"Идеальная пара" - читать интересную книгу автора (Корда Майкл)

Сцена вторая

– Он не «мой друг», доктор.

– Как же вы хотите, чтобы я называл его?

– Не знаю. Может быть, Робби. Как угодно, только не «ваш друг мистер Вейн», если не возражаете.

– А если просто «мистер Вейн»? Согласны?

– Так лучше.

– Почему вам не нравится слово «друг»? Вы же с мистером Вейном друзья, не так ли?

– Мы любовники. Если мы оба когда-нибудь разведемся, мы станем мужем и женой, я надеюсь.

– Значит, любовники не могут быть друзьями?

– Не имею представления. Но друзья – это те люди, к которым обращаются, когда не ладятся отношения с любовником. Или с мужем. Вы друзья с вашей женой, доктор?

– Да, мы с миссис Фогель друзья. Мы все обсуждаем вместе. Мы любим все делать вместе: играть в теннис, бридж и тому подобное.

– Я рада за вас. Однако мы с мистером Вейном не друзья. Я не играю в теннис. Он не играет в бридж. Мы – любовники. Честно сказать, временами я готова его убить, такого не может быть между друзьями.

– И все же вы пытались убить себя? Не мистера Вейна?

– Мы уже сто раз говорили об этом, доктор. Я не пыталась убить себя! Я устала, не могла спать, стала забывать свои слова – Робби всегда злится, когда я замолкаю на сцене, хотя такое случается редко. Я выпила рюмку-другую в тот вечер, а потом, когда снотворное не подействовало, я приняла еще одну таблетку…

– Только одну?

– Может быть, две, я не помню. Во всяком случае я не пыталась убить себя. Если бы Робби не запаниковал и не позвал Марти Куика, а тот не вызвал бы скорую помощь, я бы просто проспала до обеда, а потом проснулась бы с головной болью.

– Разве нельзя предположить, что реакцией мистера Вейна была не паника, а забота о вас?

– Нет. Робби не любит размолвок. Особенно он не выносит их, когда сам является их причиной, а в этот вечер он ужасно накричал на меня после спектакля. Поэтому, естественно, когда он не смог разбудить меня, то сделал неправильный вывод, потому что чувствовал себя виноватым. Как будто я могла убить себя из-за того, что он на меня накричал! Но если вы играете «Ромео и Джульетту» несколько вечеров подряд, вы привыкаете к мысли, что люди убивают себя. Ромео убивает себя. Джульетта убивает себя. Так что вы видите, что такая ошибка вполне естественна.

– Мистер Куик так не думал. Врач скорой помощи тоже.

– Мистер Куик обожает драмы. Он ими живет. Когда я впервые познакомилась с ним, он рассказал мне, что только что отвез в больницу девушку, которая пыталась покончить с собой на яхте Си Кригера, проглотив стекло. Марти готов поджечь ваш дом ради того, чтобы иметь удовольствие спасти вас. А врач в Сан-Франциско решил, что это попытка самоубийства только потому, что так сказал ему Марти. Ничего подобного не было, вот и все.

– Хорошо. Я вас понял.

– Со мной все в порядке, доктор Фогель. Честно сказать, я чувствую себя как симулянтка. Я уже достаточно отдохнула.

– Да? Ну, отдых, несомненно, важен. Вы стали хорошо спать.

– Замечательно! Здесь так спокойно. Не надо каждый вечер готовиться к выходу на сцену в «Ромео и Джульетте» – как я стала ненавидеть эту пьесу! Нет никаких фотографов и репортеров, скрывающихся за каждым деревом. Нет вопящих поклонников, которые хватают меня за одежду… Я чувствую себя другим человеком, и все благодаря вам.

– Не благодаря мне. Вы удалились от ваших проблем благодаря этому, скажем, несчастному случаю. Проблемы остались где-то в стороне, поэтому вам стало лучше, верно? Но меня беспокоит, что вам все равно придется столкнуться с этими проблемами, мисс Лайл, разве нет? Они по-прежнему существуют и поджидают вас. Отдых и изоляция хороши на короткое время, но они не панацея. Я не могу лечить вас, если вы не хотите говорить о том, что вас волнует.

– Дорогой доктор Фогель, меня не надо лечить. Я вполне готова вернуться к работе.

– На сцену?

Она с легким раздражением подняла бровь.

– Ну, конечно, на сцену, – сказала она, теряя терпение. – Куда же еще?

– Снова играть с мистером Вейном?

Она кивнула.

Фогель улыбнулся усталой, скептической улыбкой, как человек, вынужденный мириться со скверными новостями.

– Это большое напряжение, верно? Играть на сцене с человеком, которого любишь?

– Напряжение? Что вы имеете в виду? Да на свете нет никого лучше Робби! – Она не сказала, что она жила ради того, чтобы играть с ним; что с первого момента, как увидела его на сцене, она поняла, что их карьеры должны переплестись, как и их жизни; что если бы она не могла играть с Робби, она не хотела бы играть вообще – скорее бы умерла. Единственным червячком сомнения, который иногда точил ее душу бессонными ночами, было опасение, что Робби мог думать иначе, но она отказывалась вспоминать об этом при свете дня.

– Я готова приступить к работе, – весело сказала она, широко улыбнувшись. – Чем скорее, тем лучше!

Фогель кивнул с видом человека, которого не смогли убедить.

– Значит, так, – сказал он. – А вы готовы увидеться с мистером Вейном, как вы думаете?

– Почему вы спрашиваете?

– Потому что он ждет вас внизу в приемной с дюжиной роз.

– Черт бы его побрал! – воскликнула Фелисия Лайл; она уже забыла, что сама позвала его. – Давно пора было приехать!


«И черт бы побрал этого доктора Фогеля!» – подумала она у себя в комнате, усаживаясь к туалетному столику и рассматривая в зеркале свое лицо.

Когда представители прессы пытались охарактеризовать красоту Фелисии Лайл, они неизбежно обращались к слову «кошачий». Фелисия читала, иногда с веселой улыбкой, бесчисленные описания ее зеленых «как у кошки» глаз, ее «кошачьей» грации, ее очарования «маленького котенка» (которое исчезало, стоило ей «выпустить коготки»), пока ей не стало казаться, что критики и журналисты не успокоятся, если она в конце концов не отрастит шерсть и усы. Когда она была маленькой, ее отец имел привычку называть ее «мой котенок» или «моя киска», но даже тогда она не видела в себе никакого сходства с этими животными и, размышляя о них, не чувствовала себя польщенной таким сравнением. Кошки были ленивыми, тщеславными и сдержанными, а в ней не было этих качеств, что бы люди ни говорили.

Однако самым красивым в ее лице действительно были глаза – огромные, ясные, темно-зеленые, цвета дорогого нефрита, с ресницами столь длинными и густыми, что ей никогда не требовались накладные даже для крупных планов здесь, в Голливуде. У нее были высокие, красиво очерченные скулы (кто когда-нибудь слышал о кошке со скулами?!); лицо имело форму сердечка, сужающегося к твердому маленькому подбородку.

Однако нос, который тоже получал восторженные похвалы («У мисс Лайл такой носик, которого не постыдилась бы и Елена Троянская», писал Джордж Кристи в «Лос-Анджелес Ньюс», когда она приехала в Голливуд), всегда казался ей немного простоватым, маленьким, дерзким, «носом продавщицы», как однажды сказал ее ужасный дядя Гарри… К черту дядю Гарри, подумала она.

Она не имела претензий ни к своим губам, чувственным, изогнутым как лук Купидона, ни к цвету лица, который, несмотря на долгие годы применения густого театрального грима, по-прежнему оставался нежным как английская роза, ни к своей шее, длинной, стройной, лебединой и даже в таком возрасте (Фелисии был тридцать один год) лишенной морщин. Сотни тысяч слов были написаны и напечатаны, чтобы отобразить совершенство этого лица, отражение которого сейчас смотрело на нее из зеркала.

Сколько времени в своей жизни она провела перед зеркалом! Сколько раз она садилась к столу в гримерной, чтобы превратиться в Клеопатру (густые тени под глазами, темный цвет лица, четко очерченные брови, алые губы), в Дездемону (очень бледное, почти белое лицо, чтобы сделать контраст между ней и черным Отелло еще резче), Офелию (невинно розовые щеки и светлый парик), в Джульетту (она поежилась) – не говоря уже о сотне, может быть, тысяче небольших ролей… Для роли Клеопатры она всегда надевала корону в форме золотой змеи, голова которой поднималась у нее над лбом, с зелеными камнями вместо глаз, под стать цвету ее собственных; для Корделии – скромный обруч; для Дездемоны – прозрачную вуаль, наброшенную на голову как шарф, которой Отелло в финале душил ее; для Офелии – венок из полевых цветов (искусственных, потому что от настоящих Вейн начинал чихать на сцене).

Она сосредоточила внимание на своих бровях, потом на губах, стараясь не думать о Робби, шагающем взад-вперед по приемной внизу и явно чувствующем себя здесь весьма неловко.

Что ж, ему есть отчего чувствовать себя неловко! Этим она не поделилась с доктором Фогелем. Фелисии многое нравилось в Калифорнии, но только не страсть местных жителей раскрывать свою душу перед психоаналитиками. Рэнди и Натали Брукс, например, и шагу не могли ступить без совета своего психоаналитика, и не только рассказывали о своих визитах к нему, но и приглашали своего доктора к себе в дом на обед!

В решении своих проблем Фелисия привыкла полагаться только на себя, привыкла смотреть в глаза фактам, а не говорить о них. Отец учил ее быть сильной. И эта сила характера сейчас ей очень нужна, подумала она, вспомнив своего отца, красивого, остроумного пьяницу, который постепенно скатился вниз по социальной лестнице с высот своего дворянского происхождения (хотя ему, как второму сыну, оставалось только смотреть, как титул и земли переходили в руки его брата Гарри) до того, что окончил свои дни охотником в Кении, где он выслеживал львов для богатых клиентов и мимоходом соблазнял их жен. А тем временем мать Фелисии, прекрасная, утонченная и безрассудная, переходила от одной скандальной любовной связи к другой и так до самой смерти, которая для всех, даже для Фелисии, показалась благом.

Она вгляделась в свое отражение в поисках признаков возраста, не нашла таковых и вздохнула. На ее туалетном столике, как всегда в ее жизни, даже здесь, далеко от дома (Но где был ее дом? Уж наверняка не в Беверли-Хиллз!), все было аккуратно разложено, безупречно чисто, заботливо расставлено, как это умела делать только она: баночки, бутылочки и тюбики с кремом выставлены строго в одну линию.

С одной стороны стояла складная серебряная рамка с тремя фотографиями, которую она всегда возила с собой. Одна из них была любительским снимком ее родителей, сделанным в далекий счастливый год их жизни еще до ее рождения: отец в элегантном костюме для верховой езды, с хитрой усмешкой на красивом лице и мать, сжимающая его руку так, как будто он был для нее самым дорогим на свете.

На средней была изображена дочь Фелисии, Порция, в возрасте пяти лет в красивом платьице, которое Фелисия купила ей, несмотря на возражения няни. Это был детский вариант платья, в котором могла бы появиться Мария-Антуанетта на пикнике в Малом Трианоне.[17] Для Фелисии оставалось загадкой, почему ее дочь не унаследовала ни ее хрупкое телосложение, ни ее изящные черты лица. Девочка с пухлыми щечками смотрела в объектив без улыбки, некрасиво нахмурив брови.

Порция держалась за руку отца, но Фелисия маникюрными ножницами отрезала изображение своего мужа Чарльза, оставив только его пальцы, на одном из которых четко было видно обручальное кольцо.

На третьей фотографии был Роберт Вейн в роли Гамлета – в пьесе, где они впервые играли вместе, – его волосы были коротко острижены и обесцвечены, а выражение лица вовсе не походило на того мрачного принца, который никак не мог принять важное решение. Робби играл сильного, энергичного, макиавеллиевского Гамлета, отношения которого с Офелией не оставляли сомнений у зрителя; всезнающая публика сразу догадывалась, что они с Фелисией фактически были любовниками, как в жизни, так и на сцене.

– «Я мог бы поведать такую повесть…»,[18] – прошептала Фелисия, глядя на фотографию. Ничто в ее жизни не имело значения – даже ее успех как актрисы – лишь бы Вейн принадлежал ей. Она без колебаний пожертвовала своим браком, оставила дочь, вызвала возмущение своей семьи и Друзей, и все ради него. Желание быть с ним рядом было сильнее ее…

Однако сейчас она была здесь, скрывалась в шикарном заведении доктора Фогеля, где состоятельные и знаменитые люди, страдающие алкоголизмом, обычно восстанавливали свое здоровье после запоев, тогда как всего шесть месяцев назад она с таким воодушевлением ждала возвращения на сцену вместе с ним! «Это будет как в прежние времена, дорогой!» – вспомнила она свои слова, сказанные ему за бутылкой шампанского.

Но все оказалось совсем иначе. Фактически, все было настолько ужасно, что она начала сомневаться, были ли прежние времена действительно так прекрасны. И такие размышления привели к бессонным ночам, пропущенным репликам и к окончательному провалу, когда стоя на сцене, она вдруг с ужасом поняла, что слова роли вылетели у нее из головы полностью, безвозвратно, и нет никакой надежды вспомнить их.

«Так пусть мне даст твой многолетний опытНемедленный совет: иначе – видишь? —Между моим несчастием и мноюБорьбу рассудит этот острый нож…»[19]

Она не могла понять, почему она легко вспомнила свои слова здесь, где они ей были не нужны. Почему, когда она стояла на балконе в Сан-Франциско, в голове у нее была полная пустота. Запоминание роли наизусть было основой актерской игры, тем, над чем ни одна серьезная актриса никогда не задумывалась. Настоящие актрисы могли забыть имена своих детей, любовников, мужей, даже собственное имя, но лишь только раздавалась нужная реплика партнера, как слова их роли приходили им на память без всяких усилий, строчка за строчкой, будто у них в голове работало воспроизводящее запись устройство. Это было так же естественно, как ходить, и когда память подвела Фелисию, она почувствовала себя парализованной; руки и ноги отказались ей повиноваться.

Бедный Робби, кажется, был парализован не менее ее, подумала она – не без некоторого удовлетворения. «Прости, прости! Последний поцелуй – и я спущусь», произнес он, повиснув на перилах балкона, готовый совершить красивый прыжок (свой коронный номер) вниз, на сцену; прыжок с высоты двенадцати футов, который он проделывал легко, как гимнаст или танцовщик балета, паря в воздухе как птица.

«Как, ты уже ушел?» должна была ответить она, но вместо этого онемев, она стояла на балконе, глядя ему в глаза, в которых вдруг отразился ее собственный страх.

У Робби было выражение человека, у которого в полете не раскрылся парашют. Аналогия была абсолютно точной, потому что он не удержался на шатком балконе и упал на сцену тяжело, как мешок с углем, резко вскрикнув от боли, когда, приземлившись, так подвернул ногу, что его пришлось уносить за кулисы.

С балкона Фелисия хорошо видела лицо Робби. Он кусал губы от боли, но его взгляд был устремлен на нее, и даже с такого расстояния она без труда читала в них выражение гнева. От этого ей стало еще хуже, и она начала смеяться истеричным, безудержным, пронзительным смехом, который не смолкал ни на минуту, долетая до самых дальних рядов балкона. Его не мог заглушить даже опустившийся занавес, и Робби, без сомнения, слышал его у себя гримерной. Фелисия не могла остановиться до тех пор, пока Марти Куик, их продюсер и спонсор, с поразительной быстротой не выскочил на платформу позади нее, не схватил ее за руку, не стащил с балкона и не отвесил ей звонкую пощечину – достаточную, чтобы привести ее в чувство.

– Можешь уже прекратить ломать комедию, Лисия, представление окончено, – прорычал он в неожиданно наступившей тишине.

Только потом, когда у нее было время подумать, она поняла, что пощечина Куика была работой эксперта. У него была репутация человека, способного ударить женщину, даже избить ее. Для Фелисии было настоящим шоком увидеть мгновенное выражение удовольствия, мелькнувшее в глазах Марти Куика, когда он ударил ее по щеке.

Она попыталась восстановить в памяти события того ужасного вечера, как она это делала бессчетное количество раз днем, но чаще всего по ночам.

Фелисия сделала вывод – которым она не поделилась с доктором Фогелем, – что если бы Робби не был таким всепрощающим, она не приняла бы дополнительную таблетку – точнее сказать, несколько таблеток. Если бы Робби по крайней мере вышел из себя, говорила она себе, это могло бы разрядить атмосферу, но к тому времени, как они вернулись в отель после краткого визита в больницу, где ему перевязали ногу, он подавил свой гнев, спрятал его так далеко, что внешне он никак не проявлялся. Это его вина, он слишком давил на нее, сказал тогда Робби, хотя Фелисия знала, что он не верит в это; его вина, что он выбрал именно эту пьесу для гастрольной поездки… Он устало сел, вытянув больную ногу, с выражением мученика на лице и мягко сказал:

– Я не хочу, чтобы ты винила в этом себя, но я считаю, что нам надо отменить гастроли.

– Тогда отмени всю эту чертову жизнь! – бросила она и, забрав стакан с виски, ушла в спальню, приготовившись к еще одной бессонной ночи.


Она попудрила лицо – ее любимая пудра от Шанель быстро кончалась, и из-за войны в Европе не было надежды достать еще – расчесала волосы, нанесла на кожу за ухом капельку духов «Скандал» от Скьяпарелли – теперь, когда немцы в Париже, их тоже скоро будет невозможно найти – и сбросила халат.

Считалось, что жизнь в заведении доктора Фогеля протекает в «неформальной» обстановке, но в тех редких случаях, когда Фелисии приходилось встречать других находящихся здесь пациентов (она отказывалась считать их и себя «отдыхающими»), они выглядели так, будто проводили уик-энд на дорогом курорте. Она же предпочитала есть у себя в комнате, радуясь возможности не переодеваться и не пользоваться косметикой.

Она взглянула на свое отражение в высоком антикварном трюмо. Доктор Фогель затрачивал немало усилий и средств, чтобы его состоятельные клиенты чувствовали себя здесь как дома. Фелисии даже нравились ее небольшие уютные комнаты.

Ее отразившаяся в зеркале фигура не занимала Фелисию так, как ее лицо. Она реально оценивала себя. Ей был тридцать один год, а в этом городе, просто наводненном семнадцатилетними блондинками, которые, казалось, всю жизнь проводили на пляже, длинные ноги и пышная грудь были обычным явлением: их обладательницы выстраивались на киностудиях в очередь у столов помощников режиссеров.

– Это город плоти, – объяснял ей Марти Куик в своей обычной грубоватой манере вскоре после ее приезда в Голливуд. – Никогда не забывай, что то, чем обладаешь ты – это красота, талант, шик. На это большой спрос. А титьки и задницы здесь неходовой товар.

Суждения Марти Куика о женской фигуре были похожи на рассуждения первоклассного тренера о скаковых лошадях. Его карьера началась с организации шоу с девочками, и, по мнению большинства людей, занятых в этом бизнесе, он так и не поднялся выше этого. Именно Марти Куик продал Билли Роузу идею водной феерии; он первый поставил кордебалет на роликовые коньки; он показал публике ровно сто красивых девушек («Можете сосчитать!»), каждая из которых была длинноногой красавицей и лично отобрана самим Куиком, хваставшимся, что он никогда не дает девушке работу, пока не переспит с ней.

О, Куик отлично знал девушек – девушек и шоу-бизнес, которые для него были почти синонимами. Кто еще решился бы ввести кордебалет в воздушное шоу? Двадцать девушек в расшитых блестками купальниках танцевали высоко над толпой на платформе, подвешенной к двум дирижаблям. Кто еще мог собрать вместе целую группу врачей и антропологов из крупных университетов, чтобы определить параметры идеальной американки, потом организовать конкурс по всей стране и жениться на той девушке, которая наиболее точно соответствовала этим идеальным размерам? Фелисия Лайл с удовольствием слушала рассказы Куика о себе самом; он сам нравился ей настолько, что она дала ему прозвище «Калибан»,[20] что было шуткой лишь отчасти.

Все же, говорила Фелисия себе, ей нечего стыдиться, даже если она не соответствовала меркам идеальной американской красавицы Куика, с которой он развелся через полгода. Ее ноги были стройными и красивыми; талия была такой тонкой, что трудно было поверить, она уже успела родить ребенка; груди, маленькие по стандартам киноиндустрии, были крепкими, безупречной формы.

Ее тело не имело ни унции лишнего веса. Фелисия любила хорошую еду – могла бесконечно долго питаться устрицами, икрой и пить шампанское, – но, к счастью, не страдала чрезмерным аппетитом. Встав к зеркалу боком, она полюбовалась своими крепкими ягодицами и стройными бедрами. По ее мнению, она обладала всем, чего только мог желать мужчина; непонятно было одно: почему Роберта Вейна ее тело, кажется, больше не интересовало…

Она надела лифчик, пояс с резинками, трусики: все это пахло ароматическими шариками, которые она всегда клала в шкафы с бельем. Ее аккуратность была просто легендарной. Все ее вещи были тщательно завернуты в пахнущую лавандой папиросную бумагу; нижнее белье, которое она должна была надеть утром, всегда было приготовлено с вечера и лежало под кружевной салфеткой. Фелисия обычно тратила день или два, чтобы приучить горничных к своим требованиям, и удивительное дело – слуги просто обожали ее и с удовольствием выполняли любые ее прихоти.

Она надела чулки и проверила, туго ли они натянуты. В прежние времена Робби любил смотреть, как она одевается, и довольно часто прерывал этот процесс, чтобы заняться с ней любовью. В результате они постоянно опаздывали на званые обеды и ужины, так что однажды очень милый человек Гай Дарлинг велел начать обед в ресторане «Айви» без них. Тогда он сказал, что «не собирается портить свой аппетит, пока Робби и Лисия удовлетворяют свой!»

Тогда их влечение друг к другу было известным фактом, о нем много говорили в театральных кругах Лондона. Робби мог заниматься с ней любовью в ее гримуборной или в своей перед началом спектакля; на уик-эндах в деревне они часто уединялись в своей комнате; на людях и наедине они постоянно прикасались друг к другу, так что однажды Гай спросил, не репетируют ли они роль сиамских близнецов. Во время обеда они снимали обувь, и каждый старался под столом дотронуться до ноги другого. Как-то, слегка подвыпив, Фелисия по ошибке погладила ногу Тоби Идена. Последствия были ужасными, потому что он боялся щекотки и уронил бокал с шампанским себе на колени с криком:

– Слушай, Лисия, перестань, ты щупаешь не того парня!

Она подняла руки и надела комбинацию – здесь в Калифорнии было модно ходить полуголыми, но Фелисия придерживалась привычек своей юности, потому что они ей шли. Она не выносила небрежности в одежде; по правде сказать, она не выносила небрежности ни в чем.

Для встречи с Робби она выбрала костюм, который сшили для нее в Париже у Шанель за год до начала войны, когда они с Робби с огромным успехом играли «Антония и Клеопатру» в «Комеди Франсез». Парижане приветствовали их не только как романтических любовников: для них исполнение Шекспира по-английски на сцене старейшего и самого знаменитого театра Франции было символом англо-французской солидарности против Германии. Каждый вечер публика вставала и пела «Марсельезу» и «Боже, храни короля», театр был украшен государственными флагами Франции и Великобритании. Фелисии и Робби аплодировали с таким патриотическим подъемом, что посол Германии в Париже получил от Гитлера выговор за то, что присутствовал на спектакле и послал Фелисии цветы.

После каждого представления устраивался прием. Их принимали Саша Гитри,[21] Морис Шевалье[22] и президент Французской республики; шеф-повар ресторана «Максим» даже назвал блюдо в честь Фелисии. Они с Робби проводили много времени в своем номере в отеле «Ритц», занимаясь любовью; они посетили Пикассо[23] в его студии, завтракали с Кокто[24] у него в саду…

Стоя перед зеркалом в костюме, который она примеряла у Шанель, пока Робби сидел в золоченом кресле и курил, дожидаясь ее, Фелисия чуть не плакала. Ненавистные боши сейчас в Париже; какой-нибудь толстошеий немецкий генерал в монокле, возможно, спит в том самом номере, где они с Робби любили друг друга; бомбы падают на ее любимую Англию, а она не может вспомнить, когда они с Робби в последний раз проводили время после полудня вместе, в объятиях друг друга…

Фелисия сдержала слезы – нельзя портить макияж – и приколола к вороту костюма бриллиантовую брошь – подарок Робби в день, когда они вместе играли «Влюбленных». Она надела на голову большую нарядную шляпу с розовым шифоновым шарфом вокруг тульи, широкие поля которой затеняли ее лицо. Потом она достала шкатулку и вынула серьги с бриллиантами и жемчугом – свои «счастливые» серьги – подаренные дядей Гарри в память о ее первой большой роли у Гая Дарлинга в пьесе «Безумие Мейфер». Она вставила их в уши, последний раз окинула взглядом свое отражение в зеркале и пошла к двери.

Там внизу ее ждал Робби – ждал уже целый час, она намеренно заставила его помучиться. О как она любила его! Это чувство доводило ее до безумия!

Занавес поднимается, сказала она себе. Ей пора на сцену.