"Людоедское счастье" - читать интересную книгу автора (Пеннак Даниэль)

18

На ее взгляд, фотография неплохая. Я ей ее дарю, и негатив в придачу. Затем показываю снимки, сделанные в Булонском лесу, когда Тео устраивал сабантуй для бразильских травести. На фотографиях – расцвеченная блестками нагота тел в ночи, проступающая в разрывах пара над тарелками, и бесхитростная радость широкоскулых лиц, как всегда, на полделения более самозабвенная, чем радость обычных людей.

– Как она ухитрилась снять их за работой? – спрашивает Джулия. – Они же почти все нелегалы.

– А она такая, что люди ей доверяют. Она вроде ангела.

Мы едем теперь по городу спокойно, как по пшеничным полям, Джулия попросила, чтобы я рассказал ей обо всем – о себе, о Магазине, о семье, – и я ей рассказываю. Я рассказываю ей об этом и в ресторане, где она кормит меня за счет редакции. Я рассказываю ей о матери, которая постоянно смотрит на сторону, о Терезе, витающей в небесах, о Малыше и его рождественских людоедах, о Жереми и вообще обо всем этом мирке, который я кормлю, принимая на себя первородный грех рыночного общества. И когда я дохожу до Лауны, которая никак не может решить, сохранить ей или нет плод своей единственной любви, тетя Джулия кладет свою длинную смуглую руку на мою:

– К вопросу делать аборт или не делать – ты не хочешь сходить со мной сейчас на одну тусовку? Мне надо готовить репортаж на эту тему.

Конференц-зал, куда мы проникаем по пресс-карточке тети Джулии, похож своими пропорциями на Елисейский дворец, а красновато-коричневой претенциозностью – на «Голубую стрелу», отходящую с Лионского вокзала. Безвкусица, которая переживает века и безотказно качает валюту. Зал почти полон. Слышно аппетитное шуршание дорогого белья. Мы пробираемся к боковым местам, отведенным для прессы, справа и слева от стола президиума. Такое расположение придает сборищу вид суда присяжных. Впрочем, то, что здесь происходит, это и в самом деле своего рода процесс – процесс Женщины-Которая-Делает-Аборт. По крайней мере, именно это утверждает пожилой мужик с бритым черепом, стоя за большим столом, крытым красным бархатом. Перед ним публика в зале слушает, рядом с ним другие важные шишки слушают, и даже тетя Джулия, которая вытащила записную книжечку, слушает. Я же смотрю и думаю, где я уже видел эту широкую морду без единого волоска, эти острые уши, взгляд, как у Муссолини, весь этот облик здоровенного шестидесятилетнего воротилы. Но одно точно: голоса этого я никогда не слышал. Более того, еще ни разу в жизни такой холодный, металлический тембр не проникал за мои барабанные перепонки. А тетя Джулия знает и этого типа, и его голосок. Она записывает в своей книжечке почерком, удивительно ровным для такой вулканической натуры: «Проф. Леонар в обычном жанре». Затем, как школьница, проводит аккуратную черту и приписывает: «глуп, как всегда». Я, естественно, тоже начинаю слушать.

Если я правильно понял, этот самый Леонар (чего он, интересно, профессор?) имеет честь быть председателем некоей «Лиги защиты рождаемости и молодежи», которая достаточно влиятельна в стране, чтобы обладать некоторым весом и на политической арене. Вот об этом-то он и печется.

– Положа руку на сердце и не забывая при этом, что наша деятельность носит не политический, а лишь информационный характер (где-то я уже слышал эту байку?), мы не можем не задаться вопросом, как мы, христиане, защитники рождаемости, французы, наконец, распорядимся нашими голосами на ближайших выборах.

(Ах вот оно что!)

– Вольются ли они в хор голосов, которые, глумясь над нашими непреходящими ценностями, легализовали аборт?

Взгляд его сверкает таким огнем, что жгучее дыхание преисподней опаляет зал.

– Нет, друзья мои, я так не думаю, – успокаивает Леонар, демонстрируя недюжинное знание психологии толпы. – Не думаю я, что это произойдет.

(Честно говоря, я тоже не думаю.) Заглядываю через плечо в блокнотик тети Джулии и вижу, что она больше ничего не записала. Когда я снова включаю уши, медноголовый Леонар рассуждает об иммиграции, «которая давно уже перешла все допустимые пределы», и перечисляет проблемы, возникающие в связи с этим бедствием, «как с точки зрения экономики, так и образования, не говоря уже о безопасности граждан и, в частности, о безопасности наших дочерей».

Одно из двух: либо этот тип не любит арабов, либо он ни на грош не доверяет своей дочери. В любом случае Хадуш переломал бы ему все запястья. Я позволяю себе отвлечься и окидываю взглядом публику. Публика самая что ни есть отборная, с той привычкой к богатству, которая дается многовековой практикой всесторонне обдуманных браков. В основном женщины – мужчины остались в офисах. И опять, не знаю почему, это наводит меня на мысль о Лауне, о Лоране, об их встрече. Ей было девятнадцать, ему – двадцать три; она спускалась по лестнице в метро, он поднимался. Ее только что бросил один чувак, который предпочитал отвлеченные идеи, а он шел сдавать конкурсный экзамен в интернатуру. Он увидел ее, она – его, и Париж остановил свое коловращение. Он не пошел на экзамен, и в течение года они не выходили из комнаты. Я таскал им сумки со жратвой и с книжками. Потому что они все-таки ели, и даже с аппетитом. И в промежутках между своими межзвездными путешествиями читали друг другу вслух. Иногда даже во время, доказывая тем самым, что одно другому не помеха. Скажите, милые дамы, кто из ваших мужей 986-й пробы плюнул ради вас, ради любви, на важный экзамен, на год учебы, на будущие доходы? Есть такой?

Ладно, Малоссен, не увлекайся, посмотри лучше – на сцене кое-что меняется. Плешивый Леонар сел наконец, предоставив слово другому профессору (за столом-то, оказывается, сплошь профессура!). Когда тот встал, я чуть не упал со стула – такой разительный получился контраст. Насколько Леонар плотен, блестящ, закончен, агрессивен, настолько этот новый, который представился как профессор Френкель, гинеколог и акушер (фамилия вроде бы и в самом деле известная в этих кругах), – настолько этот самый Френкель изможден, хрупок и нелеп. Глядя на его чудовищную худобу, узловатые руки, его торчащие на все четыре стороны света космы, его взгляд ребенка, удивленного на всю оставшуюся жизнь, можно подумать, что это не человек, а наскоро слепленное создание какого-то накурившегося травки Франкенштейна, доброе и беззащитное, пущенное во враждебный мир, который только и думает, как бы его обидеть.

– Я не буду говорить о политике, – заявляет он в свою очередь (но ему я, как ни странно, верю). – Я подойду к этому вопросу с позиций Священного Писания и учения отцов Церкви.

И в одну-единственную фразу, которая, однако, растягивается у него на добрые четверть часа, так что вся аудитория тихо засыпает, он ухитряется всадить все: и грешную плоть, которая подлежит отсечению, и верблюда, и игольное ушко, и первый камень тому, кто без греха, и «блаженны нищие духом», и «приведите ко мне малых сих»… И заканчивает он цитатой из святого Фомы или какого-то другого святого: «Лучше родиться больным и убогим, чем не родиться вовсе».

И тут разражается скандал, как написали бы в газетах.

Крупная блондинка из второго ряда, которую я раньше не заметил, закутанная в какой-то немыслимый древневавилонский мех, вскакивает с места, как античная фурия, сует руку в фирменную сумку, выхватывает оттуда нечто бесформенное, сочащееся кровью, и швыряет изо всех сил в оратора, пронзительно визжа:

– Держи, старый дурак, вот тебе грешная плоть!

С каким-то влажным свистом эта штука летит над головами публики и ударяет в грудь Френкеля. Мутная кровь брызжет на почтенную профессуру, сидящую за столом. Лицо Френкеля уже не выражает, а воплощает страдание. А Леонар с рычанием и с проворством ягуара лихо перекидывает свои шестьдесят годков через стол и с горящим взглядом бросается на блондинку, выставив когти вперед. Блондинка буквально взлетает на стул, широко распахивает свою шубу и кричит:

– Руки прочь, Леонар, я заряжена!

Леонар застывает на лету, а профессура испускает крик ужаса. Распахнув шубу, блондинка демонстрирует самое роскошное тело беременной женщины, о котором только может мечтать защитник рождаемости. Голая с ног до головы, полная цветущей полнотой, налитая, как воздушный шар, она воплощает плодородие во всей его космической мощи.


Своим почерком девочки-отличницы тетя Джулия записывает, что профессор Леонар познакомился с диалектикой.

Позже, в ее малолитражке, вспоминая окропленную телячьей кровью скорбь Френкеля, я высказываюсь в том смысле, что блондинка неправильно выбрала цель: требуху надо было швырять в Леонара, потому что настоящий гад – он. Джулия смеется:

– Я думала, Малоссен, что ты пошел в козлы отпущения из мазохизма, а ты, оказывается, просто святой.

Что ж, допустим.

Святой просит высадить его у дверей Магазина, входит внутрь и принимается бродить по проходам первого этажа. Кого-то он ищет. Кого-то вполне определенного, кого обязательно нужно найти. Срочно. Семь часов вечера. Надеюсь, он еще не слинял. Господи Боже, сделай так, чтобы он еще не ушел! Пожалуйста, я же никогда ничего у тебя не прошу. Ты, наверно, никогда обо мне и не слышал. Исполни мою просьбу, жалко тебе, что ли? Спасибо! Вот он. Сворачивает в отдел шерстяного трикотажа. В отделе ни души. Блеск! Ускоряю шаг, и вот мы встречаемся.

– Привет, Казнав!

И закатываю ему апперкот в печень, классический, вкладывая в удар всю тяжесть тела (научился по книжкам). Он сгибается вдвое, и я едва успеваю отскочить, чтобы он не заблевал мне ботинки – пусть блюет на свои. (Основная трудность со святыми в том, что их святости, как правило, не хватает на весь день.)

С сознанием исполненного долга спускаюсь в отдел «Сделай сам», где Тео, как обычно по вечерам, шмонает своих стариков. Они послушно стоят в очереди на обыск, и ни один не пытается протестовать, когда Тео извлекает из карманов их халатов наворованное за день.

– Привет, Бен! Ты что, и по выходным теперь ишачишь? То-то Сенклер обрадуется!

Я преподношу ему фотографии, снятые Кларой в Булонском лесу, и помогаю разложить по местам украденное барахло.

– Представляешь, тут один недавно целый день болтался с пятью кило гербицида в карманах!