"Памяти Джона Ингерфильда и жены его Анны" - читать интересную книгу автора (Джером Джером Клапка)ГЛАВА ВТОРАЯНо опыт не удается. По законам божеским мужчина должен покупать женщину, а женщина – отдаваться мужчине за иную плату, нежели здравый смысл. Здравый смысл не имеет хождения на брачном рынке. Мужчины и женщины, появляющиеся там с кошельком, в котором нет ничего, кроме здравого смысла, не имеют права жаловаться, если, вернувшись домой, они обнаружат, что заключили неудачную сделку. Джон Ингерфилд, предлагая Анне стать его женой, питал к ней не больше любви, чем к любому роскошному предмету обстановки, который он приобретал в то же время, и даже не пытался притворяться. Но, если бы он и попытался, она все равно бы ему не поверила; ибо Анна Синглтон в свои двадцать два года познала многое и понимала, что любовь – это лишь метеор на небе жизни, а настоящей путеводной звездой является золото. Анна Синглтон уже изведала любовь и похоронила ее в самой глубине души, а на могиле, чтобы призрак не мог подняться оттуда, навалила камни безразличия и презрения, как это делали многие женщины до и после нее. Некогда Анне Синглтон пригрезилась чудесная история. Это была история, старая, как мир, а может быть, и еще старше, но ей она тогда казалась новой и прекрасной. Здесь было все, что полагается: юноша и девушка, клятвы в верности, богатые женихи, бессердечные родители, любовь, стоившая того, чтобы ради нее бросить вызов всему миру. Но однажды в ее сон из страны яви залетело письмо, беспомощное и жалостливое: «Ты знаешь, что я люблю только тебя, – было написано в нем, – сердце мое до самой смерти будет принадлежать тебе. Но отец угрожает прекратить выплату моего содержания, а ты же знаешь, что у меня-то нет ничего, кроме долгов. Некоторые считают ее красивой, но может ли она сравниться с тобой? О, почему деньгам суждено быть нашим вечным проклятием?» – и множество других подобных же вопросов, на которые нет ответа, множество проклятий судьбе, богу и людям и множество жалоб на свою горькую долю. Анна Синглтон долго читала это письмо. Окончив и перечтя его еще раз, она встала, разорвала листок на куски и со смехом бросила в огонь, и, когда пламя, вспыхнув, угасло, она почувствовала, что жизнь ее угасла вместе с ним: она не знала, что разбитые сердца могут исцеляться. Когда Джон Ингерфилд сватается к ней и ни слова не говорит о любви, упоминая лишь о деньгах, она чувствует, что вот, наконец, искренний голос, которому можно верить. Она еще не потеряла интерес к земной стороне жизни. Приятно быть богатой хозяйкой роскошного особняка, устраивать большие приемы, променять тщательно скрываемую нищету на открытую роскошь. Все это ей предлагают как раз на тех самых условиях, которые она и сама бы выдвинула. Если бы ей предложили еще и любовь, она бы отказалась, зная, что ей нечего дать взамен. Но одно дело, когда женщина не желает привязанности, и другое – когда она ее лишена. С каждым днем атмосфера роскошного дома в Блумсбери все сильнее леденит ей сердце. Гости по временам согревают его на несколько часов и уходят, после чего там становится еще холоднее. Она старается быть безразличной к мужу, но живые существа, соединенные вместе, не могут быть безразличны друг к другу. Ведь даже две собаки на одной сворке вынуждены думать друг о друге. Муж и жена должны любить или ненавидеть, испытывать симпатии или антипатии в зависимости от того, насколько тесны или свободны связывающие их узы. По обоюдному желанию узы их брака настолько свободны, насколько позволяет приличие, и поэтому ее отвращение к нему не выходит за пределы вежливости. Она честно выполняет взятые обязательства, ибо у Синглтонов тоже есть свой кодекс чести. Ее красота, очарование, такт, связи помогают ему делать карьеру и удовлетворять свое честолюбие. Она открывает ему двери, которые в ином случае остались бы для него закрытыми. Общество, которое в ином случае прошло бы мимо него с презрительной усмешкой, сидит за его столом. Ее желания и интересы неотделимы от его. Свой долг жены она выполняет во всем, стремится угодить ему, молча сносит его редкие ласки. Все, что предусмотрено сделкой, она выполнит до конца. Он, со своей стороны, также играет свою роль с добросовестностью делового человека; более того, если вспомнить, что, угождая ей, сам он не испытывает никакого удовольствия – даже не без великодушия. Он всегда внимателен и почтителен к ней, постоянно проявляет учтивость, которая не менее искренна оттого, что не является врожденной. Каждое высказанное ею желание выполняется, каждое выражение неудовольствия принимается во внимание. Зная, что его присутствие действует на нее угнетающе, Джон Ингерфилд старается не докучать ей чаще, чем это необходимо. По временам он спрашивает себя, и не без оснований, что дала ему женитьба, действительно ли шумная светская жизнь – это самая интересная игра из тех, которыми можно заполнить досуг, и, наконец, не был ли он счастливее в своей квартире над конторой, чем в этих роскошных, сверкающих комнатах, где он всегда выглядит и ощущает себя незваным гостем. Единственное чувство, которое породила в нем близость с женой, – это чувство снисходительного презрения. Так же как нет равенства между мужчиной и женщиной, так не может быть и уважения. Она – совершенно иное существо. Он способен смотреть на нее либо как на нечто высшее, либо как на нечто низшее. В первом случае мужчина в большей или меньшей степени влюблен, а любовь была чужда Джону Ингерфилду. Даже используя в своих целях ее красоту, очарование, такт, он презирает их как оружие слабого пола. Так и живут они в своем большом доме. Джон Ингерфилд и жена его, Анна, далекие и чужие друг другу, и ни один не проявляет желания узнать другого поближе. Он никогда не говорит с ней о своих делах, а она никогда не спрашивает. Чтобы вознаградить себя за те немногие часы, на которые ему приходится отрываться от дел, он становится суровее и требовательнее; он делается более строгим хозяином, неумолимым кредитором, жадным торговцем, выжимая из людей все до последнего, лихорадочно стремясь стать еще богаче, чтобы иметь возможность потратить больше денег на игру, которая с каждым днем становится для него все более утомительной и неинтересной. И груды бочонков на его пристанях растут и множатся; его суда и баржи плывут по грязной реке бесконечными караванами; вокруг его заплывших жиром котлов роится еще больше изнемогающих, грязных созданий, превращающих масло и сало в золото. Но вот однажды летом из своего гнезда где-то далеко на Востоке вылетает на Запад зловещая тварь. Покружившись над предместьем Лаймхаус, увидев здесь тесноту и грязь и почуяв манящее зловоние, она снижается. Имя этой твари – тиф. Сначала она таится незамеченной, тучнея от жирной и обильной пищи, которую находит поблизости, но, наконец, став слишком большой для того, чтобы прятаться дольше, она нагло высовывает свою чудовищную голову, и белое лицо Ужаса с криком проносится по улицам и переулкам, врывается в контору Джона Ингерфилда и громко заявляет о себе. Джон Ингерфилд на некоторое время погружается в раздумье. Затем он садится на лошадь и по ухабам и рытвинам во весь опор скачет домой. В прихожей он встречается с Анной и останавливает ее. – Не подходите ко мне близко, – говорит он спокойно. – В Лаймхаусе эпидемия; говорят, болезнь передается даже через здоровых людей. Вам лучше уехать из Лондона на несколько недель. Отправляйтесь к отцу; когда все кончится, я приеду за вами. Он далеко обходит ее и поднимается наверх, где несколько минут разговаривает со своим камердинером. Спустившись, он снова вскакивает в седло и уезжает. Немного спустя Анна поднимается в его комнату. Слуга, стоя на коленях, укладывает чемодан. – Куда вы его повезете? – спрашивает она. – На пристань, сударыня, – отвечает слуга. – Мистер Ингерфилд намерен пробыть там день или два. Тогда Анна усаживается в большой пустой гостиной и в свою очередь начинает размышлять. Джон Ингерфилд, вернувшись в Лаймхаус, видит, что за короткое время его отсутствия эпидемия сильно распространилась. Раздуваемый страхом и невежеством, питаемый нищетой и грязью, этот бич, подобно огню, охватывает квартал за кварталом. Болезнь, долгое время таившаяся, теперь появилась одновременно в пятидесяти разных местах. Не было ни одной улицы, ни одного двора, которых она бы миновала. Более десятка рабочих Джона уже слегло. Еще двое свалились замертво у котлов за последний час. Паника доходит до невероятных размеров. Мужчины и женщины срывают с себя одежду, чтобы посмотреть нет ли пятен или сыпи, находят их или воображают, что нашли, и с криком, полураздетые, выбегают па улицу. Два человека, встретившись в узком проходе, кидаются назад, страшась даже пройти близко друг от друга. Мальчик нагибается, чтобы почесать ногу – поступок, который в обычных условиях не вызвал бы в этих краях особого удивления. Моментально все в ужасе бросаются вон из комнаты, и сильные давят слабых в своем стремлении скрыться. В то время не было организованной борьбы с болезнью. В Лондоне нашлись добрые сердца и руки, готовые оказать помощь, но они еще недостаточно сплочены для того, чтобы противостоять столь стремительному врагу. Есть немало больниц и благотворительных учреждений, но большинство из них содержится в Сити на средства отцов города исключительно для бедных граждан и членов гильдий. Немногочисленные бесплатные больницы плохо оборудованы и уже переполнены. Грязный, расположенный на отлете Лаймхаус, всеми позабытый, лишенный всякой помощи, вынужден защищаться собственными силами. Джон Ингерфилд созывает стариков и с их помощью пытается пробудить здравый смысл и рассудок у своих обезумевших от ужаса рабочих. Стоя на крыльце конторы и обращаясь к наименее перепуганным из них, он говорит о том, какую опасность таит в себе паника, и призывает к спокойствию и мужеству. – Мы должны встретить бедствие и бороться с ним, как мужчины! – кричит он сильным, покрывающим шум голосом, который не раз сослужил службу Ингерфилдам на полях сражений и на разбушевавшихся морях. – В нашей среде не должно быть трусливого эгоизма и малодушного отчаяния. Если нам суждено умереть, мы умрем, но с божьей помощью мы постараемся выжить. В любом случае мы сплотимся и будем помогать друг другу. Я не уеду отсюда и сделаю для вас все возможное. Ни один из моих людей не останется без помощи. Джон Ингерфилд умолкает, и, когда звуки его сильного голоса затихают вдали, за его спиной раздается нежный голос, чистый и твердый: – Я также пришла сюда, чтобы быть с вами и помогать своему мужу. Я буду ухаживать за больными и надеюсь принести вам пользу. Мой муж и я сочувствуем вашей беде. Я уверена, что вы будете мужественны и терпеливы. Мы вместе сделаем все возможное и не будем терять надежды. Он оборачивается, готовый увидеть за собой пустоту и подивиться помрачению своего рассудка. Она вкладывает свою руку в его, и они смотрят друг другу в глаза; и в это мгновение, в первый раз в жизни, эти два человека по-настоящему видят друг друга. Они не говорят ни слова. На разговоры нет времени. У них масса работы, очень срочной работы, и Анна хватается за нее с жадностью женщины, долгое время тосковавшей по радости, которую приносит труд. И при виде того, как она быстро и спокойно движется среди обезумевшей толпы, расспрашивая, успокаивая, мягко отдавая распоряжения, у Джона возникает мысль: вправе ли он позволить ей остаться здесь и рисковать жизнью ради его людей? И за ней другая: а как он может помешать ей? Ибо за этот час он осознал, что Анна – не его собственность: что он и она – как бы две руки, повинующиеся одному господину; что, работая вместе и помогая друг другу, они не должны мешать один другому. Пока Джон еще не до конца понимает все это. Самая мысль кажется ему новой и странной. Он чувствует себя, как ребенок в волшебной сказке, внезапно обнаруживший, что деревья и цветы, мимо которых он небрежно проходил тысячи раз, могут думать и говорить. Один раз он шепотом предупреждает ее о трудностях и об опасности, но она отвечает просто: «Я обязана заботиться об этих людях так же, как и ты. Это моя работа», – и он больше не настаивает. Анна обладает чисто женским врожденным умением ухаживать за больными, а ее острый ум заменяет ей опыт. Заглянув в две-три грязные лачуги, где живут эти люди, она убеждается, что для спасения больных необходимо поскорее вывезти их оттуда. И она решает превратить огромную контору – длинную, высокую комнату на другом конце пристани – во временную больницу. Взяв в помощь семь или восемь женщин, на которых можно положиться, она приступает к осуществлению своего замысла. Она обращается с гроссбухами, словно это книги стихов, а товарные накладные – какие-нибудь уличные баллады. Пожилые клерки стоят, ошеломленные, воображая, что наступил конец света и мир стремительно проваливается в пустоту, по вот их бездеятельность замечена и их самих заставляют совершить святотатство и помочь разрушению собственного храма. Анна отдает распоряжения ласково, с самой очаровательной улыбкой, но все же они остаются распоряжениями, и никому даже в голову не приходит ослушаться их. Джон – суровый, властный, непреклонный Джон, к которому с тех пор, как он 'девятнадцать лет назад окончил торговую школу Тейлора, ни разу не обращались тоном более повелительным, чем робкая просьба, и который, случись что-либо подобное, решил бы, что внезапно нарушились законы природы, – неожиданно для себя оказывается на улице, спешит к аптекарю, на мгновение замедляет шаги, недоумевая, зачем и для чего он делает, это, соображает, что ему ведено сделать это и живо вернуться назад, изумляется, кто посмел приказать ему, вспоминает, что приказала Анна, не знает, что об этом подумать, но торопливо продолжает путь. Он «живо возвращается назад», получает похвалу за то, что вернулся так быстро и доволен собой; его снова посылают уже в другое место с указаниями, что сказать, когда он придет туда. Он отправляется (ибо постепенно привыкает к тому, что им командуют). На полпути его охватывает сильная тревога, так как, попытавшись повторить поручение, чтобы убедиться, что правильно запомнил его, он обнаруживает, что все забыл. Он останавливается в волнении и беспокойстве, размышляет, не выдумать ли что-нибудь от себя, тревожно взвешивает шансы – что будет, если он поступит так и это раскроется. Внезапно, к своему глубочайшему изумлению и радости, он вспоминает слово в слово, что ему было сказано, и спешит дальше, снова и снова повторяя про себя поручение. Он делает еще несколько шагов, и тут происходит одно из самых необычайных событий, которые случались на той улице до или после этого! Джон Ингерфилд смеется. Джон Ингерфилд с Лавандовой верфи, пройдя две трети улицы Крик-Лейн, бормоча что-то себе под нос и глядя в землю, останавливается посреди мостовой и смеется; и какой-то маленький мальчик, который потом рассказывает об этом до конца своих дней, видит и слышит его и со всех ног мчится домой, чтобы сообщить удивительную новость, и мать задает ему хорошую порку за то, что он говорит неправду. Весь этот день Анна героически трудится, и Джон помогает ей, а иногда и мешает. К ночи маленькая больница готова, три кровати уже поставлены и заняты; и вот теперь, когда сделано все возможное, они с Джоном поднимаются наверх в его прежние комнаты, расположенные над конторой. Джон вводит ее туда не без опаски, ибо по сравнению с домом в Блумсбери они выглядят бедными и жалкими. Он усаживает ее в кресло у огня, просит отдохнуть, а затем помогает старой экономке, никогда не отличавшейся особой сообразительностью, а теперь совершенно обезумевшей от страха, накрыть на стол. Анна наблюдает, как он двигается по комнате. Здесь, где проходила его настоящая жизнь, он, пожалуй, больше является самим собой, чем в чуждой ему светлой обстановке; и этот простой фон, по-видимому, выгодно оттеняет его; Анна поражена, как это она не замечала раньше, что он – хорошо сложенный, красивый мужчина. И он вовсе не стар. Что это – неужели из-за плохого освещения? Он выглядит почти молодо. А почему бы ему и не выглядеть молодо, если ему всего лишь тридцать шесть, а в таком возрасте мужчина еще во цвете лет? Анна недоумевает, почему она раньше всегда думала о нем как о пожилом человеке. Над большим камином висит портрет одного из предков Джона – того мужественного капитана Ингерфилда, который предпочел вступить в бой с королевским фрегатом, но не выдал своего матроса. Анна переводит глаза с мертвого лица на живое и улавливает явное сходство между ними. Прикрыв глаза, она мысленно видит перед собой сурового капитана, бросающего врагу свой вызов, и у него то же лицо, что и у Джона несколько часов назад, когда он говорил: «Я намерен остаться здесь с вами и сделать для вас все возможное. Никто из моих людей не останется без помощи». Джон пододвигает ей стул, и в это мгновение на него падает свет. Она украдкой бросает еще один взгляд на его лицо – сильное, суровое, красивое лицо человека, способного на благородные поступки. Анна задумывается о том, смотрел ли он на кого-нибудь с нежностью; внезапно ощущает при этой мысли острую боль; отвергает эту мысль как невозможную; пытается представить себе, как пошло бы ему выражение нежности; чувствует, что ей хотелось бы видеть на его лице выражение нежности просто из любопытства; размышляет, удастся ли это ей когда-нибудь. Она пробуждается от своей задумчивости, когда Джон с улыбкой сообщает ей, что ужин готов, и они усаживаются друг против Друга, чувствуя странное смущение. С каждым днем работа становится все более напряженной; с каждым днем враг становится все более сильным, беспощадным, неодолимым, и с каждым днем, борясь против него бок о бок, Джон Ингерфилд и жена его Анна все более сближаются. В битве жизни познается цена сплоченности. Анне приятно, почувствовав усталость, поднять голову и увидеть, что он рядом; приятно среди окружающего тревожного шума услышать его громкий, сильный голос. И, видя, как красивая фигура Анны двигается взад и вперед, среди ужаса и горя, видя ее красивые быстрые руки, делающие свое святое дело, ее проникающие в душу глаза, в которых мерцает глубокая нежность; слыша ее ласковый, чистый голос, когда она смеется, радуясь вместе с другими, успокаивает беспокойных, мягко приказывает, кротко упрашивает, – Джон чувствует, как в его мозг заползают странные новые мысль относительно женщин вообще, и этой женщины в особенности. Однажды, роясь в старом ящике, он случайно находит книжку рассказов из Библии с цветными картинками. Он любовно переворачивает изорванные страницы, вспоминая давно минувшие воскресные дни. Одну картинку, изображающую группу ангелов, он рассматривает особенно долго: ему кажется, что в самом юном ангеле с менее суровыми, чем у остальных, чертами он улавливает сходство с Анной. Он долго смотрит на картинку. Внезапно у него возникает мысль: как хорошо бы наклониться и поцеловать нежные ноги у такой женщины! И, подумав это, он вспыхивает, как мальчик. Так на почве человеческих страданий вырастают цветы человеческой любви и счастья, а цветы эти роняют семена бесконечного сочувствия человеческим невзгодам, ибо все в мире создано богом для благой цели. При мысли об Анне лицо Джона смягчается, и он становится менее суровым; при воспоминании о нем ее душа становится тверже, глубже, полнее. Все помещения склада превращены в палаты, и маленькая больница открыта для всех, ибо Джон и Анна чувствуют, что весь мир – это их люди. Груды бочек исчезли – их перевезли в Вулвич и Грейвзенд, убрали с дороги и свалили где попало, словно масло и сало и золото, в которые они могут быть обращены, не имеют в этом мире большого значения и о них не стоит и думать, когда нужно помочь братьям в беде. Дневной труд кажется им легким в ожидании того часа, когда они останутся вдвоем в старой невзрачной комнате Джона над конторой. Правда, стороннему наблюдателю могло бы показаться, что в такие часы они скучают; они странно застенчивы, странно молчаливы, боятся дать волю словам, ощущая бремя невысказанных мыслей. Однажды вечером Джон, заговорив не потому, что в этом была какая-либо необходимость, а лишь для того, чтобы услышать голос Анны, заводит речь о круглых коржиках, припомнив, что его экономка великолепно их готовила, и не прочь узнать, – не забыла ли она еще свое искусство. Анна трепещущим голосом, словно коржики – это какая-нибудь щекотливая тема, сообщает, что она сама с успехом пробовала готовить их. Джон, которому всегда внушали, что такой талант – необычайная редкость и, как правило, передается по наследству, вежливо сомневается в способностях Анны, почтительно предполагая, что она имеет в виду сдобные булочки. Анна возмущенно отвергает подобное подозрение, заявляет, что прекрасно знает разницу между коржиками и сдобными будочками, и предлагает доказать свое умение, если только Джон спустится вместе с нею на кухню и отыщет все необходимое. Джон принимает вызов и неловко ведет Анну вниз одной рукой, другой держа перед собой свечу. Уже одиннадцатый час, и старая экономка спит. При каждом скрипе ступеньки они замирают и прислушиваются, не проснулась ли она. Затем, убедившись, что все тихо, они снова крадутся вперед, подавляя смех и тревожно спрашивая друг у друга, наполовину в шутку, наполовину всерьез, что сказала бы старая чопорная старуха, если бы спустилась вниз и застала их там. Они достигают кухни – скорее благодаря дружелюбию кошки, чем знакомству Джона с географией собственного дома: Анна разводит огонь и очищает стол для работы. Какую помощь может оказать ей Джон и зачем ей понадобилось, чтобы он ее сопровождал, – на эти вопросы Анне, пожалуй, нелегко было бы дать вразумительный ответ. Что же касается «отыскания всего необходимого», он не имеет ни малейшего представления о том, где что лежит, и от природы не наделен особой сообразительностью. Когда его просят найти муку, он прилежно ищет ее в ящиках кухонного стола; когда его посылают за скалкой – внешний вид и основные признаки которой ему описаны для облегчения задачи, – он после долгого отсутствия возвращается с медным пестиком. Анна смеется над ним, но, по правде говоря, может показаться, что и она не менее бестолкова, ибо только когда руки у нее уже все в муке, ей приходит в голову, что она не приняла предварительных мер, необходимых для приготовления любого кушания, – не закатала рукава. Она протягивает Джону руки, сначала одну, а потом другую, и ласково просит его сделать это. Джон очень медлителен и неловок, но Анна чрезвычайно терпелива. Дюйм за дюймом он закатывает черный рукав, обнажая белую круглую руку. Сотни раз видел он эти прекрасные руки, обнаженные до плеч, сверкающие драгоценностями, но никогда раньше не замечал их удивительной красоты. Ему хочется обвить их вокруг своей шеи, и в то же время, испытывая муки Тантала, он боится, что прикосновение его дрожащих пальцев ей неприятно. Анна благодарит его и извиняется за причиненное беспокойство, а он, пробормотав что-то бессмысленное, глупо молчит, глядя па нее. По-видимому, Анне достаточно одной руки для стряпни, так как вторая остается лежать в бездействии на столе – очень близко от руки Джона, но она словно не замечает этого, целиком поглощенная своим делом. Каким образом возникло у него такое побуждение, кто научил его, мрачного, трезвого, делового Джона, столь романтическим поступкам – навеки останется тайной; но в одно мгновение он опускается на колени, покрывая испачканную мукой руку поцелуями, и в следующий миг руки Анны обвиваются вокруг его шеи, а губы прижимаются к его губам, и вот уже стена, разделявшая их, рухнула, и глубокие воды их любви сливаются в одип стремительный поток. С этим поцелуем они вступают в новую жизнь, куда нам нет нужды следовать за ними. Должно быть, эта жизнь наполнена необычайной красотой самозабвения и взаимной преданности – пожалуй, она слишком идеальна для того, чтобы долго остаться неомраченной земными горестями. Те, кто помнит их в эту пору, говорят о них, понижая голос, словно о видениях. В те дни лица их, казалось, излучали сияние, а в голосах звучала несказанная нежность. Они забывают об отдыхе, словно не чувствуя усталости. Днем и ночью они появляются то тут, то там среди сраженных несчастьем людей, принося с собой исцеление и покой; но вот, наконец, болезнь, подобно насытившемуся хищнику, уползает медленно в свое логово, и люди ободряются, вздыхают с облегчением. Однажды, возвращаясь с обхода, продолжавшегося дольше обычного, Джон чувствует, как члены его постепенно охватывает слабость, и ускоряет шаги, стремясь поскорее добраться до дома и отдохнуть. Анна, которая не ложилась всю прошлую ночь, вероятно спит, и, не желая ее беспокоить, он проходит в столовую и располагается в кресле у огня. В комнате холодно. Он шевелит поленья, но жар не усиливается. Он придвигает кресло к самому камину и склоняется к огню, положив ноги па решетку и протянув руки к пламени, и все же продолжает дрожать. Сумерки наполняют комнату, понемногу сгущаясь. Джон равнодушно удивляется, почему время летит так быстро. Вскоре он слышит поблизости голос, медленный и монотонный, который очень знаком ему, хотя он и не в состоянии вспомнить, кому этот голос принадлежит. Он не поворачивает головы, но вяло прислушивается. Голос говорит о сале: сто девяносто четыре бочонка сала, и все они должны быть помещены один в другой. Это невозможно сделать, обиженно жалуется голос. Они не входят один в другой. Бесполезно пытаться втиснуть их. Гляди! Вот они снова рассыпались. В голосе звучит раздражение и усталость. Господи! Ну что им надо! Разве они не видят, что это невозможно? Какие идиоты! Внезапно он узнает голос, вскакивает и дико озирается, стараясь понять, где он. Огромным напряжением воли ему удается удержать ускользающее сознание. Обретя уверенность в себе, он, крадучись, выбирается из комнаты и спускается по лестнице. В прихожей он останавливается и прислушивается; в доме все тихо. Он добирается до лестницы, ведущей в кухню, и тихо зовет экономку, которая поднимается к нему, задыхаясь и кряхтя после каждой ступеньки. Не подходя к ней близко, он шепотом спрашивает, где Анна. Экономка отвечает, что она в больнице. – Скажите ей, что меня внезапно вызвали по делу, – торопливо шепчет он. – Я пробуду в отсутствии несколько дней. Попросите ее уехать отсюда и немедленно возвратиться домой. Теперь они могут обойтись без нее. Скажите ей, чтобы она отправлялась домой немедленно. Я тоже приеду туда. Он направляется к двери, но останавливается и снова оглядывается по сторонам. – Скажите ей, что я прошу, я умоляю ее не оставаться здесь больше ни одного часа. Самое страшное позади. Теперь ее может заменить любая сиделка. Скажите ей, что она должна вернуться домой сегодня же вечером. Если она любит меня, пусть уезжает немедленно. Экономка, несколько смущенная его горячностью, обещает передать все это и спускается вниз. Он берет шляпу и плащ со стула, куда он их бросил, и снова поворачивает к выходу. В это мгновение открывается дверь и входит Анна. Он кидается назад, в темноту, и прижимается к стене. Анна, смеясь, окликает его, а затем, так как он не отзывается, спрашивает встревоженным тоном: – Джон… Джон… милый! Это ты? Где же ты? Затаив дыхание, он еще глубже забивается в темный угол; Анна, думая, что это почудилось ей в полумраке, проходит мимо него и подымается по лестнице. Тогда он крадется к выходу, выскальзывает на улицу и тихо затворяет за собой дверь. Через несколько минут старая экономка взбирается наверх и передает ей слова Джона. Анна в полном недоумении подвергает бедную старуху суровому допросу, но не может больше ничего добиться. Что все это значит? Какое «дело» может заставить Джона, который в течение десяти недель и не помышлял о делах, покинуть ее таким образом – не сказав ни слова, не поцеловав ее! Внезапно она вспоминает, что несколько минут назад окликнула его, когда ей показалось, что она его видит, а он не ответил; и ужасная правда неумолимо предстает перед ней. Она снова затягивает ленты своей шляпки, которые начала было развязывать, спускается вниз и выходит на мокрую улицу. Она торопливо направляется к дому единственного живущего поблизости доктора – большого, грубоватого человека, который в течение этих двух страшных месяцев был их главной опорой и поддержкой. Доктор встречает ее в дверях, и по его смущенному выражению она сразу же догадывается обо всем. Напрасно пытается он разубедить ее: откуда ему знать, где Джон? Кто сказал ей, что Джон заболел – такой большой, сильный, здоровый малый? Она слишком много работала, и поэтому эпидемия не выходит у нее из головы. Она должна немедленно вернуться домой, иначе заболеет сама. Право же, с ней это может случиться гораздо скорее, чем с Джоном. Анна, подождав, пока он, расхаживая взад в вперед по комнате, кончит выдавливать из себя неуклюжие фразы, мягко, не обращая внимания на его уверения, говорит: – Если вы не скажете мне, я узнаю у кого-нибудь другого, вот и все. – Затем, уловив в нем секундное – колебание, она кладет свою маленькую ручку на его грубую лапу и с бесстыдством горячо любящей женщины вытягивает из него все, что он обещал держать в тайне. И все же он останавливает ее, когда она собирается уходить. – Не тревожьте его сейчас, – говорит он. – Он разволнуется. Подождите до завтра. И вот, в то время как Джон считает бесконечные бочонки с салом, Анна сидит у его кровати, ухаживая за своим последним «пациентом». Нередко в бреду он зовет ее, и она берет его горячую руку и держит ее в своих, пока он не засыпает. Каждое утро приходит доктор, смотрит на него, задает несколько вопросов и делает несколько обычных указаний, но не говорит ничего определенного. Пытаться обмануть ее бесполезно. Дни медленно тянутся в полутемной комнате. Анна видит, как его худые руки становятся все тоньше, а его запавшие глаза – все больше; и все же она остается странно спокойной, словно удовлетворена чем-то. Незадолго перед концом наступает час, когда к Джону возвращается сознание. Он глядит на нее с благодарностью и упреком. – Анна, почему ты здесь? – спрашивает он тихо и с трудом. – Разве тебе не передали мою просьбу? В ответ она смотрит на него своими бездонными глазами. – Разве ты уехал бы, бросив меня здесь умирать? – спрашивает она со слабой улыбкой. Она еще ниже склоняется над ним, так что ее мягкие волосы касаются его лица. – Наши жизни были слиты воедино, любимый, – шепчет она. – Я не могла бы жить без тебя: богу это известно. Мы всегда будем вместо. Она целует его, кладет его голову к себе на грудь и нежно гладит его, как ребенка; и он обнимает ее своими слабыми руками. Скоро она чувствует, как эти руки начинают холодеть, и осторожно опускает его на кровать, в последний раз смотрит ему в глаза, а потом закрывает веки. Рабочие просят разрешения похоронить его на ближнем кладбище, чтобы никогда не расставаться с ним; получив согласие Анны, они приготовляют все сами, желая, чтобы все было сделано только любящими руками. Они положили его у церковного крыльца, чтобы, входя в церковь и выходя оттуда, проходить близ него; и один из них, искусный каменотес, сделал этот надгробный камень. Наверху он высек барельеф, изображающий доброго самаритянина, который склонился над страждущим братом, а под ним надпись: «Памяти Джона Ингерфилда». Кроме того, он хотел высечь еще стих из Библии, но грубоватый доктор остановил его: – Лучше оставьте место на тот случай, если придется добавить еще одно имя. И на короткое время камень остается незаконченным, пока, через несколько недель, та же рука не добавляет слова: «и жены его Анны». |
||
|