"Супружеские пары" - читать интересную книгу автора (Апдайк Джон)Добро пожаловать в ТарбоксЧто скажешь о новой паре? Пайт и Анджела Хейнема раздевались. Потолок в их просторной колониальной спальне был низкий, мебель, дверные косяки и остальное дерево имели модный цвет яичной скорлупы. За холодными окнами чернела весенняя полночь. — Молодые… — неопределенно отозвалась Анджела, женщина тридцати четырех лет с мягкими светло-каштановыми волосами. У нее были тяжеловатые бедра и не очень тонкая талия, зато по-девичьи крепкие лодыжки и по-девичьи же неуверенные движения. Казалось, она постоянно раздвигает в пустоте занавески. На возраст указывал разве что начавший грузнеть подбородок, дряблая кожа с тыльной стороны ладоней и красные кончики пальцев. — Сколько им лет? — Не знаю. Ему примерно тридцать, хоть изображает сорокалетнего. Она моложе: двадцать восемь, двадцать девять… Ты собираешься ввести возрастной ценз? Пайт хмыкнул. Он был рыжеволосый, крепко сбитый, ростом не выше Анджелы. Предки-голландцы наградили его приплюснутыми чертами, сквозь которые уже пробивалась Америка: виноватая алчность, насмешка, немой вопрос. Томная непредсказуемость жены, ее робкая свежесть, идущая от аристократического самообладания, по-прежнему его завораживали. Самому себе он казался мужланом, а в ней видел воплощение тонкости и света. Каждое ее движение было для него исполнено грации и непостижимого прямодушия. К моменту их знакомства, пора первого цветения Анджелы Гамильтон уже миновала. Она излучала томность, манерно отводила глазки, демонстрируя голую шейку и непуганую красоту, разыгрывала из себя школьную учительницу и жила с родителями в Нанс-Бей. Пайт нанялся вместе со своим армейским приятелем к ее отцу, строить беседку-колоннаду с видом на океан и на огромную темно-шоколадную скалу, в которой угадывался женский профиль, высунувшийся из складок платка. Позади беседки зиял обрыв, а по другую сторону зеленела просторная лужайка и распластывались тщательно подстриженные кустики. В доме тикало несметное множество часов — дедовских, корабельных, из золоченой бронзы, лакированных, серебряных, с тяжелыми шарами вместо маятников. Ухаживание проходило под аккомпанемент их боя и поэтому не отложилось в памяти — прошло, как оглушительное наваждение или ошибка. Время дало сбой: все часы в доме ринулись вперед, подгоняя влюбленных, не позволяя им сомневаться, предупреждая об острых углах, помогая взлетать вверх по ступенькам. Отец Анджелы — всезнающая улыбка и отличный серый костюм — не стал им мешать. Она была избалованной дочкой, способной проявить чрезмерную разборчивость и остаться старой девой, а отцу хотелось продолжения рода. Первый ребенок четы Хейнема, девочка, родился через девять месяцев после брачной ночи. С тех пор минуло уже девять лет, а Пайт по-прежнему чувствовал исходящую от Анджелы силу и не мог ей сопротивляться. — Просто хочется понять, на какой они стадии, — сказал он, как бы оправдываясь. — Он какой-то сдержанный, безразличный. — Надеешься, что они на одной стадии с нами? Его рассердил ее холодный тон. Он ждал, что в этой ярко освещенной комнате, куда не проникали холод и тьма апрельской ночи, оба они сумеют раскрепоститься. Он хотел близости, а теперь чувствовал себя болваном. Он ответил: — Вот-вот! На седьмом круге блаженства. — Как мы? — Судя по тону, она бы еще могла поверить в собственное блаженство. Каждый стоял перед своим шкафом по разные стороны холодного камина; штукатурка вокруг него радовала глаз яркой лазурью. В элегантном фермерском доме восемнадцатого века было восемь комнат. Дом, амбар и квадратный двор окружала живая изгородь из высокой густой сирени. Прежние хозяева, заботясь о сыновьях-подростках, приделали к стене амбара баскетбольное кольцо и заасфальтировали часть двора. В другом углу двора площадью в два акра стояли деревянные ворота, ведущие во фруктовый сад, граничащий с молочной фермой. В семи милях, невидимый отсюда, лежал городок Нанс-Бей, еще в двадцати милях к северу раскинулся Бостон. Пайт, строитель по профессии, любил прямоугольный уют. Полюбил он и этот дом с низкими потолками, его прямоугольные комнаты с выструганными вручную плинтусами, окна с тонкими средниками, кирпичные пасти каминов, похожие на закопченные лазы в потемки времен, чердак, который он собственноручно обложил серебряной изолирующей бумагой, превратив не то в шкатулку для драгоценностей, не то в пещеру Алладина, свежезабетонированный подвал, бывший пять лет назад, при их переезде сюда, грязной свалкой. Ему нравилось, как в любое время года по полу перемещаются лимонные ромбики солнечного света, словно в каюте корабля, качающегося на волнах. Пайту были по душе любые дома, любое замкнутое пространство, но его скромное голландское представление о том, сколько пространства позволительно отмерить для себя самого, полностью удовлетворялось этим плоским строением в двухстах футах от дороги, в миле от центра городка и в четырех милях от моря. Зато Анджела, потомок китобоев и пиратов из Нью-Бед-форда, мечтала приобрести в собственность местечко, откуда открывался бы вид на Атлантику. Новички, супруги Уитмены, нанесли ей удар, купив через агентство недвижимости «Галла-хер и Хейнема» дом, который она приглядела для себя, принадлежавший раньше старику Робинсону, — шаткую летнюю хибару, нуждавшуюся в капитальном ремонте, зато с великолепным видом на заболоченную низину, затопляемую в прилив океанской водой. Правда, ветер там дул такой, что трудно было устоять на ногах. Анджела и Пайт несколько раз наведывались туда зимой. Одноэтажный дом, построенный примерно в 1900 году, в начале 20-х приподняли на сваях и подвели новый первый этаж, заодно добавив длинную застекленную веранду. На этом новые хозяева не успокоились: пристроили крыло для слуг, оказавшееся на разных уровнях с главной постройкой. Пайт показал Анджеле расшатанные деревянные конструкции, отлетающую штукатурку, насквозь проеденные ржавчиной водопроводные трубы, древнюю электропроводку с иссохшей резиновой изоляцией, громыхающие оконные рамы, настрадавшиеся от дождей и насекомых. Стеклянный потолок в главной спальне протекал. Отапливалась только гостиная — с помощью печки, которой приходилось вручную скармливать уголь. Под домом пришлось бы рыть подвал, а в самом доме заменить все внутренние перегородки, установить центральное отопление, навести новую крышу. Не говоря уж о канализации, безнадежных оконных переплетах, потолках. Кухня была забавная, но совершенная непригодная для дела. Ей пользовались только летом: слуги готовили здесь салаты из лангустов. В некоторых местах внешняя кедровая обшивка дома совершенно сгнила, а кое-где вообще облетела. Однако за дом просили не меньше сорока тысяч, плюс двенадцать тысяч наличными незамедлительно. Несуразная цена! Стоя у широкого сланцевого обрыва и любуясь зимним пейзажем — испещренным протоками болотом, островками с осиной, боярышником и ежевикой, стальной лентой пролива, кромкой белых, как соль, дюн и беспокойно ворочающимся за дюнами океаном, Анджела согласилась наконец: слишком дорого. Сейчас, вспоминая тот дом — Пайт не только избежал покупки, но и заработал вместе со своим партнером на его продаже, — он испытывал чувство консервативного удовольствия. Симметрия собственного дома придавала ему сил. Он представлял себе двух круглолицых дочек, мирно спящих под его защитой. И любовался телом жены, ее спелостью. Анджела сняла с шеи жемчуг, в котором всегда появлялась на людях, и стала стягивать через голову сильно декольтированное черное платье. Заколки в волосах зацепились за мягкую шерсть. Пока она возилась, электрический свет высекал молнии из комбинации, облепившей ее тело. Край комбинации задрался, показались подвязки чулок. Такой, без головы, она выглядела особенно крепкой и соблазнительной. Ощутив укол любви, он предъявил ей обвинение: — Ты со мной несчастлива. Она избавилась от перекрутившегося платья и искоса глянула на него. Свет настольной лампы с гофрированным абажуром старил ее лицо. Год назад она отвергла бы такое обвинение. — Как же иначе, — ответила она теперь, — если ты заигрываешь со всякой женщиной, какая только попадется тебе на глаза? — Так уж со всякой? — Конечно. А то ты не знаешь! Тебе любую подавай: высокую или коротышку, старуху или молоденькую. Хоть желтую Бернадетт Онг, хоть эту бедную пьянчужку Би Герин. Как будто у нее без тебя мало неприятностей! — По-моему, ты отлично провела время. Весь вечер проболтала с Фредди Торном. — В гостях мы становимся друг другу чужими. Так больше нельзя, Пайт. Я прихожу домой с ощущением, будто вывалялась в грязи. Мне опротивела такая жизнь! — Ты бы предпочла, чтобы мы весь вечер терлись животами? Лучше скажи… — Он разделся до пояса, и она отшатнулась, словно ударилась о его щит — голую грудь с крестом из янтарных волос вместо герба. — …Скажи, о чем это вы с Фредди часами болтаете? Да еще забиваетесь вдвоем в угол, как дети, играющие в камешки. — Он сделал шаг вперед, щуря красные от выпивки глаза. Она поборола желание отступить, угадывая в его грозном настроении прелюдию к сексу. Вместо этого она запустила руку себе под комбинацию и стала отстегивать, по одной, подвязки. Ее беззащитность полностью разоружила Пайта. Он застыл у самого камина, чувствуя босыми подошвами холод гладких кирпичей. — Он тупица, — сказала она небрежно, имея в виду Фредди Торна. Она возилась с подвязками, прижимая подбородок к груди, поэтому ее голос звучал хрипло, зажатые груди напряглись. — Зато говорит на интересные для женщин темы. Про еду, психологию. Про детские зубы. — Какая еще психология? — Сегодня он рассуждал о том, что все мы видим друг в друге. — Кто? — Как, кто? Мы, супруги. — Во мне Фредди Торн видит бесплатную выпивку, а в тебе роскошную задницу. Она не обратила внимания на комплимент. — Он считает, что мы — круг. Магический круг голов, разгоняющий темноту. Он сказал, что ему страшно, когда не удается увидеться с нами в уик-энд. Ему кажется, что мы превратились в церковь. — Это потому, что он не ходит в настоящую церковь. — Ты один туда ходишь, Пайт. Не считая католиков. — Католиками среди их знакомых были Галлахеры и Бернадетт Онг. Константины впали в безбожие. — В этом источник моей поразительной мужской силы, — сказал Пайт. Закаливающее чувство греха! — И он нагнулся, оперся на руки и сделал стойку, касаясь напряженными пальцами ног своей конической тени на потолке; жилы на шее и на руках напряглись, как натянутые канаты. Анджела отвернулась. Она видела это представление слишком часто. Он аккуратно принял нормальное положение. Молчание жены его смущало. — Восславим Христа! — сказал он и зааплодировал сам себе. — Тсс, ты разбудишь детей. — Почему бы и нет, черт возьми, если они сами меня то и дело будят, маленькие кровопийцы? — Он опустился на колени и пополз к кровати. — Папа, папа, просыпайся, папа! Знаешь, что написано в воскресной газете? У Джекки Кеннеди будет ребеночек! — Какой ты жестокий! — сказала Анджела, продолжая неспешно раздеваться и раздвигать в воздухе невидимые занавески. Она открыла дверь шкафа и скрылась за ней. До мужа долетал только ее голос: — Еще Фредди считает, что от этого страдают дети. — От чего страдают? — От нашего общения с друзьями. — Должен же я общаться с друзьями, раз ты лишаешь меня половой жизни. — Если ты считаешь, что так можно завоевать женское сердце, то тебе еще многому придется научиться. — Он терпеть не мог этот ее тон, напоминавший о том, как еще до их знакомства она работала учительницей. — Почему бы детям не пострадать? — спросил он. — Им прописано страдание. Как иначе учиться добру? — Он чувствовал, что по части страдания обошел ее на целую голову. Без него она воспитывала бы дочерей так же, как воспитали ее саму — приучала бы к несуществующему миру. Она была готова отвечать ему серьезно де тех пор, пока ему не наскучит к ней придираться. — Ты говоришь о позитивном страдании, — возразила она. — А речь о нашем невнимании, которого они могут даже не замечать. Мы их не ругаем, а просто избегаем. Взять хоть Фрэнки Эпплби: очень умный мальчик, а что толку? Джонатан Смит изводит его насмешками, потому что их родители всегда вместе. — Что за черт? Зачем мы живем в этом захолустье, если не ради детей? — Но удовольствие-то получаем мы, а не они. Их совсем не радовали лыжные прогулки этой зимой. Дрожали, как цуцики, смотреть жалко! Девочки всю зиму мечтали побывать в одно из воскресений в музее, в теплом музее с чучелами птиц, но мы не могли их туда отвезти, потому что пришлось бы оторваться от друзей, а те без нас придумали бы что-нибудь интересное или ужасное. Спасибо, Айрин Солц свозила их в музей, иначе они бы никогда туда не попали. Мне нравится Айрин: среди нас одна она сумела сохранить свободу. Свободу от разной чепухи. — Сколько ты сегодня выпила? — Просто Фредди не давал мне рта открыть. — Вот тупица! — сказал Пайт и, задыхаясь от обиды, стремясь выжать из своего положения отверженного хоть какое-то преимущество, пробежался по кирпичам перед камином, истоптанным, словно булыжный тротуар в Делфте, и с размаху захлопнул створку шкафа Анджелы, едва ее не стукнув. Она оказалась голой. Как и он. Руки Пайта, его ноги, голова, детородный орган выглядели позаимствованными у гораздо более крупного мужчины, словно Создатель, разглядывая остывающую отливку, спохватился, что промахнулся с размерами, и в последний момент впрыснул щедрую дозу плазмы, но она не дошла до туловища. Он старался сохранять спортивную форму, но ладони загрубели от инструментов, а спина атлета была немного сгорбленной, словно готовилась принять тяжесть. Анджела вздрогнула и замерла, прикрыв одной рукой грудь. Там, где купальник не допускал к телу солнечных лучей, кожа была бледной до прозрачности, и на этом фоне растительность на лобке казалось особенно буйной. Беременности повлияли на форму живота, плотные ляжки были усеяны синими жилками. Зато руки изогнулись просто и симметрично, совсем по-девичьи, белые ступни изящно выгнулись, мизинцы ног, никогда не касающиеся пола, еще больше приподнялись. Горло, кисти, торс — все дышало порывом к бегству, но она, как Ева на барельефе, застыла от стыда, окаменев. Он не посмел до нее дотронуться, хотя она была так близко, что у него пересохло во рту. Тела висели на обоих, как безвкусная одежда. Из холодного камина потянуло по ногам сквозняком. За ее приподнятыми плечами чернела ночь — бесконечность, вплотную Прижавшаяся к старым оконным рамам, к хрупким средникам, пустота с проклевывающимися почками и нависшими на миром скелетами Девы, Льва и Близнецов. — Грубиян, — сказала она. — Ты такая красивая, — сказал он. — Ничего не поделаешь. Я надеваю ночную рубашку. И супруги Хейнема, одевшись и повздыхав на ярком свету, устало улеглись. Как всегда после вечеринки, Пайт долго не засыпал. В детстве его не таскали по гостям, и теперь вылазки его сильно будоражили. Чтобы уснуть, пришлось немного поласкать самого себя. Жена уснула быстро. Она утверждала, что не видит, снов. Он жалостливо запустил руку ей под рубашку и стал массировать теплую спину, чтобы в глубине ее сна поднялся маленький вихрь, и утром она смогла рассказать себе короткую сказку, приснившуюся в ночи. Она будет долиной, а он пыльной бурей, львом, принимающей ванну в ее реке. Невероятно, чтобы ей никогда ничего не снилось! Ему постоянно снились сны. Накануне ему пригрезилось, что он — старый священник, наведывающийся к своей пастве. Сначала он гулял по полю, потом стал переходить автостраду и надолго застрял посередине. Оттуда он любовался долиной, домиками с курящимися трубами. Видимо, туда и лежал его путь. Он перебежал дорогу и испытал облегчение, когда его арестовал подъехавший на мотоцикле полицейский, говоривший по-немецки. Вечеринку устроили Эпплби, в честь новой пары — как их там, Уитмены? Фрэнк знал мужа — то ли Тэда, то ли Дэна — не то в Экзетере, не то в Гарварде. Для Пайта что Гарвард, что Экзетер были как теплицы с закрашенными окнами, в которые не заглянешь. Он не желал вспоминать теплицы. Его пальцы упорно пытались подарить жене сновидение: дитя на реке, в которую превращается она сама, младенец Моисей, найденный поутру в шуршащем нильском камыше, служанки-египтянки, заросшие берега, цветок лотоса, милости прошу… Природный дохристовый секс. Грубиян… Стерва! Разлеглась на трех четвертях кровати, словно так и надо. Дышит ртом и шлепает губами. Слова на входе, слова на выходе. Девы, беременеющие через уши. Поговори со мной о психологии… Нет, лучше самоудовлетворяться. Воск, вялый лепесток камелии. То ли дело в юности: стоит пожелать — и столб несокрушим. При одной мысли о щели, даже при попадании солнечного лучика на штанину. Вскочить и продекламировать: дыши, о, человек с душою мертвеца! Класс смеялся до упаду. Соседка по парте носила легкие льняные блузки, из-под которых высовывались бретельки лифчика, а в невесомом рукаве можно было разглядеть подмышку. Бритую. Войт, Аннабелла Войт. На каждого мужчину по одной Войт. Голландская непосредственность. Потом она вышла замуж за птицевода с фермы под Гранд-Рапидз. До чего шустрый язычок! Однажды после танцев, на парковке у торфяного карьера, она запихнула ему в рот весь свой язык, и он кончил, не расстегнув штанов. Тогда, ощущения были сильнее: уже канал — выше скорость. Не девушка его мечты, зато в шелковых трусиках. Торфяной запашок, шуршание кринолина, попытка танца. Мгновение, когда ее темный шаловливый язычок пролез ему под язык. По нервам побежала ослепительная новость. Секундная неподвижность, потом пробное прикосновение. Восковый лепесток на курчавой подушке. Больше жизни! А все спиртное, зловредное отупляющее зелье. От него замедляется ток крови, делаются дряблыми мышцы. Он перевернулся на живот, взбил подушку, распластался, стараясь слиться с невидимой песчинкой судьбой. Спокойствие! Вспоминаем вечеринку. Твист. Лысый Фредди Торн с застывшей слюнявой ухмылкой. До чего толстомордый! «Come on, everybody, lets twist!!» Терапия или средство массового превращения в уродцев? Шататься по гостям и демонстрировать свое старение и уродство! Среди женщин одна Кэрол не ударила в грязь лицом: выделывала тазом восьмерки, рассекала воздух руками, как кинжалами, молниеносно переносила вес с одной узкой, голодной ножки в чулке на другую. Костлявая красавица — мечта старшеклассника. Вот это ему больше по нраву: четкие движения, холодок, полет над полом, изящный прищур. Наплевать на Фрэнка Эпплби, бестолково дергавшегося напротив, с выставленными наружу зубами вместе с деснами, со смрадным дыханием. Даже дезодорант у него — и тот вонючий. Коллективное дерганье. Смит сучил ногами. Джорджина выпячивала подбородок, как при второй теннисной подаче. Анджела слишком мягка, поэтому больше раскачивалась. Галлахер — марионетка на ниточке. Джон Онг наблюдал за происходящим трезвым взглядом, молча улыбался, покуривал. Повернувшись к Пайту, издавал какие-то дружелюбные звуки, но до слуха долетали только гласные, остальное тонуло в грохоте. Пайт знал, что кореец стоит больше, чем все остальные вместе взятые, но никогда не мог его понять. А вот и Бернадетт — плоская штучка, живущая в двух измерениях, наполовину японка, наполовину католичка, да еще из Балтимора. «Танцуем?» — сказала она Пайту. В битком набитой комнате детской Эпплби, с розовыми утятами на стенах — Бернадетт пихала его, стукалась о него плоским телом, обтянутым шелком, хлестала распятием, вылетающим из мелкого углубления между грудями, молотила бедрами, кулачками — желтая жемчужина. Come on, everybody… Нет уж, лучше фокстрот. Сколько можно дурачиться, предаваться обывательскому мельтешению, выпускать пар? Окна не открыть — наглухо закрашены. Стены заставлены книгами. Пайт, отважный голландский мальчуган, чувствовал, что его друзей грозит смыть огромной приливной волной. А все этот городок, в который он угодил благодаря жене, урожденной Гамильтон! Мужчины перестали делать карьеру, женщины бросили рожать детей. Остались алкоголь и любовь. Би Герин пьяно висла на нем под выкрики Конни Фрэнсис, так что ломило ноги и шею, прожигала в его рубашке дыры дымящейся грудью, едва не предлагала перепихнуться. Он был не вполне уверен, что прозвучало именно это, но похоже на голландское fokker, in defuik lopen1, долетавшее в детстве до его слуха из подсобки теплицы, где шушукались родители. Маленький Пайт, уже американец, не понимал таких слов. Но ему нравилось находиться с родителями в теплице, в духоте, наблюдать, как ловко большие, грязные отцовские пальцы лепят куличики из дерна, как бледные пальцы матери вертят из фольги горшочки и втыкают в них зеленые ростки. И снова Пайт увидел глазами ребенка мотки бумажной ленты, ящики с разноцветными камешками и крупным песком для композиций из кактусов и фиалок, фарфоровые домики и фигурки зверюшек с поблескивающими носами, пачки поздравительных открыток с выпуклым серебряным словом «HANE-МА» — его фамилией, им самим, со всей его судьбой, запечатленной в этих буквах. Рядом с дверью в подсобку, где мать делала горшочки, а отец заполнял счета, находилась другая дверь — ледяная, запотевшая, за ней хранили срезанные розы и гвоздики и лежали штабеля чудесных ирисов и гладиолусов, замороженных и мертвых. Пайт поменял позу и выбросил из головы теплицу вместе с вечеринкой. Новая пара. Похоже, они боготворят друг друга, как два гладиолуса. Кембриджская рассада, рослая, отборная. Пайта новички раздражали. Здешняя почва недостаточно плодородна, слишком много народу на ней топчется. Тэд? Нет, Кен. Готовность к улыбке, но при этом томная угрюмость, лишенное иронии стремление к правоте. Занимается какой-то наукой — но не математикой, как Онг, и не миниатюризацией, как Солц. Биохимия. Отец Пайта не доверял химическим удобрениям и возил с птицеферм куриный помет: «Землица-то моя, собственная». У нее странное имя — Фокси. Наверное, производное от девичьей фамилии. Ферфаксы из Вирджинии? На ней был заметен южный налет. Высокая, волосы с медовым отливом, постоянный румянец, как от ветра или лихорадки. Что-то точило ее изнутри, недаром она дважды надолго запиралась в ванной на втором этаже. Когда она спускалась во второй раз, Пайт умудрился заглянуть ей под юбку и узреть пепельно-желтые края чулок на опрокинутых колоколах ляжек. Она перехватила его взгляд, но не смутилась. Янтарные глаза! Вот что прячется порой под мехом ресниц, если его расчесать. «Что ты сказала, Би? Я совсем оглох». «Ты все слышал, милашка Пайт. Я напилась. Ты уж прости». «Танцуешь ты божественно». «Не надо насмехаться. Знаю, тебе нет до меня дела, у тебя есть Джорджина, где мне с ней тягаться? Она — чудо. А как играет в теннис!» «Ты мне льстишь. Ты действительно считаешь, что я встречаюсь с Джорджиной?» «Да ладно!» Певуче, глядя невидящим взглядом в сторону: «Можешь не отказываться. Эй, Пайт! Это ты?» «Что? Я здесь. Ты не меняла партнера». «Ты надо мной насмехаешься. Какой ты злой! Я тебя не узнаю. Эй, Пайт!» «Да здесь я!» «Я бы была с тобой добра. Рано или поздно тебе понадобится доброта, потому что сейчас — ты уже не злись — тебя окружают недобрые люди». «Кто, например? Бедняжка Анджела?» «Ты злишься. Я чувствую твою злость». «Нет», сказал он и отошел. Ей стало не на ком виснуть, и она едва не шлепнулась, но тут же опомнилась, выпрямилась, обиженно заморгала. Он продолжил: «Так всегда бывает, когда сочувствуешь пьяным. Обязательно оскорбят». «О!» — выдохнула она, словно ее ударили. «А я хотела по-доброму». Побелка на окнах выдерживала не больше двух-трех дождей, но после войны химические компании придумали состав, доживавший до зимы, а зимой много света не бывает. Снаружи теплицу окружали мичиганские сугробы, внутри непрерывно звучало убаюкивающее бульканье — это пели безнадежно проржавевшие трубы, извивавшиеся по земляному полу, усеянному звездочками клевера. Детский крик во сне. Наверное, ей снится, что ее душат. Судя по голосу, это Нэнси. В три года она уже умела завязывать шнурки, а теперь, в пять, затеяла сосать большой палец и рассуждать о смерти. «Я никогда не вырасту и никогда в жизни не умру». Рут, ее сестра, которой исполнилось в ноябре девять лет, не могла этого слышать. «Умрешь-умрешь, все умрут, даже деревья». Пайт раздумывал, не заглянуть ли к Нэнси, но крик не повторился. Он напряженно прислушался к тишине и различил в вакууме мерный, как дыхание, скрип. Швейная машинка, заработавшая в ночи сама по себе? Да нет же, хомяк. На день рождения он подарил Рут хомяка. Зверек, похожий на рыжий кулек, весь день спал, зато ночами крутил свое колесо. Пайт поклялся, что смажет проклятую штуковину, а пока попытался совместить ритм своего дыхания с несносным скрипом. Нет, слишком быстро. Сердце раздулось от ускоренного биения, как мешок, в который затолкали сразу две мысли, показавшиеся ночью страшными: скоро он начнет застраивать жилыми домами Индейский холм; Анджела больше не хочет детей. У него так и не будет сына. Eek, ik, eeik. Успокойся. Завтра воскресенье. По дороге проехал грузовик, и он долго прислушивался к затухающему звуку. В детстве он успокаивался, сосредотачиваясь на событиях ночи: проезжающих автомобилях, грохочущих поездах, их густом ворчании — сначала нарастающим, достигающим крещендо, потом затихающим. Ночи не было до него дела: то она открывала путь на Чикаго или Детройт, Каламазу или Бэттл-Крик, то заманивала в противоположную сторону, в снега, разрисованные цепочками звериных следов, на северный полуостров, куда можно было добраться только по воде. С тех пор успели построить мост. В детстве он представлял себя Суперменом со стальной непробиваемой грудью, упершимся ногами в один берег, руками в другой, несгибаемой дугой, вибрирующей от бега бесчисленных стальных колес. Затихающие свистки уносящихся в даль по равнине поездов казались тоненькой линией, набросанной остро отточенным, грозящим сломаться карандашным грифелем. Нет в природе ни точек, ни идеальных окружностей, ни бесконечности, ни потустороннего мира. Куда подевался грузовик? Он где-то рядом. Ночью мало кто колесит в этом углу Новой Англии, между Плимутом и Квинси, Нанс-Бэй и Лейстауном. Пришлось долго ждать, пока снова не зазвучала колыбельная — урчание грузовика. Анджела зашевелилась, огибая какое-то препятствие в потоке забытья, в преддверии нарождающегося сна. Он вспомнил, как они занимались любовью в последний раз. Неделю с лишним назад, еще в прошлом времени года, зимой. Он долго старался, долго ее оглаживал, добиваясь отклика, но безрезультатно: она отчаялась достигнуть оргазма и попросила его побыстрее ей овладеть и больше не мучиться. После этого она с облегчением отвернулась, но он, забросив на нее вялую руку, вдруг нащупал неуместную твердость. «Какие у тебя твердые соски!» «Ну И ЧТО?» «Ты возбуждена. Ты тоже могла бы кончить». «Вряд ли. Просто замерзла». «Ты у меня быстро кончишь. Я языком…» «Нет, там мокро». «Это же после меня». «Я хочу спать». «Как это грустно! Значит, тебе все-таки понравилось?» «Почему грустно? В следующий раз». Он перевернулся на спину, чувствуя себя городом, подвешенным на перевернутой колокольне. Лицо обдувало легким сквозняком. Не иначе, где-то в его уютном доме распахнулось окно, грабитель пытается открыть дверь… Он снова перевернулся на живот, и на него навалилась теплица. Огромные деревянные столы-поддоны, тяжелые бутоны, распустившиеся цветы, облетающие лепестки непроданных красавцев. В детстве он жалел непроданные цветы, понапрасну украшавшие серые тепличные сумерки своими наивными венчиками, зря растрачивавшие аромат. Перебрав мысленно всех женщин на вечеринке, он остановился на Би Герин. Конечно, я тебя хочу, Би, как можно тебя не хотеть, когда твое тельце так разогрелось, отважная малышка! Раздвинь-ка ноги. Вот так… В условиях постоянной влажности и освещения в теплице неизбежны сорняки. Даже когда за стеклом вырастали сугробы, похожие, если смотреть на них изнутри, на обрез захватанного школьного учебника, вокруг ножек столов и вдоль ржавых труб пробивался клевер, землю затягивало мхом, в нос бил вязкий, ни с чем не сравнимый дух. Он увидел их: отца и мать, vader en moeder, бесшумно скользящие в сером мареве прозрачные тела. После этого память соскользнула в обрыв, так что захватило дух. Левый кулак сжал напоследок дряблую мужскую плоть, он попытался еще раз вспомнить вечеринку но напрасно. Боже, избавь меня от бессонницы! Eek ik, eeik ik. Только бы уснуть. Аминь. Высоко над Тарбоксом вращался золотой петушок. Конгрегационалистская церковь, похожая на греческий храм, но с куполом и шпилем, стояла на каменистом склоне, бывшем общественном пастбище, рядом с бейсбольной площадкой и чугунным павильоном, выстроенным некогда для духового оркестра, а ныне приносившим пользу только дважды в год: в День поминовения, когда оттуда доносились молитвы, и на Рождество, когда из него делали ясли. Сначала на месте теперешней церкви стоял молельный дом, потом крытая соломой фактория. Церковь перестраивали дважды — в 1896 и в 1939 годах. Флюгер в виде петушка, вознесшийся в небо на все сто футов, остался от прежней церкви, а то и от колониальных времен. Во всяком случае, вместо глаза у него был медный английский пенни. Примерно раз в двадцать лет петушок слетал вниз, низвергнутый ураганом, молнией, ремонтными работами, но неизменно воспарял снова, подправленный и подкрашенный. Крутясь на ветру и сияя на солнышке, он служил ориентиром рыбакам в Массачусетской бухте. Местные ребятишки росли с ощущением, что эта птичка и есть Господь. По крайней мере, физически Он присутствовал в Тарбоксе в виде этого недосягаемого флюгера, видимого отовсюду. Пенни, превратившийся со временем в орган зрения, видел все вокруг до мельчайших подробностей, как ожившую мелкомасштабную карту. На центральной квадратной миле Тарбокса располагалась чулочная фабрика, превращенная в производство пластмассовых игрушек, три дюжины лавок, несколько акров стоянок и сотни домов с маленькими двориками. Дома были самые разные: простоявшие уже три века «солонки» (двухэтажный фасад, одноэтажный тыл), построенные первыми добродетельными поселенцами — Кимбаллами, Сьюэллсами, Тарбоксами и Когсвеллами — вдоль неровного края пастбища; шелушащиеся кубы федералистов со «вдовьими дорожками» на крышах — площадками, с которых некогда вглядывались в море жены моряков; пышные особняки, выросшие за десятилетия текстильного процветания; тесно наставленные кирпичные соты норы рабочих, завезенных некогда из Польши; жилища среднего класса, не пережившего Великую Депрессию — террасы-обрубки, узкие дымоходы, тоскливая обшивка стен, где-то горчичная, где-то графитная, где-то цвета петрушки; наконец, новые кварталы, похожие на ровные ряды зубов, кусающих поросший лесом Индейский холм. Дальше путались и разбегались в разные стороны дороги, уходила за горизонт зарастающая железнодорожная колея, сверкала река — чистая выше желтого фабричного водопада и отравленная ниже, кочковатое поле для гольфа, несколько ферм, принадлежащих отсталым упрямцам, шахматная доска фруктовых садов, поблескивающие постройки молочной фермы на дороге к Нанс-Бей и поле с медленно перемещающимися точками — скачущими лошадьми. Дальше тянулась затопляемая в прилив болотистая низина — островки, заливчики. В прозрачную, как сегодня, погоду можно было увидеть фиолетовое пятно — Кейп-Код — и окружающую мыс серую бесконечность океана. Скосив глаз-монетку вниз, петушок сумел бы разглядеть россыпь точек — головы бредущих в церковь прихожан. Одна точка была рыжей и перемещалась по серой дорожке очень бойко. Это был Пайт Хейнема, боящийся опоздать на воскресную службу. Внутри церковь была белой, с деревянной резьбой, прикинувшейся алебастром. Изогнутые своды переходили в гипсовый потолок. Галерея с дорическими каннелюрами вдоль парапета невесомо парила над алтарем и поддерживала раскрашенный викторианский орган напротив. Старые резные скамьи-короба не могли не восхищать. Почти всегда, переступая порог церкви, Пайт ловил себя на мысли, что чудо-мастера, вроде плотников, сотворивших это деревянное чудо, больше никогда не народятся. Сейчас он занял свое обычное место на задней скамье, слева, чтобы, закрыв дверцу, насладиться одиночеством. Истертая лиловая подушка давно потеряла мягкость, но сбор денег на замену подушек шел слишком вяло. В коробе лежали два когда-то синих молитвенника. Пайт всегда сидел один. Его друзья в церковь не ходили. Он устроился поудобнее и взял менее истрепанный из двух выцветших молитвенников. Органистка, старая дева с розовыми волосами, отыграла с грехом пополам прелюдию Баха. Первым шел гимн под номером 195: «Восславим Величье Господне». Пайт встал и запел. Лучше бы совсем не слышать свой робкий, в неправильной тональности голос, поющий про ангелов, павших ниц, дабы воспеть хвалу Создателю… Потом, повинуясь команде, Пайт снова сел и погрузился в молитву. Всякий раз, молясь, он утрачивал душевное равновесие. Он считал удачей, когда словно бы попадал в дальний угол глубокой борозды милый пушистый зверек, приготовившийся к зимней спячке. Становясь таким, он чувствовал близость к огромной тайне, источающей жар, как лава в центре Земли. На короткое мгновение само его существование теряло временной предел. Увы, церковь была слишком бойким местом, полным света и музыки, чтобы здесь можно было толком помолиться. Не в силах сосредоточиться на словах молитвы, он начинал вспоминать недвижимость, которой занимался, перебирал в памяти лица и ноги знакомых женщин, думал то о дочерях, то о своих родителях. Об их смерти, такой несправедливой. Они умерли вместе — мать через считанные минуты, отец в больнице спустя три часа после дорожной аварии, случившейся в сумерках, за неделю до Рождества 1949 года. Они ехали домой, в Гранд-Рапидз, с заседания местной фермерской ассоциации. На шоссе номер 21 был прямой участок, часто покрывавшийся наледью. Неподалеку текла река; начался снег. Произошло лобовое столкновение с «линкольном», водитель которого, паренек из Ионии, выжил, хоть и получил много рваных ран. По положению машин на шоссе трудно было определить, которую занесло, но Пайт, знавший отцовскую манеру вождения — отец вел машину с тем же медлительным упорством, миля за милей, как высаживал герань, — не сомневался, что виноват паренек из Ионии. Хотя сумерки есть сумерки, а отец был уже немолод… Возможно, оказавшись на плоском скользком участке, он растерялся, а при появлении впереди ярких фар запаниковал, машина на мгновение потеряла управление, и… Неужели у этого мирного добропорядочного цветовода с ровными искусственными зубами, тяжелой поступью и бесцветными короткими ресницами хватило смертельного безрассудства, чтобы загасить сразу две невинные жизни? Зачем тогда было считать каждый цент, на что-то надеяться, сеять семена, проращивать растения, доводить их до цветения? Пайт представлял себе усеянный битым стеклом асфальт, безразличные снежинки, мерцающие в свете синих полицейских вертушек. Он учился тогда на втором курсе Мичиганского университета, хотел стать архитектором, но после гибели родителей почувствовал, что не сможет продолжать учебу на заемные деньги, эксплуатируя сострадание окружающих к сироте. Такой путь вызывал у него неодолимое отвращение. Он продал за бесценок свою долю прав на родительский тепличный бизнес брату Юпу, а сам записался в армию. После трагедии весь мир превратился для Пайта в скользкое место. Он навсегда остался в позе человека, пробующего носком ботинка свежий лед, прислушивающегося, не затрещит ли, готового отпрыгнуть назад. «…отворим же сердца наши и помолимся за умерших, безвременно оставивших нас…» Пайт настроился на мысли о родительском бессмертии и увидел их в облаках — блеклых, маленьких, в рабочей одежде, как в теплице. Если бы они вернулись сейчас к нему, то только как чужаки, слепые ко всем его заботам, не ведающие и не способные изведать, как он мужал. Kijk, daar isje vader. Pas op, Piet, die hand bijt. Naa kum, it makes colder out… «Будь вежлив; и не встречайся с девушками, на которых тебе было бы стыдно жениться»… От мыслей о смерти родителей он молитвенно перешел к мыслям о неизбежности собственного ухода, как ни противоречила этому воздушная гармония света, бьющего в высокое белое окно. Пайт вырос в более суровой церкви — голландской реформистской, среди лакированных дубовых панелей и мутных витражей с волхвами, раз и навсегда парализованными свинцовыми окладами стекляшек. Прихожанином родственной церкви, более умеренного детища Кальвина, он стал, пойдя на компромисс с Анджелой, не верившей вообще ни во что. Иногда он задумывался, что мешает и ему влиться в сплоченные ряды счастливых неверующих. Видимо, недостаток отваги. Гибель родителей сделала его малодушным. Для разрыва с верой нужна смелость, хотя бы на мгновение, а в человеческой душе присутствует не пополняемый запас смелости. В момент неожиданной смерти родителей этот запас исчерпался у Пайта до дна. Ныне жизнь облепляла его со всех сторон, даже лицо становилось все более плоским, не выдерживая давления извне. К тому же, его европейское стремление к порядку требовало, чтобы он воспитал христианами своих детей. Его дочь Рут — плоское напряженное лицо, как у отца, и непроизвольная величественность каждого движения, как у матери, пела сейчас в церковном хоре. При виде ее покорно раскрывающихся губ вся его кровь возопила: «Боже!», а предвиденье собственной смерти накрыло его, как прозрачная стеклянная крышка. Наконец-то детский хор, неуверенно вторящий осипшему органу, закончил пение. Вместо него вступили шорохи и покашливания. В это Вербное воскресенье в церкви собралось много народу. Пайт смотрел прямо перед собой и улыбался, чтобы дочь, озирая собравшихся, увидела его. Когда это произошло, Рут тоже улыбнулась, потом покраснела и уткнулась взглядом в свои колени, закрытые длинным подолом. Младшую, Нэнси, отец пугал, зато Рут он всего лишь смущал. Церемониймейстеры зашагали вразнобой по алому ковру. Перейти реку по мосту, не развалив его. Священник раскинул руки — ангельские крыла, открывающие объятия заблудшим. Золотые блюда, гимн «Вверх по лестнице Иакова». Стоя среди янки, пытающихся исполнять этот рабский гимн, Пайт едва не завыл, зная, что истинные члены голландской реформистской церкви никогда не согнули бы спины для этого христианнейшего действа. «Грешник, любишь ли ты своего Иисуса?» Аболиционизм. Дети света. «Ступень за ступенью, все выше и выше…» Двое из четырех церемониймейстеров уселись на скамью перед Пайтом. У одного оказались уши сатира, развратно заросшие волосами. Пятнистый от старости затылок сатира собрался в складки. Минуты. Метеоритная бомбардировка. Начало проповеди. Преподобный Хорас Педрик, костлявый невежда, 60 лет. Главный предмет заблуждений — деньги: ему их вечно не хватало. Родился в штате Мэн, в бедной рыбацкой семье, принял сан после двух банкротств, вызванных болезненной осторожностью и страхом нищеты. Робость и возраст не позволяли Педрику претендовать на приход в крупном городе. На нем стояла несмываемая печать прозябания в скаредных городках Новой Англии на протяжении нескольких пятилетних сроков. Свою теперешнюю паству он представлял скопищем практичных людей, бизнесменов, закаленных самой природой. На кафедру он взбирался со стоящими дыбом седыми волосами, с твердой решимостью не обращать внимания на насмешки, чаще воображаемые. Произнося проповедь, он извивался всем телом, как уж в сутане. Христианство в его интерпретации сильно отдавало бухгалтерией. — Иисус не учит нас заглядывать далеко вперед. Он не говорит: «Вот удобный случай крупно заработать. Купи за восемьдесят, чтобы в Земле Обетованной продать за сто». Нет, Он предлагает нам сиюминутную выгоду, всего четыре с половиной процента, зато ежеквартально! Я понимаю, что обращаюсь к практичным людям, бизнесменам, принимающим далеко идущие решения в не ведающем сантиментов мире, раскинувшемся за пределами этого храма… Пайта больше интересовало, подстригает ли сидящий перед ним сатир волосы, торчащие у него из ушей. Судя по виду, там не обходилось без электробритвы. Он дотронулся до своей ноздри и напрягся, борясь с желанием чихнуть. Разглядывая золотой алтарный крест, он вспоминал нечестивые утверждения Фредди Торна, будто Иисуса распяли на Х-образном кресте, и церкви пришлось пойти на фальсификацию из-за непристойности такой позы. У Христа были все причиндалы, положенные мужчине. Был ли он девственен, упомянуто ли об этом в Библии? Вряд ли: арабские мальчишки, например, уже к двенадцати годам становятся мужчинами. На то и деревенская культура, содомия; дети природы, облегченный доступ, египетский лотос, так сказать… Африканцы спариваются прямо посреди поля, за работой, это для них, что воды хлебнуть. Забавно, до чего чистым делается взгляд женщины после совокупления! Причиндалы возмужавшего самца под повязкой на чреслах — но как пронзает Его взор смертных, сгрудившихся под церковными сводами! Пайт побаивался Фредди Торна с его плотоядным аппетитом к грязным истинам. Побаивался, но пошел к нему в кабалу, уступил ему заложницу, распятую на Х-образном кресте. У Фредди смышленый взгляд. Голова с морщинами на затылке повернулась в профиль, ушное отверстие сменилось круглым карим глазом. В проповеди Педрика псалмы, распеваемые во славу Иисуса, превращались в зеленые купюры, а кража верблюжонка — в повод поразглагольствовать о нерушимости права собственности. Педрик очень старался, но так и не обрел мира в душе. До чего беспечен Господь, до чего небрежен! Это неожиданное соучастие в Божьем промысле вернуло Пайту желание жить. — Итак, дети мои, хотите верьте, хотите нет, но в деньгах есть потаенный смысл. Надо иметь силы отнестись к богатству легко, применять дорогие мази, презрев цену, осмелиться перевернуть столы менял —.уважаемых банкиров и бизнесменов, вроде вас. Да осенит нас ныне сей свет, да снизойдет на нас сила сия, да услышат осанну наши сердца. Аминь. Все запели «Узрите Святые врата» и сели для молитвы. Молитва и мастурбация так давно перемешались у Пайта в голове, что, слыша благословение, он представлял себе свою обнаженную любовницу с солнечным зайчиком между грудей, с задранным подбородком, с просветлевшими глазами чуть навыкате. Чувствуя эротическое возбуждение, он двинулся по проходу, мимо фарфоровых старушек, дружно кивающих головами, к притвору, пропахшему мокрой бумагой, чтобы, испытав цепкое пасторское рукопожатие, снова очутиться на открытом воздухе. В дверях причесанное дитя в вельветовых штанишках вручило ему пальмовую ветку. Поджидая дочь, он оперся о теплую белую колонну, держа ветку в левой руке, синицу — в правой. Мир за пределами храма навевал удивительно сентиментальное настроение: пахло пеплом, соком оживших деревьев, еще голых, но уже раскинувших кружевную тень, обшитые вагонкой дома выглядели кукольными. Чугунная беседка, выкрашенная в зеленый цвет, придавала картине металлический привкус. Небо состояло из бесчисленных слоев синей эмали. Между небом и землей висела, сопротивляясь ветру и словно вцепившись в воздух скобками лап, упрямая чайка. Каждый камешек, каждый пучок травы, каждое твердое вкрапление в грязь у церковного порога отбрасывало индивидуальную полуденную тень. Пайт унаследовал ужас перед твердым грунтом, но ему хватило одного десятилетия, чтобы полюбить эту землю. Недаром Галлахер твердил, что они торгуют не домами, а видами. Поглядев вниз, на деловой квартал, в центре которого, у магазина Когсвелла, сходились улицы Божества и Милосердия, Пайт заметил белую фигуру. Что-то заставило его прирасти к ней взглядом. Кто это? На самом деле он отлично знал, кто. В движениях женщины сочетался полет и скованность, как у новобрачной. Белый цвет был неуместен в это время года, когда только у серебряного клена набухли почки. Возможно, она, как и Пайт, была уроженкой мест, куда весна приходит раньше. Черный молитвенник в белой перчатке, густой румянец на лице — краска смущения? Он знал, кто это: новенькая, миссис Уитмен. Видимо, она принадлежала к епископальной церкви и возвращалась из своего храма, церкви святого Стефана, что ниже по склону. Она подошла к большому черному автомобилю. Наверное, боялась опоздать на церковную службу, как и Пайт. Способ продемонстрировать презрение? Не подозревая, что за ней наблюдают, она с яростной грацией штурмовала автомобиль, крутанула юбкой, проскользнула на сиденье, захлопнула дверцу все сразу. Стук дверцы долетел до слуха Пайта уже после того, как он увидел всю сцену. Взревел мотор, машина лихо объехала скалу и устремилась прочь от городка. Все женщины, с которыми был знаком Пайт, разъезжали на семиместных дредноутах, одна Анджела щеголяла в «Пежо». Он снова задрал голову. Неподвижная чайка пропала. Над головой синее пламя слой за слоем проглоченного звездного света было притушено расплывающейся полосой, оставленной самолетом. Он зажмурился и представил, как вокруг поднимается к небу пузырящийся сок. Ручьи пепла. Меловое тепло. Сладкий привкус невесты. Робко, боясь его потревожить, старшая дочь дотронулась до руки, в которой он сжимал веточку для приветствия Христа при въезде в Иерусалим. После коктейля, растянувшегося, на вкус Фокси, неоправданно долго (мужчины обсуждали курс акций, катание на лыжах и новое предложение оживить местное железнодорожное сообщение; один Кен сидел с брезгливой миной и откровенно скучал, закинув ногу на ногу и пытаясь создать из ботиночного шнурка подобие цепочки ДНК), Би Герин, хозяйка, неуверенно пригласила гостей отужинать. — Прошу к столу! Если хотите, можете захватить свои бокалы, но на столе есть вино. Герины жили в старом доме-«солонке» на Пруденс-стрит, с бревенчатыми стенами и камином, продержавшимися с самого 1680 года, если не дольше. Дом был так тщательно, так расточительно отреставрирован, что казался Фокси пугающе новым. Она очень жалела бездетные пары, которые, за неимением лучшего, пестуют мебель. Компания послушно поднялась и двинулась в столовую, оставив недопитые бокалы в холле, где были свалены в кучу их пальто и шляпы. У Фокси создалось впечатление, что присутствующие пары — Герины, Эпплби, Смиты, которых все называли «Литтл-Смитами», и Торны — представляют собой «лучшую» половину небольшого общества, стремящегося включить в свой состав ее и Кена. Чтобы снять напряжение, она много выпила. Повинуясь хмурому и бескомпромиссному хозяину дома, она опрокинула два мартини, потом из глупой ребячливости согласилась на третий. После этого, борясь с тошнотой, она поспешила в кухню, где, усугубив свое состояние вермутом, выболтала хозяйке свою тайну. Такого детства Кен бы ей уже не простил, однако она чувствовала, что компания ждет от нее именно этого. Би Герин схватила Фокси за руку и, дрожа, выдохнула: — Как здорово! До этой минуты Би казалась Фокси неуверенной в себе, капризной, быстро хмелеющей; ее красное бархатное платье демонстрировало гораздо больше голого тела, чем казалось приличным Фокси, а бант под грудью следовало бы, по ее мнению, отрезать еще в магазине. Теперь же она постарела у нее на глазах, превратилась в специалистку по выливанию мартини в раковину, по задержанию указательным пальцем лимона в бокале и по замене там джина сухим вермутом. — Не хотите пить — не пейте. Не заставляйте себя и не притворяйтесь, что пьете. Мы замучились с духовкой: баранина никак не изжарится, все получается с опозданием… Фокси нравилось, что Би, муж которой был настолько богат, что остальные просто не могли поверить в размер его состояния (при своем богатстве он лишь делал вид, что работает, а в Бостоне только обедал и играл в сквош), готовит сама и не скрывает этого. Джанет Эпплби говорила Фокси, что ей и всей компании больше всего нравится в Тарбоксе отсутствие клубов и слуг; простота — это так роскошно! Би откинула дверцу духовки, неуверенно потыкала жаркое вилкой и в притворном страхе захлопнула дверцу опять. Фокси увидела у нее на руке овальный синяк. Когда Би смеялась, все могли любоваться симпатичной щелочкой между ее передними зубами. — Дорогая, это так чудесно! Как я вам завидую! Рука Би была мокрой после возни в раковине; несмотря на все ее восторги, Фокси все равно ушла из кухни в расстроенных чувствах. Она была на втором месяце беременности и с нетерпением ждала, когда прекратится тошнота. Протесты, доносящиеся изнутри, казались ей оскорблением. Она давно хотела забеременеть и наконец-то махнула рукой на отсрочки, все время придумываемые мужем, взявшимся до бесконечности совершенствовать свое образование. Теперь, в 28 лет, она думала, что несколько лет назад перенесла бы беременность гораздо легче. Тогда это походило бы на свободное цветение, на подснежник, пробивающий сугроб, а теперь — Длинный стол, накрытый вышитой скатертью, ходил волнами в колеблющемся зареве свечей. Фокси невольно вытянула руки по швам, к горлу подкатила тошнота, словно она зависла над миниатюрным городком из фарфора, хрусталя и серебра, украшенным оранжевыми прямоугольными флажками карточками с именами гостей, разложенными хозяевами с аккуратностью душевнобольных. Роджер Герин усадил ее за стол, умудрившись и в этой мелочи проявить непреклонность и удручающую точность. Ей хотелось более непосредственного обращения, но было ощущение, что она в прошлом ненароком обидела Роджера, и он, помня обиду, прикасался к ней, как к врагу. К счастью, пар от бульона из ее тарелки был таким густым, что за ним можно было спрятаться и немного расслабиться. В янтарной жидкости тонул, как безмятежный плод в материнской утробе, ломтик лимона. Фокси надеялась, что формальности уже позади, но остальные гости сидели, как каменные, затаив дыхание. Ужин начался только тогда, когда о тарелку тихонько звякнула ложка Би. Роджер, сосед Фокси справа, спросил: — Вам нравится ваш дом? Смуглый, с длинными полированными ногтями, он выглядел старше своих лет. Главной деталью его лица были темные густые брови. Никогда еще она не видела мужчин с таким маленьким, с ногу улитки, ртом. — Вполне, — ответила она. — Примитивный, но это как раз то, что нам нужно. — Примитивный? — переспросил сосед слева, лысый дантист Торн. Объясните, пожалуйста. Суп был объедение, со вкусом петрушки и легким ароматом вишни. Ей хотелось понаслаждаться — в последнее время еда редко доставляла ей удовольствие. — Примитивный, — пришлось повторить ей. — Это старый летний дом, очень холодный. Мы купили электрические обогреватели для спальни и кухни, но они только и умеют, что жечь коленки. Видели бы вы, как мы отплясываем с утра: настоящий народный танец! Очень рада, что у нас пока нет детей. За столом стало тихо: все прислушивались. Она сказала больше, чем собиралась. Покраснев, она наклонилась к тарелке, высматривая в янтарной глубине спящий эмбрион. — Слово «примитивный» мне знакомо, — не унимался Фредди Торн. — Почему он вас устраивает, вот что интересно. — По-моему, любые трудности закаляют характер. Вы так не считаете? — Дайте определение слову «характер». — А вы — слову «определение». Она уже разгадала манеру этого доморощенного Сократа указывать женщинам, где их место. После каждой фразы он втягивал губы, словно наглядно демонстрировал, как заглатывать наживку. Казалось, еще немного — и он ее проглотит. Рот у него был никакой — не мужской, не женский, даже не детский. Нос не привлекал внимания, глаза были скрыты толстыми линзами очков, отражавшими свечи. Непонятно, кем он был в молодости — шатеном или блондином; теперь от волос остался бесцветный пух, жалкая тень над ушами. Как всякий лысый череп, этот хвастливо сиял. При своей внешней непривлекательности Фредди был навязчив, как записной красавчик. Услышав через стол ее ответ, Литтл-Смит сказал: — Наподдайте-ка ему! — И перевел на французский, как будто для ясности: Le donnez-lui. — Видимо, это было у него привычкой, языковым тиком. Роджер Герин счел необходимым вмешаться. Фокси чувствовала, что он хочет указать болтунам на необходимость соблюдать элементарные приличия. — Вы уже наняли подрядчика? — Нет. Пока что мы знаем всего одного — партнера человека, продавшего нам дом. Пайт..? — Пайт Хейнема, — подсказала сидевшая за Фредди Торном миссис Литтл-Смит, наклонившись, чтобы видеть Фокси. Это была маленькая нервная брюнетка с прямым пробором и большими серьгами, бросавшими отблески на лицо. — Очень приятный человек. — Только не очень скромный, — заметил Фредди Торн. — Вы все его знаете? — спросила Фокси. Стол дружно рассмеялся. — Главный местный невротик, — объяснил Фредди Торн. — Потерял родителей после дорожной катастрофы лет десять назад и с тех пор над всеми издевается, чтобы забыться. Ради Бога, не нанимайте его! Он страшно затянет дело и очень много с вас сдерет. Что он, что его партнер Шшахер — темные личности. — Фредди! — укоризненно произнесла жена Торна, сидевшая напротив Фокси, — приятная особа с мужественным веснушчатым подбородком и тонким носом, как у изваяния Донателло. — По-моему, ты к нему несправедлив, Фредди, — подал голос с противоположного конца стола, из-за Марсии Литтл-Смит, Фрэнк Эпплби. Говоря, он обнажал крупные зубы вместе с деснами и брызгал слюной, что было особенно заметно при свечах. Красная физиономия и налитые кровью глаза. Зато большие, красивые руки. Фокси он понравился: в его шутках она разглядела добрую натуру. — Кажется, на последнем заседании городского совета главным невротиком избрали брандмейстера. Раз у тебя был припасен другой кандидат, надо было его предложить. Базз Каппиотис, — объяснил он Фокси, — один из местных греков, племянник истинных хозяев города. Его жена заправляет прачечной «Великолепие» и сама великолепна. Представляете, она даже толще Джанет! — Жена показала ему язык. — У бедняги патологический страх превышения скорости, поэтому он орет, даже когда его пожарная машина сворачивает за угол. Гарольд Литтл-Смит, обладатель любознательной выемки на кончике вздернутого носа, добавил: — А еще он боится высоты, жары, воды и собак. Leau et lеr chiens. — В этом городе трудно застраховать жилище, — зачем-то сказал Эпплби. — Когда где-нибудь срабатывает сигнализация, дети бросаются к месту происшествия, захватив воздушную кукурузу, как в цирк, — добавил Литтл-Смит. — Действительно, жилье в городе самое дорогое в округе Плимут, — сказал Роджер Герин Фокси. — Зато у нас много старых деревянных домов. — Ваш, кстати, прекрасно отреставрирован, — польстила ему Фокси. — Знали бы вы, во что нам обошлась мебель! Кстати, нашим подрядчиком был Пайт Хейнема. Джанет Эпплби, сидевшая между Кеном и Литтл-Смитом, полная напудренная особа с раздраженным лицом, угольными веками и губками, как на открытке ко Дню святого Валентина, крикнула: — Ох уж эта сирена в пожарной команде! — Она наклонилась к Фокси, подставив под свет полуобнаженную грудь. — Может, где-то ее и не слышно, но мы живем как раз напротив, на другом берегу речки. Не знаю более мерзкого воя! Ребятишки называют его «мычанием умирающей коровы». — Мы стали рабами аукционов, — продолжил Роджер Герин. Голова у него была квадратной формы, поэтому Фокси определила его как потомка швейцарцев, а не французов. Фредди Торн тронул ее локтем и сказал: — Роджер считает, что аукционы — это как игра в монопольку. На всех аукционах Нью-Хэмтпира и Род-Айленда он прославился как бешеный клиент. Особенную страсть он питает к комодам, неважно на каких ножках — хоть на низких, хоть на высоких. — Фредди преувеличивает, — возразил Роджер. — Он очень разборчивый, — вступилась за мужа Би. — Кажется, это называется по-другому, — сказал Гарольд Литтл-Смит, продолжая беседу с Джанет. — Как именно? Гарольд окунул пальцы в мисочку с водой и побрызгал на нее. Каждая капелька, повисшая на ее голых плечах, отражала пламя свечи. — Femme mechante, — сказал он. Обращаясь к Кену и Фокси, Фрэнк Эпплби сказал: — Если перевести на приличный язык то, что говорят дети, когда срабатывает пожарная сигнализация, это звучит так: «Божество пускает газы». — Дети приносят домой из школы безобразные шуточки, — сказала Марсия. На днях Джонатан мне заявил: «В Массачусетсе два города названы в честь губернатора штата. Один — Пибоди, а другой?» — Марблхед, — сказала Джанет. — Фрэнки утверждает, что никогда не слышал такой удачной шутки. Би Герин и безмолвная жена Фредди Торна встали, чтобы унести суповые тарелки. Фокси не доела свою порцию. Миссис Торн вежливым жестом предложила оставить ей тарелку, но Фокси отложила ложку и спрятала руки под стол. Прощай, вкусный суп! Обходя стол, Би пропела: — А я больше всех в городе уважаю старушку с «Нейшнл Джеогрэфик». Литтл-Смит, удивляясь, что Кен еще не вымолвил ни словечка, вежливо повернулся к нему. Раздвоенный и поблескивающий кончик его носа выдавал какой-то зловещий замысел. — Кажется, я слышал от Фрэнка, что вы географ. Или геолог? — Биохимик, — сказал Кен. — Ему бы познакомиться с Беном Солцем, — сказала Джанет. — Лучше сразу в петлю, — высказался Фредди. — Я антисемит, если не возражаете. — «Нейшнл Джеогрэфик»? — переспросила Фокси, ни к кому конкретно не обращаясь. — У нее есть все до единого номера журнала, — сказала миссис Литтл-Смит, наклоняясь так, чтобы ее видел Кен, а не Фокси. Фокси могла наблюдать ее профиль с развязно втянутой нижней губой и серьгой, раскачивающейся у подбородка. Кен коротко рассмеялся. Смех у него был детский, неожиданный, неприлично громкий. Наедине с женой он смеялся редко. Тема оказалась благодатной. Старуха была последней из настоящих уроженцев Тарбокса и обитала в двух еще пригодных для проживания комнатах огромного викторианского дома на улице Божества, ближе к пожарному депо, среди магазинчиков, напротив почты и зубоврачебного кабинета Фредди. Ее отец, владевший некогда чулочной фабрикой, перешедшей ныне на изготовление пластмассовых уточек для ванн и зубных колец, пользовался правом преимущественной подписки на журнал, так что старушка гордилась складом номеров с 1888 года, разложенных по годам вдоль стен. — Городской инженер рассчитал, что ноябрьский номер 1984 года окончательно ее придавит, — сообщил Фрэнк Эпплби. — Прямо персонаж Эдгара По, — сказал Литтл-Смит и обратился к жене: Из какой это вещи, Марсия? «Колодец и маятник»? — Ты путаешь с «Падением дома Ашеров», — ответила ему жена. — Non, cest toi qui est confuse, — отозвался ее муж. Фокси почувствовала, что не будь между ними стола, они бы вцепились друг другу в глотку. — Я помню, там речь о сдвигающихся стенах. — Эту гадость постоянно показывают по телевизору, — подхватила Джанет и продолжила, ни к кому не обращаясь: — Как быть с детьми? Они все это смотрят. Фрэнки превращается в настоящего зомби. — Сериал называется «День, когда сошлись стены», — подсказал Фрэнк Эпплби. — Не хватает только подзаголовка: «Рассказ Плоского, существа в двух измерениях», — дополнил Кен и так захохотал, что чуть не задул свечку. — Кстати, о телевидении, — вмешалась Марсия. — К 1990 году в каждой комнате будет по камере, чтобы за всеми можно было наблюдать. В статье так и сказано… — Она кашлянула и закончила: — «Чтобы никто и не помышлял об адюльтере». — Боже! — всплеснул руками Фрэнк. — Да они подорвут институт супружества! Раздался общий смех, позволивший всем, по мнению Фокси, перевести дух. — Ваш муж — остряк, — шепотом обратился к ней Фредди Торн. — Я принял его за бревно, но, кажется, ошибся. «Плоский, существо в двух измерениях»! Мне понравилось. Но Гарольду Литтл-Смиту было невесело. Желая придать разговору другое направление, он сказал: — Какой ужас — эта история с подводной лодкой! — Что тебя так ужаснуло? — спросил Фредди насмешливым тоном. Оказалось, он любит поддевать не только женщин. — А то, — отчеканил Литтл-Смит, — что в так называемое мирное время мы отправляем сотню молодых парней на океанское дно, где их расплющивает в лепешку. — Они записались в армию, — возразил Фредди. — Все мы через это прошли, дружище Гарри. Мы попытали счастья с дядюшкой Сэмом, они тоже. Нам повезло, им нет, только и всего. Che sara sara, как в песне поется. — Почему «так называемое» мирное время? — поинтересовалась Джанет. — Через пять лет мы будем воевать с Китаем, — брякнул Гарольд. — Да что там, мы и так с ним воюем! Кеннеди уже влез в Лаос, чтобы разогреть экономику. В Лаосе нам бы не помешал еще один Дьем. — Что за реакционные разговоры, Гарольд! — не выдержала Джанет. Хватит с меня одного Фрэнка. — Не относитесь к ним слишком серьезно, — посоветовал Фокси Роджер Герин. — Тарбокс — совсем не романтичное и не эксцентричное место. Пуритане хотели построить здесь порт, но помешало заиливание. Как и все в Новой Англии, это уже прошлое, только в еще большей степени. — Что за гадости ты говоришь этой милочке, Роджер! — запротестовала Джанет. — А наши чудесные церкви, старые дома, болота, несравненный пляж! По-моему, наш городок — самый лучший из всех простых городков Америки! — Она так воодушевилась, что не обращала внимания на Гарольда Литтл-Смита, растиравшего кончиком пальца одну капельку воды у нее на плечах за другой. — Может, вам дать полотенце? — взревел Фрэнк Эпплби. Появилась баранья нога и тушеные овощи. Хозяин дома поднялся и стал резать мясо. Его руки с длинными полированными ногтями двигались так искусно, словно он долго учился этой манипуляции по учебнику: короткий первый надрез, длинный второй вдоль скрытой мякотью кости, вертикальные надрезы, превращающие блюдо в лепестки — по два на каждую тарелку. Тарелки передавали вдоль стола Би, та накладывала горошек, миниатюрные картофелины, мятное желе. Простая деревенская пища, решила Фокси. Они с Кеном прожили шесть лет в Кембридже и привыкли к сложным блюдам: венгерскому гуляшу, чесночным салатам, утке под пряным соусом и прочим деликатесам. В компании этих малоискушенных едоков Фокси сама могла бы стать деликатесом, принцессой стола. Фрэнку Эпплби было поручено откупорить две бутылки бордо из местного магазина вин, и он дважды обошел стол, сначала наполнив бокалы дамам, потом мужчинам. В Кембридже кьянти передавали из рук в руки без лишних церемоний. Фредди Торн предложил тост: — За наших отважных ребят с затонувшей лодки! — Это мерзко, Фредди! — упрекнула его Марсия Литтл-Смит. — Действительно, Фредди, — поддержала ее Джанет. Фредди пожал плечами. — Тост от сердца. Можете за него не пить. Меа culpa. Фокси почувствовала, что он привык к осуждению, даже наслаждается им, как подтверждением грозного диагноза. Осуждение Фредди сплачивало остальных, превращалось для них в род вывески: «супруги, терпящие Фредди Торна». Фокси с любопытством покосилась на жену Торна, та догадалась, что ее разглядывают, и подняла глаза. Они оказались бледно-зелеными, немного выпуклыми, как у римского скульптурного портрета. Фокси решила, что она высечена из необычайно прочного материала, раз брак не оставил на ней шрамов. — Думаю, Фредди, ты сказал это несерьезно, — не успокаивалась Джанет. Или ты радуешься, что это случилось с ними, а не с тобой? — Очень проницательно. Не со мной одним, а со всеми нами. Все мы счастливо избежали смерти. Я с ней играл и выиграл. Я заплатил долг Господу и дяде Сэму. — Ты сидел сиднем и читал японскую порнографию, — поддел его Гарольд. Фредди так удивился, что скривил бесформенный рот. — Разве я один такой? А то мы не наслушались про тебя и твоих гейш! Недокормленные бедняжки все как одна готовы были тебе отдаться за пачку сигарет и полбутылки виски. Бутылочно-зеленые глаза жены смотрели на Фредди равнодушно, как на чужого мужа. — Любопытно все-таки, о чем они думали в последнюю минуту, — гнул свое Фредди, черпая в презрении собеседников силы, пытаясь не захлебнуться в их негодовании. — Когда сходят с ума приборы, лопаются одна за другой трубы… О матерях, о звездно-полосатом флаге? Об Иисусе Христе? Или о том, как в последний раз трахались? Мужчины за столом топили его речи в молчании. — Что особенно трогательно, — подала голос Би Герин, — так это название вспомогательного корабля… Я не ошиблась в терминологии? — Не ошиблась, — подбодрил ее муж. — Ведь он назывался «Жаворонок»! И все утро этот «Жаворонок» звал подлодку, кружил над местом погружения… Наверное, снизу, из глубины, поверхность океана похожа на небо. Ответ так и не прозвучал. Бедный «Жаворонок»! — Слишком много воды, бедная Офелия, — процитировал Фрэнк Эпплби, вставая. — Предлагаю, тост: за Уитменов, новую пару в нашей компании! — За Уитменов! — подхватил Роджер Герин, хмуря брови. — Пусть вас надолго хватит на уплату наших налогов, таких высоких и бесполезных. — Слушайте, слушайте! — крикнул Литтл-Смит. — EcouleA. — Спасибо, — выдавила Фокси, краснея и борясь с новой волной тошноты. Она поспешно отложила вилку. Баранина оказалась недожаренной. Литтл-Смит не собирался позволять Кену сидеть спокойно. — В чем заключается работа биохимика? — спросил он. — У меня много обязанностей. Главная — изучение фотосинтеза. Раньше я кромсал морских звезд на маленькие тонкие кусочки и исследовал их обменные процессы. Джанет Эпплби снова наклонилась к нему, поднося кремовые груди к теплому свету свечей, и спросила: — Они способны выживать плоскими, в двух измерениях? Несмотря на приступ тошноты, Фокси заметила, что ее муж уже превратился в объект флирта. Кен благодарно рассмеялся. — Увы, нет. Они умирают. В этом главная проблема моей профессии: жизнь не терпит анализа. — Биохимия — это очень сложно? — поинтересовалась Би. — Чрезвычайно. Просто невероятно. Это полезно было бы понять умным теологам: с такими фактами на руках они живо заставили бы нас снова уверовать в Бога. Джанет не могла позволить, чтобы Би ее оттеснила. — Кстати, — обратилась она ко всем сразу, — чего это старый папа Иоанн снова к нам привязался? Он ведет себя так, словно его избрали всеобщим голосованием. — А мне он нравится, — признался Гарольд. — Je Iadore. — Тебе и Хрущев нравится, — ввернула Джанет.! — Мне вообще нравятся старики. Иногда они становятся отпетыми мерзавцами: ведь им нечего терять. Только младенцы и старые мерзавцы могут быть самими собой. — Я пыталась прочесть энциклику «Pacem in Terris», — пожаловалась Джанет. — Скучно, как документ ООН. — Эй, Роджер, — позвал Фредди, обдав Фокси мясным запахом, — согласись, здорово этот?.. не помню, как его, наподдал Чомбе в Конго! Только негр знает, где у другого негра главная болевая точка. — По-моему, сложность, о которой вы говорите, — сказала Би Кену, — это просто замечательно! Я, например, тоже не хочу, чтобы меня понимали. — К счастью, жизнь в биологическом царстве течет по одним и тем же законам, — сказал Кен. — Что в пачке дрожжей, что у вас внутри. Разложение глюкозы и образование кислот — стандартный восьмиступенчатый процесс. — Фокси все реже слышала от него такие слова; раньше ему ничего не стоило пуститься в рассуждения о «биологическом царстве». Кого, интересно, он считает царем? — Господи, — простонала Би, — иногда я действительно чувствую себя заплесневевшей. Не обращая внимания на недовольную мину Роджера, Фредди продолжал: — Беда Хаммершельда в том, что он был похож на нас с тобой, Роджер: такой же славный малый. — Дорогой! — окликнула Марсия Литтл-Смит мужа, — Кто тебе мешает быть старым мерзавцем? Уж не я ли? — Вообще-то, Хасс, ты, по-моему, больше смахиваешь на Бертрана Рассела местного масштаба, — сказал Фрэнк Эпплби. — Я бы сказал, что на Швейцера, — не согласился Фредди Торн. — Между прочим, я серьезно. — Смит задрал раздвоенный нос, как самоуверенный крот. — Взгляните на Кеннеди. Внутри у этого робота что-то сидит, но не решается выйти наружу — молодость мешает. Его бы сразу распяли. — Давайте лучше обсудим последние новости, — предложила Джанет Эпплби. — Что мы все о людях, да о людях? Пока Фрэнк штудирует Шекспира, я шуршу газетами. Объясните, зачем Египту объединяться с другими арабскими странами? Они никак забыли, что между ними Израиль? Это как мы и Аляска. — Я тебя обожаю, Джанет! — Би помахала ей рукой у Кена перед носом. Мы рассуждаем одинаково. — Какие это страны? — сказал Гарольд. — Так, филиалы «Стандард ойл». Lhuile etandarde. — Лучше побалуй нас Шекспиром, Фрэнк, — попросил Фредди. — На мачтах пузырились паруса, от похоти ветров беременея… «Сон в летнюю ночь». Как вам образ? Я твержу это про себя уже несколько дней: От похоти ветров беременея… Фрэнк встал и налил вино в несколько бокалов. Фокси накрыла свой бокал ладонью. Фредди Торн сказал ей в самое ухо: — Нет аппетита? Живот? — Нет, серьезно, — говорил Роджер Герин над другим ее ухом, — на вашем месте я бы без колебаний позвал Хейнема. Пусть хотя бы оценит объем работ. Он очень основательно работает. Он, например, один из немногих подрядчиков, которые не экономят на стенной штукатурке. Конечно, у нас он работал очень долго, зато с какой любовью! Реставрация — его сильная сторона. — И вообще, очень милый старомодный человек, — добавила Би. — Как бы вам не пожалеть, — предостерег Фредди Торн. — Еще он мог бы насыпать вам дамбу, — подхватил Фрэнк Эпплби. — Тогда Кен стал бы возделывать землю, которая сейчас зря затапливается. На соленом сене можно сделать состояние! Оно идет на мульчирование артишоков. Фокси повернулась к своему мучителю. — Почему вы его не любите? Она вдруг вспомнила Хейнема — низенького рыжего клоуна, валявшегося у Фрэнка под лестницей и заглядывавшего ей под юбку. — Как раз люблю, — сказал Фредди Торн. — Братской любовью. — И он тебя, — поспешно вставил Литтл-Смит. — По правде говоря, у меня к нему гомосексуальное влечение, — заявил Торн. — Фредди… — Этот стон жены Торна, наверное, не предназначался для посторонних ушей. — У него очаровательная жена, — сказал Роджер. — Действительно, очаровательная, — подтвердила Би Герин. — Сама невозмутимость!.. Я завидую каждому ее движению. А ты, Джорджина? — Анджела — настоящий робот, — сказал Фрэнк Эпплби. — А внутри у нее свой Джек Кеннеди, пытающийся выбраться наружу. — Я не считаю ее совершенством, — возразила Джорджина Торн. — По-моему, Пайт мало от нее получает. — По крайней мере, она ввела его в общество, — сказал Гарольд. — Держу пари, что иногда она ложится с ним в постель, — сказал Фредди. — Все-таки она человек. Все мы люди Такая у меня теория. — Почему вы назвали его невротиком? — спросила Фокси. — Вы же слышали, как он работает. Болезненная аккуратность! И потом, он ходит в церковь. — Я тоже хожу. Я бы без этого не смогла. — Фрэнк! — крикнул Фредди. — Кажется, мы нашли четвертую. Фокси догадалась, что она может считаться четвертой невротичкой городка, после брандмейстера, подрядчика-голландца и несчастной старушки, которую рано или поздно раздавит журналами. Она родилась в Мэриленде и переняла агрессивность южанок, поэтому немедленно перешла в наступление. — Выкладывайте, что вы подразумеваете под словом «невротик». Торн осклабился. В полутьме казалось, что он сейчас втянет ее в свой мерзкий рот. — Вы так и не ответили, что подразумеваете под «характером». — Возможно, мы имеем в виду одно и то же, — сказала она презрительно. Этот человек ей очень не нравился. Она не могла припомнить, чтобы кто-нибудь когда-нибудь вызывал у нее такую же неприязнь. Она уже готова была объяснить свою тошноту неприязнью к Торну. Он тем временем наклонился к ней, чтобы прошептать: — Отведайте баранины, пусть она недожаренная. Хотя бы из вежливости. И сразу отвернулся, словно она была просительницей, недостойной его внимания, чтобы зажечь Марсии сигарету. При этом он намеренно задел коленом бедро Фокси. В ней боролись сразу несколько чувств: удивление, веселье, отвращение. Этот болван воображает, что покорил ее! Она с ужасом чувствовала, что он способен вторгнуться в ее жизнь, в ее судьбу. Давление колена усилилось, и у нее отяжелели веки, словно единственным способом избежать унижения был бы сон. Она оглянулась, ища спасения. Хозяин дома, сведя на переносице непреклонные брови, сосредоточенно кромсал баранину. Напротив смеялся ее муж, развлекаемый соседками — Би Герин и Джанет Эпплби. Это он был виноват в ее состоянии, в ее сонливости. Тень между сочными грудями Джанет меняла форму в зависимости от жестикуляции. Но слов Фокси не слышала. Бокалы снова наполнили вином. Фокси кивнула, отвечая на почудившийся вопрос, и выпрямила спину, боясь заклевать носом. Сосед снова терся бедром о ее бедро. Больше к ней никто не обращался. Роджер Герин что-то шептал — наверное, в утешение — Джорджине Торн. Кен громко смеялся, его лицо, обычно такое аскетическое, было сейчас неестественно бледным, словно на него навели прожектор. Он развлекался от души, а она горевала от мысли, что еще долго не сможет завалиться спать. По дороге домой она ожила от темноты, холодной свежести, усыпанного звездами неба, показавшегося стеной, готовой рухнуть вниз. В свете фар мелькали почтовые ящики, ветки живых изгородей, остатки сугробов на обочине. Дорога отчаянно петляла. — Ты жива? — спросил Кен. — Сейчас мне полегче. А за столом казалось, что не выдержу. — Вечерок получился хуже некуда. — Зато они друг от друга в полном восторге. — Забавный народец. Нет чтобы пожалеть бедную Фокси с животиком! Я видел, как ты зевала. — Я сделала глупость: взяла и призналась Би. — Господи, зачем? — Я хотела, чтобы она смешала мне безалкогольный мартини. Ты стесняешься моей беременности? — Нет, но зачем об этом трубить? Все равно скоро все сами увидят. — Она никому не скажет. — Неважно. — Тебя это действительно мало волнует. Раньше дорога вилась среди деревьев, теперь они разбежались. Низина холодно белела в лунном свете. Почтовых ящиков стало меньше, освещенных окон тоже. Фокси запахнулась в пальто с меховой оторочкой — слабое подобие настоящей русской шубы. Она боялась возвращения в холодный дом с хлипкими стенами и дурацкой печкой. — Пора обратиться к подрядчику, — сказала она. — Может, попросим этого Хейнема определить стоимость работ? — Говорят, он любитель щипать женщин за. — В психоанализе это называется проекцией. — Джанет сказала, что он сам чуть не купил этот дом. Его жене очень нравится вид. Несносная Джанет! — Ты заметил, как враждуют Фрэнк и Смит? — спросила Фокси. — Может быть, это конкуренция акционеров? — Кен, у тебя одна работа на уме. Я почувствовала, что дело в СЕКСЕ. — С Джанет? — Разве ее грудь — не весомый довод? Он усмехнулся. Прекрати, подумала она, тебе это не идет. — Целых два довода, — сказал он. — Так и знала, что ты это скажешь, — фыркнула она. Дорога стала забирать вверх. Отсюда уже можно было разглядеть море. Лунный свет серебрил воду, луна покачивалась вместе с машиной, дорожка на воде выглядела бесчисленным множеством световых точек. Такова материя, которой занимается Кен: протоны скачут от молекулы к молекуле, завивая тугие спирали. Вот и дюны, белые, как бельма. Машина нырнула под уклон. Еще четыре таких же подъема и спуска, потом пустой заколоченный павильон, в котором летом торгуют мороженым — и поворот к их дому. Тут дорога кончалась. Зимой место казалось страшным захолустьем. Фокси надеялась, что летом они почувствуют легкость, свободу, немыслимые при городской скученности. — Твой друг очень невысокого мнения о Хейнема, — напомнил ей Кен. — Он мне не друг. Отвратительный тип! Не пойму, почему все его так обожают. — Он ведь дантист. Нужная специальность. Джанет говорит, что он хотел стать психиатром, но завалил экзамены на медицинский факультет. — Кошмар! Такой липкий, вкрадчивый, того и гляди, засунет тебе руку в рот по локоть. Я его осадила, а он вообразил, что я с ним заигрываю, и давай елозить по моей ноге коленом! — Просто он сидел рядом. — Мне лучше знать. — Ничего страшного. — В общем, его невысокое мнение о Хейнема можно занести голландцу в плюс. Кен ничего не ответил. Фокси продолжала: — Роджер Герин хвалил его как подрядчика. Он реставрировал их дом. А ведь за свои деньги они могли бы нанять кого угодно. — Ладно, подумаем. Я бы предпочел человека, которого никто не знает. Не хотелось бы слишком влезать в их свары. — А я думала, что одна из причин нашего переезда — желание завести знакомства за пределами твоей профессиональной сферы. — Мудрено! Может, повторишь? — Ты отлично понял. У меня не было подруг, одни жены химиков. Химикаты какие-то! — Как и все мы. Зачем он говорит такие вещи, раз она все равно никогда с этим не согласится? Почтовый ящик, погнутый снегоуборочным бульдозером, одиноко поблескивал в лунном свете. Когда еще сюда приедут дачники и поправят свой ящик? Фокси запахнулась в пальто, утепляя не столько саму себя, сколько крохотное существо в своей утробе — отдельную жизнь, незаметно сосущую из нее соки. Сейчас она казалась себе уродливой, нещадно используемой. — Кажется, тебя действительно устраивали все эти особы, вечно хихикающие жены твоих начальников, — сказала она. В Кембридже они водили знакомство либо с простыми квакершами, выданными замуж за скучных карьеристов, либо с самоуверенными болтушками, недосягаемыми красотками, любительницами высказаться по поводу суверенитета Кубы или коллективной вины немецкой нации. Она покорно вздохнула. — Говорят, мужчина заводит свою первую любовницу, когда его жена беременна. Он покосился на нее, от удивления не зная, что сказать. Она поняла, что он не способен ее предать. Почему-то эта мысль вызвала у нее разочарование. Она то и дело преподносила самой себе сюрпризы. Никогда еще за весь их брак она не зависела от него так сильно, не имела столько оснований испытывать к нему благодарность. Однако внутри у нее шла химическая реакция, порождавшая чувство беспокойства. Она боялась, что он ее не поймет, и беспокоилась еще больше. Он всегда был таким надежным, что ей удавалось побороть чувство вины, которая, как ей подсказывал инстинкт, сопровождает по жизни любого смертного. Теперь же это чувство навалилось на нее с удвоенной силой. — Что ты предлагаешь? — сказал он наконец. — Нас пригласили, мы пришли. Раз так, надо было постараться получить удовольствие. Я не имею ничего против недалеких людей, если их не надо ничему учить. Кену было 32 года. Когда они познакомились, он был студентом-выпускником, специализировавшимся в биологии, а она доучивалась в Редклиффском колледже и нуждалась в кредите на продолжение научной работы. Со второго курса она была влюблена в увлекавшегося искусством грубоватого еврейского парня из Детройта. С тех пор он успел превратиться в известного скульптора, журналы иногда публиковали фотографии его композиций из ржавых железок. В те времена его тоже сопровождал железный лязг, он ежесекундно пародировал самого себя, смешно зачесывал назад волосы, похожие на парик, а нос у него был до того крючковатый, что трудно было понять, как он до сих пор не откусил себе его кончик. На окружающих он посматривал с невыносимо презрительным видом. Зато как он орудовал языком, засунув его ей в рот! «Дай-ка старому грязнуле пососать твой язычок! Сейчас ты задохнешься от восторга!» Не желая принимать во внимание ее страхи, он научил ее оральному сексу. Беря в рот его огромный член, она боялась, что лопнет от любви. Внутри у нее с треском рвались путы прежних опасений. До него она была болезненно бледной, казалась себе корявой дылдой, холодной и никому не нужной. У него была волосатая спина с буграми мышц, густо усеянная родинками — знаками проклятия. Родители не запрещали ей с ним встречаться, проявляли такт, но каким-то непостижимым образом умудрились превратить ее любовь в неприемлемый гротеск. Видимо, Питер и ее родители общались между собой, используя ее как медиума; она не знала, о чем у них идет речь, пока на нее не обрушилось огромное жирное НЕТ. Ей было больно, она курила одну сигарету за другой; вспоминала бесконечный снег, дребезжание велосипедов, вытаскиваемых из сугробов, скрип галош, мокрый шарф на шее, мерцание снежинок, таких же невесомых, как ее мысли, за высоким окном аудитории. Помнила гнетущий свет, заливавший по утрам ее комнату, и боль там, где у более зрелых людей расположено сердце. Потом появился Кен — еще более рослый, чем она, жаждущий ее, для всех приемлемый. Это походило на чудодейственное решение долго не решавшейся математической задачи. Фокси не могла найти в нем ни одного изъяна и воспринимала это совершенство как вызов ее упрямству. При такой красоте нельзя быть умным, а он был еще и умен — противоречие, просившееся на шустрый и злой язык Питера. Кен выглядел, как богач, а трудился, как бедняк. Он был сыном адвоката, не проигравшего за свою карьеру ни одного дела. Фокси представляла себе, как Кен появился на свет: спокойно, безболезненно, в сосредоточенном молчании. Его ничто не могло озадачить. В жизни еще существовало неведомое, но не было места загадкам. После унизительного просчета, каким оказалась ее первая любовная связь, принесшая ей одно страдание, Фокси нашла убежище в непробиваемой правильности Кена. Она благодарно приняла непреложный факт — его превосходство над другими людьми. Просто он лучше выглядел, лучше соображал, был более совершенным механизмом, чем все остальные. Но одну ошибку он все-таки допустил: обманутый ее холодным высокомерием — следствием всего лишь ее высокого роста, — принял ее за ровню себе. Элизабет Фокс из Бетесды знала за собой слабость — склонность к сочувствию. Ее сердечко разрывалось от жалости к бездомным животным, потерявшимся детям, брошенным героиням, забинтованным раненым, ковыляющим вокруг нового госпиталя с уродливыми рядами окон, похожими на застегнутые «молнии». Они переехали из восточного района Вашингтона весной 1941, когда госпиталь только строился. Ее отец был профессиональным моряком, капитан-лейтенантом с кое-какими инженерными познаниями и с преувеличенным интересом к вопросам генеалогии. Один из его дедушек был виргинским солдатом, другой — пастором из Нью-Джерси. Он ощущал себя потомственным джентльменом и сказал Фокси, сообщившей в 12 лет о своем желании стать медсестрой, что она слишком умна и должна учиться в колледже. Уже в Редклиффе, оглядываясь назад, она разобралась, что болезненная нежность развилась в ней во время длительных отлучек отца на протяжении Второй мировой войны. Отголоски войны помешали ей окончательно перейти к общению с противоположным полом без рабской зависимости, без искупительного унижения, которому она хотела подвергнуться, отдаваясь Питеру. Теперь, замужней женщиной, смягчившись и уже не превращая самоанализ в сухое математическое вычисление, она спрашивала себя, не уходит ли ее печаль, надломленность и незаконченность душевного роста в более давние времена, чем война, не гнездится ли ее беда в Великой Депрессии, так и не выветрившейся из официальных мавзолеев Вашингтона. Навещая мать, она всякий раз ловила себя на этой мысли и на вопросе: уж не в том ли дело, что ее мать, при всем своем уме и памяти о былой красоте, не принадлежала к благородному сословию, а была дочерью мэрилендского бакалейщика? Стоило Фокси выйти замуж, как ее родители развелись. Отец, отслуживший тридцать лет, получил доходное место консультанта в судостроительной компании и перебрался в Сан-Диего. Мать, словно желая доказать, что и она может добиться процветания, вышла замуж за состоятельного джорджтаунского вдовца по фамилии Рот, владельца сети автоматических прачечных, расположенных по большей части в негритянских кварталах. Ныне мать Фокси тщательно следила за собой, даже в магазины ходила в корсете, держала пуделя, курила женские сигареты, откликалась в кругу подруг на обращение «Конни», а мужа называла в третьем лице «Рот». От прежней супружеской пары — родителей Фокси — не осталось ровно ничего. Не было больше старого каркасного дома на Роуздейл-стрит с заброшенной террасой, всегда опущенными жалюзи, медлительным электровентилятором на кухне, сонно вращавшим лопастями и тихо гудевшим как блаженный, бубнящий себе под нос молитву. Осталась в прошлом адресованная отцу корреспонденция на микропленке, не пролезавшая в прорезь почтового ящика, уборщица-негритянка по имени Грейслин, приходившая раз в неделю в фартуке с запахом апельсиновой кожуры, пугливая терьерша Вероника и сменивший ее раболепный чау-чау Мерль с черным языком. Никогда не зацветавший кустарник, длинные вечера с мороженым, старая клеенка в красную клетку на кухонном столе, сидение матери за этим столом по вечерам в промежутке между новостями и укладыванием дочери в постель, с «честерфилдом» между пальцами и привычкой автоматически разглаживать кожу на переносице все это жило теперь только в сердце Фокси. Чтобы хоть что-то уберечь, она посещала церковь, именно епископальную, с гимнами и офицерами на скамьях, куда ходили люди из отцовского круга и сам Рузвельт, выигравший войну, несмотря на свою немужественную пелерину. В июне 1956 года она закончила учебу и вышла замуж. Любой брак — это пари со страховкой от полного проигрыша. Выходя замуж, она была уверена, что при любом повороте судьбы муж не обойдется с ней жестоко. Он был не способен на жестокость, как большинство американцев давно уже не способны выкалывать своим недругам глаза и выпускать кишки. И она не ошиблась. Муж оказался не то что ласковым, а слишком брезгливым, чтобы проявлять жестокость. Справедливых жалоб у нее не накопилось, была только одна несправедливая: что Кен слишком долго заставлял ее отказываться от беременности, работая над диссертацией. Четыре обещанных года аспирантуры превратились в пять, затем — два года работы за гранты Американского общества здравоохранения. После этого Кен тянул еще год, подвизаясь инструктором при каких-то гарвардских зазнайках, которых Фокси возненавидела лютой ненавистью. Фокси все эти годы тоже трудилась: то ассистенткой среди фламандских пейзажей и изображений мезозойских папоротников в комфорте и пыли гарвардских подвалов, то университетским секретарем, то воспитательницей умственно неполноценных детей — занятие, заставившее ее всерьез заинтересоваться социальным вспомоществованием, то слушательницей различных курсов, в том числе курсов рисования с натуры в Бостоне; бывали и отпуска, и даже флирт, но без последствий. Семь лет — это много, особенно если считать в месячных или в неделях, отмеченных унизительным применением противозачаточных средств, портящим всякую радость; такие семь лет — это дольше затяжной войны. Ей хотелось выносить для Кена ребенка — сочетание его безупречности и своего тепла. Это был бы лучший ее подарок ему, способ ничего больше не утаивать. Ребенок, результат слияния его и ее индивидуальной химии, станет символом ее восхищения им, доверия к нему, заставит его перестать сомневаться в том и в другом. И вот она получила дозволение преподнести ему этот дар. Кен уже был ассистентом профессора в университете на другой стороне реки, на кафедре биохимии, где существовала возможность быстрого роста. Причины для счастья были так же надежны и ослепительны, как вид из окон нового дома. Дом выбрал Кен. Фокси предпочла бы поселиться ближе к Бостону, например, в Лексингтоне, среди людей, похожих на нее. Тарбокс был слишком далеко, в часе езды, однако именно муж, не испугавшись ежедневной езды туда и обратно, ухватился за этот дом, словно всю жизнь дожидался чего-то столь же пустого и прозрачного, как эта низина, эти худосочные дюны и серая кромка моря позади них. Одна догадка у Фокси была: возможно, все дело в масштабе? Человек, работающий с микроскопом, нуждается в просторе, ибо черпает в нем успокоение. К тому же он и Галлахер, торговец недвижимостью, сразу друг другу понравились. Какие возражения Фокси ни приводила, трудно было не одобрить переход мужа от затянувшегося университетского застоя к чему-то новому, осязаемому, настоящему Ему приходилось очень стараться, чтобы доказать свою способность хоть раз в жизни совершить странный поступок. Дурацкий дом стал последним, отчаянным, зато эффектным шагом. Этой ночью дом встретил их каким-то затхлым холодом. Кот Коттон тяжело притащился из темной гостиной и сонно, неуклюже потянулся. Коттон так давно был их единственным любимцем, что мог вести себя и как дружелюбный пес, и как избалованный ребенок. Он вежливо склонился перед хозяевами, изображая хвостом знак вопроса и терзая когтями ковер, оставшийся от Робинсонов, потом оставил ковер в покое и заурчал, предвкушая, как Фокси возьмет его на руки. Она прижала к груди этот живой мотор и, словно ребенок, представила себе, как хорошо было бы оказаться в его шкуре. Кен зажег в гостиной свет. Голые стены ощетинились шляпками гвоздей, неровностями штукатурки, сувенирами прошлых сезонов — коллекцией ракушек и сухими стеблями приморской растительности, — оставленными Робинсами. Они ни разу не видели прежних хозяев дома, однако Фокси почему-то представляла их большой неряшливой семьей, где у каждого были излюбленные проделки и хобби: мать рисовала акварелью (весь второй этаж остался завешан ее шедеврами), сыновья плавали по затопленной низине на парусной лодке, дочь мечтательно собирала пластинки и не обижалась на насмешки, младший сын и папаша систематически прочесывали берег, пополняя свою коллекцию живых и мертвых существ. В гостиной остался такой запах, словно здесь навсегда застряло лето. Окна до полу выходили в задний садик, где в теплое время цвели розы и пионы; другие окна, выходившие на террасу и на низину, были закрыты ставнями. В остроугольной кембриджской мебели отсутствовал какой-либо стиль: половина была явно куплена за бесценок на распродаже, остальная обстановка походила на музейные экспонаты. Зато сама гостиная привлекала просторностью и удобной квадратной формой. Здесь хотелось творить. Требовалась только белая краска, свет, любовь и чувство стиля. — Пора заняться делом, — сказала она. Кен пощупал трубу. — Опять потухло! — Оставь до утра. Все равно наверху не согреется. — Не люблю, когда надо мной издеваются. Рано или поздно я научусь справляться с этой дрянью. — Лучше замерзнуть, чем умереть во сне от угарного газа. Прошу тебя, вызови Хейнема! — взмолилась она. — Ты и вызови. — Ты — мужчина в доме. — Не уверен, что нам нужен именно он. — Тебе же понравился Галлахер. — Они не близнецы, а просто партнеры. — Тогда найди еще кого-нибудь. — Тебе ведь понадобился именно он. Возьми и позвони ему. — Возьму и позвоню. — Пожалуйста. Он спустился в тесный погреб, заменявший подвал. Раздался лязг заслонки, потянуло ядовитым дымом. Фокси унесла Коттона в кухню, включила электрический обогреватель и налила две миски молока. Одну она поставила на пол, для кота, в другую бросила кусочки крекера. Коттон понюхал угощение, презрительно попятился и вопросительно мяукнул. Фокси, не обращая внимания не привереду, стала жадно хлебать молоко суповой ложкой. Крекеры с молоком с детства были ее излюбленным вечерним лакомством. Она набросилась на это блюдо, как выздоравливающая, уставшая голодать. Наслаждаясь жаром от нагревателя и кошачьего меха, она щедро намазала маслом три куска белого хлеба. Голод был так силен, что она не стала поджаривать хлеб. Это было поведение алкоголички, дорвавшейся до горячительного. Ее ногти блестели от масла. Моя руки под краном, она смотрела в окно. Прилив был в самом разгаре, вода, похожая в свете луны на жидкое серебро, на глазах заполняла огромную лохань низины. Разливу сопротивлялся только необитаемый островок, заросший кустами ежевики. Вдали, на противоположной стороне бухты Тарбокс, весь горизонт заняли огни другого города, название которого она еще не запомнила. По океанской поверхности ритмично пробегал луч прожектора. Через раз луч бил ей прямо в лицо. Интервалы были неодинаковые: то пять секунд, то две. Она спохватилась и завернула хлеб в целлофан. Глубокая ночь навалилась на нее неподъемной тоской. Наступил пасхальный день. Она пойдет в церковь. Кен вернулся и засмеялся, поняв, что она не справилась с голодом. Улик было достаточно: початое масло, изобилие крошек, пустая миска. — Да, я изголодалась по дешевому хлебу! — сказала Фок-си. Старомодному, резиновому, с химикатами. — Пропионат кальция. Ты хочешь родить рыхлое чудовище? — Ты серьезно предложил мне вызвать голландца? — Почему нет? Посмотрим, что он предложит. Наверное, он знает дом, раз здесь нравилось его жене. Как ни спокойно звучал его голос, она расслышала нотки сомнения и поспешила сменить тему. — Знаешь, чем мне была неприятна сегодняшняя публика? — Тем, что они — республиканцы. — Глупости, на это мне наплевать. Им хотелось нам понравиться — вот что странно! Они такие отталкивающие, а хотят нравиться. Он засмеялся слишком скрипучим смехом. — Вдруг этого хотелось тебе самой? Они поднялись в спальню по лестнице, изрезанной и изрисованной детьми, которых они никогда не видели. Фокси надеялась, что проснувшийся аппетит сигнализирует и об окончании бессонницы. Кен чмокнул ее в плечо, играя в любовь — в этом месяце любовь была им противопоказана, — и быстро уснул. Он дышал неслышно, лежал неподвижно. Его неподвижность заставляла ее напрягаться, и с этим ничего нельзя было поделать. Внизу кот Коттон топал, как слон, тряся весь дом. В небе висела яркая до безликости луна, еще битый час усугублявшая бессонницу Фокси. Утро понедельника: то солнечное, то пасмурное. Мутная голубизна неба, как обложка молитвенника, облачные скопления, то и дело наползающие на светило. На крыше своего гаража Торны устроили солярий, загороженный от ветра перистыми лиственницами. Сюда попадали из спальни, отодвигая стеклянную дверь. Джорджина каждый год начинала загорать раньше всех остальных. В этот раз она уже успела покрыться опасной для здоровья сыпью веснушек. В углу, в пенале из лучезарной алюминиевой фольги, она расстелила клетчатое одеяло. Пайт снял свою замшевую куртку абрикосового цвета и прилег. Стоя, он не чувствовал, как жарит солнце, а теперь оно грозило прожечь ему лицо. — Блаженство! — простонал он. Она опустилась с ним рядом, дотронулась до его руки. Ему показалось, что это прикосновение наждачной бумаги, полежавшей на солнцепеке. На ней было только белье. Он приподнялся на локте и поцеловал ее плоский, мягкий, горячий живот, вспоминая, как мать лечила ему воспаление ушей, заставляя лежать на остывающей гладильной доске. Прижавшись ухом к животу Джорджины, он услышал слабое урчание. Жмурясь на солнце, она ерошила ему волосы, водила пальцем по его плечу. — На тебе многовато одежды, — пожаловалась она. — Нет времени, детка, — простонал он неубедительным тоном. — Мне пора на Индейский холм. Мы начали вырубку деревьев. Он прислушался, стараясь уловить рык электропил в миле отсюда. — Побудь хотя бы минуточку! Или ты пришел меня подразнить? — Мне не до любви. Но я тебя не дразню. Я заглянул, потому что соскучился за выходные. Мы были на разных вечеринках. Галлахеры пригласили нас и Онгов. Смертельная скука! — Мы у Геринов вспоминали тебя. Сам понимаешь, как мне после этого хочется любви… Она села и стала расстегивать ему рубашку, высунув от усердия язык. Анджела тоже высовывала язык, когда чинила зимние комбинезоны. Его забавляла, умиляла, волновала серьезность, с какой женщины занимаются любыми мелочами. Казалось, женская неулыбчивость превращается в движущую силу всего сущего, всех этих расстегиваний, утюжки, принятия солнечных ванн, приготовления пищи, занятия любовью, решения мировых проблем. Все это стежки, скрепляющие жизнь. Расчувствовавшись, он поцеловал ее в висок, где вились заметные только на солнце тонкие волоски. Даже там образовалась веснушка, похожая на семечко, запутавшееся в терниях. Он был обречен на грехопадение. Она распахнула его рубашку и попыталась ее стянуть, касаясь его обтянутой лифчиком грудью и кротко клоня на бок голову. С рубашкой было покончено, потом с майкой. По его голой коже побежали, путаясь в рыжих завитках на груди, невесомые, как водомерки, яркие блики, запускаемые сияющей фольгой. Пайт втянул Джорджину в лиловую тень, которую сам отбрасывал. В белье она выглядела по-мальчишески костлявой — не то, что Анджела, обладательница пышных форм. Но Анджела уклончива: тронь — и исчезнет. А Джорджина оставалась на месте и хотела еще. Любить ее было так просто, что у Пайта иногда возникало ощущение, что эта связь кровосмесительна — до того легка. Ее доступность делала его еще слабее. Всякая любовь — предательство, ибо приукрашивает жизнь. Во всеоружии только тот, кто не ведает любви. Ревнивый Бог. Она широко разинула рот и втянула его язык в бесформенную мокрую прорву. Трепет и забытье. Спохватившись, он отстранился, тревожно на нее глядя. Ее губы остались расплющенными. Густая зелень ее глаз в отбрасываемой им тени. — О чем вы говорили? — спросил он. Глядя мимо, она неуверенно ответила: — Уитмены спрашивали — между прочим, она ждет ребенка… В общем, они спрашивали, не обратиться ли им к тебе по поводу ремонта. Фрэнк тебя ругал, Роджер хвалил. — Эпплби меня порочил? Вот сукин сын! Что я ему сделал? Ни разу не спал с Джанет. — Может, это был не он, а Смитти. Да ты не расстраивайся: это все в шутку. Она тщательно изображала грусть. По обоим скользили тени веток ближайшего дерева. Он догадался, что о нем неодобрительно отзывался ее муж, и переменил тему. — Значит, эта высокая неприступная блондинка с розовым личиком беременна? — Да, сама призналась Би на кухне. Она такая неуклюжая! Фредди лебезил перед ней, как щенок, а она его испугалась, даже суп не доела. Она с Юга. Они там что, боятся насильников? — В прошлое воскресенье я видел, как она уезжала после церкви. Рванула с места, чуть покрышки не порвала. Ее что-то гложет. — Я знаю, что: зародыш! — Она задрала подбородок. — Вряд ли им подойдут наши забавы. Фредди считает, что Уитмен — тупица. Я сидела напротив его жены и заметила, как она шныряет туда-сюда своими карими глазами. Все замечает! Фредди вел себя, как всегда, а она сидела и гадала, что собой представляю я. — Это для всех нас загадка. Пайт чувствовал, что ее обижает его интерес к новенькой. Джорджина высвободилась из его объятий и растянулась на одеяле. Теперь эта шлюха отдавалась солнцу. Фольга, отражая солнечный свет, превращала ее лицо в сюрреалистический эскиз. Пайт снял ботинки, носки и брюки, оставшись в пестрых трусах. Мало кто знал, какой он щеголь. Он вытянулся с ней рядом, она обернулась и тут же избавилась от лифчика, полагая, наверное, что правильнее обоим остаться в одних трусах. Грудь у нее была меньше, чем у Анджелы, с бледными за-, павшими сосками, беззащитная с виду. Он прижался к ней, чтобы защитить, и они затихли под шепчущимися деревьями, прямо как потерявшиеся Гензель и Гретель. По крыше от ограждения до самых стеклянных дверей носило ветром прошлогодние мягкие иголочки лиственниц. Пайт провел большим пальцем по ее позвоночнику, начав от затылка и добравшись до сильно выступающего копчика, который вполне можно было принять за подобие хвоста. В Джорджине вообще было больше костей, чем в Анджеле, ее жесткое прикосновение было таким естественным, сестринским, что не вызывало возбуждения. А Анджеле достаточно дотронуться до него пальцем ноги — и ракета к пуску готова! Еще задумаешься, распластавшись у неба на виду, под птичье пение, кого больше любишь. Сначала он игнорировал Джорджину, потому что презирал ее мужа. Они с Анджелой сразу невзлюбили Фредди Торна, хотя в первые годы Торны их обхаживали. Хейнема отвечали им грубостью, даже отказались без всяких объяснений от нескольких приглашений, не удосуживаясь отвечать. Тогда они не слишком нуждались в друзьях. Пайт, еще не решивший определенно, что несчастлив с Анджелой, мечтал, конечно, о других женщинах — например, о Джанет или о курчавой недотроге Терри Галлахер, но больше перед сном, чтобы забыться. Потом, два года назад, Онги построили теннисный корт, и встречи с Джорджиной участились. Еще через год мечты без всякого участия Пайта превратились в реальность. Вышло так, что он отвернулся от Анджелы. Он превратился для окружающих в знак вопроса, на который попыталась ответить Джорджина. Она как бы ненароком дотрагивалась до него на вечеринках, как бы случайно оказывалась с ним в одной машине, ехала с ним на теннис и обратно. Она говорила, что ждала его много лет. — Что еще? — спросил он. — В каком смысле? — Она впитывала лицом солнечный свет, но благодарно отзывалась на его прикосновение. — Какие новости? Уитни по-прежнему простужен? — Бедненький! Вчера у него была температура, но я все равно отправила его в школу на случай, если ты придешь. — Напрасно. — Ничего с ним не сделается. Весной все простуживаются. — Кроме тебя. — Лучше объясни, что ты имел в виду минуту назад. Я сказала, что Фрэнк тебя критиковал, а ты: «Я ни разу не спал с Джанет». — Что ни разу не спал. А ведь когда-то хотел… — А может быть… ой, уймись хоть на секунду, мне щекотно!., потому Фредди тебя и не любит? Между прочим, я наврала: это Фредди сказал Уитменам, что ты плохой подрядчик. — Конечно, он. Вот подонок! — Зря ты его ненавидишь. — Это помогает мне сохранять молодость. — Как ты думаешь, Фредди про нас знает? — спросила она. Оскорбительное любопытство! Ему хотелось, чтобы она совсем выбросила Фредди из головы. — Определенно — вряд ли, скорее, догадывается. Не зря же Би Герин говорит, что про нас всем известно, да. — Ты признался? — Конечно, нет. А что? Он пронюхал? Ее лицо было безмятежным, на веке дрожал солнечный зайчик. Ветер баловался с фольгой, устроив игрушечный гром. Ее ответ был осторожен: — Он говорит, что у меня есть, наверное, еще кто-то, потому что я уже не хочу его так сильно, как раньше. Он ощущает угрозу. Если бы он взялся составить список тех, от кого исходит угроза, то на первом месте оказался бы, наверное, ты. Но он почему-то медлит с выводами. Вдруг он знает, но скрывает это, чтобы как-то использовать? Эти ее слова его напугали. Она почувствовала, что у него пропало рвение, и открыла глаза. Их зелень была сейчас какой-то увядшей, зрачки стали на солнце не больше грифельного кончика карандаша. — Может, пора разбегаться? — спросил он. Когда ей, дочери филадельфийского банкира, бросали вызов, она запросто превращалась то ли в девчонку из-за кассы, то ли в профессиональную соблазнительницу. — Не дури, парень, — сказала они хрипло и прижалась к нему лобком. Он превратился в ее пленника. У нее были сильные руки, иногда она выигрывала у него в теннис. Он попытался высвободиться, но пока что остался в плену, зато высвободились ее груди, опасно запрыгавшие у него перед носом. Мгновение. — и они расплющились: он перевернул ее одним рывком, уперся коленями ей в бедра, вцепился в запястья. Любуясь блеском ее кожи, он аккуратно ухватил губами ее сосок — соленый и одновременно немного горький. Ее руки стали совершать умелые круговые движения по его плечам, спине; птицы запели так, словно взялись ей аккомпанировать. Потом одна ее рука занялась священнодействием. Он был бы не прочь поверить, что у него бархатная мошонка и член из чистого серебра. — Не многовато ли на нас одежды? — спросил он вежливо. Вежливость была непритворной. Отсутствие формальных уз не помешало им создать кодекс взаимного уважения. Прелюбодеяние состояло из двух симметричных половинок. Осмелившись заговорить о разрыве, Пайт позволил Джорджине пересечь разграничительную линию. Теперь пришел ее черед задавать дерзкие вопросы, а он мог в отместку не соблюдать приличий. — Как же деревья на Индейском холме? — спросила она. — Обойдутся без меня. — Прошлогодние иголки, даже высохнув на солнце, пахли плесенью. Зато фольга была первосортной. Солярий был делом его рук. А вот ты вряд ли. — Считаешь меня падшей женщиной? Она встала на колени и потянулась, словно желая ухватить небо за четыре угла. Добросовестная завсегдатайка клуба и преданная мамаша, она обладала неожиданным и совершенно обезоруживающим качеством — непорочной сексуальностью. Наверное, первые годы супружеской жизни с Фредди научили ее предаваться плотскому удовольствию так непосредственно, словно это еда, и так легко, словно это утренняя пробежка. Ее побуждения были невинны. До Пайта у нее не было любовников, и он, даже не понимая, что она в нем нашла, сомневался, что за ним последует кто-то еще. Она не пестовала чувство вины. Сначала, готовясь к измене, Пайт думал, что будет мучиться страшными угрызениями совести; так ныряльщик, еще находясь в воздухе, страшится рева водной стихии. Но вместо этого в первый же раз — дело было в сентябре, в кухне пахло яблоками, дети ушли в школу, кроме Джуди, которая крепко спала, — Джорджина запросто взяла его за палец и повела наверх, в спальню. Там они проворно раздели друг друга. Он был озабочен контрацепцией, но она только посмеялась. Разве Анджела не перешла на эновид? «Добро пожаловать в рай без презервативов!» От этого богохульства у него отлегло от сердца. Его соития с Анджелой всегда были отравлены воспоминаниями о его неуклюжести и ее неспособности с этим примириться. Он всегда помнил о необходимости проявлять такт и о том, как ее раздражает его тактичность, смахивающая на обожествление, помнил, что она недовольна и ухаживанием в пижаме, и приставанием в голом виде, боялся своей беспомощной однозначности и ее непроницаемой разочарованности. Зато Джорджина за двадцать минут разделалась с этим унылым нанизыванием недоразумений и продемонстрировала настоящий, первобытный секс. Сейчас, встав по ее примеру на колени, он осторожно, как часовщик, собирающий сложнейший механизм, поцеловал ее сначала в блестящую левую ключицу, потом в правую. Удвоение, лишенное двойственности и энтропии, универсальное божественное зеркало. — Ты заслонил мне солнце, — сказала она. — Еще рано загорать. Не желаешь ли пройти внутрь? — осведомился он с отменной вежливостью. С залитой солнцем крыши можно было, отодвинув стеклянную дверь, пройти в комнату для игр, потом в большую спальню с китайскими фонариками, африканскими масками, изогнутыми рогами животных из разных стран. Поздневикторианский дом с мансардной двухскатной крышей, позолоченными свесами, вычурными светильниками, волнистой оцинкованной обшивкой и прочими внешними излишествами изнутри тоже поражал обстановкой веселого блуда. Он был загроможден черными испанскими сундуками, комодами из разносортной древесины, модерновыми предметами обстановки, сувенирами колониальных времен, просиженными креслами; на стенах висели японские гравюры и филиппинские ковры с тростниковыми розочками, диваны были завалены гигантскими подушками, обтянутыми вельветом в крупный рубчик. В этой бордельной атмосфере было очень весело проводить вечеринки. Но, начав посещать этот дом по утрам, Пайт увидел его другим — жилым, с крошками, оставшимися после убежавших к школьному автобусу детей, с газетой на полу. Постепенно и мебель, и старинные фонари, и глазастые маски признали его за своего, стали его приветствовать. Он нагло возлежал на огромной супружеской кровати Торнов, дожидаясь, пока Джорджина выйдет из душа. Он любил просматривать книги на полке у изголовья Торна: потрепанное парижское издание Генри Миллера, Зигмунд Фрейд, «Популярная психология» Меннингера, серая книжечка про гипноз, учебник «Psychopathia Sexualis», изящный альбом с твердыми страницами из Киото, поэзия Сапфо, полное двухтомное издание «Тысячи и одной ночи», труды Теодора Рика и Вильгельма Рейха, дешевые легкомысленные книжонки карманного формата. Потом дверь ванны открывалась, и в облаке пара появлялась Джорджина с обмотанной полотенцем головой. Но в это раз она его удивила. — Давай для разнообразия останемся на воздухе, — предложила она. Пайту показалось, что он еще не помилован. — Удобно ли, прямо у Господа на глазах? — Ты еще не слышал? Господь — женщина. Ее ничем не смутить. — Она взялась за эластичную ткань его трусов и стянула их. Ее взгляд стал самодовольным. Солнце закрыла маленькая тучка. Пайт задрал голову и испуганно поежился, словно узрел что-то необъяснимое в уверенном скольжении по небу флотилии пузатых облаков. Тучка, затмившая солнце, налилась золотом. Еще немного — и ветер унес ее прочь. Солнце снова осветило апрельскую землю, гнилые прошлогодние листья, березовые почки, сухие иголки лиственницы, скомканную одежду. Среди кружев ее трусиков он увидел бежевое пятно. Между ее грудями струился блестящий соленый пот. Он схватил ее, стал теребить и целовать ей соски, волосы между ног, клитор. Его слюна пузырилась на солнце. Потом он представил себе котенка, учащегося пить молоко из блюдца, и заторопился, стараясь оттянуть семяизвержение и заранее готовясь просить у нее прощения. Он развел ее ляжки и легко овладел ей. Она немного посопротивлялась, потом пропустила его внутрь, расширив глаза. Боясь, что вблизи ее лицо покажется некрасивым, он зажмурился. Почки шептались на ветру, на Индейском холме визжали пилы, ветерок обдувал его работящие ягодицы. Его пугало птичье пение: он готов был заподозрить даже птиц в том, что Торн нанял их за ним шпионить. — Как хорошо! — простонала Джорджина. Пайт набрался смелости и приоткрыл один глаз. Она закатила глаза, в уголке рта выступила слюна. Он чувствовал бесполезность происходящего. Он еще продолжал дергаться, но сердце наполнилось скорбью. Он укусил ее за плечо, гладкое, как нагретый солнцем апельсин, и плавно заскользил по параболе, вдоль высоких красных стен ее экстаза, чтобы в конце траектории снова с ней встретиться. Она отвернулась. Молодец! Несмотря на всю его неловкость, она умела сама достигать желаемого. Он с легким сердцем нырял в нее снова и снова. — О! — простонала она и пресыщено раскинулась в его тени. — Как тебе? — вежливо осведомился Пайт. — Зачем спрашивать? — Я собой недоволен. На виду как-то непривычно. Джорджина пожала одним плечом. Ее горло и плечи были скользкими, к щеке прилипла крошка черного строительного вара из его волос. — Ты — это ты. Я тебя люблю. Люблю, когда ты в меня входишь. Пайту хотелось выть, ронять обильные слезы на ее плоскую грудь. — Меня хотя бы было много? Она засмеялась, показывая отличные зубы — жена дантиста! — Размечтался! Я ничего не заметила. — Видя, что он готов поверить, она томно произнесла: — Ты всегда делаешь мне больно. — Неужели? Здорово! Рад слышать. Но почему ты никогда не жаловалась? — Рада пострадать. Дело-то хорошее! Все, слезай. Беги на свой Индейский холм. Рядом с ней он чувствовал себя сейчас, как слабый, избалованный ребенок. Теребя свою одежду, он спросил: — Что такого неприятного наговорил обо мне Фредди? — Он сказал, что ты много дерешь и медленно работаешь. Он начал одеваться. Птичье пение нервировало теперь не больше, чем тиканье часов. Она лежала, впитывая всей своей длиной солнечные лучи. Белые полосы от купальника были на ее теле не так заметны, как на теле Анджелы. Клетчатое одеяло, недавно бывшее подушкой, лежало рядом мятым комком, в коротких волосах Джорджины застряли старые иголки лиственницы. — Детка, — проговорил Пайт, чтобы не шуршать штанами в тишине, — пусть Фредди болтает, что хочет. Я не собираюсь работать у Уитменов! С этими старыми домами не оберешься хлопот. Галлахер считает, что мы и так тратим слишком много времени на реставрацию домов своих друзей и друзей наших друзей. К осени он хочет выстроить на Индейском холме три новых дома. Молодежь — вот источник прибыли. — Деньги… — проворчала она. — Вот ты и заговорил, как все остальные. — Что поделать, нельзя же всю жизнь оставаться девственником. Я тоже не устоял перед соблазном и продался. Он стоял перед ней одетый. Поежившись от прохладного ветерка, он накинул куртку. Верная принятому между ними кодексу вежливости, она проводила его до выхода. Он испытывал восхищение пополам с недоумением: она запросто проходила в чем мать родила во все двери, спускалась вниз, шествовала мимо игрушек своих детей, книг мужа, полки с чистящими средствами, заходила в сияющую кухню, отворяла для него боковую дверь. В этом углу, затененном огромным вязом, были сложены дрова и веяло деревенской простотой, противоречащей варварству остального дома. Тропинка, ведущая от двери, не была выложена камнем и еще не просохла. Пайт прошел по ней, вымочив в траве штанины, обогнул гараж. На задней дверце его пыльного оливкового пикапа «шевроле» детский палец вывел: «Помой меня». Босая Джорджина осталась на пороге. Пайт унес с собой ее улыбающийся образ и сложное ощущение: домашнее животное, женщина, переспавшая с любовником; озорная усмешка, небрежное «пока». В следующее воскресенье, в полдень с минутами, едва Фокси, вернувшись из церкви, со вздохом бросила шляпу на телефонный столик, нагло заверещал телефон. Она узнала голос: Пайт Хейнема. Она всю неделю собиралась ему позвонить, поэтому, даже ни разу с ним не встретившись, была готова его узнать. Он говорил не так самоуверенно и более почтительно, чем большинство местных мужчин, со слабо различимым среднезападным акцентом. Он попросил Кена. Фокси удалилась в кухню, чтобы не слушать, хотя ей очень хотелось узнать, о чем они договариваются. Всю неделю она не могла преодолеть молчаливое сопротивление Кена, отказывавшегося звонить подрядчику, и теперь у нее дрожали руки, словно она провинилась перед мужем. Для успокоения она налила себе стакан сухого вермута. По мере улучшения погоды воскресное посещение церкви все больше превращалось в самопожертвование. Даже внутрь церкви проникал запах набухших от тепла почек магнолии, на маленьком викторианском кладбище между церковью и рекой заливались птицы, проповедь томительно затягивалась, церковные скамьи нестерпимо скрипели. Закончив телефонный разговор, Кен сказал жене: — Он предложил мне сыграть в два часа в баскетбол около го дома. Баскетбол был единственным видом спорта, вызывавшим у Сена интерес. Он признавался, вернее, каялся Фокси в своем немодном прошлом — игре за факультетские команды в Экзетере и Гарварде. — Забавно, — отозвалась Фокси. — Кажется, там у него заасфальтированная площадка и кольцо на стене сарая. Говорит, что весной, когда кататься на лыжах уже поздно, а выходить на теннисный корт рано, некоторые здешние любят сыграть в баскетбол. Со мной их будет шестеро, трое на трое. — Ты согласился? — Я думал, ты хочешь прогуляться по пляжу. — Пляж не убежит. Я могла бы прогуляться одна. — Не изображай мученицу. Что это у тебя, вермут? — Да. Я пробовала его у Геринов. Мне понравилось. — А ты не забыла, что вечером к нам придут Нед и Гретхен? — Не забыла, но они появятся только после восьми. Сам знаешь, какие все в Кембридже заносчивые. Перезвони и скажи, что приедешь. Тебе не повредит побегать. — Честно говоря, я сразу ответил, что, наверное, приеду. Фокси засмеялась, радуясь, что муж водил ее за нос. — Раз ты обещал, почему трусишь сознаться? — Нехорошо оставлять тебя на целый день одну. Имелось в виду: «Потому что ты беременна». Тревога выдавала его с потрохами. Они так долго прожили бездетными, что его страшила эта перемена, ее увеличивающийся вес. Фокси изобразила радость. — Можно мне поболеть? Кажется, в этом городке мужья повсюду таскают с собой жен. Фокси оказалась единственной женой, приехавшей на баскетбол. Анджела Хейнема вышла составить ей компанию. Денек был подходящий, чтобы провести время на воздухе, а Анджела не давала понять своим поведением, что ее отрывают от дел. Они подтащили к площадке рассохшуюся скамейку с грозящей отвалиться спинкой и поставили ее так, чтобы можно было одновременно наблюдать за игрой, подставлять лица солнцу и приглядывать за детьми, бегающими по двору. Неподалеку благоухал оживающий лес. — Чьи это дети? — спросила Фокси. — Две девочки — наши дочки. Видите вон ту, у купальни для птиц, с пальцем во рту? Это Нэнси. — Сосать палец — это плохо? — Вопрос был, наверное, наивный, другая мать такого не спросила бы, но Фокси было очень любопытно, а Анджела, такая вежливая и остроумная, не вызывала у нее никакого смущения. — Не эстетично, — последовал ответ. — Когда она была младше, за ней этого не наблюдалось. Это началось недавно, зимой. Ее, видите ли, тревожит смерть. Не знаю, откуда у нее такие мысли. Пайт настоял, чтобы девочки ходили в воскресную школу. Может быть, это там с ними ведут такие разговоры. — Наверное, так полагается. — Наверное. Остальные дети, которых вы видите, счастливые и горластые отпрыски соседей, хозяев молочной фермы, и гордых папаш, толкающихся под баскетбольным кольцом. — Я не знаю всех папаш. Вон тот — Гарольд. Почему его называют «Литтл-Смит»? Какой же он маленький? — Это одна из шуточек, от которых хотели бы избавиться, да не знают, как. Раньше в городке были другие Смиты, но они уже давно переехали. — А вот тот большой, импозантный — торговец недвижимостью? — Мэтт Галахер, партнер моего мужа. А муж — вон тот задорный, рыжий. Фокси почему-то развеселили эти слова. — Он был на вечере, который устроили в честь нашего появления Эпплби. — Мы все там были. Бородатый, улыбающийся — Бен Соли. Раньше фамилия была, наверное, длиннее. — Сатанинская внешность, — сказала Фокси. — Так только кажется. Впечатление беспутства, а сам человек не опаснее мирного аманита. Он отрастил бороду, чтобы скрыть оспины. Сначала борода была гораздо больше, теперь он ее подстригает. Знали бы вы, какой он добрый, как привязан к жене! Айрин — душа нашей Женской лиги, группы по борьбе с дискриминацией при аренде жилья, да и всех остальных добрых дел в городке. Бен работает на одном из предприятий на шоссе номер 128, с виду — фабрика мороженого… — Я думала, что там работает китаец. — Вы про корейца, Джона Онга? Его здесь нет. Он играет только в шахматы и совсем немножко в теннис. Зато в шахматах, как уверяет Фредди Торн, он настоящий мастер. Вообще-то он — физик-ядерщик из Массачусетского технологического института, то есть из-под него, из огромного подземного цеха, куда не пускают без пропуска. — Циклотрон? — спросила Фокси. — Я забыла, что ваш муж тоже ученый, — сказала Анджела. — Понятия не имею. Они с Беном помалкивают о своей работе: так распорядилось правительство. Остальные, конечно, на них обижаются. По-моему, какой-то выключатель на штуковине, которая должна была долететь до Луны, но промахнулась — выдумка Бена. Он — специалист по микроприборам. Однажды он показал нам радиоприемник размером с ноготь. — Тогда, на вечере, я пыталась заговорить с Онгом, кажется, — у вас у всех такие странные фамилии! — Любая фамилия звучит странно, пока к ней не привыкнешь. Как вам Шекспир, Черчилль? А Пиллсбери? — В общем, я пыталась поговорить, но ни слова не поняла. — Неудивительно. Он странно произносит согласные. Он — что-то вроде трофея Корейской войны. Вряд ли он был дезертиром, у него, кажется, не такие взгляды. У себя на родине он пользовался огромным уважением. Здесь он одно время преподавал в университете Джона Хопкинса и познакомился в Балтиморе с Бернадетт. Если на Тарбокс когда-нибудь сбросят водородную бомбу, то знайте, это из-за него. Он стоит целого арсенала. А вообще-то вы правы: он совсем не сексуальный. Судя по тону Анджелы, ей самой не было до секса никакого дела, но она была готова хладнокровно признать, что другие сходят от секса с ума. Глядя на бледные губы собеседницы, чуть растянутые, как будто в легкой улыбке, Фокси чувствовала себя в каком-то сказочном царстве, где наблюдения и впечатления живут собственной жизнью, раскланиваются друг с другом, как аристократы на прогулке. Один из супругов всегда аристократ, другой простолюдин. Учитель и ученик. Фокси была на дюйм с лишним выше Анджелы ростом, но готова была смотреть ей в рот, как благодарная ученица, чувствующая себя достаточно уверенно, но обязанная сдать сложный экзамен. Поняв, что краснеет, она поспешно спросила: — А кто вон тот, с одухотворенным взглядом? — Действительно, одухотворенный взгляд! Раньше я считала, что у него стальные глаза, но теперь вижу, что ошибалась. Это Эдди Константин, пилот гражданской авиации. Они въехали примерно год назад в большой мрачный дом около поля для гольфа. Вон тот высокий подросток, вылитый Аполлон Бельведерский — сосед Константинов, приглашенный на всякий случай. Пайт не был уверен, что ваш муж приедет. — Значит, Кен оказался лишним? — Вовсе нет, они рады каждому новому игроку Баскетбол сейчас не очень популярен, женщину на площадку не пригласишь. А ваш муж очень неплохо играет! Фокси пригляделась к игре. Соседский парень, сохранявший изящество даже в праздности, стоял в сторонке, а шестеро мужчин, пыхтя и обливаясь потом, тренировались в дриблинге и обводке. На тесном асфальтовом пятачке, окруженном раскисшей глиной, все они выглядели неуклюже. Самыми рослыми были Кен и Галлахер. С грацией, которой Фокси не замечала в нем уже несколько лет, Кен поднес мяч ко лбу и сделал бросок. Мяч прокатился по кольцу, но не упал в сетку. Это доставило ей удовольствие. Почему? Потому, наверное, что он был слишком уверен в себе, вся его поза говорила о том, что мячу некуда деться, кроме корзины. Константин схватил отскочивший мяч и повел его у самого низа, защищая локтем. Фокси почувствовала, что он вырос в городе. Его глаза призрака напоминали фотобумагу, меняющуюся цвет в зависимости от того, куда ее макают. Литтл-Смит намеренно путался у Константина под ногами. У него не было естественной мгновенной реакции баскетболиста. Солц, которым Фокси уже была готова восхищаться, осторожно перемещался по краю площадки, то и дело останавливаясь и улыбаясь, словно напоминая себе и остальным, что игра детская и не заслуживает серьезного отношения. У него был широкий зад, на ногах не кеды, как у других, а зашнурованные ботинки, точь-в-точь как те, что выглядывают из-под сутаны священника. На глазах у Фокси Хейнема отнял мяч у Константина, оттолкнул Кена, нарушив правила, подпрыгнул и произвел бросок. Мяч угодил в корзину, Хейнема на радостях оседлал Галлахера, и ирландец с широкими, почти пятиугольными челюстями послушно провез партнера по всей площадке. — Нарушение! — запротестовал Солц. — Ты толкнул новенького! — крикнул Константин, обращаясь к Хейнема. Где твоя совесть? Они бранились, как визгливые подростки. — Ладно, сосунки, тогда я вообще отказываюсь играть. — И с этими словами Хейнема поманил на площадку запасного. — Может, позвать Торна? Или сыграете втроем против четверых? Ответа не прозвучало: игра уже возобновилась. Хейнема, надев на шею свитер, как хомут, занял место рядом с двумя болельщицами. Фокси не могла изучить его лицо: ей в глаза било солнце. От него исходил мужской запах главным образом, пота. — Мне позвать Торна, или ты сама его позовешь? — обратился он к жене хрипло, но с уважительной интонацией. — Звать его так поздно было бы невежливо, — ответила Анджела. — Он удивится, почему ты не сделал этого раньше. Фокси ответ Анджелы показался испуганным. — Торн на грубость не реагирует. Иначе он бы давно отсюда сбежал. Любому в городе известно, что воскресный обед он запивает пятью мартини. Раньше он бы все равно не появился. — Тогда звони ты, — посоветовала мужу Анджела. — Кстати, поздоровайся с Фокси. — Прошу прощения. Как поживаете, миссис Уитмен? — Спасибо, мистер Хейнема, неплохо. — Она решила, что не будет его пугаться, и пока что это ей удавалось. На солнце его голова горела огнем. Он оставался вертикальной тенью, источающей жар, но тон голоса изменился: видимо, он заметил в ней какую-то перемену. — Очень мило, — произнес он и повторил: — Мило, что вы тоже приехали. Нам нужны зрители. Выходило, что внезапный взрыв энергии, запрещенный прием против Кена, езда на спине у Галлехара — все это было разыграно для аудитории, то есть для нее. — Вы все такие энергичные! — молвила Фокси, подчеркнув «все». — Это впечатляет. — А вам хотелось бы сыграть? — спросил он у нее. — Вряд ли, — ответила она, гадая, знает ли он о ее беременности. Вспомнив, как он заглядывал ей под юбку, она решила, что это не может составлять для него тайну. Такие вещи он обязательно выведывает. — Раз так, придется вызвать Торна, — решил он и зашагал в дом. Анджела, снова перейдя на легкий тон, сказала Фокси: — Женщины действительно иногда соглашаются сыграть. Например, Джанет и Джорджина смотрятся на площадке очень неплохо. Во всяком случае, у меня ощущение, что они знают, что к чему. — Единственное, во что я играла, — хоккей на траве. — Правда? Кем же вы были на поле? Я играла центральной полузащитницей. — Вы тоже хоккеистка? Я играла на правом крае. — Отличная игра, — сказала Анджела. — Единственная жизненная ситуация, когда мне нравилось проявлять агрессивность. А мужчины — почти всегда агрессоры. — В ее тоне была такая убежденность и напор, что Фокси несколько раз кивнула в знак согласия. Солнце скатывалось все ниже, закатное небо все сильнее розовело. Подставляя бледные лица последним лучам вечернего солнца, они с удовольствием обсуждали хоккей («Полузащитницей быть хорошо! — заявила Анджела. — Играешь и в защите, и в нападении, и никто ни в чем тебя не может обвинить»), спорт как таковой («Я люблю, когда Кен во что-то играет, призналась Фокси. — Когда проводишь все время со студентами, легко раньше времени состариться. В Кембридже я чувствовала себя ископаемым»), профессию Кена («Он перестал обсуждать со мной свою работу, — пожаловалась Фокси. Раньше он специализировался на морских звездах и тому подобных занятных вещах. Однажды летом мы ездили в Вудсхоулскую морскую лабораторию. А сейчас он перешел на хлорофилл. Все крупные открытия совершаются в последнее время в других областях: в генетике и так далее»), дом Пайта («Он его любит, сказала Анджела, — потому что здесь сплошь прямые углы, а мне нравился ваш дом. Там можно столько всего натворить… А как он парит над низиной! Но Пайт испугался комаров. Зато здесь нас мучают слепни с фермы. Пайт сухопутное существо. По-моему, море его пугает. Он любит коньки, а плавать нет. По его мнению, море неэкономно. Мне подавай все бесформенное, зато Пайт — любитель правильных форм»), а также детей, которые то и дело выбегали из зарослей — то с царапиной, то с жалобой, то с подарком. — Большое спасибо, Франклин! Что это такое, по-твоему? — Погадок, — объяснил мальчик. — От совы или ястреба. Мальчику было лет восемь-девять, он был смышленый, но неуклюжий и бледный. Его находка лежала на ладони у Анджелы — сухой шарик, в котором можно было разглядеть косточки. — Любопытно, даже симпатично… — сказала Анджела. — Как мне с этим поступить? — Подержите, пока меня не заберут домой. Главное, не отдавайте Руги! Она говорит, что это ее, потому что весь лес тоже ее. А я хочу собирать коллекцию. Я первый это увидел, а она только подобрала… — Объяснять пришлось так долго, что мальчик чуть не расплакался. — Фрэнки, передай Рут, чтобы она подошла ко мне, — попросила Анджела. Мальчик кивнул и убежал. — Это, наверное, Фрэнки Эпплби? Но самого Фрэнка здесь, кажется, нет. — Его привез Гарольд. Фрэнки дружит с их сыном Джонатаном. — Я думала, что сын Смитов на несколько лет старше. — Так и есть, но у них, конечно, много общего. «Конечно»? Из лесу вышли сразу трое детей, вернее, четверо, если считать Нэнси Хейнема, которая не отходила от птичьей купальни и загораживала лицо ладошкой, как будто пряталась от Фокси. Рут оказалась рослой, крепкой и круглолицей. Она тряслась от негодования. — Мама, он говорит, что первый это увидел, а на самом деле вообще ничего не видел, пока я это не подобрала! Тогда он и говорит: «Мое, я первый увидел!» Мальчик повыше, с виду умница, подхватил: — Так и есть, миссис Хейнема. Франклин все пытается захапать! Юный Эпплби с ходу разревелся. — Неправда!.. — тянул он. Жалоба вышла бы более пространной, но мешали судорожные рыдания. — Плакса! — фыркнул Смит-младший. — Мама! — крикнула Руг и топнула ногой, чтобы привлечь к себе внимание — То же самое случилось прошлым летом: мы нашли птичье гнездо, а Фрэнки сказал, что оно его, для коллекции, и отнял у меня, а гнездо раз — и рассыпалось. Все из-за него! — Она так сильно передернула плечами, что прямые волосы взлетели в воздух. — Смотрите, этот плакса опять разнюнился! — засмеялся Джонатан Смит. Вот соплей-то! Бедненький, маленький… Фрэнки с воем набросился на насмешника и стал лупить его кулаками. Джонатан со смехом отпихнул его, вложив в свой жест бездну презрения. Анджела встала и разняла их. Фокси отдача должное тому, как гармонично в ней сочетается изящество и основательность. Видимо, она очень эффектно смотрелась в синих спортивных шароварах посреди хоккейного поля невозмутимая, непробиваемая. Было заметно, что она не молодеет: торс тяжеловат, ноги тонковаты. Но в грациозности ей пока нельзя было отказать. — Послушай, Джонатан, — заговорила Анджела, держа обоих мальчишек за руки, — Фрэнки хочет собирать коллекцию. У тебя такое же намерение? — Плевать я хотел на какую-то птичью отрыжку! Просто он обокрал Рути. — Рути здесь живет и может найти в лесу много таких диковин. Между прочим, вы все могли бы ей помочь. Тут в лесу каждую ночь ухает сова. Если вы отыщете дерево, на котором она сидит, то найдете еще уйму такого же добра. Ты тоже помоги ребятам, Нэнси. Девочка успела подойти ближе. — Мышка умерла, — сообщила она, не вынимая пальца изо рта. — Конечно! — подхватила Рут, прыгая на месте и потряхивая волосами. Если ты не будешь глядеть в оба, тебя тоже сожрет огромная сова. Получится здоровенный погадок, из которого будет торчать твои большой палец с глазами. — Рут! — прикрикнула Анджела, но было поздно: старшая дочь уже кинулась бежать, ретиво перебирая длинными ногами. Мальчишки устремились за ней следом, как гончие за муляжом кролика. Нэнси уселась к матери на колени, чтобы меланхолично принять ее ласку. — Видите, что вас ждет? — сказана Анджела Фокси. Значит, ее беременность ни для кого не тайна… Оказалось, что это ее не смущает. — Хотелось бы побыстрее. Пока что я чувствую себя то больной, то ненужной. — Ничего, зато потом вы будете на седьмом небе, — успокоила ее Анджела. — Вы обретете гармонию с миром. У вас будет крохотное существо, полностью от вас зависящее, с насущными надобностями, которые вы способны удовлетворить! У вас будет все, что ему необходимо. Обожаю материнство! Правда, потом детей приходится растить… Девочка, устроившаяся у матери на коленях, широко раскрыла глаза и навострила уши, не выпуская палец изо рта и влажно чмокая. — Вы — прирожденный воспитатель, — похвалила Фокси Анджелу. — Мне нравится поучать, — призналась Анджела. — Это проще, чем самой учиться. Раздался шум разбрасываемого гравия. Желтый автомобиль с откинутым верхом остановился в ярде от их скамейки. За рулем сидел Торн: его розовый череп торчал из стальной раковины, как мясо из панциря моллюска. На заднем сиденье торчали две головы: нездоровый с виду мальчик, похожий лицом на отца, и девочка помладше, лет шести, с зелеными глазами немного навыкате. Фокси обидело рвение, с которым Анджела вскочила навстречу вновь прибывшим. После целого часа вдвоем на солнышке она испытала ревность. — Уитни и Марта Торн, — представила Анджела детей. — Ну-ка, поздоровайтесь с миссис Уитмен! — Я вас знаю, — заявил мальчик. — Вы въехали в дом с привидениями. Мальчик был бледный, с красными ноздрями и ушами. Возможно, у него была температура. Его сестра оказалась толстушкой. Фокси была почему-то тронута видом этих детей. Когда она подняла глаза на их отца, то оказалось, что ее умиляет и он. — В этом доме есть привидения? — спросила она. — Просто дом долго простоял необитаемым, — объяснила Анджела. — Он далеко виден с пляжа. — Окна закрыты ставнями, а из труб валит дым, — гнул свое Уитни. — У мальчишки галлюцинации, — вмешался его отец. — Он жует на завтрак мескалин. — А как же Игги Каппиотис? — не сдавался юный мистик. — Он и его приятели поднялись как-то раз на крыльцо дома и услышали внутри голоса. — Скорее всего, молодежь забралась в дом перепихнуться, только и всего, — брякнул Фредди Торн, щурясь на нежарком весеннем солнце. При дневном свете его аморфная рыхлость выглядела, скорее, жалкой, чем угрожающей. На нем была бордовая ворсистая рубашка, ядовито-зеленый шейный платок и высокие ботинки, смахивающие на ортопедические. — Привет, Большой Фредди! — крикнул Литтл-Смит с баскетбольной площадки. Игра временно прервалась. — Какие люди! — подхватил Хейнема с крыльца. — Ходячая емкость для спиртного, — сказал Галлахер. — Загляни ему в глаза — сразу поймешь. — При чем тут глаза? — Хейнема подбежал к Торну и взял его за локоть. Я доверяю своему нюху. Этот человек — бочка с джином. — И обувь у него неразрешенная, — подхватил Бен Солц. — Прямо сапоги Франкенштейна! — вскричал Эдди Константин и опасливо приблизился, чтобы, принюхавшись, схватиться за горло и отшатнуться. — Вот это испарения! Торн улыбнулся и вытер рот. — Я просто посмотрю. У вас и без меня хватает людей. Зачем было меня вызывать? — Ты нам необходим, — сказал Хейнема, снова хватая Торна за локоть и как будто радуясь тому, что достает ему только до плеча. — Сыграем четыре на четыре. Будешь играть с Мэттом, Эдди и Беном. — Ну и удружил! — проворчал Константин. — Какую вы даете нам фору? — спросил Галлахер. — Никакой, — ответил Хейнема. — Смотрите, какой баскетболист! Он сделает вам всю игру. Ну-ка, потренируйся, Фредди. — Он так ударил мячом об асфальт, что мяч отскочил Фредди в живот. — Видали, как поймал? Видя, как неумело Фредди обращается с мячом, Фокси поняла, что он никакой не спортсмен. Она даже отвела взгляд, чтобы не наблюдать этого зрелища. — Действительно, в дом могли наведываться влюбленные, — сказала Анджела, продолжая прежний разговор. — Им здесь совершенно некуда деваться. — Что за люди были прежние хозяева? — Робинсоны? Мы их почти не знали. Пара среднего возраста, выводок детей. Неожиданный развод. Ее я иногда встречала в городе, с биноклем на шее. Красивая женщина, волосы пучком, обветренная, в твиде. Муж был страшный на вид, голосистый. Постоянно грозил предъявить городу иск, если дорога к пляжу будет расширена. Правда, Бернадетт Онг, знавшая их лучше, говорила, что развода хотел он. Дом разваливался на глазах, но они не обращали на это внимания. — Не согласится ли ваш муж взглянуть на дом? — выпалила Фокси. Сделать оценку, подсказать, с чего начать? Анджела смотрела на лес, где скрылись дети. — Мэтт, — ответила она осторожно, — предпочитает, чтобы Пайт занимался строительством новых домов. — Тогда он, возможно, сможет посоветовать, к кому еще нам обратиться. Надо ведь с чего-то начинать. Кен готов оставить все, как есть, — ему и так нравится. Но зимой в таком доме не выжить. — Конечно. Фокси не ожидала такой лаконичности. Анджела, по-прежнему глядя на деревья, продолжила, запинаясь, словно ее отвлекали какие-то восхитительные, но невидимые другим картины. — Пусть лучше с Пайтом побеседует ваш муж. Только не сегодня, не после баскетбола. Между прочим, все задержатся у нас, выпьют пива. — Спасибо, мы, к сожалению, не сможем. Мы ждем в гости друзей из Кембриджа. Между ними возникла трещина. Теперь они смотрели в разные стороны: Анджела — в сторону леса, где резвились дети, Фокси — на площадку, где продолжалась игра. Восемь игроков с трудом помещались на асфальтовом пятачке. Двор уже накрыло тенью от сарая; Торн со своим торчащим задом и нескоординированными движениями путался у всех под ногами. Мячом завладел Хейнема. Преследуемый Торном, он под оглушительные крики перебросил мяч подростку, соседу Константинов, при этом умудрился зацепить Торна ногой и опрокинуть его. Торн падал поэтапно: сначала выбросил вперед руку, потом, с подвернутой рукой, проехался щекой по грязному асфальту. Всем восьмерым стало не до игры. Фокси и Анджела выбежали на площадку. Хейнема стоял рядом с Торном на коленях. Остальные образовали вокруг них круг. Улыбаясь грязным ртом и косясь на измаранную грудь рубашки, Торн сел и показал всем трясущуюся руку с торчащим под неестественным углом побелевшим мизинцем. — Вывих, — объявил он голосом, утратившим от боли всякую эластичность. Хейнема отказывался встать с колен. — Господи, Фредди, прости меня. Вот ужас-то! Можешь меня засудить. — Мне не впервой, — отмахнулся Торн и схватил себя здоровой рукой за палец. Гримаса боли, треск, похожий на хруст тоненькой веточки. Все в ужасе зажмурились. Фредди встал, прижимая руку с выпрямленным мизинцем к груди, как что-то нежное и обесчещенное, ставшее неприкасаемым. — У вас найдется эластичный бинт и что-нибудь для лубка, хоть ложка? Поднявшись синхронно с ним, Хейнема спросил: — Ты сможешь работать, Фредди? Торн оглядел круг встревоженных лиц. Фокси чувствовала, что теперь от его язвительности никто не спасется. Оказалось, что не только женщины способны прибегать к боли, как к оружию. — Смогу примерно через месяц. Нельзя же лезть в чужой рот с гипсом на пальце! — Предъяви мне иск, — снова предложил бледный веснушчатый Хейнема, весь в испарине от недавней борьбы и от раскаяния. Остальные образовали два сочувствующих круга. Фредди Торн, выразительно неся перед собой руку, торжественно прошествовал в дом, сопровождаемый Анджелой, Константином и пареньком-соседом. У Фокси осталось впечатление, что он был заранее готов принять муки и извлечь из них выгоду. — Ты не нарочно? — спросил у Хейнема Литтл-Смит. Фокси недоумевала, почему он, друг пострадавшего, остался на улице с провинившимся. — Нарочно! — отрезал Хейнема. — Во всяком случае, подножку я ему поставил сознательно. Надоело терпеть, как он толкается животом! — Он не понимает игры. — сказал Галлахер. Он был бы красив, если бы не какая-то узость в области рта, глубокие чопорные складки от уголков в стороны и вниз. Остальные щеголяли по случаю воскресенья щетинистыми подбородками, один Галлахер был гладко выбрит, так как ходил к мессе. — Вы друг с другом так грубы! — сказала Фокси. — Cest la guerre, — отозвался Литтл-Смит. Кен воспользовался перерывом, чтобы попрактиковаться в бросках и дрибблинге. Фокси не могла разобраться в своих чувствах, а он тем временем ни на кого не обращал внимания, бесчувственный и безответный. Стук его мяча об асфальт и дребезжание кольца нервировали ее сильнее неуместной болтовни. Рядом с ней возник Хейнема, чтобы произнести слова, которых она от него не ожидала: — Я не люблю оказываться мерзавцем, но получается сплошь и рядом именно так. Сначала упрашиваю его приехать, а потом травмирую. Наполовину исповедь, наполовину похвальба. Фокси встревожило, что он подошел к ней с этим разговором — все равно что положил ей голову на колени. Она не находила слов, не знала, куда деться от стыда: он неожиданно продемонстрировал свою пресловутую силу — откровенность сироты, готового ко всему, а она уподобилась Анджеле и проявила робость. На дорожке захрустела гравием еще одна машина. В лобовом стекле отразились ветви деревьев и скопления облаков. Из-за руля вышла Джанет Эпплби с двумя упаковками пива. С другой стороны вылезла Джорджина Торн. На руках у нее был маленький ребенок, так плотно закутанный, что ножки торчали в разные стороны. Судя по багровым щекам, это был отпрыск семейства Эпплби. Литтл-Смит и Хейнема заторопились им навстречу. Галлахер присоединился к Кену: тоже принялся обстреливать корзину мячом. Фокси не хотела подслушивать, но полагала, что обязана присоединиться к женщинам. Она медленно направилась к ним. Литтл-Смит успел тем временем поведать им про эпизод с Фредди — le doigt disloque. — Я его предупреждала: какой спорт на пьяную голову? — сказала Джорджина. У нее были розовые веки, как после лежания на солнце. — Я специально попросил его приехать, чтобы у нас получилось четверо на четверо, — сказал ей Пайт Хейнема. Сейчас у него было грустное, постаревшее лицо. — Он бы все равно притащился. Разве он просидел бы все воскресенье нос к носу со мной? — Почему бы и нет? — откликнулся Пайт и покосился на Фокси. Ей почудилась в его взгляде враждебность. — Может, зайдешь и взглянешь на него? — Я и так знаю, что он в порядке, — ответила Джорджина. — Кажется, с ним Анджела? Вот и оставим их вдвоем. Это все, что ему надо для счастья. Джанет и Гарольд перешептывались — видимо, обсуждали технические вопросы: график перевозки детей, загрузку машин. Когда ребенок Эпплби поймал на лужайке кошку и попытался поднять ее за задние лапы, как пакет, из которого надо вытрясти конфеты, на выручку к животному бросился Литтл-Смит. Джанет тем временем подставляла лицо солнцу. Кошка, несчастное создание с катарактой на глазу, убежала и спряталась в сирени. — Ваша? — спросила Фокси у Хейнема. — Кошка или девочка? — спросил в свою очередь он, словно чувствовал, что происхождение ребенка вызывает сомнения. — Кошка. У нас тоже есть кот по кличке Котгон. — Обязательно привезите своего кота на следующий баскетбольный матч! — потребовала Джорджина Торн и добавила, указывая мускулистой рукой на лес: Дети того и гляди потеряются в этой чаще. — Видимо, это должно было объяснить первое, грубое замечание, подразумевавшее, что она вообще не рада видеть здесь Фокси. — Кошка живет на ферме, но дети иногда ее подкармливают, — объяснил Хейнема. — Они впускают ее в дом. Теперь даже у меня вши. Из дома вышел Фредди Торн. В качестве шины для его пострадавшего мизинца была использована зеленая пластмассовая ложечка. Подушечка пальца была погружена в углубление. Эта импровизация — выдумка Анджелы, наверное, с точки зрения Фокси лишний раз подчеркивала, что между ней и Торном существует тайная связь. Фредди пыжился от гордости. — Великолепно, Фредди! — сказала Джанет. На ней были до неприличия узкие брюки, блузка из бирюзового велюра выразительно обтягивала грудь в низком вырезе. Губы были превращены с помощью кровавой помады в соблазнительное сердечко, но лицо осталось заспанным. Подобно своему сыну, она отличалась прозрачной кожей и неоформленностью черт. — Парень постарался! — сказал Фредди. — Молодец! Юный сосед Константина объяснил: — В прошлом году, в летнем лагере, мы изучали приемы первой помощи. При завидной фигуре он говорил пронзительным голоском. Фокси представила себе мышь, влезшую на гранитный постамент. — Он ходит к нам и массирует Кэрол спину, — ляпнул Эдди Константин. — У нее болит спина? — поинтересовался Фредди с невинным видом. — Только когда я надолго остаюсь дома. Кен и Галлахер прекратили игру и присоединились к взрослым. Присутствующие разобрали все двенадцать банок с пивом. — Терпеть не могу эти новомодные открывалки! — простонал Литтл-Смит, дергая за кольцо. — Все теперь ходят с пораненными пальцами. Прямо новые стигматы какие-то! — Фокси чувствовала, что он соображает, как будет по-французски «стигматы». — У меня не хватает сил открыть, — заявила Джанет. — Откроете? — И она протянула свою банку… Кену! Это не осталось незамеченным. Гарольд Литтл-Смит задрал раздвоенный нос и проговорил нервно и ядовито: — Фредди Торн, палец-ложка. Человек с пластмассовым пальцем. Le doigt plastique. — Действительно, Фредди, до чего неудобно! — подхватила Джорджина. Фредди уютно приютился под стеной соболезнований. — Нет, кроме шуток! — Настала очередь Константина. — Как ты теперь туда заберешься? Я о дырочках между зубами. — Его любопытство было вполне искренним, глаза горели, хотя ума в них не было, а был только алюминиевый блеск, серый кетер и жемчужная ширина высоких небес. Он побывал там, в стальной бесконечности, над кипением облаков, и ему было любопытно, как дантист Фредди проделает фокусы, близкие по замысловатости к его подвигам. — А лазер на что? Зеленая ложечка на пальце у Торна превратилась в смертоносный луч. Наводя свое оружие по очереди то на Константина, то на Хейнема, он зловеще шипел: — Умри! Все, ты уже мертвый. Люди вокруг смеялись до упаду, словно над удачной шуткой. Они были придворными, а Фредди — королем, владыкой хаоса. Фокси была так поражена, что не могла смеяться. У нее за спиной переговаривались, не обращая внимания на Фредди, Пайт и Джорджина. До Фокси доносились самые простые слова, насыщенные смыслом: — Как дела? — Как когда, детка. — Ты лежала на солнышке? — Да. — Ну и как? Хорошо? — Одиноко. Фокси чувствовала себя, как ребенок, встревоженный любовной возней родителей за закрытой дверью и подслушавший их волшебные словечки-пароли. Голос Бена Солца оказался громче других голосов. Его губы двигались как-то странно, словно питались от батарейки, спрятанной у него в бороде. — Нет, серьезно, Фредди, я слышал, что бесконтактная стоматология добилась внушительных успехов. — Что ж, — сказал Фредди Торн, — значит, приверженцы мануального контакта, вроде меня, могут отдыхать. — И он отвесил Джанет шлепок по обтянутому белыми джинсами заду. Джанет прервала воркование с Кеном и окинула Фредди не столько удивленным, сколько предостерегающим взглядом. Фокси почувствовала, что ошибка Фредди — не шлепок, а то, что он слышит слова, не предназначенные для его ушей. Солц воспользовался случаем, чтобы пообщаться с Кеном. — Если у вас есть минутка, скажите, в биохимии применяется лазерная технология? Я прочел на прошлой неделе в «Глоб», что таким способом удается лечить рак у мышей. — С мышами кто угодно добьется успеха, — ответил Кен, уныло уставившись на зад Джанет. Фокси уже давно заметила, что Кен неловко себя чувствует, общаясь с евреями, потому что с многими из них конкурировал, и всегда безуспешно. — Пожалуйста, — не отставал Солц, — расскажите мне про ДНК! Каким образом вспышки приводят к образованию таких сложных структур из хаоса? — Материя — не хаос, — возразил Кен. — Она подчиняется строгим законам. — Предположим, — гнул свое Солц, — я еще могу уяснить, как у нас в западных штатах, например, в Большом Каньоне, ветровая эрозия придает скале форму собора. Но если, заглянув внутрь, я увижу еще и аккуратные ряды скамеек, то пойму, что здесь что-то не так. — Что, если вы сами расставили там эти скамьи? Бен Солц улыбнулся. — Хороший ответ! У него оказалась неожиданно милая улыбка: глаза превратились в щелочки, как от вспышки на солнце, в улыбке участвовало все лицо, как в львином рыке на ассирийском барельефе. — До чего же мне понравились ваши слова! Вы имеете в виду Космическое Бессознательное? Знаете, Иегова был сначала богом вулканов. По-моему, верующие не должны бояться могущества Вселенной. — Кто-нибудь, кроме меня, замерз? — спросила Анджела с крыльца. Милости прошу в дом! Для одних это стало сигналом к отъезду, для других — поводом остаться. Эдди Константин смял свою банку из-под пива и отдал ее Джанет Эпплби. Та водрузила ее себе на грудь, как медальон. Проходя мимо Фокси, Эдди похлопал ее по животу и сказал развязно: — Подбери брюшко! Соседский парень сел на пассажирское седло его «веспы». Константин стартовал, выпустив из-под заднего колеса мотоцикла фонтанчик гравия. Секунда — и он скрылся за изгородью из сирени, теряющей прозрачность в преддверии цветения. Кошка в панике выскочила из кустов и безмолвно пересекла лужайку. Из темнеющего леса появлялись дети. Половина из них была как будто в слезах. Нет, плакал один Фрэнки Эпплби. Джонатан Смит и Уитни Торн привязали его к дереву шнурками от его же ботинок, а потом не смогли развязать узлы, пришлось разрезать шнурки. Теперь он остался по их вине без шнурков. Для пущего эффекта он спотыкался, чуть не падал. Гарольд Литтл-Смит бросился ему навстречу, а Джанет, его мать, пухлая и расфуфыренная, осталась на крыльце, провожая взглядом солнце, повисшее в сети ветвей, как светящийся апельсин в авоське. По лужайке брели розоволицая дочь Хейнема и красивый мальчуган с курчавыми черной шевелюрой, словно с картины Гейнсборо, подсвеченный романтичным вечерним солнцем. Галлахер отвесил хозяевам прощальный кивок, взял своего замечательного сына за руку и повел к машине, серому «мерседесу», из высоких окон которого Фокси не так давно впервые увидела Тарбокс. Солц и Торны побрели в дом. Мужчины, бородатый и лысый, столкнулись в узком дверном проходе, и Торн неожиданно обнял еврея за плечи рукой с зеленым пластмассовым протезом. Солц снова просиял своей львиной улыбкой и что-то сказал. На его слова Торн ответил: — Со мной так просто не расправишься. Знаешь про стоматологический гипноз? Они исчезли в гостеприимном доме. Фокси и Кен собрались уезжать. — Почему вы так торопитесь? — окликнула их Анджела. — Может, присоединитесь к нам? Выпьем по-настоящему. — Нам пора домой, — ответила Фокси с искренней грустью. Она уже много раз испытывала эту грусть, хроническую печаль воскресного вечера, когда супружеские пары устают от баскетбола, тенниса, прогулок по пляжу или пинания мяча, чувствуют тяжесть наваливающегося вечера, когда вместо игры придется проводить время при электричестве, с капризными детьми, остатками еды, полупрочитанными газетами с их утомительными чудесами и ужасами. В такие вечера брак закрывается, как цветок после заката, и остаток воскресенья становится, как замызганное окно, из которого виден понедельник и вся томительная неделя, когда людям снова придется превратиться в брокеров, дантистов, инженеров, матерей и домашних хозяек, во взрослых — не гостей в этом мире, а его хозяев, несущих надоевший груз обязанностей. Джанет и Гарольд тихо спорили. — Невозможно! — сказала Джанет громко, отворачиваясь от чужого мужа. Пора спасать Марсию и Фрэнка. Что-то они заболтались. После этого она и Литтл-Смит забрали детей и укатили в ее бордовой машине. Солнце пронзило напоследок ветровое стекло и высветило во всех подробностях два лица, как лики святых. — До свидания, — вежливо произнес Пайт Хейнема с крыльца. Фокси успела забыть о его существовании. Эпизод с вывихнутым пальцем так его удручил, что Фокси крикнула ему на прощанье: — Выше голову! Уже в машине Кен пожаловался: — Боюсь, завтра я не смогу разогнуться. — Тебе не понравилось? — Спорт — это тяжелый труд. Ты не заскучала? — Нет. Анджела мне очень понравилась. — Чем? — Не знаю. Такая изящная, беспечная… Она выше всего происходящего. И, в отличие от всех остальных, ничего от тебя не требует. — В свое время она была красоткой. — А сейчас уже нет? Честно говоря, твоя накрашенная приятельница Джанет в обтягивающих штанишках оскорбляет мое эстетическое чувство. — Нет, правда, Фокс, какое она произвела на тебя впечатление? — Очень просто: она не так счастлива, как могла бы. Ей положено быть веселой толстушкой, но что-то не складывается. — Думаешь, у нее любовная связь со Смитом? — Какие мужчины наблюдательные! — сказала Фокси со смехом. — Нет, это настолько очевидно, что уже, наверное, в прошлом. По-моему, со Смитом у нее было некоторое время назад, а теперь — с Торном. На будущее она присматривает тебя. Ее насторожил его слабый, неискренний смешок. — Мне надо кое в чем тебе признаться, — сказала она. — У тебя любовь с Солцем? Учти, евреи очень скучные. Слишком серьезно ко всему относятся. «Космическое Бессознательное»… Скажите, пожалуйста! — Не совсем это. Но тоже стыд. Я сказала Анджеле, что нам хотелось бы, чтобы ее муж взглянул на наш дом. Он напустил на себя бесстрастный вид. — Вы уже договорились? — Нет, но, думаю, теперь придется. Позвони ему. Хотя она считает, что его это не заинтересует. Кен быстро гнал по дороге, которую успел выучить наизусть. Еще до виража оба машинально наклонились. — Что ж, — сказал он, помолчав, — надеюсь, дома он строит аккуратнее, чем играет в баскетбол. Он очень резкий игрок. Стоя у кровати, Рут казалась большой, почти взрослой. Своим плачем она разбудила его и прервала сон, в котором был извилистый коридор и дожидающаяся его высокая женщина в белом одеянии. — Папа, Нэнси говорит, что кошка с фермы затащила под лестницу какого-то зверька. Хомячка нет в клетке, а я боюсь проверить… Пайт вспомнил мерный скрип, под который привык отходить ко сну, и соскользнул с кровати, чуя недоброе. Анджела вздохнула во сне, но не шелохнулась. Пол и лестница были холодные. Нэнси, скорчившуюся в розовой ночной рубашонке на коричневом диване в гостиной, освещал предутренний свет, растворяющий тени. Вынув изо рта палец, Нэнси крикнула отцу: — Я не нарочно, не нарочно! Это вышло случайно! У него пересохло во рту. — Ты о чем? Где хомяк? Дочь смотрела на него такими огромными невинными глазами, что, казалось, в комнате с низким потолком прибавилось окон. Мебель, выплывающая из сумерек, выглядела скопищем разумных существ, парализованных страхом. — Где зверек, о котором ты говорила Рут? — повторил Пайт. — Я не нарочно… — И Нэнси разрыдалась. Ее гладкое лицо разъехалось, как набальзамированная диковина, вынесенная на воздух. Пайт остолбенел — до того сильный поток энергии хлынул из дыры, проделанной ею в сером утреннем свете. — Плакса-вакса-гуталин… — затянула Рут. Нэнси снова заткнула дыру большим пальцем. Маленький кулек лежал кверху брюшком посреди кухни. Кошка с фермы наблюдала за ним из-за табурета, труся, но с чувством своей правоты. Ее инстинкт сработал быстро и безошибочно. Хомяк был мертв, хотя как будто цел. Пайт потрогал пальцем безжизненное тельце; обнаженные зубы зверька походили на зубья расчески, зато глаза были закрыты, словно покойный следовал правилам человеческой породы. Подобие ресниц, четыре подогнутых лапки, гладкий нос-нашлепка. Рут, стоявшая в двери кухни и все видевшая, все-таки спросила: — Это он? — Да, детка. Его больше нет. — Я знаю. Происшедшее было нетрудно восстановить. Рут, считавшая, что ее любимцу требуется больше пространства, заподозрила, что взрослые поступают жестоко, заставляя его беспрерывно крутить колесо: она не допускала, что животное покорно принимает неволю, а Пайт никак не выполнял свое обещание сделать бедняжке клетку побольше. Тогда вокруг клетки был устроен вольер из оконных сеток в рамах, до того дожидавшихся на чердаке лета. Рут связала рамы бечевкой. Хомяк уже несколько раз выбирался из этого вольера и исследовал комнату. Накануне он спустился вниз и открыл в темноте, пропитанной лунным светом, немыслимые раньше континенты, леса из кресельных ножек, ковры, подобные размером, и запахом океанам. Но ближе к утру невинная великанша в ночной сорочке впустила в его новый мир львицу с катарактой на глазу. Хомяк не успел испугаться и ничего не чувствовал, пока в него не вонзились клыки, обдав его напоследок экзотическими запахами кошки, коровы, росы. Анджела спустилась вниз в голубом халате. Пайт не сумел ей объяснить, почему неприятность выросла для него в трагедию, почему он переживает даже больше, чем хомяк в последнее мгновение своей глупой жизни. Кухонный линолеум травяного цвета был сейчас для него слишком скользок, день, наклевывающийся за окнами, заранее казался тухлым, бессмысленным, промозглым — очередным обманом, каких у Новой Англии припасено весной немало. Анджела посмотрела на мужа, на дочь, на труп хомяка, и занялась Нэнси. Она отнесла ее на руках из сумрачной гостиной в освещенную кухню. Пайт обреченно завернул в газету рыжий трупик, успевший окоченеть. Нэнси потребовала, чтобы ей предъявили тело. Пайт взглядом заручился разрешением жены и развернул газету. «Кеннеди выступает за ограничение выпуска стали» Нэнси расширила глаза. — Он не проснется? — спросила она медленно. — Вот глупая! — крикнула Рут сквозь слезы. — Нет, не проснется. Он мертвый, а мертвые не просыпаются. Никогда-никогда! — А когда он будет в раю? Все трое ждали ответа от Пайта. — Не знаю, — сознался он. — Может, он уже там и снова крутит колесо. Он изобразил знакомый всем скрип. Рут засмеялась. Он к этому и стремился. Тревожное любопытство Нэнси доискивалось чего-то такого, что он похоронил глубоко в своей душе, и он злился на ребенка за настырность. Анджела, обнимающая Нэнси, тоже вынюхивала неположенное, так и норовила его разоблачить, лишить мужества, обнажить его постыдную тайну, детское заблуждение, из которого он всю жизнь черпал мужскую уверенность в себе. — Ты видела, как это случилось? — обратился он к Нэнси грубовато. — Не надо, Пайт, — сказала Анджела. — Ей не нужно об этом думать. Но она думала только об этом, не отрывала взгляд от пустого квадрата на полу, где все произошло. — Киска и хомячок играли. Хомячок хотел убежать, а киска его не отпустила. — Ты знала, что хомяк внизу, когда впустила к нему кошку? Но во рту у Нэнси снова оказалась привычная затычка. — Уверена, она не знала, — сказала Анджела. — Позволь, я еще разок на него взгляну, — попросила Рут. Показывая ей жесткое тельце, похожее на сжавшееся сердце, Пайт обратил внимание на дерзкий зад хомяка, главное достояние самцов этой породы, и почему-то испытал облегчение. Одновременно он смотрел на трупик глазами Рут и тоже чувствовал пустоту внутри, коросту, образующуюся скоро после трагедии, когда уже ничего не изменить. Девочка ушла в школу, прошагала, забыв про слезы, в желтом пасхальном пальтишке по хрустящей гальке, к желтому школьному автобусу под облачным, но не сулящим дождя небом. Пайт обещал ей, что купит нового хомячка и более просторную клетку. Погибшего зверька он похоронил на опушке леса, где скоро засинеют колокольчики, в мягкой торфянистой земле. Один копок лопаты — и могила готова. Второй — и могила глубока. Деревья только начинали покрываться листвой, травка еще только-только выползала из земли, обесцветившиеся за зиму прошлогодние травинки были тонки, как паутина или птичьи косточки. Захлебнувшись бесстрастным воздухом, Пайт испытал весенний страх. Рост всего живого был для него сейчас равносилен бегу взапуски к неминуемой смерти. Робкие зеленые расточки выглядели как жалкое оружие, нацеленное в пустоту. Отцовская любовь к растительности, неблагодарная, все в себя вбирающая земля… Всего за час бывший хомяк стал невесомым и бесформенным. Все, за что его стоило оплакивать — почти человеческие лапки и неутомимый любопытный носик, повергавший в дрожь всю постель Рут, когда она пускала своего любимца на одеяло, — кануло в землю, скользнуло вниз, в ничто. Пайт поспешно его засыпал, испытывая слезное раскаяние. За те пять лет, что они здесь прожили, на опушке успело вырасти маленькое кладбище: тут находили успокоение раненые птицы, которых они тщетно пытались выходить, черепахи из зоомагазинчика, белевшие, высыхавшие и издыхавшие у них на руках, котенок, задавленный дверью, бурундук, вспоротый неведомым хищником, проявившим садизм и не забравшим у несчастного жизнь, а оставившим околевать целый бесконечный июньский день. Прошлой осенью, когда полетели на юг малиновки, Нэнси нашла одну, с переломленной спинкой, у сарая: сначала бедняжка каталась по асфальту баскетбольной площадки, пытаясь взмыть в воздух, улететь с соплеменницами, потом, подбрасываемая одним биением сердечка, добралась до середины лужайки, где все четверо Хейнема, не зная, что птица обречена, ждали, что она победит недуг. Но она была так же безнадежна, как отец Пайта после аварии, даже если бы у него, при раздавленной груди и переломленном хребте, уцелели легкие. Удрученные жалкой возней птицы, не понимающей, что ей не дано воскреснуть, дети побрели прочь, и наблюдать за ней остался один Пайт. Он чувствовал себя совершенно беспомощным, как перед гостем, отказывающимся уходить. Так он стал свидетелем ее последних судорог, неуклюжего задирания пыльных крылышек и предсмертного прыжка, после которого птица уткнулась клювом в траву. Раздался крик, оставивший в воздухе легкую царапину, а потом наступила тишина. Один Пайт слышал этот крик, один он видел царапину. И только он один, как и в этот раз, присутствовал на похоронах. Анджела подошла к нему, привлеченная блеском лопаты у него в руках. На ней был костюм английского покроя из крапчатого твида. По вторникам она помогала воспитателям в детском саду младшей дочери. — Надо же, чтобы это случилось именно на глазах у Нэнси! — сказала она. — Теперь она требует, чтобы я отвезла ее в рай: хочет сама убедиться, что там есть и местечко для нее, и колесико для хомяка. Мне действительно кажется, что религия все только усложняет. Она ведь видит, что я в это не верю. Он сгорбился и оперся о лопату, как старый иомен. — Вам хорошо рассуждать, леди, а нам, крестьянам, подавай святой водицы, иначе совсем ревматизм замучит. А с дурным глазом как прикажете быть? — Терпеть не могу кривляние, кто бы ни кривлялся: хоть ты, хоть Джорджина Торн. Тем более не переношу, когда мне приходится всучивать собственным детям иллюзию рая. — Но, ангел мой, мы все на тебя не налюбуемся: ты-то постоянно в раю. — Хватит надо мной издеваться! Лучше ребенка пожалей. Она постоянно думает о смерти. Она не понимает, почему у нее только один дедушка и одна бабушка, а не по двое, как у остальных детей. — Ты говоришь так, словно вышла за одноногого. — Я не жалуюсь, а говорю то, что есть. В отличие от тебя самого, я не виню тебя за ту катастрофу. — Как вы добры, миледи! Сегодня я смастерю клетку получше и раздобуду бедной малышке нового хомячка. — Меня беспокоит Нэнси, а не Рут. Анджела сознательно проводила разделительную линию. Она боготворила невинность младшей дочери, а Пайту больше нравилась умудренность старшей, певшей в церковном хоре, но быстро преодолевшей страх, пока Нэнси таращила глаза и боялась шелохнуться. Анджела сама увезла Нэнси в детский сад. Пайт завел пикап и поехал в Тарбокс, где купил в магазине стройматериалов братьев Спирос пять ярдов оцинкованной сетки для клетки, кусок двухдюймовой фанеры размером три на четыре фута, двадцать футов двухдюймовой сосновой доски без сучков, полфунта полуторадюймовых отделочных гвоздей и столько же тонких скоб. Джерри Спирос, младший из братьев, пожаловался Пайту на кашель: с самого Рождества плюется мокротой, даже десять дней на Ямайке не пошли на пользу. — Тамошние чертовы чернокожие снимут у тебя часы с руки, если зазеваешься, — сказал он и надолго закашлялся. — Судя по кашлю, ты надышался клея, — сказал ему Пайт и записал расходы на новую клетку для хомяка на счет фирмы «Галлахер энд Хейнема». Побросав все в кузов и захлопнув пыльную дверцу с надписью «Помой меня», он покатил на Индейский холм, выбрав объездной путь. Надо было глянуть, стоит ли у офиса серый «мерседес» Галлахера. Их офис располагался в одноэтажном флигеле почти пустой постройки на асфальтовом пустыре на Хоп-стрит, неподалеку от железнодорожного депо. Совсем рядом пролегала главная деловая улица Милосердия, сходившаяся с улицей Божества под прямым углом. Улица Божества взбиралась на холм, минуя аптеку Когсвелла и белеющую на зеленом склоне церковь. В каждой половинке церковного окна насчитывалось по двадцать четыре рамы. Всего сорок восемь! Во время нудных проповедей Педрика Пайт часто пересчитывал эти рамы. Символики в цифре не было: когда строилась церковь, число штатов не достигало теперешнего, потому что недоставало Аризоны, Оклахомы, Индейских Территорий. Древесины тогда было хоть отбавляй! То ли глупая расточительность, то ли попытка подчеркнуть свою значимость. Иначе было бы еще тоскливее. В этот тяжкий день, не ведающий любви, все казалось облезлым, недокрашенным. А все соленый воздух! То ли дело Мичиган, где сараи десятилетиями стоят красненькие, свеженькие! Лужайка перед церковью имела форму песочных часов: роль соединительной ножки играла тропинка. Пайт свернул налево, высматривая на заднем дворике Константинов Кэрол, развешивающую выстиранное белье, — с задранными руками и почти незаметной грудью. Он представил себе соседского парня, танцующего вместе с ней греческий танец и соединенного с ней платочком — тянущего носок, с прилизанными волосами. Простолюдины такие гибкие! Вот что де лает с людьми голодание на протяжении нескольких поколений! «Дайте мне ваших страждущих…» Марсия хрупкая, Джанет толстая, Анджела не то и не другое; новенькая, миссис Уитмен, какая-то неуклюжая, деревянная, словно все время чему-то сопротивляется. «Веспа» Эдди на месте, зато нет «форда», машины Кэрол. Муж дома, жена делает покупки. Мазь для растирания спины? «Ты всегда делаешь мне больно»… Перед похоронной конторой стоял «кадиллак-катафалк», рядом играл с камешками мальчик-дошкольник. Расти при запахе масла для бальзамирования вместо запаха цветов, наблюдать трупы в холодильнике? Нет, лучше уж при теплице, учиться любить красоту. Правда, похоронная контора учит преодолевать страхи. Смерть. Хомяк. Разбитое стекло. Он пришпорил машину. Вдоль заборов, у гаражей, расцвела, как желтый туман, форсития. Туман переползал с одного двора в другой — нарушитель прав собственности, не ведающий раскаяния. Теперь Пайт ехал по Пруденс-стрит, мимо дома Геринов. Ремонт этого дома был одним из первых заказов, полученных их фирмой в Тарбоксе. Галлахер был тогда еще не так алчен. Отделку поручили Адамсу и Комо. Люди моложе шестидесяти лет не знают, как навешивать двери. Дом едва не рухнул. Полный упадок профессии. Дом тонул в мягкой земле. Пришлось укреплять его стержнем длиной в восемнадцать футов, спрятанным в стенных шкафах и тянущимся на чердак, к железной станине. Получилось прочно, но все равно отдает фальшивкой. «Почему ты не хочешь со мной трахаться?» Хороший вопрос. Верность Джорджине, ответвление верности — опорного ствола души, новый отросток на прошлогоднем побеге, любовница превращается в жену… Какой решительный у Джорджины подбородок! Не очень-то привлекательно. Бутылочные глаза, нагота как прогорклое масло, наждачное зерно, подозрения Фредди. Пайт поймал себя на нежелании вспоминать зеленую пластмассовую ложечку. Почтальон, спускающийся с холма и не уступающий тяжелой сумке, грозящей его опрокинуть. Синяя форма, нормированный рабочий день, все время на ногах, мышцы в тонусе. Так можно жить вечно. Приветствие двух собак на углу. Он поехал по Маскеноменс-стрит, вдоль русла реки. В прилив русло заполнялось водой до самой фабрики, в отлив, как сейчас, мелело. На дне чернела соленая грязь — источник жизни. На противоположной стороне тянулась улица высоких вязов и старомодных домов с овальными окнами и веерообразными окошками над дверями. Эпоха панталон, усов, целлулоидных воротничков; ностальгия по тому, чего не застал. И ни души! Все при деле, на прогулки нет времени. Маленькие почки на серебряных тополях, рыжеватые кисточки на вязах. Прорехи в сиреневом небе. Природа, грустный шорох, семя, тщета и прах. У протестантского кладбища он несколько воспрянул духом. Кладбище раскрывалось веером от пуританской изгороди из ограненных камней, с барельефами и вековым лишайником. Здесь царствовал строгий порядок. Скоро кладбища и площадки для гольфа останутся единственными островками легкомысленной зелени среди интенсивных полей, производящих зерно для голодных ртов индусов. Две одинокие пары с клюшками для гольфа. Слишком рано: грязь, мяч не подцепить, шипы на подошвах портят дерн. Но владельцы жадны до денег. Им бы подождать, пока земля напитается соком. Земля тоже требует подачек. Он миновал новостройки с несформированными лужайками и неаккуратными фасадами, повилял по грязной колее, мимо водопроводных гидрантов и канализационных люков — городской совет предписывал начинать освоение с инженерных трасс, — и оказался на своей стройплощадке на Индейском холме. Бульдозер уже прибыл. Ему бы радоваться, если бы не тяжесть и не дороговизна машины — «Кейс Констракшн Кинг» с одноковшовым экскаватором и фронтальным погрузчиком. Четвертной за подачу, двадцать два пятьдесят в час — стоимость с водителем, здоровенным негром в комбинезоне. Тот, возвышаясь на своем вибрирующем троне, выглядел так, словно машина сильна не сама по себе, а только его стараниями; казалось, если гусеницы увязнут, то ему ничего не стоит спрыгнуть вниз и голыми руками вытащить их из красной грязи. Воображение отказывалось соглашаться, что это из-за него, Пай-та, на холме, где раньше прятались птицы и дети, теперь громыхает и воняет дымом железное чудовище. Но негр окликнул его, молодой прораб Леон Яжински заторопился к нему по горам грязи. Работа продолжалась. Пни с залепленными сухой землей корнями и камни, пролежавшие здесь вечность, сгребались в курганы для последующего вывоза. Сейчас бульдозерный негр осторожно спускался в первый котлован, помеченный столбиками с красными кончиками и обтянутый бечевкой. Из окон этого дома будет открываться самый лучший вид на аккуратное кладбище, на городок с церковным шпилем, увенчанным сверкающим петушком. Другие два дома будут смотреть окнами на юг, на Лейстаун, гравийные выработки, задние дворы и поразительно яркий лес багряно-бронзовый. Два другие дома принесут на пару с чем-то тысяч меньше. Пайт уже видел первый дом: сосновая обшивка, полукруг первого этажа, приподнятая лужайка перед террасой, пять ступенек, ведущие к подъездной дорожке гаража под кухней, мощеное крыльцо, дверной колокольчик с тремя мелодиями, центральное паровое отопление, кирпичный задний дворик для воскресных трапез и приема солнечных ванн, алюминиевые подъемные рамы окон, современная кухня в жемчужных тонах. Все вместе должно было принести заработок в 19900 или по крайней мере в 18500 долларов, если Галлахер запаникует. Это больше, чем он обычно платит сам себе, но все зависит оттого, как он разберется с субподрядчиками. Но разве этого достаточно, чтобы усмирить Галлахера, оправдать уничтожение рая, в котором ютились раньше робкие существа, не нуждающиеся в рукотворном доме? Строители хоронят мир, созданный Богом. Двухголовый трактор цвета школьного автобуса с ревом крушил последние райские кущи. Из котлована вырывались струи сизого дыма. Оседлавший чудовище негр, скинувший рубаху и оставшийся в одной майке, царь каннибалов верхом на драконе, истекающем маслом, ухмыльнулся и радостно доложил, что его ковш не встречает препятствий. — С этой стороны грунт мягкий, — крикнул в ответ Пайт без надежды быть услышанным. Между ним и цветным в кабине бульдозера разверзалась пропасть, они были разделены, как джунгли, не ведающие пощады, и равнина, отвоеванная у моря. Негр был как дома здесь, среди расщепленных камней, ему нравилось ежесекундно менять направление и передачу, нравился лязг, дым, внутреннее сгорание, свобода. Он был Хамом, наследником всего сущего. Пайт попытался представить себе молодую пару, которая вселится в воображаемый дом, и сразу ее невзлюбил. Никто из его друзей в таком доме не поселился бы. Он нагнулся, поднял кость, вдавленную в землю гусеницами, и удивленно показал ее Яжински. — Коровья, — определил тот. — Не слишком ли тонка для коровы? — Может, олень? — Я слыхал, что где-то здесь, на южном склоне, индейцы хоронили своих мертвецов. Леон Яжински пожал плечами. — В первый раз слышу. Это был хилый молодой человек с впалой грудью из На-шуа, Нью-Хэмпшир, один из троих, кого фирма «Галлахер энд Хейнема» держала на постоянном окладе. Другие двое были Адаме и Комо, почтенные плотники, доставшиеся Пай-ту от Эда Берда, популярного тарбокского подрядчика, обанкротившегося в 1957 году. Пайт сам отобрал Яжински из дюжины временных работников два года назад. У Леона оказался зоркий глаз и светлая голова, в самый раз для правильного распределения рабочей силы, оборудования, выплат и обещаний, чтобы экономить время, а со временем — деньги. Галлахер, негласно поощрявший дешевизну — виниловый сайдинг вместо досок, панели из древесностружечной плиты вместо, штукатурки, — еще зимой намеревался рассчитать Яжински. Но Пайт уговорил его оставить парня, предложив немного поступиться своей собственной зарплатой: он боялся потерять себя, совсем распрощаться с молодостью, прогнав необразованного Леона с его инстинктивной тягой к надежности и прочности. Пайт чувствовал, что сжимает в кулаке человеческую кость. — Ты не находил здесь наконечников стрел? — спросил он Леона. — Бусин, черепков? Леон медленно покачал узкой головой. — Нет, один мусор. Мать-земля. — Гляди в оба, — сказал ему Пайт смущенно. — Вдруг мы ступили на священную землю? Он выронил кость. Для берцовой она была мелковата, скорее, плечевая. На лице Леона, наполовину скрытом светлой челкой, мелькнула усмешка. Тогда Пайт спросил деловым тоном, отбросив приятельскую снисходительность: — Когда бетонируем? В начале следующей недели? — Там видно будет. — Парень был чем-то обижен. — Я бьюсь здесь один. Вот если бы Адаме и Комо бросили ковыряться с гаражом… — Их нельзя торопить. — Гидроизоляция фундамента занимает не меньше дня. — Никуда не денешься, надо. — Разве кто-нибудь пострадает, если обойтись без нее? Пайт понял, что необходимо настоять, иначе парень превратится в жулика. — В первую очередь пострадаем мы сами, — сказал он. — Через несколько лет, когда дом даст просадку и фундамент начнет мокнуть, все схватятся за голову. Заруби себе на носу: все всегда выплывает наружу. Любое жульничество, любая оплошность. Так что чтоб фундамент был у меня изолирован! Полиэтилен под плиты, побольше гравия под дренажные трубки и сверху тоже, гидроизол на стыки, чтобы не мокли. Не думай, что засыпал — и с глаз долой. У людей нюх на гниль. Строителю легко провонять. Потом попробуй, избавься от запаха! А теперь заглянем вместе в чертежи. От выговора у Леона порозовели щеки. Глядя на растущую на глазах яму, он сказал: — Эти старые копуши уже месяц возятся с гаражом. Дали бы мне двоих парнишек — мы бы справились там за неделю. Пайт исчерпал свое педагогическое рвение и ответил утомленно: — Они уже закругляются. Я проверю, не смогут ли они перейти сюда завтра. Сегодня днем я закажу гравий, а на понедельник — раствор. Так мы выиграем время. Может, мне еще удастся выжать из Галлахера студентов. Битый час они изучали под низкими ветвями дуба, который будет отбрасывать густую тень на двор дома, на камне, заменявшем стол, кальки чертежей, полученные по почте из чикагского архитектурного бюро. Пайт чувствовал, как парень пытается его подловить, доказать его некомпетентность. Выходит, Леон его недолюбливает. Наслушался про него гадостей и считает бездельником, пьяницей, клоуном-иммигрантом, затесавшимся в местное общество, изменяющим жене и не скрывающим скуку, которую у него вызывает работа. Но Пайт продолжал мужественно водить по чертежам широким ногтем большого пальца и приписывать кое-что карандашом. Леон кивал, мотая науку на отсутствующий ус, однако неодобрения не скрывал — иначе и нельзя в джунглях, где молодежь старается урвать кусок у тех, кого сменяет, а целеустремленность торжествует над угрюмой озабоченностью. Пайту хотелось побыстрее удрать с площадки. Прежде чем уехать, он оглянулся на негра, который присел с коробкой для ленча и термосом на край ямы. Стенки котлована походили на слежавшиеся страницы непрочитанной книги, спрессованный срез растительной жизни. — На индейские могилы не натыкаешься? — спросил негра Пайт. — Косточки встречаются. — А ты что? — А я еду дальше. Пайт облегченно рассмеялся. Он чувствовал себя прощенным, растрогался от дохнувшего издалека человеческого тепла. За небрежно оброненным словом он был готов разглядеть целую философию, неведомую сумрачную жизнь. Но негр холодно поджал губы, словно давая понять, что его раса больше не покупается на такую дешевую подачку, как смех. Плечи — что футбольные мячи, пот над верхней губой, густой свирепый дух. Пайт опустил глаза. Прости., доктор Кинг. Оставив обоих на опушке, он поехал обратно в город, на дальний конец Темперанс-авеню, где Адаме и Комо строили гараж Комо был худой, Адаме толстый, но годы совместного труда научили их сотрудничать: как планеты одной системы, они, даже находясь в разных углах гаража, спиной друг к другу, друг друга чувствовали Подходя к ящику с инструментами, стоявшему на доске между козлами, они не сталкивались лбами. На Пайта оба не обратили никакого внимания. Он застыл в пустом прямоугольнике, где вскоре должны были быть смонтированы подъемные гаражные ворота, вдыхая запах струганного дерева и замкнутого пространства. Гаражу недоставало только ворот. Пайт откашлялся и спросил: — Как вы считаете, джентльмены, когда здесь все будет готово? — Когда будет, тогда и будет, — сказал Адаме. — Как это? Я не вижу, чтобы тут оставалась какая-то работа, кроме навески ворот. — Есть еще много мелочей, — ответил Комо. Он что-то прилаживал к оконной раме, хотя она была готовая, фабричная. Адаме привинчивал опоры угловой полки и курил трубку. На нем был комбинезон с нагрудником и таким количеством карманов, что ему мог бы позавидовать магазин инструментов с бесчисленными ящичками. Комо всегда носил свежие рубашки, а его пальцы окрасились от постоянного курения в темно-желтый цвет. — Вот закончим, а дальше пусть вдовушка сама разбирается, — добавил он. Заказчицей была молодая женщина, вдова военного, зарезанного в Гамбурге приятелем его подружки. — Надо все оставить в приличном виде, — сказал Адаме. Пайт обратил внимание на деталь каркаса, в которой была особенно заметна безупречность пересечения плоскостей. Вроде бы напрасный труд, но Пайт почувствовал себя так, словно ему вручили букет цветов. И тем не менее он был вынужден сказать: — Вы нужны на холме. Будете заниматься фундаментом вместе с Леоном. — Джеку стало скучно? — спросил старый Комо, гася спичку. Яжински они называли «Джеком». — Нам еще не доставили ворота, — сказал Адаме. — Я им позвоню, — пообещал Пайт. — Если сегодня не доставят, все равно приезжайте завтра утром на холм. Вдова получает превосходный гараж, но сколько можно вкалывать за шесть пятьдесят в час? У нее найдутся дружки, которые навешают ей полочек. Все, мне пора на холм. Выходя, он услышал голос Комо, все еще занимающегося окном: — Жадина Галли берет его за горло. Пайт поехал домой. Квадратный двор и сам дом были приятно пусты. Он перетащил покупки — доски и сетку — в мастерскую в подвале, которой не пользовался всю зиму. Сначала он отпилил несколько кусков от сосновой доски, потом понял, что сетка слишком жесткая и не развернется до конца из рулона, поэтому стенок клетки из нее не получится. Тогда он придумал другую конструкцию, при которой та же самая жесткость становилась преимуществом: прикрепил скобами изогнутые куски сетки к фанере и скрепил их проволокой. Дверцу он приладил с помощью проволочных петель. Пока он работал, руки дрожали от воодушевления. В детстве от творческого волнения нередко страдали многие его проекты — скворечники, замки из песка, тележки. Но законченной клеткой он остался доволен: получился прозрачный ангар, подчиняющийся законам, которые он сам открыл только что, в процессе созидания. Он предвкушал удивление и радость Рут, ворчливую похвалу Анджелы, восторг Нэнси — она обязательно потребует, чтобы ей позволили самой заползти в это убежище. Он отнес клетку на кухню и, не справившись с желанием побыстрее поделиться своим торжеством, набрал номер Торнов. — Это шведская пекарня? — Такой у них был пароль. — Привет, Пайт! — ответила Джорджина со смехом. — Как дела? — Хуже некуда. — Что такое? Он рассказал ей про хомяка и про неважное положение на Индейском холме, но истинная причина подавленности осталась неясна даже ему самому. Почему он чувствовал себя исключенным из общего течения вещей? Из-за недостатка солнечного света, из-за замкнутости Анджелы, из-за заносчивости негра-бульдозериста? Весна наступала слишком медленно. — Бедненький Пайт! — откликнулась Джорджина. — Мой любовничек! — Сегодня не та погода, чтобы загорать? — Ничего, я нашла, чем заняться: убиралась в доме. Завтра заседание совета Лига. Меня пугает Айрин: слишком умна. — Как палец Фредди? — Прекрасно. Вчера он вынул его из ложечки. — А я себе места не находил. Не пойму, зачем мне понадобилось так с ним поступать. Ведь он, сам того не зная, конечно, позволяет мне с тобой встречаться. — Вот, значит, как ты на это смотришь? А я думала, что это я позволяю тебе со мной встречаться. — Конечно, конечно. Большое тебе спасибо Но почему он вызывает у меня такую ненависть? — Понятия не имею. — Общаться с ней по телефону было очень странно: странно не иметь возможности к ней прикоснуться, удивительно открывать для себя, что ее голос может быть сварливым. — А можно мне… Ты бы хотела, чтобы я тебя ненадолго навестил? — спросил он как всегда вежливо. — Мельком, на любовь времени нет Мне надо возвращаться на холм. Длительная пауза была еще невероятнее, чем невозможность до нее дотронуться. — Я бы очень хотела, Пайт.. — Но… — Но сомневаюсь, что сейчас стоит это делать. У меня кое-что произошло. Беременна! От кого? В зеркале над телефонным столиком он увидел себя бледного перепуганного папашу, у которого уходит из-под ног пол. Она взволнованно продолжила. Она ничего от него не скрывала: ни своих девичьих увлечений, ни первого секса с Фредди, ни своего менструального цикла, ни того, что, даже занимаясь с ним любовью, иногда представляет себе других мужчин. — Кажется, я обнаружила, что Фредди встречается с Джанет. Я нашла письмо в кармане его пиджака, который относила в чистку. — Какая неосторожность! Или он хотел, чтобы ты нашла письмо? Что в нем? — Ничего особенного. «Давай с этим покончим, хватит звонков…» и так далее. Как хочешь, так и понимай. Например, что она на него давит, вынуждает со мной развестись. — Зачем ей такой муж, как Фредди? — Он туг же сообразил, что допустил бестактность, и попытался ее загладить другим вопросом: — Ты уверена, что это она? — Абсолютно. Под текстом подпись «Дж.» И потом, ее почерк ни с каким другим не спутаешь: здоровенные пузатые буквы и куча ошибок. Сам видел на рождественских открытках. — Допустим. Но, любимая, про Фредди и Джанет не догадывался только слепой. Неужели это для тебя такой удар? — Наверное, существует все-таки женская гордость, — сказала Джорджина. — Но дело даже не в этом. Меня пугает развод. Если до этого дойдет, я не хочу, чтобы у него было, в чем меня упрекнуть, чтобы дети читали про меня в газете всякую дрянь. Фредди на это наплевать, а мне нет. — Как это может сказаться на нас с тобой? — Надеюсь, никак. Но нам надо быть очень осторожными. — И что дальше? — Пайт, я не собираюсь тебе повторять, как ты мне дорог. Я же говорила, что кое в чем женщина не может притворяться. Просто сегодня я вряд ли смогла бы тебя радостно встретить. Зачем же тебе зря терять время? Да и на часах уже почти полдень. — Ты сказала Фредди, что нашла это письмо? — У человека в зеркале уже косили глаза: приступ страха сменился лукавством. Джорджина ответила с присущей ей откровенностью: — Я трушу. Он все скажет Джанет, и она будет знать, что я все знаю… Нет, пока я не придумаю, как быть дальше, лучше держать его в неведении. — Я тронут тем, как много для тебя значит Фредди. — Знаешь, дорогой, он все-таки мой муж. — Это точно. Ты его выбрала, он твой с потрохами. Только я не пойму, почему шалит Фредди, а в жертву приносят меня. — А если он так поступает как раз потому, что я ему изменяю? Между прочим, у тебя такой тон, словно ты не возражаешь стать жертвой. — Лучше скажи, когда мы сможем увидеться. — Когда угодно, за исключением сегодняшнего дня. Сегодня я сама не своя. — Прости меня, Джорджина. Я набитый дурак. И эгоист, каких мало. — Я люблю тебя за твой эгоизм. Ладно, приезжай прямо сейчас, если хочешь. Дочку привезут из детского сада только в половине первого. — Ни в коем случае! Для меня главное, как к этому относишься ты сама, а тебе сейчас не до меня. Ты чувствуешь себя виноватой. Считаешь, что сама толкнула бедного, богобоязненного, не способного на измену Фредди в объятия этой шлюхи. Мне нравится Джанет. Смелая и остроумная женщина. Фрэнк совершенно несносный, непонятно, как она вообще его терпит. Пайту, наоборот, нравился Фрэнк, но он подавил желание вступить в спор. Каждое слово Джорджины, все больше убеждавшейся, что он не приедет, вызывало у него новый приступ злости. — До полудня остаются считанные минуты, — сказал он. — Не хочу, чтобы ты услышала от Джуди: «Мама, что это у тебя под одеялом? Пахнет папой Нэнси». — Он сам чувствовал этот запах: леса, земли, черной кожи бульдозериста, досок в гараже, виски, которым пахла Би Герин. — Пайт, получается, что я тебя не пускаю? А мне так хочется тебя увидеть! — Знаю, не извиняйся. Ты была замечательной любовницей. Она не стала комментировать употребленное им прошедшее время. — Когда я нашла записку, то первым делом хотела позвонить тебе. Значит, мое первое побуждение — поплакать у тебя на плече. Ну, и залезть к тебе в постель. Дело было вечером в понедельник, Фредди торчал на заседании клуба «Лайонс». Я так испугалась! Одна в огромном уродливом доме с ядовитым клочком бумаги в руке… — Не бойся. Ты отличная жена. Кто еще смог бы выносить Фредди? Если он тебя потеряет, то это будет самое худшее, что с ним бывало после провала на экзаменах на медицинский факультет. Заметила ли она, как он невольно сравнил ее со стоматологией? Обеим присуща практичность, чистота, простота, обе сулят спасение… Наверное, Анджела — это его неудача, как у Фредди с серьезной медициной. — Да и вообще, — продолжил он, — вряд ли Фредди и Джанет сейчас способны много друг другу дать. — Как это грустно! Ты звонишь, чтобы я тебя подбодрила, а получается, что сам меня подбадриваешь. Господи, Берна-детт уже едет! Значит, детей распустили раньше времени Сегодня что, какой-то праздник? — Двадцать третье апреля? В газете написано, что сегодня день рождения Шекспира. Триста девяносто девять лет! — Пайт, мне надо бежать. Мы так много друг другу не сказали! Давай встретимся побыстрее! — Давай, — согласился Пайт и услышал ее поцелуй, когда уже клал трубку. Человек в зеркале сутулился, в комнату просачивался безрадостный, лишенный солнца день. Ему показалось, что он молодо выглядит: в тени не были видны морщинки вокруг глаз и мешки под глазами. Он вспомнил свой первый разговор с Джорджиной, когда они стали любовниками. Она так веселилась, была так непосредственна, когда затащила его к себе в постель в тот сентябрьский день, что ему было трудно поверить, что у нее раньше не было любовников. Ее дом был полон отраженного осеннего блеска, экзотическая мебель из бамбука и камыша, батик и парусина источали тепло. Пайта удивила гора кричащих гватемальских подушек. «Прямо здесь? В постели Фредди?» «Это и моя кровать. Или ты предпочитаешь на полу?» «Нет. Но как здесь роскошно! Чьи все это книги?» «Порнография Фредди, гадость! Лучше обрати внимание на меня». «Обязательно. Но разве нам не следует предохраняться?» «Святая наивность! Неужели Анджела не принимает эновид?» «А ты принимаешь? И как, помогает?» «Конечно! Добро пожаловать в рай без презервативов!» — так тогда сказала Джорджина. Сейчас, стоя в одиночестве в своей гостиной с низким потолком, с освещенными наконец-то выглянувшим солнцем обоями и скромной мебелью, отражающей сходство его и Анджелы умеренных вкусов, Пайт вспоминал, как веснушчатое загорелое личико Джорджины собралось в морщины, когда она засмеялась собственной шутке. Она любила над ним подтрунивать, помогая избавляться от душевных мук; до сегодняшнего дня она вносила в их связь эту легкость и безвинность, стоящие девственных кружев всех приданных мира. Где еще найти такое отпущение грехов? Приняла ли она душ в тот, первый раз? Нет, душ вошел у нее в привычку только потом, когда он полюбил целовать ее между ног. Возможно, ее веселье было способом борьбы с помехами, которые он возводил на пути своей любви, с его злосчастной серьезностью, способной погубить ее брак. Его похвала ее развеселила. Она всегда твердила, что все женщины любят заниматься любовью, все женщины красивы, как красив унитаз, когда в нем появляется необходимость. Но он наблюдал при дневном свете на ее римском лице выражение еще большей углубленности, чем у спящего ребенка; на лице жены он никогда такого не видел — но что различишь в ночной тьме? Поспешно выполняя с Анджелой обязанности мужа, он никогда не знал ее такой, какой знал свою прелестную и непритязательную дневную возлюбленную. Ее тонкий нос с горбинкой он сравнивал с двойной арабеской, в волосах находил седину, спорящую с молодостью тела. Не говоря о копчике, больше похожем на хвостик. Ее отступление проделало в скучном полудне дыру. В сером воздухе тянулись к свету ожившие побега. Он нарезал салями и с трудом сжевал. В конце концов он притащился к себе в офис, позвонил по телефону и обнаружил, что хрипит. В фирме «Матер» необходимых гаражных ворот не оказалось, пришлось заказывать в «Акроне». Цена тонны гравия возросла на два доллара, но доставку все равно обещали не раньше пятницы. Бостонские архитектурные проекты оставили округ без плотников, так что потребовалось целых шесть телефонных звонков, чтобы раздобыть всего двух подмастерьев из училища в двадцати милях от Бостона. Весенняя строительная кампания уже началась, а он проваландался и опоздал. Разговор Галлахера был сочувственным, зато молчание источало осуждение. Пайт познакомился с Мэттом в 1951 году, когда служил на Окинаве. Там, на плоском безводном пятачке, среди казарм и песка, по шею в пиве из черных банок и по пояс в безразличных шлюхах, где опасность погибнуть в бою была так же нереальна, как родной дом, напоминавший о себе только музыкой, гремящей в солдатской столовой, Пайту приглянулась умеренная проказливость Мэтта, сочетавшаяся с холеностью, его черные волосы и черные глаза, аккуратная речь, не засоренная бранью. Мэтт увлек Пайта архитектурой, и оба нагрянули после демобилизации в Новую Англию, в новую жизнь. Но Пайту было трудно сохранять преданность другу. Тот становился все более холодным, правильным, скорым на осуждение, все более хитроумным иезуитом по части денег. Мэтт хотел скупить все окрестные холмы, совратив их обитателей, но сам при этом собирался остаться незапятнанным. Жену и единственного ребенка он прятал за стеной католичества. В маленьком прозрачном мирке общающихся между собой супружеских пар, чьи интриги преобразили Пайта, Мэтт оставался несокрушимым столпом морали. Услыхав звонок телефона на столе, Пайт испугался что это Джорджина ищет примирения. Ему очень не хотелось причинять Мэтту боль, демонстрируя свою двуличность. О Мэтте он думал страдальчески, как об отце — призраке, терпеливо парящем в мерцающей тепличной мгле и безмолвно ожидающем от Пайта правильных поступков. Но звонила не Джорджина, а Анджела. Нэнси плакала в детском саду из-за хомячка. Ребенок вдруг понял с ужасающей ясностью, что зверек погиб по его вине. «Так сказал папа», — твердила она. Истерику невозможно было остановить. Анджела утащила ее из класса, в котором как раз вела урок. Урок, соответственно, закончился раньше времени. Но домой они не поехали: дома нечего было есть, не считая ветчины. Надеясь отвлечь Нэнси сиропом и мороженым, Анджела свозила ее в «Пэнкейк-хаус». Теперь девочка с пальцем во рту и с легкой температурой спала дома на диване. — Она знает, как вызвать к себе жалость, высказался Пайт. — От отца жалости ждать, видимо, не приходится. Я позвонила тебе не для того, чтобы растрогать. Просто хотела сказать, что ты повел себя неумно. Или даже жестоко. Еще я хочу, чтобы ты встретил Рут после школы и съездил с ней в зоомагазин в Лейстауне за новым хомяком По-моему, замена нужна немедленно. Волшебство. Новый хомяк мановением руки превратится в старого, заменит того, кто канул носом вниз, в яму, накрытую дерном. Религия благовоспитанного притворства. Вечный хомяк. Ау, Платон! Но Пайт был последователем Аристотеля и дорожил неприглядной истиной. Он ответил жене, что сегодня сделать этого не сможет, потому что у него тысяча дел подведение баланса за первый квартал, стройка на холме, бесчисленные мелочи, строительный бизнес катится ко всем чертям. Он чувствовал спиной, что Галлахер ловит каждое его — слово. Следующая фраза была произнесена мягче: — Я потратил половину утра на новую клетку. Видела? Она ждала вас в кухне. — Вот, значит, что это такое! — сказала Анджела. — А мы так и не догадались, зачем это. Почему такая странная форма? Нэнси решила, что это маленькая тюрьма, в которую ты вздумал посадить ее. — Передай ей, что я ее очень люблю и прошу больше не плакать. Пока! По книгам прибыль не достигала любезных Галлахеру двадцати процентов. Фирма братьев Спирос снабдила свой месячный счет угрозой закрыть кредит, недоплата достигла 1189 долларов 24 центов. Галлахер всегда тянул с оплатой счетов: по его теории, деньги постоянно теряли часть стоимости. Пайт тонул в цифири, как в густом сером тумане; а тут еще миссис Уитмен, без приглашения заявившаяся в выходной на баскетбол: звонит и приглашает взглянуть на их дом. Ему не хотелось браться за этот заказ: не любил он работать у знакомых. Но настроение все равно было хуже некуда; чтобы сбежать от телефонных звонков, счетов и удручающего присутствия Галлахера, он сел в свой пикап с надписью «Помой меня!» на пыльной задней дверце и укатил. Справа раскинулась в лучах болезненного солнца заболоченная низина. Горизонт был подведен синей тушью моря. Цветная облицовка ванны. Когда он вылезал из кабины, ему на руки упали первые капли вялого холодного дождя. Передний двор Робинсонов, отороченный сиренью, был просторнее, чем двор самого Пайта. Здесь, неподалеку от моря, было больше солнца, больше жизни. Почкам оставались считанные недели до превращения в цветы. Роса. Соль. Бриз. У забора, на солнышке, подрагивали масляно-желтые нарциссы. Пайт отодвинул алюминиевую, изъеденную солью щеколду на калитке и вошел. Даже в облачную погоду отсюда открывался потрясающий вид: простор, упирающийся в дюны и в океан. Кажется, он просчитался, проявил излишнюю осторожность. Здесь должна была поселиться Анджела. Раньше Кен Уитмен специализировался в области обменных процессов у иглокожих, потом занялся фотосинтезом. В его диссертации речь шла о сахарно-углеродной седогептулозе-7, играющей некоторую роль в колоссальной цепи реакций, при которых пять шестых триозофосфатов, не образующих крахмал, возвращаются в рибулозу-5-фосфат. Элегантный процесс, в котором мало кто из ученых моложе сорока лет разбирался так же хорошо, как Кен. Сейчас у него на попечении были два аспиранта, изучавшие проникновение молекул глюкозы сквозь клеточные стенки. В карьере Кена уже настал момент, когда ему надоело заниматься выкрутасами Сахаров и захотелось проникнуть в загадочную суть углеродной фиксации — хлорофилловую трансформацию видимого света в химическую энергию. Но, добравшись до уникальной реакции, компенсирующей огромный расход дыхания, разложение и гибель всего живого, Кен почувствовал, что дальше хода нет. В игру вступали биофизика и электроника. Он блуждал в лабиринте, как в кристаллической решетке транзистора. Фотоны создают в облаке частиц, составляющих хлорофилл, поток электронов. У него были любопытные догадки: почему хлорофилл? Почему не какие-нибудь еще столь же сложные соединения? Уж не в атоме ли магния дело? Но переквалификация брезжила все равно, а он в свои тридцать два года уже чувствовал себя староватым для учебы. Он повенчался с треклятым углеродным циклом, а тем временем ученые моложе его добивались славы и жирных субсидий в таких далеких сферах, как нейробиология, вирусология, непаханое поле нуклеиновых кислот. У него жена, ребенок на подходе, в доме необходим капитальный ремонт… Он перенапрягся. Жизнь, изящные тайны которой он раскрывал одну за другой, облепила его, как свежий горчичник. Последний час этого нудного, серого дня растянулся, как подводный кабель. В лабораторных емкостях нарождалось непоправимое, тесное будущее. И здесь, и в Беркли, и совсем рядом, за рекой, бурлили батареи реторт, извивались мили трубок, мигали электромагнитные весы, улавливающие колебания в пределах сотой доли миллиграмма. Эксперименты, сулящие смерть. Сам Кен трудился на четвертом этаже монументального неогреческого сооружения, выстроенного в 1911 году на благотворительные пожертвования, закопченном снаружи и безнадежно устаревшем внутри. Из окон вестибюля открывался вид на Бостон: скоростные трассы, сходящиеся в тесном городском центре из красного кирпича, над которым высился золотой купол здания законодательного собрания штата. Ближе к исследовательскому центру разверзлись котлованы строек. По дорожкам скользили мимо лужаек хлорофилла студентки в ярких весенних платьицах — сухой осадок учебного процесса. Кен провожал их усталым взглядом, не сознавая своей усталости. В Бостоне прошел дождь. Теперь он, наверное, поливает Тарбокс. День был настолько сер, что окно было больше зеркалом, в котором он наблюдал собственные черты: приподнятая бровь, смазанный рот, белки глаз. Кен смутился призрака: всю жизнь он боролся со спазмами самолюбования. В детстве он поклялся стать святым от науки и начал враждовать со своим гладким лицом. Он отвернулся от окна. В другом углу вестибюля был установлен, за недостатком места в лаборатории, сцинтилляционный счетчик компании «Паккард», обошедшийся факультету в пятнадцать тысяч. В данный момент счетчик работал, выдавая изотопные номера Видимо, опять препараты мышиной печени Незнера. Сам Незнер, толстошеий рыжеволосый человек сорока с лишним лет, еврейское происхождение которого выдавали разве что тяжелые сонные веки, всегда кипел энтузиазмом второй свежести Его лекции кишели шуточками, а научные статьи — недоказанными предположениями. Тем не менее его любили и считали первооткрывателем пространственной конфигурации одного фермента. Кен ему завидовал и сейчас злорадно подметил, что его лаборатория уже пустует, хотя на часах всего четыре тридцать. Незнер был завсегдатаем концертов, знатоком хороших вин, дамским угодником и членом факультетского клуба гурманов. Накануне он торопливо рассказал Кену очередной анекдот про Кеннеди. Как-то ночью, часа в три, Джекки слышит, как Джек возвращается в Белый Дом, и встречает его на лестнице. У него перекрученный галстук, на подбородке губная помада. «Где ты пропадал?» — спрашивает она, «На совещании с госпожой Нгу». Джекки успокаивается, но через неделю все повторяется, только на этот раз он объясняет, что засиделся с Ниной Хрущевой, затеявшей идеологический спор… Бледный аспирант приводил в порядок пустую лабораторию. Кен видел поднос с выпотрошенными белыми мышами, похожими почему-то на раздавленные виноградины. Рядом теснились клетки, полные живых красноглазых кандидаток на уничтожение. Незнер любил компьютеры, статистическую теорию, его статьи славились бесконечными таблицами, маскирующими фантастические умозаключения. Рядом находилась лаборатория старины Причарда, престижной древности факультета, придумавшего себе новую забаву — обнаружение и анализ вещества памяти, выделяемого мозгом. Старику Кен тоже завидовал: тот был наделен детской легковесностью, способностью продираться сквозь чащу отрицательной информации в погоне за недосягаемым. И Незнер, и Причард были свободны — в отличие от Кена. В чем дело? Эту особенность чувствовали все, при том, что Кен был умен, красив, аккуратен, шел по верному пути — получаемые им результаты служили тому наглядным доказательством. Святоша Причард пытался исправить положение, делился с Кеном опытом, размахивая пергаментными веснушчатыми ручонками, кивая сухонькой головкой, с трудом выдувая из-под впалых щек сбивчивые сентенции: «Г-главное, У-уитмен, не отступать. Не думайте, что ж-жизнь чем-то нам обязана, мы сами в-вырываем у нее все, что н-нам нужно…» Рядом с лабораторией находился тесный кабинет старика — настоящая выставка газетных вырезок, картинок, фотографий чужих детей и внуков, почетных дипломов, грамот, коллекций бабочек, надписей с могильных плит, взятых в рамки, и прочих свидетельств бесчисленных хобби хозяина кабинета. Кен с тоской задержался у дверей веселого помещения, надеясь, что у него улучшится настроение, и пытаясь понять, почему эта священная берлога никогда не будет принадлежать ему. Старик был одинок. В молодости он пережил скандал, от него ушла жена. Кен сомневался в правдивости этой истории: неужели нашлась женщина, способная бросить такого замечательного человека? И тут его посетило редкое озарение: достоинства Причарда проистекали из его брошенности. Метаболическая редукция, необходимая для роста, плодотворное дробление. Но озарение тут же погасло: заглянув внутрь себя, он ударился о непостижимо гладкую, скользкую плоскость. На захламленном столе Причарда ему бросился в глаза заголовок с первой страницы свежей газеты: «Аденауэра сменит Эрхард». Моррис Штейн преподнес ему головоломку: фермент, отказывающийся от кристаллизации. Он и не заметил, как часовая стрелка ушла за цифру «5». Он поехал домой, быстро, почти лихо ввинтившись в поток на Юго-Восточной автостраде, засновал из ряда в ряд. Из головы не выходили Причард, Незнер, Штейн, мимо проносились автомобили разных марок и моделей, он тоже обходил один автомобиль за другим. Странный народ в Тарбоксе! Как этот Хейнема умудряется колесить повсюду на таком дребезжащем старье, почему Эпплби не меняют свой старый «меркьюри», раз у них есть деньги? Еще более странно, почему Причарду не досталась Нобелевская премия. Наверное, потому, что в науке он ведет себя, как в домашних увлечениях: мечется туда-сюда, проявляя больше энтузиазма, чем целеустремленности. Вспомнив про свой фотосинтез, Кен вдруг подумал, что природе свойственна прискорбная склонность к дурацкому флирту: она скрывает свои тайны, позволяя церкви сжигать на костре астрономов, лейкемии гробить детей. Если она и уступает, то из капризности, тем, кто ухаживает за ней спустя рукава, с беззаботностью, которой нет у него, Кена. Стерва! Дымовые трубы и нефтехранилища Южного Бостона уступили место орешнику вдоль Нанс-Бей. Кен добрался до дому еще до темноты. Хвала летнему времени! Кот Коттон спал в одиночестве в гостиной, свернувшись в кресле. Кен позвал Фокси и услышал ее голос. Кто-то оторвал доски, закрывавшие щели в высоких стеклянных дверях, ведущих на террасу. Фокси сидела там в плетеном кресле, с бокалом джина в руке, и глядела в сторону моря. После короткого дождика небо прояснилось. Темно-синие облака, тонкие, как игральные карты, подчеркивали линию горизонта. Верхушка маяка отражала последние лучи исчезающего солнца. — Тебе не холодно? — спросил он. — Нет, тепло. Видишь, какая я толстая? Ему захотелось дотронуться до нее для удачи, подобно тому, как в Фармингтоне, ребенком, после долгого, сидения в зарослях с криком «Свободен!» трогал «домик» — теплый клен. Фокси не двигалась, уподобившись дереву. Здесь, в полутьме террасы, ее белые волосы, розовая кожа и карие глаза были одного цвета. Сумерки наступили внезапно, как в тропиках. Кен нагнулся, чтобы поцеловать жену, и понял по холодности ее кожи, что она продрогла. Ее руки были покрыты гусиной кожей. — Идем в дом! — взмолился он. — Тут так красиво! Не за это ли мы платим? Странные речи Раньше они почти не думали о деньгах. Продвижение, признание — вот что имело смысл Словно подслушав его мысли, она продолжила: — Мы все такие зашоренные! Почти не обращаем внимания на красоту вокруг. А она день за днем перед нами, неважно, замечаем мы ее или нет. Разе не обидно? — Пойду налью чего-нибудь выпить. Она последовала за ним, рассказывая, как провела день. Она прополола и вскопала кусок бокового двора, решив, что хочет посадить белые и красные розы вдоль глухой южной стены хозяйственного флигеля. Звонили из агентства «Плимут»: оплаченный им подержанный фургон — без машины она превращалась здесь в узницу — будет готов в четверг, уже с номерами и техосмотром. Кен забыл про машину, хотя она, конечно, в ней нуждалась. В Кембридже они долго обходились вообще без машины. Перед обедом заглядывала по пути с пляжа Айрин Солц с малышом Иеремией в рюкзаке. Айрин была активной защитницей природы и переживала, что зимние штормы расплющили дюны. Где угодно давно позаботились бы об укреплении дюн, но только не в Тарбоксе. Она предложила Фокси вступить в Лигу женщин-избирательниц и выпила три чашки кофе. Когда муж только и делает, что произносит монологи, у жены вроде бы должна появиться другая эротическая отдушина, но беда людей, посвятивших себя добрым делам, заключается в том, что они и от других ждут того же, даже если их мужья так же красивы и внимательны, как ты, дорогой… Кен потягивал коктейль и гадал, куда она клонит. В гостиной, при свете, она выглядела бледной, уши и ноздри порозовели — признак возбуждения. Какие еще новости? Ах, да, она вздремнула (еще ей доставили второй том жизнеописания Пруста, гораздо более скучный, потому что детство осталось в первом томе), но ее разбудил звонок Кэрол Константин, пригласившей их на майскую вечеринку. Уж не оргия ли это? А потом она решилась: позвонила Хейнема и пригласила его приехать и взглянуть на дом. — Когда он приедет? — Уже приезжал. — И что сказал? — Примерно пятнадцать тысяч. Все зависит от того, какой объем работ ты предполагаешь. На нашем месте он бы вырыл полнопрофильный подвал, половину которого можно было бы занять кухней. Лучше бы водяное отопление, но паровое дешевле, потому что тогда трубы можно проложить в стенах, которые все равно придется поставить. В общем, тебе предстоит поговорить с ним самому. Слишком много всего надо решить. — Как насчет крыши и кровли? — Новая крыша. А пока кровлю можно залатать. — Интересно, в эти пятнадцать тысяч входят уродливые мансардные окна наверху и протекающая стеклянная крыша? — Наверх мы не поднимались. Разумеется, он знает, что это за дом. По его словам, главное — разобраться с подвалом. Он такой смешной! Все время говорил о том, как хорошо будет малышам ползать по теплому полу, и косился на мой живот. Кен внутренне насторожился, но не подал Виду. — А кухня? — За переделку кухни он намерен взять с нас тысячи четыре. Собирается снести перегородку, отделяющую кладовку, и все заменить, кроме раковины. Я сказала, что раковину из сланца лучше сохранить, и он со мной согласился. Зато сантехнику следует сменить полностью. И проводку. Выпей еще бурбону, дорогой. Она забрала у него стакан и грациозно, как парус, подгоняемый ветром, двинулась в кухню. — Мне с содовой, — сказал он ей вдогонку. Когда она вернулась, он спросил: — Он тебе понравился? Фокси ответила не сразу. Судя по складке бледных губ, она собиралась отшутиться, но вместо шутки Кен услышал: — Кажется, я смогу с ним поладить. Сегодня он был подавленный. Объяснил, что соседская кошка задушила хомяка его дочки. Кен вспомнил поднос с потрошеными лабораторными мышами и удивился, что еще находятся люди, подверженные таким сантиментам. — Да, — подтвердил он, — иметь с ним дело придется тебе. Казалось, у нее есть варианты ответа. Она быстро отбросила все, кроме одного. — Кажется, он не стремится к нам наниматься. Твой друг и он строят новые дома. Ждут демографического взрыва. — Я бы не назвал Галлахера своим другом. Хейнема порекомендовал другого подрядчика? — Я просила его кого-нибудь рекомендовать, но он ответил, что не знает, кому еще мы смогли бы доверять. Он был очень нерешительным. Кажется, у него к этому дому собственнические чувства. — Ну да, дом приглянулся его жене. Но это уже в прошлом. — Ты все время вспоминаешь его жену. — Быстрая реакция, сверкающие глаза — очень необычно! Он чувствовал, что не все знает, чуял работу неведомого химического вещества. Хейнема не вызвал у нее симпатии; эта догадка, льстящая самолюбию, но неизбежная — кому под силу с ним тягаться? — расположила его к дневному гостю. — Может, все-таки его перебудить? — сказал он. — Попробуй его очаровать. Она легко скользила по комнате, как будто проверяла, все ли на месте, водила ладонью по грубым поверхностям, которые скоро станут гладкими, прощалась с уродством — коллекцией ракушек на стене, растениями в горшках. Как-никак, целый месяц беременности она провела в их компании. Потом она сменила тему. — Как прошел день? — Не лучшим образом. У меня депрессия. «Тебе нужна другая женщина», — подумала она и сказала: — Слишком много времени занимает дорога на работу и обратно. — Скорее, слишком однообразен мыслительный процесс. Надо было податься в юристы! В Харфорте юристу стоит произнести одно смешное словечко, чтобы на всю жизнь прослыть остряком. Она засмеялась, он от неожиданности вздрогнул. Он преображался, сам того не замечая, когда заговаривал о столице штата. — Сегодня я размышлял о старике Причарде, — продолжил он грустно. Знаешь, что я понял? Что у меня не развито чутье. Я вижу только кучу сора, не различая жемчужных зерен. — Причард — старик, а ты молод. У стариков нет серьезных мыслей. — Под «серьезным» она подразумевала зреющий в ее утробе плод, темноту, в которой пока что пребывает новый Уитмен. — Не считая мыслей о смерти. — Обычно Кен не говорил таких вещей. Раньше Фокси считала, что он думает о смерти так же мало, как часы — о том, что в конце концов остановятся. Казалось, он решил для себя эту проблему еще при рождении. Она самостоятельно выработала отношение к смерти. — Нет, о таких вещах успеваешь надуматься в молодости. А в старости ничего не остается, кроме как радоваться каждому новому дню. Она приблизилась к полке на подпорках. Там лежал один-единственный забытый прежними хозяевами янтарный шарик с сетью прожилок. Она положила шарик на розовую овальную ладонь, попыталась проникнуть взглядом в его сердцевину и представить там Господа — глубокого старца, которому каждый новый день доставляет огромное счастье. Она недоумевала, почему не может поделиться своей верой с Кеном. Ее вера была невинной, как этот шарик, робкой, зато настоящей. Она бы не потребовала от него многого. Но в его присутствии ей становилось стыдно, она чувствовала себя повинной в двуличии. Кен поднял глаза, словно очнулся от сна. — Кто оторвал от дверей доски? — Он, Хейнема. — Голыми руками?.. «Прямо так, голыми руками?» «Конечно, что тут такого? Почему вы сами этого не сделали?» «Мы думали, это для чего-то нужно». «Было нужно раньше. Но зима-то кончилась. Здравствуй, весна! Ну-ка… Оторвется, никуда не денется. Я ее тихонько… Пошла! Принимайте работу!» «Я почти не бывала на террасе. Эти сетки еще можно поправить?» Он поднял кусок ржавой сетки, скомкал его и показал ей оранжевую пыль, облепившую его ладонь, как пыльца. «Новые сетки будут стоить вам гроши. Тут можно будет закрепить большие панели. Осенью вы их опустите. Летом эта терраса — самое лучшее, что есть в доме. Ловите бриз!» «Но она так затемняет гостиную! Я собиралась ее снести». «Зачем же отказываться от свободного пространства? Вы заплатили за вид. Вот он!» «Думаете, мы сделали глупость, что купили этот дом?» «Вовсе нет. Этот дом можно превратить в шикарный. Половина у вас уже есть — остов и размеры. Вторая половина — деньги». «В этот дом влюбился мой муж. Я бы предпочла жить поближе к Бостону — в Лексингтоне или Ньютауне». «Знаете…» Фраза осталась незаконченной. Он покачался на прогибающейся половице террасы, проверяя, выдержит ли она его вес. «Вы хотели что-то сказать?» «Ваша терраса может провалиться. Не советую устраивать на ней танцы». «Вы начали какую-то мысль». «Вам показалось». Она ждала. «Я собирался сказать, что мне делается грустно от вида с вашей террасы. Моей жене здесь очень понравилось, но я не осмелился сделать то, на что решился ваш муж, — взять и купить дом». «По-вашему, здесь сыграла роль смелость? А по-моему, это вопрос самоуважения». «Возможно». «Может быть, это просто не ваше место. Так бывает». «Спасибо. Именно это я и чувствовал. Я не стремлюсь жить на берегу моря. Мне приятнее ощущать вокруг твердую землю, и побольше. На случай наводнения». «Кажется, мне тоже. Ненавижу, когда промокают ноги». «Но вы, наверное, счастливы здесь? Кто-то мне говорил, что вы сами в этом признавались. Хотя это, конечно, не мое дело». Он был таким учтивым, таким смущенным, готовым в любой момент снова влезть в шкуру наемного подрядчика, что она поспешила подтвердить его предположение: «Да, вполне счастлива. Хотя немного скучаю. Зато мне понравился город и люди, с которыми я познакомилась». «Они вам понравились?» «Вас это удивляет?» «Не то, чтобы очень… Просто себе я уже не задаю вопроса, нравятся они мне или нет. Я с ними сроднился». «А они с вами?» «Отчасти. Осторожно, это и с вами может случиться». «Нет, мы с Кеном всегда были независимыми, мало имели дело с посторонними. Наверное, мы с ним холодные люди». Он достал нож и, повернувшись к ней спиной, стал Проверять оконные петли. «Придется заменить оконные переплеты». «А нельзя просто вставить вторые рамы?» «Переплеты такие гнилые, что вторым рамам будет не на чем держаться». «Надеюсь…» «На что?» «Я хотела сказать, что надеюсь пригласить вас с женой, когда дом примет приличный вид. Только я уже побаиваюсь, что она не одобрит нашу реконструкцию». Он засмеялся. Смех у него рождался гораздо глубже, чем у остальных мужчин, звучал теплее, немного смущал, даже вгонял в краску. Она попробовала обороняться. «А вообще-то странно, почему меня беспокоит, что ваша жена не одобрит то, что мы здесь натворим. Она очень симпатичная». Он засмеялся прежним смехом: «Ваш муж тоже симпатичный». |
||
|