему помочь, проявить человеческие чувства. Узнает пресса — и деятель за то, что он помог простому человеку в жизни, лишится власти. Между тем коррупция — единственное средство борьбы с бесчеловечным законом. Я — за коррупцию. Сколько несчастных готовы заплатить, дабы избавиться от страданий, от которых никаким другим способом не избавиться. И скольким мелким чиновникам нужны деньги в хозяйстве — машину починить, окна сменить в résidence secondaire,[22] мало ли! Но демократия заставляет человека быть бесчеловечным…

Пока книги шли в Марсель. Пока мадам Окотэ контактировала с мадам Дэферр по телефону, кончилось мое recepissé. В грустном настроении сидел я, уже несколько дней как «нелегальный эмигрант», в одной веселой компании, и сосед справа, наглый Рыжий художник, бывший советский матрос, сбежавший с корабля в Канаде, спросил меня, ухмыляясь:

— Что, старичок, невесел?

Обыкновенно я о себе не рассказываю, но ему взял и рассказал. И прибавил оптимистически, чтоб он не решил, что я жалобщик:

— Все это, конечно, как-то устроится. Или Министерство культуры наконец добьется мне carte-de-séjour, или вот мадам Дэферр…

— Глупый ты, старичок, — сказал он мне. — На хуй ты им нужен, этим большим людям? Они тебя в упор не видят. Ты для них — досье. Надо знакомого швейцара в министерстве иметь. Швейцар большей исполнительной властью обладает. Вот хочешь, я с тобой завтра пойду в префектуру и все устрою. У меня там девка одна знакомая сидит в окошке. Хорошая французская девка из провинции. Я ей картинку подарил, сказал, что художник, выспался с ней пару раз, так я себе живу, забот не знаю…

Я встретился с ним в одиннадцать, и мы пришли в префектуру. Вместо того чтобы стать в общую толпу ожидающих входа в зал Норд-Эст, где обыкновенно толпы, он пошел спокойненько к выходу из зала — к «лестнице» Эф. У закрытых дверей стояли два хорошо одетых черных.

— О, бля, тоже трюк знают, — заметил Рыжий с неудовольствием. — Сейчас, старичок, кто-нибудь выйдет, и мы войдем.

— Может быть, лучше через вход?.. — предложил я робко.

— Ты что, охуел? Там час будешь стоять, два, а здесь пару минут максимум. Кто же входит во вход, а, старичок? Только глупые люди…

Я собирался ему ответить, но дверь отворилась, выпуская пару, и Рыжий схватился за дверь. Черные впереди, мы за ними, оказались внутри зала. Зал был набит битком.

— Ужас! — воскликнул я. — Столько людей! Проторчим до вечера…

— На хуй нам ждать, мы джентльмены, — засмеялся Рыжий. — Счас я найду Шанталь, и она все сделает. Все, что в ее власти, во всяком случае.

В белой кофточке, большие серьги-креветки качаются с мочек ушей, Шанталь рассмотрела мои документы.

— Çа va,[23] — сказала она Рыжему, а не мне. — Я сделаю ему документ до июля, а в июле он придет ко мне, и я попытаюсь сделать ему что-то более солидное.

— Согласен, старичок? — спросил Рыжий и, протянув руку в окошко, потрепал префектурную девушку по щеке.

— Artiste-peintre, ты забыл, что мы в общественном месте, — рассмеялась она и встала. — Они все такие там у вас в УэРэСэС? — обратилась она ко мне.

— Нет, — сказал я, — такие, как он — исключение.

— Я догадывалась. В следующий раз вы принесете мне справку от percepteur[24] о вашем финансовом положении, и я смогу…

…Она объяснила мне, кто такой percepteur и где его искать… Через сорок минут, когда мы вышли вместе с Шанталь в кафе на углу рю Сан-Жак, в кармане у меня уже лежал розовый документик recepissé. Акт коррупции был закреплен чашкой шоколада и сэндвичем «крок-мсье» для Шанталь, безалкогольный Рыжий съел сэндвич «жамбон», запивая его томатным соком, и только я выпил два бокала белого вина. Когда Шанталь ушла в префектуру, тяжело поколыхивая сильным телом, Рыжий сказал мне:

— Вот видишь, старичок, с низов надо начинать. Шарм использовать. Мы ж не негры какие-нибудь, симпатичные белые люди… Она замуж собирается. Правильно делает. Красавицей ее назвать нельзя…

— Ты, что ли, красавец? — заметил я.

— Не, я не об ее достоинствах, а о том, что работа в префектуре собачья… никакого юмору, старичок… Поверишь ли, я иногда захожу к ней просто попиздеть, развеселить ее. Ей в деревне надо жить, чего она в город приперлась… — Рыжий стал разворачивать свою теорию.

Пошел дождь, и запотели вдруг стекла кафе.

— Подаришь ей книжку, — приказал Рыжий, когда мы расходились.

В июне я получил письмо от «технического советника» Министерства d'Intérieur с сообщением, что он будет счастлив меня «принять 5-го июля в 15:30, бульвар де Пале, эскалье И с точкой. Вооружитесь паспортом, временным titre-de-sejour, тремя фото, доказательствами вашего адреса и ресурсов. Мадам Дэферр просила меня помочь вам, мсье». Подписана бумажка была фамилией… что-то вроде ПэТэТэ или Телеком…

У входа в номер 9 два вооруженных полицейских мою бумажку осмотрели. Сказали, чтоб во дворе я пошел направо. Я, вдохновленный их оружием, пошел, куда сказали, к подъезду И с точкой, у входа в него за щитом из непробиваемого пластика стояла дама-полицейская в непробиваемом для пуль жилете и самец в таком же жилете. У них что-то намечалось. Они ждали высадки вражеского парашютного десанта? Мне захотелось пошутить, сказать что-нибудь остроумное, вроде: «Что, русские уже пришли?», но вспомнил, что с полицейскими при исполнении служебных обязанностей лучше не шутить.

— ПэТэТэ/Телеком? — вопросили они. И каждый обстоятельно прочел бумагу мою, ни хуя в ней не поняв. Так мне показалось.

— Ты знаешь такого? — спросила дама самца.

Он лениво покачал головой. И они отдали мне бумагу…

— Что же мне делать?

— Войди, спроси, — лениво предложил пуленепробиваемый самец.

В демократии, разговаривая с вооруженным мужчиной, ты не имеешь права выругаться. На хуя же они отняли у меня мои пять минут, если… Я вошел в подъезд И с точкой. Там были еще дама и мужчина в полицейской форме плюс телефон. И эти тоже ничего не знали, то есть не знали, в какое бюро мне идти, распрекрасный ПэТэТэ/Телеком указал все, кроме номера бюро. Я начал бормотать: «Мадам Дэферр… мадам Дэферр», желая смутить спокойствие пары, и, переглянувшись, они решили воспользоваться телефоном. Победа! Вскоре они услали меня на третий этаж в эскалаторе. На третьем по обе стороны от эскалатора я увидел две двери. Какая моя? Одна отворилась, и три типа вывели одного типа, не в наручниках, но явно арестованного. На его роже было написано, что он не свободный человек и ожидает от судьбы самого худшего. Мне тоже сделалось тошно, потому что я легко впечатляющийся человек. Бывший поэт, что вы хотите…

Я открыл другую дверь. Там оказался коридор и сидел на столе задницей бегемотище в цивильном костюме. Он заглянул в мою бумажку и оглядел меня подозрительно.

— Как вы сюда попали?

— Мадам Дэферр… — сказал я и развел руками. Сделав такую физиономию, что она выглядела как восклицание — делать нечего, служба, мадам Дэферр заставила меня прийти, я тут ни при чем…

Бегемот посовещался с другим типом, тот пил из большой фарфоровой кружки дымящуюся жидкость, и набрал номер телефона. Затем другой номер. Еще один. Я в панике подумал, что власть в Париже переменилась, произошел переворот и всех сторонников мсье и мадам Дэферр будут «мочить», как некогда сторонников адмирала Колиньи. Иди, доказывай, что никогда не видел ни его, ни ее. А что, бывает всякое…

Бегемот с отвращением положил наконец трубку.

— Шестой этаж, — сказал он.

— Гранд мэрси. Гош, друат?[25] — Я попятился к выходу.

— Э, нет, — сказал он, движением корпуса приказывая мне стоять, — за вами придут. Нечего вам тут одному разгуливать…

Действительно, нечего таким, как я. Я был согласен. Чтобы не смотреть на него, я уставился в стену. Она была несколько подержанной стеной. Как и все вокруг. Стол, на котором сидел бегемот, металлический, был однако процарапан мощно по всей длине, словно по нему провел когтями крупный медведь. Непонятно было, в каких целях они используют это крыло министерства. Ясно, что к приему посетителей они не были готовы.

В двери возникла в голубом шелковом платье красивая молодая женщина.

— Вот! — воскликнул бегемот, кивнув в мою сторону опять всем корпусом, но теперь уже более дружелюбно.

Женщина улыбнулась мне.

— Бонжур, мсье, — и протянула руку за моей бумагой. — Можно?

— Мадам Дэферр… — сказал я.

Лицо шелкового платья прояснялось по мере чтения. Как если бы она знала секретный код и прочла настоящее содержание письма в отличие от профанов, читавших его до сих пор.

— О, мсье, — воскликнула она, — вас ждут, следуйте за мной.

Тотчас же превратившись из представителя побежденной фракции в личного друга жены их министра (так я себя вообразил), я победоносно взглянул на бегемота.

— Мерси, мсье! — бросил я с высокомерием, каковому научился у не любящего меня продавца в ликер-магазине «Николас» на рю Сент-Антуан. И прошел в приготовленную мне дамой в платье щель.

На шестом этаже (в приемной ПэТэТэ) царил неожиданно полумрак и горели слабые фонарики. Хитрейшая архитектура ступенчатых ширмочек, я так предположил, служила цели скрыть ожидающих приема друг от друга. Шелковое платье привела меня вглубь одного из загончиков и усадила.

— За вами придут, — сказала она ласково. Ничем не пахло.

Несмотря на их систему, за десяток минут ожидания я успел заметить энергичного типа в бежевом пальто, занявшего соседний со мной загончик. Не уверен, однако, что я сумел бы узнать его, встреть я его в толпе. Он закурил. Судя по запаху — трубку.

Я подумал, что меня передают из рук в руки, как Жюстин в «Злоключениях добродетели». Я вспомнил гравюру начала 19 века: иллюстрацию к «Злоключениям» — пирамида из голых тел. Я представил себе, что все полицейские и неполицейские выстраиваются в пирамиду, и она увенчивается мсье ПэТэТэ/Телеком с подносом на голове, и на подносе будет лежать carte-de-séjour privilegiere!!! Отвлек меня от пирамиды брюнет в темном костюме. С кругами под глазами, бледный, он был столь великолепен, что я в дополнение к мгновенно мелькнувшей романтической догадке о том, что он поднялся ко мне из подвала, где пытал жертв, спросил его, вставая:

— Мсье ПэТэТэ?

— Нет, мсье, — ответствовал брюнет и улыбнулся. — Следуйте за мной, мсье!

Быстро, быстро, чуть не таща меня за руку по коридорам без окон, он втолкнул меня в обитую кожей дверь.

Женщина, похожая на мою маму, делила кабинет с женщиной, похожей на лягушку средних лет.

— Мсье Лимоноф? — вопросила женщина, похожая на мою маму. — Мсье ПэТэТэ отсутствует сегодня. Он поручил мне заняться вашим делом. Я приготовлю вам досье. Хорошо? — спросила она.

— Хорошо, — согласился я. Подумав, какое, бля, хамство. Вызывает, а самого дома нет.

— Садитесь, мсье, — сказала дама. — Вы принесли три фотографии?

Я всегда имею при себе фотографии. И я протянул ей свои, как всегда фотогеничные, три физиономии.

— Это очень gentil[26] с вашей стороны, — сказала она.

Я выдал ей доказательства моих ресурсов, в том числе и сертификат от percepteur — она обрадовалась тому, что я плачу налоги. Я представил ей доказательство моего адреса — справку от квартирной хозяйки, и, о чудо, у нее оказалась та же фамилия, что и у моей квартирной хозяйки! Так как это была редкая фамилия, то похожая на мою маму дама была поражена. О своем изумлении она сообщила мне и женщине, похожей на лягушку средних лет. Я сообщил обеим кое-какие сведения о моей квартирной хозяйке: ее приблизительный возраст, то, что юность свою она провела в Бельгийском Конго. Мы посвятили несколько минут Бельгийскому Конго. Дамы издали несколько восклицаний по поводу ужасов, которые пришлось пережить белому населению, я же с плохо скрываемым восторгом сделал несколько замечаний о прославленном «Пятом коммандо» и его шефе Майке Хоарэ. Увидев, что дамы министерства внутренних дел обменялись условными взглядами, я решительно закрыл кран моих страстей и молча поерзал на сиденье. Однофамилица моей квартирной хозяйки не спеша проколола мои бумаги, заделала их в канцелярскую папку. Полюбовалась на папку.

— Ну вот, все готово. Теперь у вас есть досье. — Закрыла папку…

— A carte-de-séjour? — спросил я робко, видя, что она мне ничего не протягивает, а лишь улыбается удовлетворенно. Как бы по окончании полностью проделанной работы. — Carte-de-séjour?

— Для этого вам придется обратиться в префектуру, — сказала она. — Мы здесь, в министерстве внутренних дел, carte-de-séjour не выдаем. Это не входит в нашу компетенцию…

Я предполагаю, что физиономия моя позеленела от злости. Чего же стоит, бля, вмешательство жены министра внутренних дел? А сам мсье Президент, интересно, что, тоже не может дать carte-de-se'jour? Остается только развести руками и воскликнуть: «Демократия!», вложив в это восклицание те же чувства, которые вкладывает русский рабочий в «еб твою мать!» Демократия… Деньги берете, мадам Французская Республика, в карман фартука кладете (я представил Французскую Республику в виде злой консьержки), а документ не даете!

Похожая на мою маму поняла, что мысли у меня нехорошие. Она сморщила лоб.

— Я попрошу, чтобы вас отвели в префектуру, — сказала она, приняв, очевидно, смелое личное решение. И она посмотрела на часы. — Я надеюсь, что мадам АБРАКАДАБРА… (так звучала фамилия, не уверен, что так же она и пишется) еще не ушла. Я позвоню…

Мадам АБРАКАДАБРА была на месте. Моя мама вызвала старую знакомую — голубоплатьевую красавицу, — и мы спешно отбыли. Я предполагал, что мы спустимся и покинем подъезд И с точкой, но ничего подобного не случилось. Голубоплатьевая, колыхая бедрами и платьем, повела меня по нескончаемым стеклянным террасам-переходам, где не было ни души. Один раз из-за угла на нас вышел угрюмый полицейский, ковыряя в носу. Мы шли, молча поглядывая друг на друга и улыбаясь. Если бы у меня была carte-de-séjour, я бы пошел с ней далеко за горизонт, с этой красивой и, я думаю, прохладной, несмотря на пятое июля, женщиной, покинувшей возраст юности, но еще не вступившей в возраст увядания…


Она ловко провела меня. Вошла в некую дверь, усадив меня на скамью у двери среди десятка иранцев, хорошо одетых в кожу, и нескольких наглых сытых поляков. Голубоплатьевая ушла, оставив мое красивое досье у АБРАКАДАБРЫ и сказав:

— Ждите, вас вызовут.

Лишь после четверти часа сидения на скамье я сообразил, что это первый этаж префектуры, эскалье эФ, где я уже был однажды.

— Эдуар!

Шанталь, девушка из префектуры, стояла, колыхая креветками в ушах. Мы расцеловались.

— Что ты тут делаешь, Эдуар?

— Жду. Мое досье только что принесли из Министерства д'Интерьер, эскалье И с точкой, сюда, к мадам АБРАКАДАБРЕ… А ты что тут делаешь… Ты же в зале Норд-Эст?

— На месяц переведена сюда. Такая у нас система. Подожди, я найду твое досье.

Она появилась через несколько минут.

— Пошли, я сделаю тебе carte-de-séjour на год.

— На год! Погоди, я думаю, мне дадут на десять лет. Я был в Министерстве d’lntérieur, эскалье И с точкой, по рекомендации… — тут я задохнулся от гордости, — по рекомендации САМОЙ мадам Дэферр… смотри, — я протянул Шанталь бумагу, копию, оригинал у меня забрала похожая на мою маму.

— Ça va, — равнодушно сказала Шанталь, прочитав бумагу, — все это хорошо, но здесь начальница мадам АБРАКАДАБРА. Как она скажет, так и будет. Я попытаюсь спросить ее… Идем в бюро.

В бюро за полдюжиной столов расположился десяток префектуриых девочек и чуть меньшее, чем в коридоре, количество иранцев и поляков. Усадив меня, Шанталь скрылась во внутренностях бюро. Вернулась через пару минут.

— Нет, невозможно. Процедура такова, что невозможно сразу после recepissé дать карту на десять лет. Следует получить карту на год, ее можно будет продлить еще на год…

— Но мадам Дэферр! — воскликнул я растерянно. — Получается, что вмешательство жены самого министра ничего не стоит. И ведь не министра химической промышленности, но именно Дэферра, кому вся эта машина подчинена…

— Несовпадение между политической властью и исполнительной властью… — констатировала Шанталь. И стала листать досье, приготовленное дамой, похожей на мою мать. — А, ты принес сертификат от percepteur… Прекрасно! Слушай, я могла тебе дать carte-de-séjour на год без министров или их жен, поскольку теперь у тебя есть доказательство финансовых ресурсов…

Она продолжала еще что-то бормотать, но я ее уже не слушал, погрузившись в невеселые мысли о структуре демократии.

Через четверть часа мне отпечатали carte-de-séjour, куда Шанталь, по собственному усмотрению, поставила профессию «писатель». «Дневник неудачника», который я передал ей с Рыжим, ей понравился.

Она проводила меня до лестницы. Поделилась со мной своим несчастьем. Мужик, много старше ее, за которого она собиралась замуж, взял да и вернулся к бывшей жене. Поэтому надежда Шанталь на то, что она сможет оставить нервную и плохо оплачиваемую работу в префектуре, рухнула. И надежда на домик в провинции.


Я поблагодарил своего редактора и его жену мадам Окотэ за помощь. Я не сказал им, однако, что все их и мои маневры за кулисами были в известном смысле бесполезны. Что, как скала, высится замок демократии, неприступный для коррупции, и даже жена министра не колышет суровое сердце мадам АБРАКАДАБРЫ и прочих рыцарей демократии. Я не сообщил им также, что тяжеловатая бретонская девушка с креветками в ушах, в белой блузке и с толстыми ногами из-под черной юбки обладает равной или, может быть, большей властью над судьбой иностранца, чем министр d’lntérieur или его жена. Мне не хотелось лезть с моими новоприобретенными знаниями к мсье и мадам Окотэ, их разочаровывать. Они ведь честно желали помочь мне.

В декабре 1985 года я снова написал письмо министру культуры. Я просил помочь мне стать французским гражданином. Боевая кампания за гражданство была еще более абсурдна, чем стычки за carte-de-séjour…

Я предполагаю, что мир выглядел бы для меня иначе, если бы не эта метафизическая пролетарская кепочка, приросшая к моей голове. Это она виновата, бля, я уверен.