"Семнадцатый самозванец" - читать интересную книгу автора (Балязин Вольдемар)Глава двадцать четвертая. Начало концаКостя получил «повелительный лист» Тимофея 9 августа 1651 года. Он все сделал, как ему было валено, и с помощью верных людей — Нумерса и Шоттена — отплыл на шхуне ревельского морехода Георга Вилькина, часто навещавшего Швецию. Однако дальше дела у Кости пошли хуже: непогода, разыгравшаяся в открытом море, четыре недели трепала утлое суденышко, пока, наконец, полуразбитая шхуна с порванными снастями и проломленным бортом притащилась в Стокгольм. Костя сразу же начал поиски Тимоши. Вилькин показал ему дорогу к русскому торговому двору, где останавливались всеведущие купцы, среди которых Костя надеялся найти словоохотливых соотечественников, особо добрых к своим землякам, оказавшимся, как и они — на чужбине. И верно: на торговом дворе сразу же попали Косте ивангород-ские купцы Иван Лукин, Петр Белоусов и шведский торговый человек Петр Торреус — друзья и доброхоты Анкудинова, с которыми судьба свела Тимощу ещё в Нарве. Но на этом удачи Кости в Стокгольме кончились и Иван, и оба Петра в един глас сообщили ему, что князь Иван Васильевич уехал в Нарву и велел Константину Евдокимовичу Конюховскому плыть туда же. Костя чуть не заплакал от досады: столько мучений принял он на море, спеша к своему другу и побратиму — и вот, на тебе — приходится ни с чем отправляться восвояси. Долго не уходил с гостиного двора Костя. Расспрашивал — кто да когда поедет в Ревель, сколько берут за перевоз свойские люди, что следует в Стокгольме купить, чтоб с выгодой в Нарве продать. И о многом другом переговаривал с русскими людьми Костя, оттягивая момент расставания с соотечественниками. И когда совсем уж было собрался он пойти со двора, появился возле него человечек — сутулый, маленький, остроносый. Всё у человечка — глазки, роток, ручки — было столь мало, как у несмышленого ещё дитяти. Карлик, постояв несколько минут рядом с Костей, на глазах наливался радостью. И, наконец, ударив себя по лбу, воскликнул, сильно окая на волжский манер: — Константин Евдокимович! Свет ты мой! Да ведь ты не иначе, как князя Ивана Васильевича ближний человек и собинный друг. А я ему, Ивану свет Васильевичу, первый во всей Стекольне приятель и доброхот! — А тебя, добрый человек, как звать? — спросил Костя карлика, пытаясь заглушить чувство неприязни и брезгливости, возникшее у него при первом взгляде на доброхота. — Федором Силиным звать меня, — живо откликнулся карлик и с неожиданной силой затряс Косте руку. — А сам-то откуда будешь? — спросил Костя. — Ярославские мы, — с готовностью ответил словоохотливый Силин. Издавна торговлишкой промышляем. Последние годы через Ивангород и Нарву в Стекольцу ходим. Я об Иване Васильевиче ещё в Нарве слышал. Говорили мне о великом его разуме и доброродстве многие люди, а особливо начальный в Нарве человек воевода Яган ван Горн. Все сходилось в речах Силина, а особенно — добрые слова коменданта Нарвы ван Горна, у которого Костя побывал в доме вместе с Тимошей и сам был свидетелем того, как ласково и сердечно принял их Горн. Когда Костя пошел со двора в гавань, Силин увязался за ним, и расстался только после того, как Конюхов согласился вечером прийти к нему в гости на дружескую трапезу. — Кого ещё позовешь? — спросил Костя и Силин назвал ему Лунина и Белоусова. «Эко славно все получается, — подумал Костя. — Посижу с верными людьми — и с приятностью, и с пользою для дела». Силин встретил Конюхова у ворот гостинного двора и с великою поспешностью стал звать его, улыбаясь и кланяясь. Пропустив Костю в низкую дверь постоялой избы, Силин в темных, тесно заставленных сенях оббежал его и распахнул ещё одну дверь — в горницу. Горница была велика, но не просторна. По русскому обычаю чуть ли не половину её занимала печь, посередине стоял большой стол с широкими скамьями с обеих сторон. Тусклый свет скупо проникал сквозь желтую слюду в окнах и от этого в горнице было нерадостно и неуютно. Переступив порог, Костя различил в полумраке нескольких человек, сидевших вдоль стола. Свечи ещё не зажигали, лишь светилась в углу под образами лампадка, но от неё только тени становились темнее и гуще, а света не прибавлялось. Присмотревшись, Костя не увидел ни Белоусова, ни Лунина. За столом сидели незнакомые ему люди. Под образами, на самом почетном месте, сидел, будто проглотив аршин, рыжеватый, нарядно и богато одетый мужчина. Черными на выкате глазами он неотрывно глядел на Костю. Рядом с ним сидел поп — в черной ризе, с наперсным серебряным крестом. Вид у попа был не то виноватый, не то рассеянный. Еще четверо сидели на лавке спинами к вошедшему. Силин остановился у лечи и растаял в тени. — Ну, проходи, проходи, Константин Евдокимович, — криво усмехаясь, проговорил черноглазый. Костя шагнул вперед, а четверо, сидевшие на лавке, встали и заслонили собою дверь. — Садись, Константин Евдокимович, в ногах правды нет, — так же насмешливо продолжал чернобородый. Костя оглянулся, перехватил недобрые взгляды четверых и понял: «Попался». Костя ухмыльнулся и проговорил лукаво: — В детстве, когда учили меня грамоте, учитель мой говорил мне не однажды: «И дали мне в пищу желчь, и в жажде моей напоили меня уксусом. Да будет трапеза их сетью им, и пиршество их — западнею». — Чего это ты? — спросил озадаченный иносказанием Головнин. — Не я это, а царь Давид, — усмехнулся Костя. Не выдавая колнения, Костя сел поближе к чернобородому и в тон ему ответил: — Верно сказано; каков пир, таковы и гости. А я гляжу — ни еды, ни питья на стол не собрано, а гости — все за столом. — А мы, Константин Евдокимович, вперед с тобой поговорим, а уж потом и пировать станем, — согнав улыбку с лица, произнес чернобородый. — Можно и поговорить, только для начала недурно бы знать — с кем? — Государев посол, стольник Герасим Сергеевич Головнин мое имя, важно ответил чернобородый. «Вот, значит, кто это», — подумал Костя. Однако испуга не почувствовал: что могли сделать ему царские холопы в чужой земле, где люди жили по иным законам? А те законы скорее помогали ему, Косте, чем мешали. — Нам, Костка, — оставив вдруг насмешливое величанье Конюхова Константином Евдокимовичем, зло и грубо проговорил Головнин, — о воровстве твоем известно довольно. И ежели ты соучастника своего Тимошку изловить нам поможешь, то будет тебе от государя прощенье, а от меня — награда. — Не понимаю я, о ком ты говоришь, стольник Герасим, — ответил Костя спокойно. — О подьячишке худом, воришке Тимке, что выдает себя за великородного человека — князя Шуйского, вот о ком говорю я, — ответил Головнин. — Не собрал бы ты вокруг себя полдесятка холопей, набил бы я тебе рожу, — сказал Костя хрипло и, повернувшись, хотел было пойти к двери, как все, кто в избе был, тотчас же набросились на него и, повалив на пол, стали вязать. Хоть и силен был. Костя, но с такою оравой сладить и он не мог. Кричал только: — Малоумные! Нешто вы на Москве? Кто же вам волю дал честного человека вязать и бить? Головнин пнул связанного в бок сапогом и велел посадить его в молитвенный амбар: там и решётки на окнах были прочнее, и замок поувесистей. А чтоб не привлек криком кого из посторонних, велел сунуть в рот ему кляп. Костю, как мешок, перетащили из избы в амбар и кинули на голый пол. Он долго ворочался и извивался, пытаясь развязать хотя бы руки, но только к утру сумел вытолкнуть изо рта тугую мокрую холстину, и подкатившись к окну, громко закричал, призывая на помощь. Однако в амбар прибежали не те, кого он ждал, а поп Емельян с холопами. Сев на него верхом, они снова затолкали Косте выплюнутый на пол кляп и привязали для верности к столбу, подпиравшему потолок амбара. В суматохе дверь амбара осталась раскрытое настежь и несколько человек, из тех, что жили на постоялом дворе, привлеченные криками, заглянули внутрь. Их лица — испуганные, удивленные, с растрепанными со сна волосами как во сне промелькнули перед Костей. Однако среди них он увидел и хорошо знакомое лицо своего нарвского знакомца и приятеля Петра Белоусова. Через час стражники стокгольмского губернатора вызволили Костю из неволи и привезли к канцлеру Акселю Оксеншерне. Канцлер, выслушав Костю, велел ему идти куда угодно, однако сказал, что со дня на день его вызовут на суд и Косте нужно будет снова повторить все здесь сказанное. Конюхов ушел, а канцлер велел привезти к нему московского посла. Однако Головнин сказался больным и к канцлеру не поехал. Тогда Оксеншерна велел передать Головкину, что королева не сможет принять царского посла, пока он не побывает у канцлера. Головнин для приличия проболел ещё день и после этого явился к Оксеншерне. Старый дипломат, сухо поклонившись, сказал: — Я прощу вас, господин посол, объяснить мне, что произошло три дня назад в церкви русского гостиного двора. — Я не поп, — ответил Головнин насмешливо, и что в церкви бывает — не всегда знаю. Оксеншерна вспыхнул: — Тогда я скажу, что там случилось. Вы схватили вольного человека и, повязав веревками, кинули его в церковь. — Вора мы повязали, боярин Аксель, нашего государя супостата, произнес Головнин таким тоном, каким говорят с непонятливыми детьми. Оксеншерна, раздражаясь, проговорил: — В королевстве Шведском и в иных христианских государствах послы, представляющие персону своего государя не могут вести себя как лесные разбойники. В каждой стране есть свои законы и их следует соблюдать. Что было бы, если бы шведский посол в Москве обманом заманил к себе на подворье какого-либо человека и там стал бить его и мучить? Головнин искренне не понимал, чем недоволен канцлер и, возражая, говорил: — Боярин Аксель! Пойманный нами человек — худой подписок, дурной человечишко, вор, тать и нашего государя супостат. От него и в свойской земле можно ждать многого убийства и воровства. И мы его взяли, чтобы и свейским людям тот вор, какого дурна не учинил. И тебе бы, боярин Аксель, за то наше дело нам следовало спасибо сказать, а ты вора выпустил, а мне, государеву послу, говоришь непонятные слова и чинишь великую досаду. Оксеншерна, махнув рукой с раздражением, ответил, что скоро в Стокгольм приедет королева и сама решит это дело. Христина, узнав обо всем происшедшем, приказала учредить следственную комиссию под председательством канцлера. — Эти варвары считают, что могут делать в нашей стране все, что им заблагорассудится, — сказала королева. — Граф, я прощу вас преподнести хороший урок московским дикарям. Оксеншерна постарался угодить королеве, тем более, что и сам хотел того же. Он учинил многодневное нудное разбирательство, во время которого были заслушаны все участники нападения на Конюхова, русский купец Силин, заманивший его в избу к стольнику, сам стольник Головнин, его многочисленные слуги, Костя Конюхов и свидетель с его стороны — Белоусов. Оксеншерна разговаривал с каждым из них, не делая никакого различия между холопами посла и самим послом. Он доказывал им, что заманивший Костю Федор Силин менее виноват, чем поп Емельян, набросивший на шею Кости веревку, а стольник Головнин, хотя собственными руками и не душил обманутого им дворянина Конюховского — виновен больше всех, ибо всей этой затейке был голова и, кроме того, в это же самое время был послом, что означает, что все содеянное производилось им, Головниным, как бы по наущению самого царя. — Ее величество королева Швеции Христина, — заявил в заключение канцлер, считает разбойничье нападение, учиненное русскими в её городе, великой для себя обидой и оскорблением. Она повелевает стольнику Головнину убраться из её страны, а дворянину Конюховскому дает охранный лист и разрешает ехать ему куда и когда угодно. Выслушав решение канцлера, Головнин только рудами развел да плюнул с досады. «В Москве судят неправедно, — подумал он. — Чего греха таить — ради денег иной судья и невиновного засудит, а виноватого оправдает. Но чтобы явного вора и худородного человечишку взяли вод защиту, а государева посла прогнали прочь — такого срама на Москве никогда не бывало». Однако валух Герасим Сергеевич ничего не сказал: вывернут люторе слова его изнанкой наружу и ещё хуже представят дело. И так ясно, что войдет теперь в Москву от королевы гонец и будет в королевиной грамоте представлен он, стольник и верный государев слуга, лесным разбойником, а воры — Тимошка да Костка невинными пташками. Алексей Михайлович после замирения Новгорода и Пскова твердо решил всякую гиль и воровство пресекать в самом начале и не давать малой искре превращаться в пожар, какой потом погасить бывает весьма трудно. Царь любил книги по гистории и филозофии, но ещё более любил он нравоучения святых отдов, азбуковники, Минеи-Четьи, а более всего, стыдясь в этом кому-нибудь признаться, — любил читать речения и поговорки, коими исписаны были печные изразцы в его палатах. Часто, приложив руки к горячим гладким печным изразцам, глядел Алексей Михайлович на картинки, писанные синей, зеленой, коричневой глазурью. «Прелесная вещь» — было написано под царскою короной и Алексей Михайлович думал: «А и впрямь прелесная: сколь многих прельщает». Печально вздохнув, думал далее: «Надо бы велеть дописать: сколь прелесна, столь и тяжка». Разглядывая другие картинки, видел государь могучее древо высокоствольное, с раскидистою кроной, с густыми корнями. Только ствол его рассекала пополам страшная молния — внезапная и неотвратимая. А надпись, полная меланхолии, подтверждала: «Тако аз есть безсмертно». И рядом видел царь ещё одну картину: горящие сучья и поленья с многозначительной под ними сентенциею: «От многого потирания происходит огонь». Разные были картинки и подписи под ними были разные, однако все они навевали государю одну мысль: хотя и подобен его род могучему древу, но не вечен. И может так все быть поражен, как и древо. А причиною всему будет его шапка Мономаха — воистину прелесная вещь. И отымет шапку сию появившийся подобно молнии вор и подыменщик Тимошка. Вспыхнет тогда костер огненный и будут в том костре дровами все те, кого много тёрли приказные люди, а с костром вместе вспыхнет и древо. «Ох, много сухих дров на Руси, — с тоской и глубоко запрятавшимся в душу страхом думал Алексей Михайлович. — Пойдет полыхать — в Волге воды не хватит». И вспоминал страшные картины московского бунта, когда на глазах у него терзали ближних его людей, а он только плакал, но ничем другам своим помочь не мог. Только и добился, что родича своего и собинного друга боярина Морозова Бориса Ивановича смиренной мольбою еле-еле от погибели спас. А дальше в памяти всплывал растерзанный хамами, кровожадными василисками Леонтий Плещеев и вспоминалось царю, как упреждал его Леонтий о злокозненном и хитром подьячишке Тимошке, коему и по звездам выпадал царский венец. И выходило, что худой человечишко становился для него — сильнейшего в мире самодержца — хуже и опаснее турецкого султана или перекопского царя. А тут ещё неотвратимо надвигалась новая война с Литвой и Польшей, и оставлять на воле вора Тимошку никак было нельзя. О том же неоднократно говорил ему и Борис Иванович Морозов — муж великого ума — и беспредельно преданный Григорий Гаврилович Пушкин. Промаявшись без сна всю ночь, государь, встав с тяжелою, будто с похмелья головой, призвал к себе дьяка Волошенинова и велел послать к королеве Христине гонца с требованием выдать головою вора Тимошку и товарища его Костку. — А чтоб королева на сие согласилась, — сказал государь, — пропиши Христине, что ежели она выдаст нам воров, то отдам короне Свойской всю Корелию с Ингерманландиею. Волошенинов посмел с удивлением поднять на государя взор. Алексей Михайлович улыбнулся: — Ты напиши, а там, что господь даст. 17 сентября 1651 года гонец Яков Козлов умчался в Стокгольм. Он был ещё в пути, когда вслед ему царь отправил нового гонца — Янаклыча Челищева и Козлов, и Челищев ехали в Стокгольм с охранной и толмачами, почти как послы, получив от самого государя строгий наказ: добыть вора Тимошку во что бы то ни стало. Гонцам было приказано: денег не жалеть, а паче того не жалеть посул. Обещать все, чего шведы не пожелают, но вора в Москву привезти живым или мертвым. Однако ж — лучше живым. И гонцы, не жалея лошадей и себя щадя столь же мало, сколь и запаленных саврасов, мчались, разбрызгивая грязь, на север, на север — к ливонскому рубежу. Доехав до Колывани, гонцы один за другим появились в замке губернатора Эстляндии графа Эрика Оксеншврны. Действовали они при этом вроде бы и спряма, но на самом деле с великою византийскою хитростью. И та хитрость шла не от них самих, и не от их малого служебного разумения, а от больших думных людей, что у государя были в немалой чести за искусный ум, изворотливость и смекалку. Думные чины и надоумили Козлова и Челищева, дадим быть с Эстляндским губернатором и не дать увертливому шведу, скакнув в сторону, вора Тимошку собою прикрыть. Валено было гонцам, въехав в Колывань, отправляться на базар, а затем на площадь к Ратуше и там, сопровождавшим их толмачам читать по-русски, по-шведски и по-немецки, что приехали они в Колывань с любовью и дружбой и поедут далее в Стекольну к королеве Кристине с любовью и дружбой. И ради любви меж просветлим царем Алексеем Михайловичем и королевою Кристиной просят они, царские гонцы, изловить злого человека, шильника и вора Тимошку, замыслившего дружбу меж двумя государствами порушить и учинить свару и войну. Козлов, выслушав совет думцев, засомневался: — А ладно ли то будет, господа, когда иноземный гонец станет читать повелительные листы свойским и немецким людям? Не будет ли то в обиду начальным людям — губернатору и ратманам? Думные чины отвечали: — Ты, Яков, и толмачи, что с тобою поедут, будете говорить о мире и дружбе и против свары и войны. И королеву Кристину будете называть просветлей, предоброй и премудрой государыней. И о благе Свойского королевства будете в тех речах пещись не менее, чем о благе Московского царства. Кто же вам поставит то в укор? Кто посмеет супротив мира и правды пойти? А после того ведено было и Козлову, и Челищеву в окружении сколь можно большего числа обывателей идти к губернаторскому дому и то же самое принародно высказать губернатору. И в конце спросить прямо: «Если вор Тимошка окажется в Колывани, отдаст ли губернатор вора царским людям или не отдаст?» И губернатор ничего иного сказать не посмеет, кроме как пообещать, что вора и злоумышленника Тимошку, ежели он окажется в Колывани, отдаст царским слугам. Ибо как ему того не сказать? Будет тогда губернатор тому вору друг и потачик, а обеим государям — супостат. И обсудив ещё многое, чтоб задуманному делу хорошо свершиться, ближние государевы люди гонцов отпустили, а сами стали готовить ещё одну тайную затейку, о которой и гонцы не знали, какая могла бы сгодиться, если б эстляндский губернатор каким-нибудь образом увернулся. И когда Козлов уехал из Москвы, а Челищев ещё ждал новых повелений, вслед за первым гонцом, не столь спешно, как он, поехали с товарами тайные государевы люди. И те сокровенные люди ехали по делу, кое от всех прочих держали они в великом секрете — ведено им было в ливонских и в шведских землях накрепко сыскивать вологодского подписка. Тимошку Анкудинова, и отыскав, добывать всеми хитростями. И было тех человек две дюжины, но ехали они не все вместе, а четыре раза по шесть. Тимоше с погодой повезло: он плыл от Стокгольма до Ревеля всего две недели. Повезло ему и в Ревеле: прямо на набережной встретились Анкудинову — будто нарочно ждали его — два новгородских купца — Максим Воскобойников и племянник Воскобойникова — Петр Микляев, разительно похожие друг на друга: оба низкорослые, широкоплечие, с маленькими головами, прилепленными прямо к туловищу. Оба были какой-то неопределенной масти будто на сноп переспелой соломы ветром надуло сухую землю. Новгородцам оказалось по пути с князем Иваном Васильевичем: из Ревеля, а по-русски — Колывани, ехали они в Нарву, а по-русски — Ругодив. У купцов оказался целый обоз — шесть телег с товарами, и при обозе, кроме них самих, ещё двое приказчиков и двое мужиков-возчиков. Воскобойников уехал вперед, а весь обоз неспешно двинулся следом. Так как у Тимоши оказалось немало рухляди, пришлось и ему нанимать две подводы и одного возчика — немца Ганса Ноппа, славившегося среди промышлявших извозом ревельцев тремя свойствами: молчаливостью, упрямством и необычайной силой. Поздно вечером обоз остановился в придорожной корчме. Люди Воскобойникова распрягли лошадей, засыпали им овса и, отужинав вместе со своим хозяином, дожидавшимся их в корчме, легли спать. «Господи, — подумал Тимоша засыпая, — только застать бы мне Костю в Ругодиве. Может не успел он ещё отплыть в Стокгольм?» Среди ночи Тимоша почувствовал, как что-то тяжелое придавило его к лавке и, мгновенно очнувшись, понял, что его вяжут веревками по ногам, крепко ухватив за руки. Он рванулся, но встать не смог — четверо сразу лежали и сидели на нем. — Ганс! — закричал Тимоша. — На помощь! Воскобойников не думал, что немец ввяжется в драку — не для того нанимал его «князь Иван Васильевич». Но упрямый Нопп был к тому же ещё и очень честен: если уж он нанимался везти человека ли, товар ли, то и за безопасность перевозимого седока и имущества отвечал собственной головой. Да и что бы сказал честный Ганс своим товарищам по гильдии извозчиков, если бы те узнали, что силач Нопп стоял, опустив руки, в то время как разбойники — а Нопп ничуть не сомневался, что это разбойники — вязали его седока веревками? Нопп рявкнул, схватил за конец дубовую скамью и повернулся вместе с нею сначала направо, а потом — налево. Двое мужиков повалились на пол. Двух других Нопп, схватив за пояса, сорвал с князя Ивана и, ударив одного об другого, кинул оземь. Оставив князя, Воскобойников и его люди кинулись к Ноппу, но тот, встав спиной в угол, так махал скамьей, что только ветер свистел по избе, качая язычки трех свечей, чудом горевших на печном загнетке. Тимоша схватил кочергу и ударил ею по голове Воскобойникова. Купец рухнул, не охнув. Его племянник кинулся к дяде, но и сам упал, получив страшный удар кочергой под ребра. Нопп крикнул по-немецки: — Князь Иоганн! Я сейчас ударю по свечам, а вы бегите к конюшне и выводите двух лучших лошадей! Тимоша крикнул также по-немецки: — Хорошо! И в наступившей тьме пулей ринулся за порог. Когда он, сидя верхом, подогнал к избе ещё одну лошадь, с крыльца, как медведь с повисшими на шкуре собаками, скатился великан Нопп. Из всей рухляди, что была на его возах, Тимоша успел схватить лишь пистолет о двух стволах, кривой турецкий нож и сумку с письмами и деньгами, которую он спрятал в сарае, почему-то побоявшись взять с собою в избу. Высоко подняв пистолет над головой и зажмурившись, Тимоша спустил курок. Мужики — кто ползком, кто бегом сыпанули в стороны. Нопп, обхватив лошадь за шею, упал поперек спины и следом за князем выскочил из ворот. Оглянувшись, Тимоша не заметил ни одного человека. «Слава богу, мелькнуло у него в голове, — боятся, сволочи, попасть под пулю». Нопп, все ещё тяжело дыша, скакал рядом. Лицо его было совершенно спокойно, как будто он сопровождал книзя на утренней прогулке. Граф и генерал Густав Горн — военный губернатор и комендант Нарвы был хотя и не давним, но верным приятелем Тимоши. Их взаимная приязнь возникла сразу же — при первой встрече и сохранялась неизменно, несмотря на разницу в возрасте и положении. Густав Горн — высокий, жилистый старик с водянистыми голубыми глазами, торчащими вверх усами, с острыми худыми плечами, локтями и коленями — принадлежал к старому аристократическому семейству, давшему Швеции немало дипломатов и генералов. Однако свой нынешний пост старый вояка считал недостойным для графского рода и чувствовал постоянную обиду и на королеву, и на губернатора Эстляндии Эрика Оксеншерну — мальчишку и выскочку, возвысившегося только благодаря своему дядюшке-канцлеру. В изгнанном русском Горн почувствовал нечто родственное себе: князь из старейшего и благороднейшего семейства, умный, смелый, энергичный — а именно таким казался себе Горн — претерпевает, как и он сам, удары судьбы. Поэтому, когда Горн снова встретился с князем шуйским, высланным из Стокгольма и едва не убитым неизвестными разбойниками, в душе старого генерала вспыхнуло доброжелательное чувство уважения и восхищения перед упорством и отвагой этого человека. «Эти стокгольмские интриганы, — подумал Горн, — неспроста выслали князя в Эстляндию. И уж не они ли организовали и это нападение на него?» И Горн решил оберегать князя Шуйского, сколь будет возможно. Его логика была проста; если Оксеншерне и Розендиндту нужно, чтобы русский князь погиб, значит нужно постараться его спасти. Поэтому Горн предложил шуйскому покои в своем доме, но князь отказался. Он очень спешил в Ревель, и просил лишь об одном — скорее дать ему надежный конвой. Горн дал шуйскому шесть драгун и рекомендательное письмо к вахмистру Ягану Шмидту, в доме которого, как он полагал, князь будет под надежной защитой. По дороге в Ревель Тимоша вместе с конвоем завернул в корчму, где минувшей ночью на него было совершено нападение. Корчмарь увидев шведских драгун, испугался. Он тотчас же подумал, что его обвинят в сговоре с нападавшими и, когда Тимоша спросил его: «Куда поехали эти разбойники?» указал рукою на восток, в сторону Новгорода. «Должно быть, так оно и есть, подумал Тимоша. — Ведь Воскобойников и Митляев — новгородцы. А куда им бежать и где прятаться, если не у себя дома?» И, повеселев, Тимоша вскочил в седло, и уже ничего не опасаясь, поскакал впереди конвоя в Ревель. …Толстые стены из серого камня; на высоких валах, поросших жухлой травой, — приземистые башни, за ними — церковные шпили, вонзающиеся в низкое серое небо — таким предстал перед путниками Ревель. А когда подъехали ближе, первое впечатление не исчезло, а усилилось: стены показались ещё толще, башни ещё приземистей, шпили ещё острей. «Не город, а тюрьма», — подумал Тимоша и недоброе предчувствие шевельнулось у него в груди. Чувство это стало ещё сильнее, когда Тимоша въехал в город. Каменные дома с окнами, забранными решётками с узкими дверцами, обитыми железными полосами, напоминали маленькие замки. На площади у Ратуши Тимоше вдруг показалось, что среди толпы мелькнула знакомая кургузая фигура и выбившиеся из-под шапки волосы цвета переспелой соломы, обсыпанной землей. «Мало ли их, низкорослых да рыжеватых?» — подумал Тимоша, но беспокойство не проходило: а вдруг Воскобойников? Дом Ягана Шмидта, старого служаки, проведшего рядом с генералом Горном четверть века, был такою же маленькой крепостцей, как и другие соседние дома. К дому примыкал маленький садик и огород, где Тимоша мог глотнуть немного воздуха да поглядеть за полетом стрижей. Яган сказал Тимоше, что Ревель кишит царскими лазутчиками — об этом сообщили ему и его старые приятели из Ратуши, и знакомый офицер полицейской стражи, да и многие городские обыватели в один голос вот уже несколько недель толковали об этом и на рынке, и в пивных, и при встречах на улице. На четвертый день пребывания в Ревеле — 8 октября 1651 года — Тимоша не выдержал и решил возвращаться в Стокгольм. Ему не давала покоя мысль о Косте. И днем, и ночью перед его глазами стоял его названный брат, связанный веревками, забитый в железа, терзаемый заплечных дел мастерами. Оставлять ему было нечего — все имущество пограбили Воскобойников с Митляевым. Взяв кису с деньгами, сумку с бумагами, пистоль да кривой турецкий нож, Тимоша простился с хозяином дома и вышел за ворота. Улица была пуста. Только вдали маячил какой-то человек. Но и он пошел прочь, как только Тимоша двинулся от ворот. Пройдя два квартала, Анкудинов повернул за угол, на улицу, ведшую к гавани. И сразу же столкнулся с тремя подгулявшими молодцами. Он хотел обойти пьянчужек, но улица была узка и к тому же молодцы, как бы забавляясь, не пропускали его. Тимоша легонько подвинул одного из них в сторону и тотчас же все трое кинулись на него и, повалив на землю, стали вязать. Из-за спин нападавших вынырнули знакомые Тимоше рожи Воскобойникова и Митляева Тимоше завернули руки за спину, сунули в рот кляп и потащили в карету, стоявшую в трех саженях от места нападения. Дверцы кареты захлопнулись. Воскобойников и Митляев сели на распростертого Тимошу верхом, сдавив его ногами. В карету забралась ещё полдюжина молодцов и, подскакивая на ухабах, экипаж помчался неведомо куда. Губернатор Эстляндии граф Эрик Оксеншерна вторые сутки пропадал на псарне, ожидая, когда ощенится его любимая борзая. Из-за того, что ожидание оказывалось напрасным, он нервничал и потому совершенно ничего не понял, когда пришедший слуга сказал, что в замок привезли какого-то человека, связанного по рукам и ногам и с кляпом во рту. Оксеншерна, досадливо поморщившись, нежно погладил борзую по голове и быстро пошел к дому, желая как можно скорее развязаться с неожиданной докукой и возвратиться на псарню. У крыльца дома он увидел черную карету с дверцами без окон и возле неё группу оживленных мужчин. Губернатор подтянулся и замедлил шаг. Его тотчас же заметили и тут же замолчали. Оксеншерна увидел в центре толпы человека со связанными руками и кляпом во рту. Оксеншерна досадливо дернул плечом и тотчас же вспомнил, что совсем недавно одна за другой такие же толпы приходили в замок и по наущению царских гонцов требовали от него поимки русского человека, который, по их словам, выдавал себя за князя. Оксеншерна взглянул на связанного и понял, что перед ним стоит тот самый князь. Больно приметен он был — глаза разного цвета и оттопыренная нижняя губа мешали спутать его с кем-либо другим. — Развяжите его, — сказал Оксеншерна, — и выньте кляп. Окружавшие русского князя люди, нехотя повиновались. — Кто таков? — спросил губернатор после того, как его приказ был исполнен. — Вор! Худой человек! Жену и детей убил! Улицу спалил! Казну пограбил! В царское имя влыгался! — закричали в толпе. Один из русских, знавший шведский язык, угодливо стал переводить все это. Оксеншерна поднял руку. Крикуны умолкли. — Теперь пусть говорит он. — Губернатор повел рукой в сторону Анкудинова. — Господин губернатор! Все сказанное этими глупыми и бесчестными людьми — ложь, — произнес Тимофей по-немецки. — Они клевещут, чтобы, заполучив, отвезти меня к моим недругам в Москву и там казнить. Вместе с тем у меня есть подлинные грамоты о моем происхождении. Эти грамоты видела и пресветлая госпожа, королева Христина и канцлер короны благородный господин Аксель Оксеншерна и думный дворянин Иван Розенлиндт. Тимоша снял с плеча сумку с бумагами, которую Воскобойников и его люди в суматохе забыли снять с Анкудинова, и протянул её губернатору. Оксеншерна взял сумку, раскрыл её, одну за другой стал доставать и читать грамоты. Вид свитков вощеной бумаги с висящими на шелковых шнурах сургучными печатями произвел на толпу отрезвляющее впечатление. В наступившей тишине Оксеншерна сказал: — Я оставляю этого человека у себя. Он будет здесь под надежным караулом. И если он виноват, вы получите его. Но не раньше, чем я смогу убедиться в этом. Анкудинова отвели в светлую чистую камеру. Первый же ужин лучше всяких слов объяснил Тимоше, что губернатор скорее считает его своим гостем, нежели узником: арестанту принесли бутылку хорошего вина, жареного каплуна и горячий мягкий хлеб, только что снятый с печного пода. Тимоша попросил перо, чернил и бумаги — и тут же получил их. Прежде всего он решил написать обо всем случившемся Розенлиндту. Слуга, принесший перо, бумагу и чернила, отчего-то не уходил. — Чего тебе? — спросил Тимоша и слуга ответил: — Не начинайте письма, прежде чем не переговорите с господами Валъвиком и Крузенштерном — секретарями господина губернатора. — А когда они примут меня? — Они сами придут сюда, как только я уйду из вашей — слуга замялся из вашей комнаты. — Так иди же скорее! — воскликнул Тимоша, ожидая, что Вальвик и Крузенштерн придут, чтобы освободить его. Секретари не замедлили явиться. Оба они были молоды, белокуры, голубоглазы, высоки ростом и худощавы. Держались секретари так, будто пришли не в камеру к узнику, а к другу в гости. Они ни о чем не расспрашивали, но сами раскалывали много полезного: и о происках стольника Головнина, и о пленении им Кости, и об освобождении Кости по приказу королевы. Когда они ушли, Тимоша понял, что симпатии шведов на его стороне и его заключение — дело нескольких дней. Положив перед собою чистый лист, Тимоша, долго думал: о чем следует писать любезному другу Ивану Пантелеймоновичу, а чего писать не следует. И решил, что прежде всего нужно будет добиться признания за ним семиградским послом — права на неприкосновенность. И затем распространить это право и на его слугу Константина Конюховского. Обдумав все это, Анкудинов вывел; «Многодостойный: и честный господин Иван Пантелеймонович Розонлит! Я сюда уехал добровольно, не без рекомендаций и не без свидетельств, и не как бегуны и блудяги, потому, государь, пактам Московским с коруною Свейской не подлегаю». — Обосновывая свое право на нерикосновенность, Тимоша писал, что «пресветлый енерал Хмельницкий» рекомендовал его «пресветлому фиршту Ракочему Трансилванскому», а тот в свою очередь дал ему рекомендательные письма в Швецию и потому его следует вызвать в Стокгольм, «где я готов версфиковаться и княжескую природную невинность ясно показати». В конце Тимоша приписал: «От Морозова морского анъела, или палача, человек мой верной Константин Конюховской новым мучениям подвергся, и чтоб до моего приезда Королевые Величества его в руки кровавые отдать не велела». Написав письмо, Тимоша разделся и, загасив свечу, лег в чистую мягкую постель. Только сейчас, во тьме и тишине, он почувствовал усталость и боль. Ныло ушибленное в драке плечо, саднило кожу на руках, болела голова. Тимоша закрыл глаза, но картины минувшего дня проплывали одна за другой. Он видел искаженные злобой и злорадством лица Митляева и Воскобойникова, равнодушные маски Валъвика и Крузенштерна, досадливую гримасу Оксен-шерны. «Враги вокруг меня и косные душой безучастные люди, — подумал он. Никому я не нужен и спрятал меня Оксеншерна не по доброте душевной, а для какой-нибудь собственной выгоды, про запас, как прячет рачительный хозяин старую вещь — авось когда-то ещё пригодится». И стало на душе у него так скверно, как не бывало и в Стамбуле. Там была у него надежда — избавившись от узилища, продолжить начатое далее. Пойти в степные юрты Закаспия, поднять на бой казаков, посадских, волжскую голытьбу, тряхнуть сонное Московское царство так, чтоб маковки на церквах закачались. А когда уехал от гетмана Богдана, лелеял в сердце надежду — вот доеду до Пскова и подыму горожан на бой. Вспомню про былые их вольности — авось да схватятся за топоры, как только что хватались. Не вышло и это. Повывел царь крамолу ещё раньше, чем добрался он до московского рубежа. Затоптал костер, разметал головешки и в землю зарыл. И остался князь Иван Васильевич сам по себе. И если только понадобится какому иноземному государю, то вспомнят, призовут и обнадежат. А не понадобится — сгинет ни за ломаный грош. И когда понял Тимоша все это, осталось ему только одно — подороже продать две их жизни — его да Костину. И, быстро вскочив с постели, Тимоша зажег свечу и стал писать ещё одно письмо — королеве Христине. «Всемилостивейшая королева! Пишет Вам всеми гонимый, несчастный человек, которому Вы одна можете помочь. Недруги настигли меня в Ревеле и выдали Вашему слуге Эрику Оксеншерне, а он, не известно почему, посадил меня в тюрьму. И не знаю я, что ждет меня завтра, а более того скорблю о моем человеке Константине Конюховском — не попасть бы и ему в руки злодеев. Ибо немало знаю примеров, когда и в Волошской земле, и в Крыму, и в Стамбуле люди царской крови гибли от рук палачей. И совсем недавно случилось такое с другом моим Александром Вазой, которого краковский епископ, изловив, посадил на кол. А был мне Александр друг и сберегатель и о королевском своем происхождении рассказал сам, не утаив ничего. И если Вы, королева Христина, не поможете мне выйти из неволи, а прикажете отдать в руки моих недругов, то и моя кровь прольется, и будет то во грех Вам». Тимоша написал все это единым духом, перечитал и, не перебеливая, отложил в сторону. Откинувшись затем на подушку, он сощурил глаза и подумал: «Не отдаст меня королева Воскобойникову — побоится греха. Тем более, что и брат её, Александр, доводился мне другом». Первое письмо — к Розенлиндту — Тимоша отдал утром слуге, попросив вручить его губернатору. Второе же письмо — королеве — отдавать не стал, опасаясь, что Оксеншерна отправит его не по адресу, а перешлет своему дяде канцлеру. Лишь через неделю, когда Тимоша понял, что слуга за невеликую мзду перешлет второе письмо с надежным человеком прямо в Стокгольм, он отдал и его. За это время не он один отправил письма из Ревеля. О его поимке тотчас же сообщили в Новгород Великий Воскобойников и Митляев. Туда же написал обо всем случившемся и Эрик Оксеншерва, справедливо решив, что и без него нашлись в Ревеле люди, готовые поделиться радостной вестью с наместником новгородским князем Буйносовым-Ростовским. Оксеншерна же написал о поимке князя Шуйского и своему начальнику генерал-губернатору Карелии, Ингерманландии и Кексгольма графу Эрику Штейнбоку. Вскоре пришли в Ревель и ответные письма. Новгородский наместник Буйносов просил «вора Тимошку тотчас же выдать головою», а старый, опытный и осторожный Штейнбок, напротив, советовал ничего не предпринимать, ожидая ответа из Стокгольма. И так как не Буйносов был Оксеншерне начальник, а Штейнбок, губернатор Ревеля решил подождать. Обратный путь из Стокгольма в Нарву оказался для Кости ещё мучительней: десять недель от острова к острову шла навстречу неутихающим осенним штормам еле починенная шхуна Георга Вилькина. В пути дважды кончались запасы и воды, и продовольствия. Шкипер Вилькин, оказавшийся на редкость жадным, обобрал Костю донага: снял с него новую заячью куртку, не побрезговал и старым кизилбашским ковром. А в конце пути и вовсе перестал его поить и кормить. На семнадцатый день путешествия, в холодные и ненастные дни начала ноября, Вилькин, не довезя Костю до Нарвы, высадил его в устье Невы, и голодный, озябший Костя, завернувшись в старое рядно, пошел к ближайшей шведской крепости Ниеншанц, по-русски Канцы. У ворот Ниеншанца он оказался в середине ночи. Шел дождь пополам со снегом. Костя долго стучал в ворота, пока, наконец, его впустили в крепость. Сторож разрешил ему переночевать в пустой старой конюшне. Костя лёг на гнилое, пропахшее конской мочой сено и долго не мог заснуть, несмотря на то, что все тело ныло от усталости, и от холода зуб не попадал на зуб. Под утро он забылся в тяжелой полудрёме и на душе у него было тоскливо и неспокойно. Утром ему сказали, что князь Иван Шуйский арестован и сидит в Ревелъском замке. О поимке Анкудинова царскими агентами и о том, что ныне загадочный русский сидит под стражей в тюрьме Ревелъского замка, Оксеншерна сообщил также и своему дяде канцлеру. Штейнбок подучил письмо через десять дней, в Стокгольм оно пришло тремя неделями позже. В это время в шведской столице находился Янаклыч Челищев. От верных людей он получил известие о поимке Анкудинова одновременно с канцлером Оксеншерной, ибо один из матросов за немалую мзду взял от Воскобойникова письмо и тотчас же по прибытии в Стокгольм передал его царскому гонцу. Не медля ни минуты, Челищев явился к Оксеншерне и потребовал выдачи «поимочного листа» на воров Тимошку и Костку. Так как канцлер уже знал, что его племянник известил обо всем случившемся новгородского наместника Буйносова-Ростовского, то отказать в выдаче листа он не мог, и счастливый Челищев покинул дворец, полагая, что теперь-то оба супостата, наконец, окажутся у него в руках. Однако же, выдав Челищеву «поимочные листы», старый канцлер засомневался: а не поспешил ли он с этим делом? Не выйдет ли от чрезмерной спешки какого-нибудь лиха? И решил — как этого ему ни не хотелось — переговорить о князе Шуйском с королевой. Христина была неспокойна и, слушая канцлера, думала о чем-то своем. Оксеншерне показалось, что она плохо спала: лицо королевы отекло, под глазами проступила нездоровая синева, щеки были бледны. Канцлер говорил ей о князе Шуйском, а она неотступно думала о казненном поляками Александре Костке. Канцлер приводил резоны в пользу того, что русского князя надобно выдать царским слугам, ибо мир и союз с Россией сейчас для Швеции важнее всего, так как неизбежна война с Польшей, а Христина видела перед собою старую замшелую стену и возле неё лужи крови и растерзанного палачами тщедушного, бледного мужчину — почти юношу — и клубок бродячих псов, слизывающих кровь, и смеющихся солдат, потешающихся, что ещё живого человека грызут собаки, а он не может и руки поднять и даже крикнуть не может. Канцлер давно уже кончил говорить, а Христина все молчала, уставившись взором в одну точку, будто видела перед собою нечто недоступное другим. Затем она плавно повела рукою возле лица, как бы подымая вуаль, заслонявшую от неё мир, и рассеянно взглянув на канцлера, спросила тихо: — А куда же бежать бедному князю Шуйскому? Куда? И так как Оксеншерна молчал, недоумевая, Христина продолжала: — Он уехал от Хмельницкого к Ракоци, надеясь, что мы выступим вместе с тем и другим против Польши. Мы пока что не готовы к талой войне. Хмельницкий же за то время, пока Дуйский был в дороге, настолько сблизился с русским царем, что наверное выдаст своего посла, ибо для Хмельницкого сейчас важнее всего союз с Россией. Польский король тоже будет не прочь переговорить с Шуйским, чтобы выяснить, с какой целью посещал он Стокгольм и Трансильванию. Причем не секретари будут спрашивать его об этом, а палачи. Так вот я и спрашиваю вас, граф, куда же бежать бедному князю Шуйскому? Куда? — Благотворительность и политика не одно и то же, ваше величество, осторожно начал канцлер, но Христина не дала ему продолжить. — Я не хочу, слышите, не хочу, чтоб его тоже разорвали на части, и чтоб собаки пожрали его внутренности! — вдруг закричала Христина, и Оксеншерна впервые заметил в её глазах очевидные признаки надвигавшегося на неё безумия. Он испугался и поспешил успокоить Христину. — Вы же знаете, ваше величество, — проговорил он мягко и вкрадчиво, я никогда не жаждал ничьей крови. Я напишу моему племяннику, чтобы он не выдавал царскому послу князя Шуйского. — Да, Аксель, сделайте так, прошу вас, — произнесла Христина тяжело дыша, будто только что взошла на высокую и крутую гору. Выйдя от королевы, Оксеншерна вдруг вспомнил, что о втором русском ни он, ни её величество не произнесли ни слова. Королеве не было до него никакого дела, и Оксеншерна подумал, что судьба все-таки благосклонна к политическим планам Швеции, оставляя одного из перебежчиков в руках его племянника. «Мы отдадим царю Конюховского и тем докажем нашу искренность в отношениях с Москвой, — подумал старый канцлер. А князю Шуйскому нужно будет помочь бежать. Если же русские изловят его в Ливонии или в Литве, то ни я, ни Эрик не будем в том виноваты». Так судьба Тимоши пошла в одну сторону, а Кости — в другую. Однако ни тот, ни другой ничего об этом не знали и думали только о том, чтобы найти друг друга поскорее и бежать куда-нибудь дальше, где не найдут их гончие псы Алексея Михайловича. В середине ноября Челищев сел на корабль, отходивший в Ревель и, вознеся молитвы и Иисусу, и Магомету — Челищев был крещеным татарином и потому для верности попросил о помощи и у старого, и у нового бога, — ушел в бескрайнее море, ветренное и волнующееся. Однако сколь ни страшны были волны, на душе у Янаклыча пели птицы он видел себя рядом с государем, в шубе с царского плеча, с кошельком, полным денег. Ее знал Янаклыч одного — на том же корабле везли в Колыванъ письмо от дяди к племяннику и в том письме ведено было главного заводчика Тимошку никоим образом в руки Челищеву не давать, а сохранять и далее для некого злого умышления. 13 декабря 1651 года Челищев сошел на берег Колывани. Не заходя ни на постоялый двор, ни в избу, пошел он прямо к губернатору и получил заверения, что самозванец будет выдан ему через два дня. Не помня себя от радости, Челищев приказал одному из толмачей, не дожидаясь утра, отправляться в путь — в Москву с благой вестью о поимке вора. Разбрызгивая чернила, Челищев писал: «Пресветлый государь! Многими моими, холопишки твоего, стараниями вор и супостат Тимошка Анкудинов ныне с божией помощью в наших руках. И мы того вора, накрепко оковав железами, наборзе доставим, в Москву и там, государь, воздается ему по делам его». Немного подумав, Челищев добавил: «А того вора Тимошку привезу тебе аз, Янаклычко сын Челищев, холопишко твой, через два дни после того, как получишь сей мой лист». Двое суток после этого Янаклыч провел, как во сне. Часы — да что там часы! — минуты — и те тянулись, как дни и месяцы. Наконец, утром 15 декабря Челищев со стражниками явился в покой губернатора, но тот почему-то не появлялся и гонца к себе не звал. После мучительно долгого ожидания, полный самых дурных предчувствий, Челищев увидел двух сухопарых, похожих друг на друга немцев, кои стали говорить ему нечто непонятное. Немцы говорили громко, но Челищев ничего не слышал: пол комнаты плыл у него под ногами и в голове стоял шум. До слуха доносились лишь отдельные слова и обрывки фраз: «бежал минувшей ночью», «мы сожалеем», «неизвестно как», «никто не знает, где теперь обретается…» Челищев разорвал ворот вышитой жемчугом рубахи, топал ногами и плевал на ковер столь зло и часто, будто хотел потушить одному ему видимый костер. Вальвик и Крузенштерн — белобрысые великаны с ледяными глазами — молча взирали на беснующегося московского посла. Затем Янаклыч стал хулить шведов нечистыми словами. Толмач десять минут молчал, не зная, как перевести шведам три четверти изрыгаемых послом слов. В конце аудиенции толмач сказал, что гонец московского царя скорее умрет в Ревеле, чем уедет из Эсдляндии хотя бы без второго вора — Костки. Секретари холодно поклонились и обещали передать просьбу гонца господину губернатору. |
||
|