"АВТОБИОГРАФИЯ" - читать интересную книгу автора (ДЭВИС МАЙЛС)Глава 6Когда я летом 1949 года вернулся в Америку, то убедился в правоте Кении Кларка — здесь ничего не изменилось. Уж и не знаю, с чего это я вдруг решил, что все должно быть по-другому: наверное, из-за пережитого мной в Париже. Я все еще находился под впечатлением своей тамошней иллюзорной жизни. В глубине души я, конечно, понимал, что в Соединенных Штатах все по-прежнему. Меня и не было-то всего лишь пару недель. Но мне все мерещилось, а вдруг произойдет чудо. В Париже я понял, что белые бывают разными: некоторые из них — мешки с предрассудками, а некоторые нет. До меня это уже постепенно доходило после знакомства с Гилом Эвансом и другими белыми ребятами, но реально я это осознал в Париже. После этого важного для меня открытия я даже заинтересовался политикой. Некоторые вопросы, мимо которых я раньше проходил, стали меня волновать, и особенно положение чернокожих. Нельзя сказать, что мне совсем ничего не было известно об этом, — я ведь был сыном своего отца и рос рядом с ним. Но меня настолько увлекала музыка, что все остальное не задевало. Я начинал шевелиться, только когда мне прямо плевали в рожу. В то время самыми влиятельными черными политиками были Адам Клейтон Пауэлл из Гарлема и Уильям Доусон из Чикаго. Адама я часто видел в Гарлеме — он был настоящим любителем джаза. Ральф Банч только что получил Нобелевскую премию. Джо Луис долго оставался чемпионом мира по тяжелой атлетике и был героем каждого чернокожего, да и многих белых тоже. «Шугар» Рей Робинсон не уступал ему в популярности. И оба они часто появлялись в Гарлеме. Рей держал клуб на Седьмой авеню. Джеки Робинсон и Ларри Доуби играли в бейсбол в высших лигах. Чернокожие начинали что-то значить в своей стране. Я никогда особо не ударялся в политику, но мне прекрасно известно, как здесь белые относятся к черным, и мне тяжело было снова вернуться в то дерьмо, куда они нас загнали. И очень хреново было сознавать свое бессилие. В Париже — черт… — как бы мы ни играли, хорошо ли, плохо ли, нас принимали тепло. Это тоже не очень хорошо, но так это было, а вернувшись на родину, мы даже работу не могли найти. Звезды мирового масштаба — без работы. А белые лохи, копировавшие мой «Birth of the Cool», работу получали. Меня это просто до бешенства доводило. Мы перебивались редкими ангажементами и, кажется, в то лето репетировали в оркестре из восемнадцати человек, но это было и все. В 1949-м мне было всего двадцать три года, и я ждал от жизни большего. Я стал терять чувство ответственности, мне было трудно контролировать себя — я поплыл по течению. И не то чтобы я не понимал, что происходит. Мне все было ясно, но при этом было и все равно. Я был настолько самоуверен, что, постепенно теряя контроль над собой, считал себя хозяином ситуации. Но разум может сыграть с человеком плохую шутку. Когда я начал так опускаться, я думаю, многие удивились: все считали, что я человек волевой. Я сам был удивлен, как быстро в итоге я покатился вниз. Помню, вернувшись из Парижа, я начал подолгу ошиваться в Гарлеме. Музыкальная жизнь тогда сильно подпитывалась наркотиками, и многие музыканты были кончеными наркоманами, особенно те, кто сидел на игле. В некоторых кругах считалось даже шиком колоться. Некоторые ребята помоложе — Декстер Гордон, Тэд Дамерон, Арт Блейки, Джей-Джей Джонсон, Сонни Роллинз, Джеки Маклин и я — все мы — крепко подсели на иглу примерно в одно время. А ведь знали, что Фредди Уэбстер недавно погиб из-за какого-то ядовитого фуфла. Кроме того, и Птица, и Сонни Ститт, и Бад Пауэлл, и Фэтс Наварро с Джином Аммонсом — все они употребляли героин, не говоря уж о Джо Гае и Билли Холидей. Эти постоянно были в откате. Многие из белых — Стэн Гетц, Джерри Маллиган, Ред Родни и Чет Бейкер — тоже плотно присели. Но пресса в то время пыталась представить дело так, будто этим занимались только черные. Я-то никогда не верил в чепуху о том, что под кайфом сможешь играть, как Птица. Но я знал многих музыкантов, которые на это надеялись, и Джин Аммонс был одним из них. Меня не это заставило подсесть. Меня подвела депрессия, в которую я впал, вернувшись в Америку. Депрессия и тоска по Жюльетт. И еще мы баловались кокаином, страшно популярным тогда среди латиноамериканцев. Такие ребята, как Чано Позо, сильно нюхтарили. Чано, черный кубинец, был перкуссионистом у Диззи и лучше всех тогда играл на барабане «конга». Но он был бандитом. Наркоту у торговцев просто отнимал и ничего за нее не платил. Народ его боялся — в уличных драках он был мастак и разделывался с противником в ноль секунд. Этот огромный злобный детина повсюду таскал с собой большой нож. Всех в Гарлеме терроризировал. Его убили в 1948-м, когда он в кафе «Рио» на Ленокс-авеню около 112-й и 113-й улиц ударил по роже одного латиноса, сбытчика кокаина в Гарлеме. Парень потребовал у Чано деньги, которые тот ему задолжал, но в ответ получил в морду. Тогда он вытащил свой пистолет и пристрелил Чано. Господи, то, как он подох, потрясло всех. Это случилось еще до моей поездки в Париж, но это был яркий пример того, что тогда вообще в клубах творилось. Мне тоже приходилось постоянно добывать дозу, и я все больше отдалялся от семьи. Я перевез их в квартиру в район Ямайки в Квинсе, а потом в Сент-Олбанс. Так я и катался туда-сюда в своем «додже» с откидным верхом 1948 года — Сонни Роллинз называл его «Синим демоном». В любом случае нормальной семейной жизни у нас с Айрин не было. Денег нам не хватало, чтобы жить в свое удовольствие, — у нас ведь было двое детей, да и самим приходилось питаться, и всякое такое. Мы вообще никуда не ходили. Иногда дома я мог уставиться в одну точку в стене и оставаться в таком положении два часа, думая о музыке. А Айрин воображала, что я думаю о другой женщине. Она находила волосы на моем пиджаке или пальто и кричала, что я с кем-то трахаюсь. А все из-за того, что я покупал шмотки у Коулмена Хокинса, который был известным бабником, и на его одежде всегда были разного цвета волосы. Но я в то время женщинами не увлекался. Так что все скандалы возникали на пустом месте. Но меня это сильно доставало. Мне очень нравилась Айрин и все такое. У нее был хороший характер, она была приятной женщиной, но не для меня. Она была красивая, классная леди. Но мне нужно было что-то другое. Это я, а не она начал трахаться направо и налево. Познакомившись с Жюльетт Греко, я понял, что мне нужно от женщины. И если Жюльетт была далеко, то мне было необходимо найти какую-то другую женщину — с тем же взглядом на мир, как у Жюльетт, и со стилем Жюльетт — как в постели, так и в обычной жизни. Она должна была быть независимой, свободно мыслить — вот что мне нравилось. Я бросил Айрин, сидевшую с детьми дома, в основном из-за того, что больше не мог бывать там. Я перестал приходить домой — мне было плохо, я не мог смотреть им в глаза. Айрин ведь во всем полагалась на меня, верила в меня безгранично. Грегори и Черил были еще слишком малы и не понимали, что происходит. Но Айрин все поняла. Это легко читалось по ее глазам. Я оставил ее на попечение певицы Бетти Картер. Если бы не Бетти, не знаю, что могла бы натворить Айрин. Из-за той истории с Айрин, мне кажется, Бетти Картер даже сейчас меня недолюбливает. И я не могу на нее обижаться — как кормилец семьи я был в то время самым настоящим говнюком. Я не хотел оставлять Айрин совсем на мели, как это в конце концов вышло, просто у меня поехала крыша из-за героина и из-за моих фантазий о женщине, которую я желал. Я мог думать только об этом. Когда все время колешься, влечение к женщине пропадает, во всяком случае, так было со мной. Правда, есть люди вроде Птицы, которые постоянно хотят секса, неважно, соскочили они с иглы или колются каждый день. Для них это не имеет значения. Мне нравилось спать с Айрин — так же, как нравился секс с Жюльетт. Но, втянувшись в наркотики, я вообще позабыл о сексе, он мне не доставлял никакого удовольствия, даже если и случался. Единственное, о чем я тогда думал, —это как раздобыть очередную дозу. Я тогда еще не сел на иглу, но нюхтарил по полной программе. Однажды стою на перекрестке в Квинсе, а у меня из носа течет и все такое. Мне показалось, что у меня температура и простуда. Тут подходит ко мне знакомый барыга, который сам себя называл Матинэ, и спрашивает, как дела. Я говорю — нюхаю героин и кокаин, причем каждый день, только сегодня не пошел на Манхэттен, где обычно достаю дозу. Матинэ посмотрел на меня, как на дурака, и говорит: «Да у тебя же привыкание». — «Какое к черту привыкание?» — спросил я. Матинэ говорит: «Смотри, ты жалуешься на насморк, озноб, слабость. У тебя самая настоящая зависимость, нигер». Потом он купил мне немного героина в Квинсе. Я никогда не покупал героин в Квинсе. Понюхав дури, которую принес мне Матинэ, я сразу почувствовал себя отлично. Озноб улетучился, насморк прекратился, исчезла слабость. Я так и продолжал потом нюхать, но когда снова увидел Матинэ, он мне сказал: «Майлс, не трать денег на марафет, тебе так и так плохо будет. Пристраивайся на иглу, это гораздо лучше». Так начался фильм ужасов, который продолжался целых четыре года. Через некоторое время доза превратилась для меня в жизненную необходимость, я знал, что если не всажу ее, то начну помирать. Как будто у тебя тяжелейший грипп: из носа течет, ужасно болят суставы, и, если вовремя не вколешь героин, очень скоро начинаешь блевать. А это просто ужасно. Так что я из всех сил старался не доводить себя до такого состояния. Пристрастившись к героину, я колол его себе сам. А потом мы начали кучковаться: я, чечеточник Лерой и парень, которого мы звали Лаффи — и добывать наркотики на 110-й, 111-й и 116-й улицах в Гарлеме. Мы ошивались в барах — «Рио», «Даймонд», «Стерлингс», около бассейна «Лавант», в общем, в самых злачных местах. Нюхали кокаин и героин целыми днями. Если не с Лероем, то с Сонни Роллинзом или Уолтером Бишопом, а немного позже с Джеки Маклином или с Филли Джо Джонсом, они в тех же местах крутились. За три доллара мы брали ампулы с героином и кололи его себе в вены. По четыре-пять ампул в день, в зависимости от наших наличных. Потом шли в номер Толстухи в отеле «Кембридж» на 110-й улице между Седьмой авеню и Ленокс; иногда шли домой к Уолтеру Бишопу и кололись там. К Уолтеру заходили, чтобы взять свои «инструменты» — иглы и всякие другие причиндалы, чтобы «оттопыриться» и «раскумариться» — нужно ведь было так перевязать руку, чтобы вена вздулась и была видна. Иногда мы так «оттопыривались», что оставляли «инструменты» у Бишопа. Потом шли к клубу «Минтон» и смотрели, как там соревнуются чечеточники. Я любил и смотреть на чечеточников, и слушать их. Звук степа очень близок к музыке. Они почти как барабанщики, и у них многому можно поучиться, просто слушая ритм, который они отстукивают. Днем чечеточники собирались около «Минтона» и рядом с отелем «Сесил» и устраивали конкурсы прямо на тротуаре. Особенно мне запомнились дуэли между танцорами Бейби Лоренсом и очень высоким, худым парнем по прозвищу Сурок. Бейби с Сурком были кончеными наркоманами и много танцевали у «Минтона» за наркотики перед барыгами, которым нравилось на них смотреть. Потом, если они славно танцевали, им доставались наркотики бесплатно. Вокруг собиралась толпа народу, и они плясали на отрыв. Господи, Бейби Лоренс был до того хорош, что трудно описать. Но и Сурок не особенно Бейби уступал, нет. Он был невозможно крут, наряжался, как кобель, собравшийся на случку, шмотки у него были шикарные, и все такое. Еще там был Барни Бигс, тоже отличный чечеточник, и еще один парень, его звали Л. Д., и Фред, и Следж, и Братья Степ. Почти все эти ребята крепко сидели на игле, хотя насчет Братьев Степ я не уверен. В любом случае, если ты не вращался в той среде, ты вообще ничего не узнал бы о чечетке у «Минтона». Те чечеточники отзывались о Фреде Астере и обо всех этих белых танцорах как о ничтожествах, да они и были ничтожествами по сравнению с ними. Но эти парни были чернокожими и вообще не надеялись, что за свои танцы когда-нибудь обретут деньги и славу. К тому времени я становился знаменитым, и многие музыканты стали лизать мне задницу, будто я важная птица. Меня страшно волновало, как я должен стоять, как держать трубу во время игры. Должен ли я делать то или это, разговаривать с публикой, отбивать ритм правой или левой ногой. Или, может быть, нужно отбивать ритм ногой внутри ботинка, чтобы никто не видел, как я это делаю? Вот такие вопросы начали меня занимать в двадцать четыре. К тому же в Париже я обнаружил, что не такой уж я плохой музыкант, как говорили многие старомодные гады-критики. Мое «я» выросло после этой поездки. Я очень изменился — перестал быть застенчивым и стал верить в себя. В 1950 году я снова переехал на Манхэттен и жил в отеле «Америка» на 48-й улице. Там останавливались многие музыканты, например Кларк Терри, который окончательно обосновался в Нью-Йорке. Кажется, Кларк играл тогда в оркестре Каунта Бейси и много ездил в турне. Бейби Лоренс тоже часто околачивался в этом отеле. Там жило много наркошей. Я постоянно сидел на дозе и еще начал тусоваться с Сонни Роллинзом и его гарлемскими дружками из Шугар-Хилл. В состав этой группы входили, кроме Сонни, пианист Гил Коггинс, Джеки Маклин, Уолтер Бишоп, Арт Блейки (он из Питтсбурга, но много ошивался в Гарлеме), Арт Тейлор и Макс Роуч из Бруклина. И еще в это же время я познакомился с Джоном Колтрейном, он тогда играл в одном из оркестров Диззи. Мне кажется, я впервые услышал его игру в одном из клубов Гарлема. Во всяком случае, у Сонни была отличная репутация среди музыкальной молодежи Гарлема. Тамошний народ любил Сонни, впрочем, его везде любили. Он был ходячей легендой, почти богом для молодых музыкантов. Некоторые считали, что он не уступал Птице на саксофоне. Я знаю только одно — что он к Птице приближался. Он был напористым, энергичным музыкантом- новатором, у него всегда под рукой были свежие музыкальные идеи. Я любил его тогда как музыканта, но и сочинял он прекрасно. (Правда, потом на него повлиял Колтрейн, и он изменил свой стиль. Если бы он продолжал делать то, что делал, когда я впервые услышал его, мне кажется, он достиг бы еще больших высот в музыке — хотя он и так бесподобный музыкант.) Сонни только вернулся из гастрольной поездки в Чикаго. Он знал Птицу, а тот просто обожал Сонни, или Ныока, как мы его звали, потому что он и нападающий бейсбольной команды «Бруклинские Доджеры» Дон Ныокомб были похожи как две капли воды. Однажды мы с Сонни, купив дозняк, возвращались домой в такси, и вдруг белый таксист оборачивается к нам, смотрит на Сонни и говорит: «Черт, да ведь ты Дон Ныокомб!» Господи, этот парень готов был описаться от восторга. Я был поражен, ведь мне это раньше никогда в голову не приходило. И мы этого таксиста жестоко разыграли. Сонни начал рассказывать, какими бросками он собирается в тот вечер озадачить Стэна Мюзиала, великолепного игрока сент-луисских «Кардиналов». Сонни совсем разошелся и сказал таксисту, что оставит у входа билеты на его имя. И таксист смотрел на нас, как на богов. У меня была работа в танцзале «Одюбон», и я предложил Сонни присоединиться к нашему оркестру, что он и сделал. В этом оркестре был и Колтрейн, и Арт Блейки на ударных. Все они — Сонни, Арт и Колтрейн — крепко сидели на игле в то время, и, проводя с ними много времени, я все больше и больше привыкал к наркотикам. К тому времени Толстуха Наварро совершенно опустился, стал совсем жалким. Его жена Лина сильно из-за него переживала. Она была белой. У них была маленькая дочка Линда. Толстуха был коренастым весельчаком — до того, как наркотики сделали свое черное дело. Теперь он был кожа да кости, его мучил жуткий кашель, сотрясавший все его тело. Было грустно видеть, до чего он докатился. Вообще-то он был славным парнем и отличным трубачом. Я его по-настоящему любил. Иногда мы с ним бродили по улицам, иногда вместе кололись. С Толстухой и еще с Беном Харрисом, другим трубачом. Толстуха его ненавидел. Я это знал, но мне Бенни нравился. Поймав кайф, мы сидели и разговаривали о музыке, о старых добрых временах в клубе «Минтоп», когда Толстуха звуком своей трубы сбивал с ног всех входивших. Я ему показывал много технических приемов на трубе, потому что, пойми, Толстуха был музыкантом от Бога, он был природным талантом, так что мне приходилось показывать ему всякие тонкости игры. Например, ему не давались баллады. Я советовал ему играть мягче, или менять последовательность аккордов. Он звал меня Майли. И часто рассуждал о том, что нужно менять образ жизни, соскакивать с наркотиков, но ничего не предпринимал. Так ему это и не удалось. В мае 1950-го Толстуха записал со мной свою последнюю пластинку. Через несколько месяцев после того ангажемента его не стало. Ему было всего двадцать семь. Ужасно было слышать его в тот последний раз, ему с трудом давались ноты, которые он обычно брал запросто. Кажется, та пластинка называлась «Birdland All Stars», потому что это выступление было записано в клубе «Бердленд». Мы играли с Джей-Джей Джонсоном, Тэдом Дамероном, Керли Расселом, Артом Блейки и саксофонистом по имени Брю Мур. Позже я записал пластинку с Сарой Воэн в оркестре Джимми Джонса. В это же время, кажется, я играл еще в одном оркестре «Всех Звезд», с Толстухой. Это, наверное, и был тот последний раз, когда мы играли вместе. Я не уверен, но, по- моему, это опять был оркестр «Всех звезд» «Бердленда» с Диззи, Редом Родни, Толстухой и Кении Дорэмом на трубе; Джей-Джеем, Каем Уайндингом и Бенни Грином на тромбоне; Джерри Маллиганом, Ли Коницем на саксе; Артом Блейки на барабанах, Элом Маккиббоном на контрабасе и Билли Тейлором на фортепиано. Помню, каждый из нас великолепно сыграл соло, а когда мы заиграли ансамблем, то все напрочь испортили. По-моему, никто не знал аранжировки, взятой из партитур биг-бэнда Диззи. Еще я припоминаю, что хозяева «Бердленда» хотели назвать нас «Оркестр-мечта Диззи Гиллеспи», но Диззи не согласился, потому что не хотел никому наступать на мозоли. Потом они решили назвать оркестр «Оркестр-мечта Симфони Сида». Вот уж где был самый настоящий белый расизм! Но даже сам Сид на это не пошел, не захотел портить свой имидж крутого и модного музыканта. Так что в конце концов они назвали нас «Оркестр-мечта «Бердленд»». По-моему, есть записанный диск этого оркестра. Потом я, кажется, играл в клубе «Черная орхидея», который раньше назывался «Ониксом». Там со мной играли Бад Пауэлл, Сонни Ститт и Уорделл Грей и еще, по-моему, Арт Блейки на ударных, но вообще-то я не совсем уверен, кто там был барабанщиком. Кажется, это был июнь 1950-го. А Толстуха, я помню, умер в июле. Позже в то лето 52-ю улицу закрыли, Диззи распустил свой биг-бэнд, и музыкальная жизнь дышала на ладан. Я был уверен, что все это произошло не случайно, хотя и не знал настоящей причины. Понимаешь, у меня сильно развита интуиция. Я всегда мог предсказывать события. Правда, никакая интуиция не помогла, когда дело коснулось моего пристрастия к наркотикам. Я номер шесть по нумерологии, совершенное число шесть, а это — число дьявола. Мне кажется, во мне много от дьявола. Когда я это осознал, мне стало понятно, что я просто не могу хорошо относиться к большинству людей — даже к женщинам — более шести лет. Не знаю, что это такое, можешь считать меня суеверным. Но лично я верю, что все эти штуки — правда. К 1950 году я в общей сложности жил в Нью-Йорке уже шесть лет, так что, как подсказывал мне мой внутренний голос, неспроста на меня свалилось столько дерьма. Я хотел слезть с наркотиков почти сразу, как осознал, что у меня от них зависимость. Мне не хотелось заканчивать жизнь, как Фредди Уэбстер или Толстуха. Но мне это не удавалось. Привыкнув к героину, я сильно изменился — раньше был мягким, спокойным, честным, заботливым, а превратился во что-то совершенно противоположное. Таким меня сделала зависимость. Я был готов на все, лишь бы не чувствовать себя больным, а это значило добывать героин и колоться все время — днями и ночами. Чтобы утолить свою страсть, я начал брать деньги у проституток — состоял при них сутенером, и даже поначалу не понимал, как опустился. Превратился, как я это называл, в «профессионального наркошу». Только для этого и жил. Даже работу выбирал по принципу, будет ли мне легко доставать наркотики. И стал одним из лучших добытчиков, потому что мне героин нужен был каждый день, независимо от того, чем я тогда занимался. Я даже как-то из Кларка Терри выбил деньги. Сидел на обочине тротуара рядом с отелем «Америка», где Кларк тоже жил, и раздумывал, как бы раздобыть денег на кайф, и вдруг идет Кларк. А у меня из носа течет, глаза красные. Он купил мне чего-то поесть, а потом привел к себе в номер и уложил немного поспать. Сам он уезжал в турне с Каунтом Бейси, и ему уже было пора выходить из гостиницы. Он сказал, что я могу оставаться сколько захочу, но если почувствую себя лучше и соберусь уходить, то чтобы просто закрыл за собой дверь номера. Вот какой у меня был друг! Он знал, что я наркоман, но считал, что я никогда не смогу подложить ему свинью, правильно? А вот и неправильно! Как только Кларк пошел к своему автобусу, я стал рыться во всех его ящиках и шкафах и забрал все, что только мог унести. Взял трубу, кучу шмоток и прямиком отнес в ломбард, а то, чего там не взяли, продал за гроши. Я даже продал Филли Джо Джонсу рубашку, которую потом Кларк видел на нем. Потом уже я узнал, что Кларк так и не сел в автобус. Он ждал его, но тот все не приходил. Кларк вернулся в гостиницу посмотреть, как я там, и увидел настежь раскрытую дверь своего номера. Тогда Кларк позвонил домой в Сент-Луис и попросил свою жену Полину, которая еще жила там, сообщить моему отцу, что я в жутком состоянии. А отец на нее накинулся. «Самое плохое для Майлса — это то, что он якшается с этими проклятыми музыкантами, вроде твоего мужа», — сказал он ей. Отец верил в меня, ему трудно было принять то, что я в большой беде, и он во всем обвинил Кларка. Отец считал, что именно из-за него я вообще увлекся музыкой. Кларк, зная моего отца и всю его подноготную, вопреки всему простил меня. Он знал, что, если бы не болезнь, я никогда бы так не поступил. Но я долго потом избегал те места, где мог бы оказаться Кларк. Когда мы наконец с ним встретились, я извинился, и мы продолжали общаться как ни в чем не бывало. Вот это настоящий друг. Долго потом всякий раз когда он заставал меня у стойки бара со сдачей, то забирал ее у меня в счет того, что я когда-то у него украл. Господи, это было ужасно смешно. Мы с Айрин задолжали за номер в «Америке». Я много своих вещей заложил в ломбард, включая трубу, и арендовал трубу у Арта Фармера — десять долларов за вечер. Один раз, когда ему нужно было играть, а я тоже хотел взять ее, он мне отказал, и я ужасно расстроился. И когда он давал мне свою трубу, то всегда приходил в клуб, где я играл, и забирал ее у меня. Не доверял ее мне даже на ночь. Я был должен и за машину. Дельцы, что продали мне «Синего демона», требовали его обратно, так что мне все время приходилось ломать голову, в какие секретные места его припарковать. В общем, все мои дела летели к черту. В 1950 году мы с Айрин, взяв детей, поехали в «Синем демоне» в Ист-Сент-Луис. Решили передохнуть от Нью-Йорка и, может быть, поправить наши с ней отношения. Хотя в глубине души я понимал, что у нас с ней все кончено. Не знаю, что думала тогда Айрин, но уверен, что и она была сыта по горло моим идиотским поведением. Только мы прибыли в Ист-Сент-Луис и я припарковал «Синего демона» у дома отца, как финансовая компания тут же забрала его прямо с улицы. Все вокруг несколько прибалдели, увидев все это, но ничего не сказали. Дома уже ходили слухи, что я наркоман, хотя в открытую это еще не обсуждалось. Знаешь, народ в Ист-Сент-Луисе особенно с наркоманами не сталкивался, не знал, как они выглядят и как себя ведут. Для них я оставался просто Майлсом, странным сыном доктора Дэвиса, музыкантом, который жил в Нью-Йорке с такими же чудаками музыкантами. Во всяком случае, я думал, что они так думают. Один мой друг сказал мне, что Айрин ждет ребенка от другого мужчины. На этот раз ребенок и точно не мог быть моим, я же с ней совсем не спал. Этот друг сказал мне, что видел, как она выходила из отеля в Нью-Йорке с мужчиной. Но так как мы никогда с ней не были в официальном браке, нам и разводиться не нужно было. Под конец мы даже и не ругались и не ссорились — и так было ясно, что все кончено. Понимаешь, Айрин приехала ко мне в Нью-Йорк, а потом все время следила за мной — когда я, например, заходил к своему дяде Фердинанду (брату отца) в ринвич-Виллидж. Дядя Ферд был пьяницей. Я любил с ним сидеть и еще с парой его друзей, черных журналистов. Эти парни сильно напивались, и мне не особенно нравилось, что она видела, как они валяются, особенно дядя. Однажды мать спросила, чем я в Нью-Йорке занимаюсь. Когда я ей рассказал про дядю Ферда, она сказала: «Ну и парочка, слепой слепого ведет». Ну, моя мать пыталась мне втолковать, что у нас с дядей одинаковые характеры — мы оба подвержены пагубным пристрастиям. Но тогда еще она считала, что моим самым главным пристрастием была музыка. Позже ее заменил героин, и тогда-то я по-настоящему понял, от чего она хотела меня оградить. В общем, Айрин осталась жить в Ист-Сент-Луисе, и там в 1950 году родился Майлс IV. Я на некоторое время снова вернулся в Нью-Йорк, а потом получил работу в оркестре Билли Экстайна и поехал с ними на гастроли в Лос-Анджелес. Мне были необходимы стабильные деньги, и ничего лучшего мне не оставалось. Мне не нравилась музыка, которую играл Би, но в оркестре был Арт Блейки и некоторые другие музыканты, которых я уважал, так что я решил, что на время меня это устроит — пока не возьму себя в руки и не выправлюсь. Лос-Анджелес был конечным пунктом нашего тяжелого турне с долгими переездами на автобусе из города в город. В дороге нам не очень удавалось доставать наркотики, и так как у меня не было хорошей дозы на регулярной основе, мне показалось, что я начал избавляться от своей зависимости. Декстер Гордон, Блейки и я (кажется, и Птица был тогда с нами) ехали как-то в аэропорт Бербэнк. Арт захотел остановиться в одном месте и купить наркотики у знакомого барыги. Мы так и сделали, но в аэропорту нас застукала полиция. Они следовали за нами прямо от дома наркоторговца. Потом посадили нас в свою машину и сказали: «Ну так вот, мы знаем, кто вы и что вы делаете». Все они были белыми и дико праведными. Спросили наши имена. Я назвал себя, Птица себя и Декстер тоже, но когда дело дошло до Блейки, он сказал им, что его зовут Абдулла Ибн Бухайна, это было его мусульманское имя. Полицейский, который все это записывал, говорит: «Заткни хайло и скажи мне свое настоящее, американское, имя!» Тогда Блейки говорит ему, что он и так сказал ему свое настоящее имя. Коп взбесился, стал что-то записывать и регистрировать и упек нас в тюрьму. Я думаю, он отпустил бы нас, если бы Блейки назвал ему свое настоящее имя. Ну, короче, очутились мы в тюрьме, и пришлось мне звонить отцу, чтобы тот помог мне оттуда выбраться. Отец позвонил доктору Куперу, своему другу-дантисту, с которым они вместе учились и который жил в Лос-Анджелесе. Доктор Купер связался с юристом Лео Брэнтоном, тот приехал и вызволил меня. У меня на руке были многочисленные следы от уколов, которые полиция заметила, но на самом деле я в то время совсем не кололся. Я рассказал об этом Лео Брэнтону, а он ошарашил меня своей новостью. Он сказал, что Арт сообщил полиции, что я наркоман, чтобы с ним самим обошлись мягче. Я не поверил своим ушам, но потом один из копов сказал, что так и было. Я ничего не сказал об этом Арту и сейчас говорю об этом открыто в первый раз. Меня тогда в первый раз арестовали, в первый раз я угодил в тюрьму, и вся эта история показалась мне крайне дерьмовой. Они делают из тебя там недочеловека, чувствуешь себя там таким беспомощным за всеми этими гребаными решетками — ведь твоя жизнь находится в руках тех, кому на тебя абсолютно наплевать. Некоторые из белых охранников настоящие расисты — так и норовят ударить тебя или даже убить, как какую-нибудь муху или таракана. Так что тюрьма на многое открыла мне глаза, это было настоящее откровение. Выйдя из тюрьмы, я некоторое время жил с Дексте-ром в Лос-Анджелесе. Мы немного работали, но в основном нет. Декстер много кололся, и ему нравилось быть дома, где он мог доставать качественные наркотики. Ну и я снова втянулся. С Артом Фармером я познакомился еще в свой первый приезд в Лос-Анджелес, а вернувшись туда в 1950 году, я узнал его намного лучше. Пожив некоторое время с Дек-стером, я снял номер в отеле «Уоткинс» на Вест-Адамс около Западной авеню. Мы встречались с Артом и беседовали о музыке. По-моему, я первый рассказал ему о Клиффорде Брауне, которого я где-то слышал. Я считал его хорошим музыкантом и советовал Арту его послушать. Клиффорд тогда еще не был известен, но многие музыканты из Филадельфии уже говорили о нем. Арт был и есть очень хороший парень, очень спокойный, но трубач он дьявольски темпераментный. Под конец года в журнале «Даун Бит» была опубликована статья о том, как героин и другие наркотики губят музыкантов и как нас с Артом Блейки арестовали в Лос-Анджелесе. В общем, после этой статьи все вылезло наружу, и мне перестали давать музыкальную работу. Хозяева клубов отовсюду меня выкуривали. Вскоре мне надоело сидеть в Лос-Анджелесе, и я двинул на Восточное побережье. Совсем на чуть-чуть остановился дома, а потом поехал в Нью-Йорк. Но и там меня совершенно игнорировали, и мне оставалось только ширяться с Сонни Роллинзом и ребятами из Шугар-Хилл. И никаких выступлений, никаких ангажементов. Ждать суда в Лос-Анджелесе было тяжело — никто не верил, что я невиновен. Где-то к Рождеству у меня появилась работа с Билли Холидей в «Хай Ноут» в Чикаго. Мы выступали две или три недели, и я прекрасно провел время. Для меня это была великолепная практика. На тех выступлениях я близко познакомился с Билли и Анитой О'Дей, белой джазовой певицей. Билли оказалась очень приятной и к тому же яркой творческой личностью. У нее был очень чувственный рот, и она всегда носила белую гардению в волосах. Я ее считал не только красивой, но и сексуальной. Но она была больна — из-за огромного количества наркотиков, что она в себя всаживала, и мне это было очень понятно, я и сам был болен. И все же она оставалась теплым человеком, рядом с ней было хорошо. Через несколько лет, когда ей стало совсем плохо, я приезжал к ней в Лонг-Айленд и делал для нее все, что мог. Я брал с собой сына Грегори, которого она любила, и мы сидели и часами разговаривали, опустошая одну за другой рюмки с джином. Тем временем один молодой белый парень по имени Боб Уайнсток организовал новую джазовую студию грамзаписи, которая называлась «Престиж», и ему захотелось меня записать. Ему все не удавалось найти меня, а потом он поехал в Сент-Луис по делам. Так как он знал, что я из тех мест, он стал звонить всем подряд Дэвисам в Ист-Сент-Луисе и Сент-Луисе по телефонному справочнику и так дозвонился до моего отца, который сказал ему, что я работаю в Чикаго. И вот сразу после Рождества в 1950 году он застал меня в «Хай Ноут», где я играл с Билли. Мы подписали контракт на один год, начиная с января, когда я вернусь в Нью-Йорк. Деньги были не особенно большие — что-то около 750 долларов, — но это дало мне возможность организовать свой оркестр, сыграть кое-какую музыку, которую мне хотелось записать, да и отложить деньжат в карман. Все оставшееся в Чикаго время я размышлял, кого взять в свой оркестр. В январе 1951 года меня оправдали, и с меня свалился тяжкий груз. Но моральный ущерб уже был нанесен. Оправдательный приговор, в отличие от обвинения, не стал сенсацией, и хозяева клубов продолжали считать меня отпетым наркоманом. Я подумал, что записи нонета будут полезны для моей карьеры, и так оно и стало, но только до некоторой степени. «Кэпитол Рекордз», записавшая сессии нонета, не получила тех денег, на которые рассчитывала, и поэтому не была заинтересована в дальнейшей работе. А так как у меня с ними не было эксклюзивного контракта, я был свободен для «Престижа» и начал записываться с ними. Я так и не получил того признания, которого, как мне казалось, заслуживал. К концу 1950 года читатели «Метронома» включили меня в свой звездный оркестр. Но, кроме меня и Макса, там были одни белые. Даже Птицу не выбрали — его обставил Ли Кониц; Кей Уайндинг обошел Джей-Джей Джонсона, а Стэн Гетц обставил всех великих черных тенор- саксофонистов. Мне было странно, что меня выбрали, а Диззи нет. К тому же многие белые музыканты, такие как Стэн Гетц, Чет Бейкер и Дейв Брубек, — находившиеся под влиянием моих записей — всюду записывались. И теперь музыку, которую они играли, называли «прохладным джазом». Я думаю, это было нечто вроде альтернативы бибопу, или черной музыке, или «горячему» джазу, который в головах белых означал «черный джаз». Но это была все та же старая история — опять белые перерабатывали черное дерьмо. В 1950 году Птица разошелся с этой белой ханжой Дорис Сиднор и стал жить с Чен Ричардсон. Чен была лучше Дорис — по крайней мере, на нее было приятно смотреть и она понимала толк в музыке и музыкантах. А Дорис ни черта в них не смыслила. Птица был не в лучшей своей форме — как и я. Он сильно поправился и казался намного старше. Нездоровый образ жизни стал на нем сказываться. Зато он переехал в центр на Восточную 11-ю улицу и планов у него было много. Он заключил контракт с крупной фирмой грамзаписи «Верв» и попросил меня записаться с ним в январе 1951 года. Я согласился и с нетерпением ждал этой работы. Я вообще возлагал на новый год большие надежды — думал, что моя жизнь поправится, что у меня будет моя музыка, да и контракт с «Престижем» тоже грел мне душу. 1950-й был худшим годом в моей жизни. Я думал, что дальше падать некуда и что теперь все начнет складываться к лучшему. Я и так был на самом дне. |
||
|