"Грач-птица весенняя" - читать интересную книгу автора (Мстиславский Сергей Дмитриевич)

Второй билет-до Москвы-пригодился, иначе б в вагон не пройти: при входе проверка особо строгая. А теперь можно спать спокойно до самой белокаменной: так зовут Москву коренные москвичи, гордые своим городом.
Глава VII МЕДВЕДЬ В САРАФАНЕ
Пассажирский разговор в местном, пригородном поезде за Москвою был поэтому особенным: о чем ни заговорят, о чем ни заспорят-через несколько слов обязательно скажет каждый гордо:
— А у нас в Москве…
И какой бы ни был яростный спор, все кивнут, улыбнутся и сразу станут друзьями: все ж свои люди-москвичи.
Все ли?
Спорят-то не все: кое-кто и помалкивает. Вот, к примеру, тот, ясноглазый, высокий, с бородкой; ежели присмотреться хорошенечко, отметинка-шрам на носу. Этот рта не раскрыл, даже когда завязался самый горячий разговор по поводу бумажек, найденных на лавках в вагоне.
Бумажки были печатные, но явно секретные, подметные, потому что на них не было, как полагается на каждом объявлении, печатного разрешения полиции. Да и говорилось в них о том, как рабочие Обуховского казенного завода в Питере в прошлом году весною проводили забастовку, прогнали камнями полицию и оказали войскам сопротивление. И хотя войска в конце концов одолели, и участников выступления царское правительство отдало под суд, но события обуховские доказали, что с царской опричниной можно с успехом померяться силой даже в открытом бою; рабочая партия призывает поэтому рабочих во всех случаях стойко стоять за свои права, по примеру обуховцев.
По верхнему краю листка напечатано было курсивом:
Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
а в конце стояла подпись:
МОСКОВСКИЙ КОМИТЕТ РОССИЙСКОЙ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТИЧЕСКОЙ РАБОЧЕЙ ПАРТИИ
Из-за подписи главным образом и шел спор. Что такое пролетарий и социал-демократ-никто из споривших объяснить толком не мог. Но листок все-таки явно был крамольным, и потому в подлинность подписи на нем никто не хотел верить. Ну, в Питере фабричные бунтуют — это куда ни шло, — но чтобы у нас, в Москве… Недаром в ней церквей сорок сороков. О крамоле здесь не слыхать: ни в городе самом, ни в подмосковном районе текстильном, сквозь который тянется сейчас потихонечку поезд. Была, правда, на Морозовской мануфактуре стачка, да ка-акая… но было это в 1885 году, а нынче- 1902 год, январь.
— Листки-то на ткачей рассчитаны, не иначе. День нынче воскресный, базарный. В Орехово на базар народ за покупками едет. Вот они и насовали по вагонам.
«Они»! А кто «они»-так никто и не ответил. Кто его знает, что такие слова значат: пролетарий, социал-демократ?
Неудивительно, что не знали этого спорящие: это были лавочники, ехавшие в Орехово на базар закупать товары. Но удивительно, что не знали таких слов ни рабочие, сидевшие рядом и слушавшие молча, пряча губы в густые, спутанные бороды свои, ни тот, образованного вида, ясноглазый. Его прямо спросили, но он только головой покачал. Впрочем, он не дождался конца спора, так как вышел на промежуточной остановке, захватив большой черный, с блестящей оковкой, не русской работы чемодан.
Опять грязный, загаженный полустанок, ветхая, в проломах и провалах, деревянная платформа. И рвет морозный, свежий, бодрящий воздух визгливый и радостный частый колокольный звон.
Воскресенье. Базар и здесь.
Визгливо и радостно бил уже с утра нетрезвой рукой в медные колокола-перезвоном-плешивый пономарь, в сладком предвкушении предстоящего дележа церковного сбора: много набрал клир за отошедшую только что обедню. Церковка здесь бедная, потому что и весь-то фабричный городок-только слава, что город, а на деле-лачуга к лачуге, плетень к плетню. Камнем замощена всего одна улица, а на других-по весне и по осени-ни в сапогах не пройти, ни в калошах. Но в субботние и воскресные, праздничные и предпраздничные дни всегда полным-полна церковка. А сегодня-особенно. И с особым усердием клали ткачи и ткачихи трудовые свои семишники и даже пятаки на посеребренное блюдо, с которым обходил прихожан церковный староста, купец из именитых, с золотою медалью на шее. Клали с особым усердием потому, что день сегодня особенный: после обедни приказано всем собраться на фабричном дворе — зачем-то хозяин потребовал. Сам приедет, из Москвы, и сам будет с рабочими говорить. Стало быть, дело важное, первостепенное какое-то дело, потому что по пустякам не станет его степенство себя беспокоить. Для обычных дел управляющий есть на фабрике.
Фабрика от городка неподалеку: двух верст не будет. За высокой оградой, крепкой, каменной — крепостной, тюремной — кладки, у самых ворот железных, сейчас широко распахнутых (толпой валит на фабричный двор народ), упирается золотым венчиком в снежное, серое небо большая икона Сергия Радонежского. Старец суровый, седобородый, борода до самой земли; не то благословением, не то угрозою сложены темные, коричневой краской крашенные пальцы вознесенной руки.
Теплится перед иконой в тусклом, давно не мытом и не чищенном фонаре день и ночь горящая лампада. И под нею ржавой цепью прикручена железная кружка-для доброхотных пожертвований.
Над воротами — надпись славянской причудливой вязью на сквозной, ажуром, вывеске:
Мануфактура
потомственного почетного гражданина СЕРГЕЯ ПОРФИРЬЕВИЧА ПРОШИНА
А повыше, над вязью, — фабричная марка, не только в империи известная, но и за границею, в Персии:
МЕДВЕДЬ В САРАФАНЕ
На вывеске-Сергей, и на иконе Сергей. В честь Радонежского святого, от которого пошла Троице-Сергиева лавра, крестил сына Порфирий Прошин, гильдейский купец. Так-то удобнее: икона у самой стены; в воротах уже, под медведем, приходится рабочему скидывать шапку для «крестного знамения».
Как всегда, так и сегодня: скидывают шапки в воротах, крестятся, тянутся непрерывной вереницей. Рабочих у Прошина-без малого полторы тысячи. На дворе уже черным-черно от народа, а всё идут и идут.
Через двор, осторожно, обходя толпящиеся кучки, вежливо раскланиваясь со встречными, прошагал к воротам, на выход, невысокий, худощавый, скромно, но добротно одетый человек с пачкой синих «дел» и большими счетами под мышкой. Вид у него был унылый.
Кто-то окликнул вдогонку:
— Господин бухгалтер! Густылев! Иван Ефимович!
Иван Ефимович не обернулся: он сделал вид, что не слышит. Вышел на шоссе, свернул влево, вдоль высокой чугунной решетки-ограды. И тотчас дорогу ему заступила подошедшая торопливо девушка в короткой шубейке, в теплом ковровом темном платке.
— В чем дело, Иван Ефимович? Почему рабочих собрали?
Бухгалтер не без удовольствия посмотрел на разрумянившееся от мороза и волнения красивое девичье лицо и пожал плечами:
— Вполне точно не смогу сказать. Но, по-видимому, дело идет о снижении платы. У Коншиных и Морозовых уже снизили — очевидно, и Прошин снизит.
— Снизит! — гневно воскликнула девушка. — Куда же еще снижать? И так люди еле перебиваются, впроголодь.
Иван Ефимович опять пожал плечами:
— Трудно, конечно. Потому, наверно, он сам и приезжает. На отеческое внушение рассчитывает…
Девушка перебила:
— А мы?
— Что «мы»? — Бухгалтер насупился. — Кстати: я нахожу не слишком удобным так вот, на самом виду и юру, разговаривать. Неконспиративно.
— Э, вздор какой! — Девушка досадливо отмахнулась. — Бухгалтер фабрики и учительница школы в такой дыре, как здесь, разве могут быть незнакомы? Удивительное дело, что мы разговариваем… «на юру»! — поддразнила она брезгливо. — Мы даже влюблены может быть друг в друга, какое кому дело. Конспирация!..
Бухгалтер покраснел и засопел обидчиво. Он хотел сказать что-то, но девушка перебила опять:
— Я спрашиваю: если вы предполагаете, что фабрикант задумал сбить еще плату, отчего вы нас не собрали?.. Ведь надо же организовать отпор.
Бухгалтер оглянулся по сторонам тревожно. Нет никого поблизости. Никто не слышит. Он скривил губы недоброй усмешкой:
— Отпор? С здешним народом? Что, вы не знаете здешних, Ирина Дмитриевна? Это вам не обуховцы. Только звание, что рабочие: из десяти девять и посейчас с деревней связаны крепче всякого мужика, даром что иные третьим поколением у Прошина работают. Разве их раскачаешь?
— Они голодают, — повторила Ирина. — Я была позавчера в фабричных казармах, у семейных. Дети — без слез смотреть нельзя, личики восковые у всех… краше в гроб кладут. Половину ребят на пол спустить нельзя — обуви нет. Так и сидят… лежат — в духоте, без воздуха. Если отцам еще хоть копейку сбросят…
— Выдержат, — холодно и резко сказал Густылев и поднял воротник пальто. Человек… вы себе представить не можете, до чего это выносливое существо человек. Если бы не так, на свете бы не было ни одной живой души.
Он дотронулся до шапки и двинулся дальше. Но девушка остановила его:
— Нет, постойте! Нельзя же так… Что ж мы… так и вправду будем… сложа руки? Вы организатором партийным считаетесь… Да не шарахайтесь, никто тут не слушает, никому до вас дела нет!.. Вы обязаны были принять меры.