"Господин Малоссен" - читать интересную книгу автора (Пеннак Даниэль)

14

Кстати, наш выдающийся «постановщик в пространстве» Жереми Малоссен, приглашая меня на свою репетицию, делал мне честь, и немаленькую. А честь нужно чтить, к тому же это каждому доставляет удовольствие. Поэтому я и отправился к Будьюфу, доброму гению всех местных щеголей, чтобы взять на прокат смокинг.

– У тебя свадьба, брат мой Бен?

– Нет, чествование.

В конце концов, разве не являлся тот, кого приглашал Жереми, своего рода демиургом? Объектом и субъектом повествования? Тем, без кого ничего не могло быть вообще? А равно не могло быть написано? А равно и поставлено? Малоссен – миф и человек!

И потом, я задумал удивить этого дурачка. Он ведь ни разу в жизни меня при галстуке не видел, а тут я являюсь при всем параде, как жених на свадебном торте!

Я веселился от души.

И, прежде всего, меня радовало твое скорое появление.

Счастье всегда спешит устраивать праздники, это – его право. Мы счастливы, да; делайте, как мы, радуйтесь сейчас, не дожидаясь поводов для шуток!

– Насчет обувки, брат мой Бен, как тебе вот эти лаковые?

– Спасибо, у меня уже есть подходящие.

***

В смокинге и начищенных штиблетах, под руку с Жюли, я явился в «Зебру» точно в назначенный час.

Впрочем, не совсем точно, на что мне и указал бесстрашный вышибала (тридцать кило в мокрой шинели):

– Шеф сказал, в пять часов, мсье, вы пришли на шесть минут раньше.

Нурдин демонстративно постучал по циферблату часов, слишком больших для его куриной лапки.

– Шесть минут – какая важность!

– Сожалею, мсье, у нас распоряжение, – возразил второй, деловито скрестив руки на груди и рассматривая нас сквозь свои розовые очки.

(Сегодня – и тебе подтвердит это любой полководец – вести переговоры значит давать войне время делать Историю.)

– Послушайте, – заявил я, – я не последний человек в этом заведении, так что у вас могут быть неприятности, если вы сейчас же не впустите меня и мою спутницу, которая, надо вам сказать, находится, между прочим, в интересном положении и…

– Шесть минут, мсье, – не унимался Нурдин, – ничего не можем поделать.

– Сожалею, сударыня, – подтвердил Малыш.

– Ну а с этим, – спросил я, повертев перед носом Нурдина десятифранковой монетой, – шесть минут во сколько уложатся?

– В шесть, – ответил Нурдин, прикарманив десятифранковик.

Жюли и Малыш прыснули от смеха.

– А если я закатаю мелкого бледнолицего в розовых очках в асфальт, чтобы выровнять дорожку?

– Костюмчик помнете, – парировал Малыш.

– И аллах непременно вам за это вставит, мсье, – подхватил Нурдин… и добавил, не без издевки: – Мсье… как вас, простите?

Шесть минут прошло.

***

Никогда не стоит играть с Жереми в сюрпризы. В этих забегах он на удивление всегда не то что нас – саму жизнь оставлял далеко позади. Взять хотя бы его рождение… Мама ждала двух девочек, все оракулы соглашались, лечащий врач с полной ответственностью заявлял, вердикт медиков гласил: двойняшки! Но появился один только Жереми, один и радостно вопящий при этом. Он, верно, проглотил сестричек.

Когда двери «Зебры» наконец распахнулись и я в смокинге и штиблетах, под руку со своей звездой, двинулся вперед, уверенный в ошеломляющем эффекте от своего появления, мне вдруг ударил в лицо мощный поток света целой батареи прожекторов, и мы с Жюли встали как вкопанные, совершенно ослепленные объявшим нас сиянием славы, совсем как на верхней ступеньке в Каннах. Только свет кругом, яркий свет и море аплодисментов, волнами накатывающихся из глубин старого кинотеатра.

Затем слава погасла и в зале зажгли свет.

Они все были здесь.

Они стояли и аплодировали.

Спутники моей жизни.

Все вместе.

Малоссены и племя Бен-Тайеба, конечно, Сюзанна, Шестьсу и вся честная компания, которую Бельвиль ссудил мне в друзья: Семель, Роньон, Мерлан, старая гвардия; весь персонал издательства «Тальон» в полном составе, естественно, и тут же мои приятели из Магазина, где я работал прежде: Тео со своей бригадой в серых халатах; Леман, сам Леман, чертеняка; и волшебники из больницы Святого Людовика: Марти, не раз вытаскивавший меня из пасти смерти, Бертольд, гениальный хирург, который, сначала выпотрошив меня, как куренка, затем наполнил мой бурдюк внутренностями другого и теперь аплодировал, скорее всего себе, восхищаясь собственным шедевром; но были и другие, и совершенно неожиданно для меня: дивизионный комиссар Кудрие собственной персоной – величественное чело, осененное императорской прядью, непременный жилет, вышитый золотыми пчелами, рядом с ним инспектор Карегга в своей куртке с меховым воротником, как у ирландских летчиков; все здесь, и все настолько близкие и родные, что чувствуется даже незримое присутствие тех, кого уже нет с нами: дядюшка Стожил, забравшийся куда-нибудь на колосники и глядящий сверху на нас, как всегда, в своей настороженной задумчивости часового; Тянь, мой старый Тянь, погибший, защищая меня; и Пастор, чей облик вечно будет стоять перед нами в печальных глазах нашей мамы… Что ты сделал с ней, Пастор? Что ты ей сделал?.. Смотри-ка, и мама здесь! Ты пришла?! Я же говорил, что Жереми мастер на сюрпризы!

Они уже не аплодировали, они стояли, подняв бокалы с шампанским, а Жереми по центральному проходу поднимался к нам с двумя бокалами в руках, которые и передал нам с Жюли, наградив меня при этом самой простодушной своей улыбкой:

– С днем рождения, Ваше Вашество, ничего костюмчик!

Далее, по мере того как весь зал сотрясало дружное happy, перераставшее в ударное birthday[8] прирожденный церемониймейстер Жереми поклоном пригласил нас следовать за ним, чтобы занять почетное место: два кресла, которые были приготовлены специально для нас в первом ряду, между Королевой Забо, моей начальницей в издательстве «Тальон», и дивизионным Кудрие, моим личным комиссаром.

– С днем рождения, Малоссен, – повторила моя патронесса, – ну как, понравился сюрприз?

О да…

Настоящий сюрприз…

Сюрприз Жереми…

Ведь этот день не был днем моего рождения!

Этот дурацкий день моего рождения… я строго-настрого запретил его ежегодное упоминание, так строго, что даже сам теперь не был уверен, что вспомню точную дату! Запрет категорический. Под страхом наказания. Поэтому племя отмечало данное событие непонятно когда, по возможности несколько раз в год, и каждый раз это было настоящим сюрпризом.

– Да, я знаю! – подтвердил Жереми, когда луч прожектора внезапно пригвоздил его к занавесу на сцене: он стоял лицом к залу и, обвиняя, указывал на меня перстом. – Я знаю, Бен, ты опять станешь меня пилить, что ты, дескать, запретил нам поздравлять тебя с днем рождения, ты дождешься меня на выходе, и… твоя годовщина обернется мне очередным подарочком, знаю, это история всей моей жизни! (Слезы на глазах – вот шельма! – и дрожание губ столь правдоподобны, что я сам чуть не проникся живейшим состраданием…) Но посмотри на это почтенное собрание достойнейших людей, что окружают тебя, Бенжамен Малоссен! – рявкнул он в приступе обвиняющего гнева. – Неужели ты думаешь, что все они пришли сюда лишь затем, чтобы отметить твое появление на свет? Событие, которое, скажу я тебе, не стоит того, чтобы быть упомянутым даже в надписях на стене в уборной!

Тут он присел на корточки и весьма обстоятельно стал мне объяснять, так, будто в зале, кроме нас двоих, никого больше не было:

– Здесь, в черновике, я поставил «сортир». Но твоя соседка (он указал пальцем на Королеву Забо) заменила на «уборную»… Я стал спорить, подумал о «клозете» – она поморщилась, предложил «туалет» – она нашла это слишком плоским, и каждый раз она возвращалась к этой своей уборной, ну, ты ее знаешь, упрется как осел, ничего невозможно поделать. «Уборная, – сказала она, – более благозвучно в нашем языке, Монтерлану[9] бы понравилось!»

После этого он поднялся, запахнул невидимую тогу и продолжил свою обличительную речь, с того места, где ранее остановился:

– Нет, нет и нет, Бенжамен Малоссен, если все мы собрались здесь, вокруг твоей ничтожной персоны в этот праздничный день, если мы пропустили по глотку газировки за твое здоровье – о брат, не помнящий, чем ты обязан каждому из нас! – так это не ради того дня, когда ты родился, тщеславнейший из всех тщеславных, но потому, что тебе непременно надо было появиться на свет, олух несчастный, чтобы мы могли тебя оживлять!

Короткая пауза – только для того, чтобы набрать воздуху в легкие, – и громовым голосом продолжает:

– Нет, не рождение твое мы празднуем, Бенжамен Малоссен, но твои бесчисленные воскрешения!

Раздались фанфары, такие же громогласные, какие обычно звучат при появлении Цезаря на экранах.

– Грандиозно! Как тебе? – прокричала мне в ухо Королева Забо.

– Ибо, я спрашиваю, глядя тебе прямо в глаза, в самую глубь темного омута твоей души, – вновь заговорил оратор, как только фанфары умолкли, – находился бы ты сегодня среди нас, Бенжамен, если бы тот (он указал на инспектора Карегга) не вытащил тебя из окровавленных когтей твоих разъяренных коллег или если бы этот (ткнул он пальцем в дивизионного комиссара Кудрие) не спас тебя от истребителей в Магазине, наконец, если бы те двое (махнул он в сторону Бертольда и Марти) не вырвали тебя из ленивой безмятежности клинической смерти?

Он перечислил каждого из моих спасителей, и каждое произнесенное им имя вызывало шквал аплодисментов, когда же очередь дошла до Стожила и Тяня, зал встал, скандируя их имена, а свет зажигался и гас в такт дружному хлопанью; и я, пользуясь все оглушающим гвалтом, взвыл, как телок, томясь одной мыслью, мучительно искавшей выражения.

Мои дорогие, мои верные друзья, почему вы уходите? Тянь, Стожил, я спешу к вам! Смерть – это лишь временное препятствие… свет, мрак, свет, мрак… вот дьяволенок, этот Жереми, утри слезы, Бен, не порти праздника… Стожил, Тянь, почему? Прекрати-и-и-и, Бенжамен… Я иду к вам, друзья мои, я здесь, и я готов… Хорошо, Бенжамен, хорошо, мы тоже здесь, и мы ждем тебя, мы будем рады тебе, когда бы ты ни появился, мы не уходим, но не спеши, попытай еще счастья на том, вашем свете…

МЕСТО ТЕАТРУ

Когда свет погас и воцарилась тишина, я с влажными от слез глазами увидел, как поднимается занавес, открывая пустую, затянутую огромным полотном сцену.

Еще один сюрприз. Жереми отправлял нас на несколько лет назад, в раннее детство Малыша. На полотне был изображен один из тех «Рождественских Людоедов», которых раньше рисовал Малыш в приступе лихорадки и которые так пугали его тогдашнюю воспитательницу. Судя по тому, какая тишина стояла в зале, можно было с уверенностью сказать, что Дед Людоед вовсе не утратил своей магической силы.

К о р о л е в а З а б о (мне на ухо). Что? Впечатляет, правда?

Я (сквозь зубы и не сводя глаз со сцены). А, так вы с ними заодно, Ваше Величество?

Ее большая голова качнулась на тонком стебле шеи:

– Это замечательно, Малоссен, вот увидите. Она помолчала немного, потом добавила:

– Я имею в виду не собственно постановку, разумеется. Все эти постановки… неизбывный плеоназм… в них всегда что-то… детское, если хотите…

Со всех сторон у гигантского Людоеда тянулись – от самых колосников и до пола – рукава широкого плаща, представлявшие собой отделы универмага. Все это было битком набито различного рода товарами, и сия товарная масса, каскадом спускаясь донизу, заполняла всю сцену, оставляя незанятым лишь небольшое пространство, где и суетились актеры, пленники великого Торгашества. От такого изобилия завидущие глаза обжоры, казалось, совсем повылазили из орбит.

– Нет, – продолжила Королева Забо, – я говорю о тексте!

Она похлопала по рукописи, лежавшей у нее на коленях.

– Талант, каких мало, Бенжамен!

Она называла меня по имени лишь в редких случаях, когда литературная скаредность находила наконец повод расщедриться.

Я ушам своим не верил:

– Но вы же не собираетесь…

– Боюсь, что да, как говорят наши друзья англичане. У нас катастрофически не хватает молодых авторов, Бенжамен… а ваш Жереми необыкновенно одарен! Каждому свое, что вы хотите… создание или воссоздание, вы сделали свой выбор, полагаю. Из вас получится прекрасный отец. Кстати, как это ваше творение, пухнет?

Так бы и придушил ее на месте, но раздавшиеся вопли отвлекли меня, заставив обратить внимание на сцену. На пятачке, среди разных товаров, какой-то болван отчитывал другого, обещал, что выгонит его, пугал пожизненной безработицей, обнищанием и полным упадком, вплоть до тюрьмы или психушки. Этот, стоя на коленях, просил прощения, говорил, что больше так не будет, молил о пощаде, заливаясь горючими слезами. Этим страдальцем был Хадуш. Хадуш, который играл меня! Хадуш, мой добрый друг, мой названый брат с детства, в моей козлиной шкуре! («Понимаешь, – объяснял мне потом Жереми, – араб в качестве козла отпущения, в наши дни это более правдоподобно. Все же, если хочешь, у меня и для тебя небольшая роль найдется…»)

Но сюрпризы на этом не кончились. Возвышаясь над Хадушем, в запале злобствующей власти, Леман превосходно исполнял свою роль заведующего отделом кадров. Я глазам своим не поверил и даже обернулся, чтобы посмотреть, на месте ли Леман. Так и есть: кресло Лемана было пусто, а сам Леман, мой мучитель из Магазина, мой настоящий мучитель, в данный момент истязал на сцене Хадуша! («Он подыхал от скуки на пенсии, – объяснил мне Жереми, – кроме своих соседей по лестничной площадке ему больше не к кому было прицепиться, и это его изводило… я вернул ему радость жизни… хорош он был, а? Ты не находишь?»)

Испугавшись вдруг ужасной догадки, закравшейся мне в голову, я перегнулся через Жюли и спросил комиссара Кудрие:

– Только не говорите мне, что вы тоже играете!

– Я устоял, господин Малоссен. Просьбы были весьма настойчивы, но я устоял.

А потом, в свою очередь, наклонившись ко мне, добавил:

– А вот за инспектора Карегга не ручаюсь.

И в самом деле, кресло Карегга тоже оказалось пустым. («Его достала его же подружка, Бенжамен. Эстетка! Житье-бытье легавого ей, дурехе, видишь ли, не показалось. Он совсем уже было загнулся, бедняга, ну, ты понимаешь, с четками просто не расставался, ну, с этой поповской штуковиной для чтения молитв, сечешь? А театр – это такое замечательное средство… лучшего абсорбента печалей не найдешь! Не сопи, я дам тебе большую роль, когда Жюли тебя бросит».)

***

Во втором акте Рождественский Людоед протягивал ручищи к маленькой спальне, где стояли друг против друга двухъярусные кровати. Полдюжины детишек разного возраста и цвета физиономий сидели в пижамах, свесив ноги с верхних полок и устремив все внимание на того, кто находился в центре, на рассказчика и его собаку. Принцип тот же: постели подвесили к рукам великана, при этом рукава ему пришлось засучить, и все пространство сцены, как будто сжалось вокруг маленького ночника, который освещал лицо Хадуша и застывшую в неподвижном ожидании массу Превосходного Джулиуса. Глаза людоеда по-прежнему вылезали из орбит, но теперь в них читалось некое подобие вялого любопытства, томная дремота, навеваемая приглушенным светом. Хадуш читал отрывок из «Войны и мира». «Еще, еще», – канючил Рождественский Людоед.

Но никакого продолжения не было. Жереми придумал пока только два акта своей пьесы.

– За две недели, не так уж плохо, – вступилась Королева Забо. – Он хочет назвать ее «Рождественские Людоеды»… Я бы лучше переиначила Золя: «Людоедское счастье» например, что вы об этом думаете?

Я об этом ничего не думал. Меня заворожили рукава людоеда, которые как раз в этот момент бесшумно раскатывались, накрывая двухъярусные кроватки. Заснувшие глубоким сном, дети исчезали один за другим в кратерах красного и черного шелка.

– Ловко придумано, да? – прошептала Королева Забо, – и как захватывающе! Эта медлительность в монотонном сопровождении двух нот скрипки… Очень… по-вильсоновски[10]

Хадуш и Превосходный Джулиус сейчас представляли спящих на сцене, в мрачной комнате, обтянутой в кроваво-красных тонах. Людоед завис над ними, в томной дремоте закрыв флуоресцентные веки. Раздался стук в дверь. Хадуш пробурчал что-то. Стук повторился. Превосходный Джулиус нехотя поднял сонную голову, как бы возвращаясь из глубокого забытья.

– А он, оказывается, у вас актер! – не удержалась Королева Забо.

Стучали все громче и настойчивее. Наконец Хадуш поднялся и, пошатываясь, засеменил к двери.

Дверь была вырезана в глубине сцены, в бороде у людоеда. Не успели смолкнуть последние удары, как глаза великана внезапно распахнулись, пылая каким-то убийственным безумием.

В зале всех передернуло.

– Ох уж мне эти «ужастики», – вздохнула Королева Забо.

Хадуш открыл. В прямоугольнике дверного пролета неподвижно стояли по углам соснового гроба четыре человека в черном.

– Это для покойника, – прогремел самый здоровенный из всех четверых. (Но это же Шестьсу Белый Снег! Сам Шестьсу! «Совсем маленькая роль, так, ерунда, у них слишком много дел с Ла-Эрсом; но мне без него никак нельзя было обойтись. Он такой внушительный, тебе не кажется?»)

На Хадуше была одна из моих пижам. Он почесывал затылок и правую ягодицу, точь-в-точь как я, не придерешься.

– Извините, я еще не совсем готов, – произнес он сонным голосом, – приходите лет через пятьдесят.

И он спокойно закрыл дверь.

А я вскочил со своего места.

Как только Рождественский Людоед открыл глаза, гладкая шерсть до сих пор спокойно спавшего Превосходного Джулиуса вздыбилась на всем его теле до кончика хвоста, лапы и шею свело судорогой, в паническом страхе ощерились клыки слюнявой его пасти, глаза закатились, и тут он как пойдет завывать, сначала негромко, как будто гуканье вечности поднималось из тьмы веков, но потом все сильнее, и вой его, насыщаясь всеми скорбями оставленных в прошлом столетий, перерастал уже в душераздирающий крик, до боли знакомый, как плач собственного ребенка, – рев моего пса в эпилептическом припадке! «У него же настоящий припадок, черт бы тебя побрал, Жереми», – выругался я, вскакивая на сцену.

Но Жереми встал у меня на пути:

– Стой, Бен, не мешай ему играть!

Хадуш силой удерживал меня:

– Это правда, Бен, он играет! Он притворяется! Это Жереми его научил! Посмотри на него, он разыгрывает эпилептический припадок!

Неподвижный, что твой бартольдиевский лев[11] на своих каменных лапах, с сумасшедшими глазами и взмыленной пастью, Джулиус ровно вытягивал на одной ноте, чего мне и в самом деле никогда еще не доводилось слышать от него.

– Каков, а? Посмотри, какой он произвел эффект на зрителя!

Все повставали. Но это не было похоже на приближение оглушительной овации: зрители, оцепенев от ужаса, не могли еще решиться, они пока еще медлили перед тем, как кинуться прочь.

– Он играет! – повторил Жереми в зрительный зал, ободряюще махая руками, – это не настоящий припадок, он изображает эпилепсию!

Пока Жереми надсадно кричал, обращаясь к залу, Джулиус начал раскачиваться из стороны в сторону, все сильнее и сильнее, как статуя, которая вот-вот упадет… что в итоге и произошло: сначала он рухнул на спину, впилившись головой в пол сцены, ответившей глухим загробным стоном; затем он скатился ко мне все с тем же воплем, вырывавшимся у него из пасти, в которой, как пламя, метался сухой язык. Закатившиеся зрачки, прокрутившись на все триста шестьдесят, уже выглянули из-под нижних век и, само собой, не вынесли ничего путного из подобного обзора. Они уставились на меня с таким бешенством и ужасом, каких мне еще никогда не доводилось замечать, даже в самых жестоких из его припадков.

– До настоящей эпилепсии у нас никогда не доходило… – заверил Жереми, в интонации которого все же чувствовались нотки неуверенности.

Потом язык Джулиуса свернулся серпантином, заткнув ему глотку, и вопль умолк. Внезапно оборванный звук. Мертвая тишина в зале.

– Джулиус… – настороженно позвал Жереми. – Тебе не кажется, что ты уже переигрываешь?

Тут я кинулся к своей собаке.

– Он задыхается!

Я засунул всю пятерню ему в пасть.

– Да, помогите же мне, черт!

Хадуш и Жереми растягивали челюсти Джулиуса, пока мои пальцы отчаянно вытаскивали язык, оттуда, из недр его глотки.

– Ничего не понимаю, – виновато мямлил Жереми, – на репетиции все так хорошо получалось…

– Ну же, Джулиус, не упрямься!

Как я тянул на себя этот его проклятый язык! Как будто хотел вырвать заодно и потроха Превосходного Джулиуса, вытащить, в конце концов, на свет все невысказанные секреты, терзавшие его душу.

Наконец язык поддался, и я шлепнулся на пятую точку.

– Ну и ну…

Я обхватил руками голову своего несчастного пса.

– Это я, Джулиус, успокойся, я с тобой.

Глаза у него были все такими же шальными.

– Осторожно, Бен!

Слишком поздно. Сверкнули клыки. Пасть Джулиуса раскрылась и захлопнулась.

На моем горле.

Крик Жюли пронзил онемевший зал. И вот она уже рядом, расталкивая Хадуша и Жереми, склоняется над сжатыми челюстями Джулиуса. Но я, вытянув шею, успокаиваю ее:

– Ничего, Жюли, я цел, только воротничок и бабочка…

Я изо всех сил надавил на грудь Джулиусу, чтобы отпихнуть его от себя. Послышался треск разрываемой материи, и я опять шлепнулся на пол, хватаясь рукой за свой оголенный зоб.

Джулиус лежал здесь же, с бабочкой в зубах и с болтающейся, как слюнявчик, манишкой на груди, но все в той же прострации.

– Он так язык себе прикусит.

Жюли еще раз попыталась разжать ему челюсти. Ничего не вышло.

Вокруг нас уже толпились:

– Все в порядке, Малоссен?

Марти осматривал мою шею, а Бертольд в это время доставал из аптечки шприц.

Я схватил хирурга за руку:

– Что вы собираетесь делать?

– Вернуть вам ваш галстук.

Не успел он поднести иглу к шкуре Джулиуса, как челюсти собаки раскрылись сами собой, и бабочка упала к нашим ногам.

– Вот видите… – сказал Бертольд, убирая свой инструмент.

– Если он притворяется, то весьма натурально, – негромко заметил Марти, приподнимая веки Джулиуса.

– Осторожно, доктор…

Марти не стал долго распространяться:

– Все признаки эпилептического припадка налицо.

– Это должно было случиться, – проскрипела Тереза.

Клара щелкнула фотовспышкой.