"Седьмой крест" - читать интересную книгу автора (Анна Зегерс)

– Да ничего, – сказала дочь, – ничего мы не можем сделать.
– Ну, а если он придет?
– Кто?
– Да этот… твой прежний муж?
– Он к нам, наверно, не придет, – сказала Элли печально и спокойно, – он и не вспомнит про нас.
Радость, охватившая ее при виде отца – значит, она все-таки не совсем одна на свете, – исчезла; оказывается, отец растерялся еще больше, чем она.
– Как сказать, – возразил Меттенгеймер, – в беде человеку все может взбрести на ум. – Элли покачала головой. – Ну, а если он все-таки придет, Элли? Если он заявится ко мне, в мою квартиру, ведь ты жила у меня! За моей квартирой следят, за твоей – тоже. Представь, я стою, скажем, у окна нашей столовой и вдруг вижу – он идет… Элли, что тогда? Впустить его – прямо в западню? Или подать ему знак?
Элли посмотрела на отца, он казался ей окончательно не в себе.
– Нет уж, поверь мне, – сказала она печально, – он больше никогда не придет.
Обойщик молчал; на его лице отчетливо и неприкрыто отражались все терзания совести. Элли смотрела на него с удивлением и нежностью.
– Господи боже мой, – обойщик произнес эти три слова, как горячую молитву, – сделай, чтобы он не пришел! Если он придет, мы пропали и так и этак.
– Почему пропали и так и этак?
– Ну, как ты не понимаешь? Представь, он придет, я подам ему знак, предупрежу. Что тогда будет со мной, с нами? Представь себе другое: он придет, я вижу, что он идет, но не подаю никакого знака. Ведь он же мне не сын, а чужой, хуже чужого. Ну, я не подам ему знака. Его схватят. Разве так можно?
Элли сказала:
– Да успокойся ты, дорогой мой папочка, не придет он никогда.
– Ну, а если он к тебе сюда явится, Элли? Если он как-нибудь узнает твой теперешний адрес?
Элли хотела сказать то, что ей стало ясно лишь сейчас, при вопросе: да, она поможет Георгу, будь что будет. Но, не желая огорчать отца, она только повторила:
– Не придет он.
Меттенгеймер сидел, задумавшись. Пусть беда, пусть этот человек пройдет мимо его двери, пусть беглецу с первых же шагов сопутствует успех или же пусть его поймают раньше – до прихода сюда… Нет, этого Меттенгеймер даже злейшему врагу не пожелает. Но почему именно он поставлен перед такими вопросами, на которые у него нет ответа? И все из-за влюбленности глупой девчонки. Он встал и спросил совсем другим тоном:
– Скажи, пожалуйста, этот парень, который был у тебя вчера вечером, это еще что за птица?
В передней он еще раз обернулся:
– Тут вот тебе письмо…
Письмо было незадолго перед тем, как он отправился к дочери, засунуто в щель его кухонной двери. Элли взглянула на конверт: «Для Элли». Когда отец ушел, она вскрыла его. Только билет в кино, завернутый в белый лист бумаги. Верно, от Берты. Подруга иногда доставала билеты на дешевые места. Зеленый билетик словно с неба слетел. Без него она, может быть, так и просидела бы всю ночь на краю кровати, сложив руки на коленях. «А это ничего? – размышляла она. – Когда человек попал в такую ужасную беду, можно все-таки Ходить в кино? Глупости, для того кино и существует на свете. А теперь – тем более…»
– Вот вам ваши вчерашние шницели, – сказала хозяйка.
А теперь тем более, решила Элли. Шницели жестки, как подошва, но они же не отравлены. Фрау Мерклер недоуменно смотрела, как эта хрупкая и печальная молодая женщина, сидя у кухонного стола, уписывает за обе щеки холодные шницели. А теперь тем более, еще раз сказала себе Элли. Она прошла в свою комнату, сбросила с себя все, что па ней было, тщательно вымылась с головы до ног, надела самое лучшее белье и платье и так долго расчесывала волосы, что они стали блестящими и пушистыми. И тогда этой хорошенькой кудрявой Элли, посмотревшей на нее из зеркала печальными карими глазами, жизнь стала казаться чуть-чуть легче. Если они в самом деле за мной шпионят, как уверяет отец, решила она, ладно же, ничего они по мне не увидят.

– Все это просто сплетни, – сказал Меттенгеймер дома расстроенной жене. – Элли сидит у себя в комнате, ничего с ней не случилось.
– Отчего же ты не привел ее?
Немногие члены семьи Меттенгеймер, еще жившие в родительском доме, садились ужинать. Отец и мать; младшая сестра Элли – та самая тупоносенькая Лиз-бет, которую Меттенгеймер не счел пригодной для роли борца за веру, такая же кроткая и красивая, как все сестры, в свежем платьице, только что надетом к ужину; сын Элли, внук Меттенгеймера, в клеенчатом фартучке; он был подавлен царившим за столом молчанием и усиленно разгонял большой ложкой пар, поднимавшийся над его мисочкой.
Меттенгеймер ел медленно, опустив глаза в тарелку, чтобы жена не приставала к нему с расспросами. Он благодарил бога за то, что она по крайней своей ограниченности не способна понять всю тяжесть нависшего над ними несчастья.

Георг действительно находился лишь в получасе пути от них. Время было далеко за полдень. Добравшись до Гехста, он подождал конца смены, когда улицы и переулки будут полны людей. Стиснутый толпой, ехал он в одном из первых, битком набитых трамваев, которые шли из Гехста. Затем он вышел из трамвая и пересел на другой, который шел в Нидеррад. Чем ближе был он к цели, тем сильнее в нем росло ощущение, что его ждут, что вот сейчас ему стелют постель, собирают ужин; вот его девушка насторожилась, она прислушивается к шагам на лестнице. Когда он вышел затем из трамвая, его ожидание стало таким напряженным, что минутами граничило с отчаянием: точно его сердце противилось и страшилось наяву той дороги, по которой он столько раз ходил во сне.
Тихие улицы с палисадниками, овеянные воспоминаниями. Сознание действительности исчезло, а вместе с ним и сознание опасности. «Разве и тогда вдоль тротуаров не шуршали листья?» – спрашивал он себя, не чувствуя, что сам ворошит ногами листву. Как бунтовало его сердце, как оно не хотело, чтобы он вошел в дом. Оно уже не билось, нет, оно яростно колотилось в груди; он высунулся из окна на лестнице: здесь сходились сады и дворы многих домов; карнизы, мостовая, балконы были густо усыпаны листьями, неустанно падавшими с мощного каштана. В некоторых окнах уже был свет. Все это настолько успокоило его сердце, что он уже оказался в силах подняться выше. На двери еще висела прежняя дощечка с фамилией сестры Лени, а под ней – новая, маленькая, с незнакомой фамилией. Позвонить или постучать? Разве это не ребячество? Позвонить или постучать? Он тихонько постучал.
– Да-да, – отозвалась молодая женщина в полосатом фартуке с рукавами, чуть приоткрыв дверь.
– Что, фрейлейн Лени дома? – спросил Георг не так тихо, как хотел, – его голос срывался.
Женщина уставилась на него, в ее здоровом лице, в ее круглых голубых глазах, похожих на стекляшки, появилось выражение растерянности. Она потянула к себе дверь, но он всунул ногу в щель.
– Фрейлейн Лени дома?
– Нет здесь такой, – сказала женщина хрипло, – катитесь отсюда сию же минуту.
– Лени, – сказал он спокойно и твердо, словно заклиная ее, словно настаивая на том, чтобы его былая Лени ради него сбросила с себя личину этой /домовитой толстой мещанки в полосатом фартуке, в которую она превращена каким-то колдовством. Однако заклинание не подействовало. Женщина пялилась на него с тем бесстыдным страхом, с каким заколдованные существа, быть может, пялятся на тех, кто остался верен себе. Он быстро распахнул дверь, втолкнул женщину в прихожую, захлопнул за собой дверь. Женщина, пятясь, отступила в кухню. В руке она держала сапожную щетку.
– Да послушай же, Лени. Ведь это я. Разве ты меня не узнаешь?
– Нет, – сказала женщина.
– Отчего же ты так испугалась?
– Если вы сейчас же не уберетесь отсюда, – вдруг заявила женщина нагло и бесцеремонно, – имейте в виду, что вам не поздоровится. Мой муж должен прийти с минуты на минуту.
– Это его? – спросил Георг.
На скамеечке стояла пара начищенных до блеска сапог. Рядом – женские полуботинки. Открытая баночка мази, тряпки.
Лени сказала:
– Ну да. – Она загородилась кухонным столом. Она крикнула: – Я считаю до трех. Если вы не уберетесь, то…
Он засмеялся.
– То что?…
Он стащил с забинтованной руки носок, черный изношенный носок, который подобрал где-то по дороге и надел, как перчатку, чтобы скрыть повязку. Она смотрела на него, разинув рот. Георг обошел стол. Она заслонила лицо локтем. Одной рукой он схватил ее за волосы, другой рванул вниз ее локоть. Он сказал с таким выражением, словно обращался к жабе, о которой известно, что когда-то она все-таки была человеком: