"Дон Хуан" - читать интересную книгу автора (Бальестер Гонсало Торренте)Глава перваяВозможно, и в Риме существует какое-нибудь место, столь же привлекательное для людей определенного склада, как Сен-Сюльпис в Париже, но в Риме я никогда не бывал. Если пройти от Сен-Жермен по улице Ренн, то пониже, напротив церкви, можно увидеть террасу кафе «Де маго», а на террасе — завсегдатаев бульвара, потомков тех, кого больше ста лет назад рисовали Гаварни, Домье и Бенжамин. Нынешние обитатели бульвара напоминают не то рыб неведомой породы, не то аэропланы свобода их передвижения так же призрачна. Они могут пройтись, прогуляться, профланировать в пределах щедро отмеренного им участка, но за границы его если и рискуют переступить, то опасливо и даже, пожалуй, со страхом. Забавно наблюдать, как робко эти типы — профессионально дерзкие — ведут себя, попадая на обычные городские улицы. Смысл их жизни — экстравагантность, а здесь как раз она-то и мешает им, сковывает, держит в плену. На своей территории они могут делать все что угодно, за ее пределами им заказано то, что дозволяется нормально одетым мужчинам и женщинам. Когда на этих самых улицах щеголял зеленой шевелюрой Бодлер, он чувствовал себя гораздо свободнее. Зеленые волосы Бодлера были оскорблением как всем буржуа в целом — в лице каждого встречного, так и его добропорядочному отчиму, в частности. Но с тех пор буржуа сильно переменились, и прежде всего переменилось их отношение ко всякого рода чудачествам. Экстравагантность перестала быть для них оскорблением, они равнодушно проходят мимо, успев про себя подумать, что, пожалуй, некоторые нелепые одеяния из принятых там, внизу, в летнее время по-своему удобны. Окрестности улицы Сен-Сюльпис — это нечто вроде прогулочной площадки для экстравагантных личностей с Сен-Жермен, и главным образом — благодаря расположенному поблизости театру «Старая голубятня». Но надо заметить, что диковинные эти типы самым причудливым образом перемешиваются здесь с церковным людом, который снует по книжным лавкам, торгующим богословской литературой и культовой утварью. И на Сен-Сюльпис ныне редко кто вспоминает о Манон. По правде говоря, о Манон здесь вспоминаем только мы, иностранцы, любители классики, или какая-нибудь старая дева, тоже иностранка, если в молодости ей довелось услышать оперу. Манон — героиня не только не современная, но и не годная для осовременивания. Ее взгляд на любовь не имел успеха у философов, а кавалер де Гриё кажется нам сегодня слишком слезливым, слишком приторным, и мы даже слегка ненавидим его за это, ведь благодаря ему женщины узнали, насколько приторна и слезлива любовь всякого мужчины. В сотне метров от церкви Сен-Сюльпис целуются и обнимаются парочки и делают это самым откровенным, самым вызывающим — но с философской точки зрения безупречным — образом. Если задать им вопрос о природе их чувств, они ответят цитатами из «Бытия и ничто». Да, здесь, на Сен-Сюльпис, тень Манон и ее вышедшая из моды любовь — не самое главное. Лично меня сюда всегда влекли лавки с богословскими книгами. В этих лавках можно найти все, что написано немцами, французами, бельгийцами, англичанами и итальянцами о Боге и о Христе. Книги выстроились в шкафах, застыли на полках, словно манящие и недосягаемые яства. Сюда стекаются те, кто хотел бы узнать о Боге все, кто томим тоской и вечной жаждой поиска. Здесь они встречаются и с первого взгляда, без слов, узнают друг друга. Чаще всего на вид это люди тихие и безобидные. Надо уметь особым образом посмотреть им в глаза, чтобы понять, что творится в их душах. Когда руки их внешне спокойно тянутся к той или иной книге, когда они перелистывают ее со смесью любопытства и показной небрежности, когда книга наконец куплена и ее уносят с собой, только тот, кто знает их и одержим той же страстью, может угадать, с каким тайным трепетом, тайным нетерпением они спешат укрыться в ближайшем кафе, забиться в укромный угол и — погрузиться в чтение. Порядочный человек всегда неловок в обращении с девственницей, независимо от того, имел он отношения с другими женщинами или нет и есть ли у него любовный опыт. Точно так же раскрывают книги те несчастные, те одержимые, что покупают богословские сочинения на Сен-Сюльпис! Их руки сами по себе, независимо от воли и разума хозяина, могут суетливо разорвать не разрезанные еще страницы. Вроде человек и не замечает торопливых движений собственных пальцев, он даже может заглядеться на проходящую мимо красотку — руки знают свое дело. Но богословский текст — это как девушка, невинная и горячо любимая. От опыта и умения здесь проку мало. Пальцы путаются в страницах, рвут сгибы листов, не дождавшись, пока официантка принесет нож: а все потому, что книга, равно как и любимая девушка, способна изменить или бесповоротно разрушить судьбу такого человека. Он может воскликнуть: «Наконец!» Или не скажет ничего, отбросит книгу прочь, а вместе с ней и последнюю надежду. Разумеется, в книжных лавках на Сен-Сюльпис легко встретить и людей совсем иного типа. Тот итальянец, по одежде похожий на английского слугу из хорошего дома, уж точно не принадлежал к породе книжников, томимых вечными вопросами, он был скорее из числа людей, ни в чем и никогда не сомневающихся. На вид я дал бы ему лет тридцать. Он поглядывал вокруг и улыбался бойко и самодовольно, как умеют улыбаться только севильские, неаполитанские или греческие уличные плуты. Облик его меня изумил, но одновременно и заинтриговал, потому что в облике этом сошлись, хотя до конца и не смешивались, две вроде бы противоположные традиции — не смешивались и тем не менее влияли одна на другую, шлифовали одна другую, уживались вместе. В незнакомце угадывался замечательный ум, но дай ему волю — он обрядился бы самым нелепым и вызывающим манером и при первом удобном случае — хоть бы и прямо посреди улицы — запел бы «Вернись в Сорренто», подыгрывая себе на мандолине. Правда, фетровая шляпа с широкими полями, жилет и прямые брюки без отворотов загоняют человека в некую систему с достаточно жесткими нормами, где немыслимы цветные платки и чувствительные напевы. Мы несколько раз сталкивались у книжных стеллажей, и я даже подумывал, не цыган ли он. Нет ничего невероятного в том, что некий английский butler, настоящий английский butler — вроде описанного Хаксли — увлекается теологией, но субъект, о котором речь, настоящим-то butler'ом как раз и не был. Признаюсь, я стал склоняться к мысли, что он вообще не был настоящим, даже настоящим итальянцем, что он носил маску, выдавая себя за кого-то другого. Просматривая книги, он всем видом своим изображал крайнюю заинтересованность, но одновременно и некую высокомерную снисходительность, словно материя, составляющая предмет этих сочинений, для его ума оказывалась мелковатой. Он быстро и очень уверенно выбирал нужные тома, сваливал их в кучу, просил принести что-то еще и иногда обменивался с молодым англичанином, монахом-доминиканцем, весьма разумными замечаниями по поводу современных трудов о тринитариях. Доминиканца удивило лишь то, что мирянин проявляет столь глубокие познания в сфере, связанной с проблемами едва ли не эзотерическими, но на разительный контраст между поведением итальянца и его внешностью он внимания не обратил. Как-то раз мой друг-священник завел меня в протестантскую лавку. При лавке имелась большая комната, где в тот вечер некий немецкий теолог излагал свои мысли о Боге. Собралось человек пятьдесят, и публика была очень пестрой. Докладчик, сидевший в углу, раскрыл сочинение Кальвина, прочитал несколько абзацев и принялся их комментировать. Он говорил на правильном, понятном французском языке и Бога рисовал Существом капризным и жестоким. — Нет, это выше моего разумения: как при подобных мыслях можно так спокойно жить в мире и говорить всякие красивые слова о Господе, на чью Волю человеку, выходит, абсолютно нельзя полагаться. Сначала мне показалось, что это возмущался мой приятель-священник, но тот сидел справа от меня и с большой тревогой слушал докладчика, а голос доносился слева — ровный и даже чуть насмешливый. Слева от меня, на соседнем стуле, сидел тот самый итальянец, он повернулся ко мне и смотрел с улыбкой. — Ведь вы католик, не правда ли? — спросил он. — Да, разумеется. — Поразительно. Почти все мы, здесь собравшиеся, — католики, за исключением пары атеистов и одной кальвинистки — супруги докладчика. Вон той некрасивой дамы, которая с восторгом ему внимает. — Вы здесь всех знаете? — О да! Я хожу сюда каждую пятницу. А вы попали впервые? Советую не пропускать этих лекций. Вы заметите, что протестантская теология — конечно, я имею в виду серьезную, настоящую теологию, — так и не сумела выбраться из мышеловки, в которую четыре столетия назад ее загнали Лютер и Кальвин. Хотя, пожалуй, сравнение с мышеловкой не слишком удачно, скорее подошел бы образ очень высоких крепостных стен. У мышей, оказавшихся внутри, есть два пути: либо делать подкоп, то есть устремиться вниз, в землю, либо прыгать вверх, к небесам. Вам не показалось, что наш докладчик как раз и пытается допрыгнуть до небес? Но моего ответа итальянец ждать не стал, он опять повернул голову к выступавшему и принялся слушать. Время от времени он делал какие-то пометки в простенькой записной книжке с черной обложкой. И так до самого конца, словно никогда и не заговаривал со мной. Докладчик умолк. Мы вяло поаплодировали. Мой приятель, явно расстроенный, потянул меня к выходу. — Извини, я тебя напрасно сюда привел. — Не переживайте, сеньор священник, вера вашего друга настолько крепка, что ее не поколебать ни одному кальвинисту. Итальянец стоял рядом с нами, в знак вежливости он снял широкополую шляпу и говорил на хорошем испанском. Священник переводил взгляд с него на меня, словно спрашивая его: «Кто вы?», а потом меня: «Кто этот тип?» — Вас удивляет, что я так хорошо говорю по-испански? Это объясняется просто: я изучал теологию в Саламанке. Правда, довольно давно, но язык улицы не забыл. — В Саламанке? Вы говорите — в Саламанке? — Теперь священник смотрел на него с симпатией. — Пожалуйста, наденьте шляпу, идет дождик. — Спасибо, действительно… — Он надел шляпу, но лишь после того, как отвесил еще один быстрый поклон. — Я учился у… — Он назвал шесть-семь имен. — О! Разумеется, я не разделяю всех их взглядов, но, спору нет, они дали мне базу, заложили основу моих теологических познаний. Одному знакомому, который занят этой же материей, я без конца повторяю: какой бы устаревшей ни казалась схоластическая доктрина, связи с ней лучше не порывать, даже если ниточка будет совсем тонкой, для нас она все равно что якорь для корабля. Знаете, как бывает: канат натягивается, дрожит от натуги, вот-вот лопнет, но стоит чуть податься назад — и все в порядке. Мой друг был схоластом, он начал было возражать, но итальянец вежливо его остановил: — Прошу меня извинить, если я начну вам отвечать, мы не управимся и в несколько часов, а я должен вскоре встретиться с хозяином. Если угодно, мы продолжим в следующий раз. Ведь мы еще увидимся, уверен, мы еще увидимся! Он раскланялся и исчез в уличной сутолоке. Священник несколько мгновений смотрел на пустоту, которую итальянец оставил за собой, пройдя сквозь толпу. Затем спросил: — Откуда ты его знаешь? — Я несколько раз сталкивался с ним в лавках. Он покупает лучшие книги по богословию, самые дорогие и самые редкие. — Знаешь, все эти учителя из Саламанки, которых он называл… они жили больше трех столетий назад! — И добавил, увидев мое изумление: — Если мне не изменяет память, все они читали там свои курсы в начале XVII века. — Это какой-то шут. — Ты так думаешь? — Дело не только в теологии… Я уже несколько дней наблюдаю за ним. И у меня создалось впечатление, будто все в нем поддельное. Сперва я решил, что он под кого-то работает. А теперь вообще сомневаюсь в его реальности. Заставь меня придумать этому определение, я сказал бы, что мы разговаривали с призраком. Священник засмеялся. — Это не определение, это отговорка. — Просто ты не веришь в призраков, а я верю. Несколько дней спустя я снова встретился с итальянцем. Он шел вниз по бульвару Сен-Мишель, иначе по «буль-Мишу», в тот час, когда там собираются шумные толпы студентов. Должно быть, они хорошо его знали, во всяком случае, многие с ним здоровались, и он отвечал. Но поразило меня другое. То, как он шел. При каждом шаге он подпрыгивал — подпрыгивал в такт какой-то причудливой мелодии с ломаным ритмом и ей же в такт размахивал чем-то вроде трости, зажатой в левой руке. Одновременно правая его рука, будто играя, неспешно помахивала цветком. Ни тогда, ни сейчас я не могу себе объяснить, как ему это удавалось, ведь нет ничего труднее, чем заставить свои руки двигаться с совершенно разной скоростью и выполнять при этом разные задачи. В подобных фокусах есть что-то дьявольское, подумалось мне тогда, и уж просто виртуозностью такое точно не назовешь. К тому же он выделывал все это на оживленной парижской улице, значит, либо решил пошутить, либо хотел привлечь внимание к своей персоне. Честно говоря, я не знал, на каком объяснении остановиться, а итальянец не дал мне времени оправиться от изумления: он неожиданно вырос прямо передо мной, снял шляпу и поклонился с преувеличенной почтительностью. — Как поживаете, сеньор… — Он назвал мое имя. — Рад вас видеть. Я пару раз звонил вам в гостиницу, но мне не везло, я вас не заставал. — И, увидев недоумение на моем лице, быстро добавил: — Да, конечно, мы не были представлены друг другу, но для уроженцев южных стран это ведь не так важно… Мой хозяин выразил желание познакомиться с вами, и вот… — Он сделал рукой жест, который довершил фразу. — Кто же ваш хозяин? — Позвольте мне пока не называть его имени. Но я могу показать вам моего хозяина, правда при одном условии: вы не будете пытаться с ним заговорить. Он здесь поблизости. Если сеньор согласится пойти со мной… Почему я сделал это? Да разве мы знаем, почему поступаем так, а не иначе! Возможно, потому, что итальянец, не переставая улыбаться, начал мягко тянуть меня за собой. Или потому, что его любезная улыбка выражала мольбу. Или мне стало любопытно. Или от скуки. Он привел меня в ближайшее кафе. Но, прежде чем мы вошли, предупредил: — Следуйте за мной и не смотрите по сторонам, пока мы не сядем. Мой хозяин с дамой и… Он извинился за то, что шел впереди меня. Я двигался за ним. Это было самое обычное парижское кафе, маленькое и уютное. Может, я и сам когда-нибудь сюда забредал. Мы направились к столику, стоящему в самом углу, он сел спиной к залу, а мне указал на стул у стены. — Отсюда вы можете его увидеть. Справа, стол у окна. Вон тот господин мой хозяин. Нельзя сказать, чтобы его хозяин показался мне человеком особенно примечательным или, наоборот, совсем заурядным. Я увидел подтянутого мужчину лет сорока, моложавого, в сером костюме, у него были седые усы и седина на висках. При слабом освещении мои бедные близорукие глаза больше ничего разглядеть не сумели. Еще я заметил, что он носит темные очки, впрочем, как и я. — А девушка? Вам хорошо ее видно? — Она сидит ко мне спиной. — Она красивая, но сказать так о женщине в Париже все равно что не сказать ничего. Мне почему-то кажется, что вы с удовольствием взглянули бы на нее поближе. Он изобразил руками в воздухе некие прелести, к коим я всегда был неравнодушен, и подмигнул мне. — Моему хозяину тоже нравятся такие женщины. Только подумайте! Сколько совпадений! Вы отлично поймете друг друга. В этот миг девушка начала подниматься, и я сумел разглядеть ее получше: высокого роста, стройная, в черных брюках и черном свитере. Она накинула на плечи серое пальто, надела перчатки. Господин тоже встал. Его движения, да и весь облик показались мне знакомыми, хотя утверждать, что жизнь когда-то близко сводила нас, я бы не рискнул. Он выглядел очень элегантно, ему была свойственна та редко кому доступная элегантность, когда костюм не столько одевает человека, сколько помогает выразить себя. Девушка пошла к выходу — высоко подняв голову, глядя куда-то в пространство. Господин вежливо следовал за ней, но пылкой влюбленности в этой вежливости не замечалось. — А теперь? Вы узнали его? — спросил итальянец. — Нет. — Жаль. Поверьте, мне и впрямь жаль. Я привел вас сюда, чтобы вы с первого же взгляда вспомнили его имя. Если бы вы сразу воскликнули: «Ах, да это же такой-то!», я бы ответил: «Да, разумеется!», а потом дал бы все необходимые объяснения. Но вы не узнали его, и тут я ничего не могу поделать. Клянусь, мне очень жаль. Ведь назови я вам теперь имя моего хозяина, вы расхохочетесь мне в лицо, примете за сумасшедшего или, что еще хуже, посчитаете, что над вами издеваются. Да, я весьма огорчен нашей неудачей, но придется подождать до следующего раза. Ах, знали бы вы, как мне неприятны такие ситуации! И конечно, я вечно в них попадаю. Но все логично, логично… Он встал, взял трость и шляпу. — Теперь или позже, но вы непременно все узнаете, и каким-нибудь более естественным способом, я хочу сказать — мягко, без шока, без ощущения абсурда, которое непременно возникает у всякого, кто находит разгадку самостоятельно. И это должно случиться очень скоро, ведь вы собираетесь покинуть Париж в ближайшие дни… Когда вы уезжаете? — Не знаю. — Задержитесь. Вы уже видели декорации, а всего через несколько дней состоится премьера замечательной пьесы, каких в вашей стране ставить не умеют. Подождите. Я пришлю вам билеты. Больше он ничего не сказал, кивнул на прощание и выбежал на улицу. Я подошел к окну и увидал, как он удаляется той же прыгающей походкой, в ритме шутовского танца, только теперь трость и цветок поменялись местами. Я почувствовал за спиной чье-то дыхание, услышал громкий стук сердца, но последнее, наверно, мне только показалось. Женщина, по виду официантка, тоже приблизилась к окну и смотрела поверх моего плеча, но вовсе не на итальянца, который уже успел исчезнуть за углом, она смотрела туда, где остановились девушка в черных брюках и ее спутник. Ей, этой официантке, было лет тридцать, и она мне сразу понравилась. Она смотрела на девушку с отчаянием, с бешенством и даже что-то пробормотала, но я не разобрал что именно, ведь я хорошо понимаю французский, только когда общаюсь с иностранцами, которые владеют им так же дурно, как и я. Но тон реплики и выразительный взгляд официантки привлекли мое внимание. Я вернулся за свой столик и принялся листать книгу, а на самом деле наблюдал за девушкой, которая удалилась в угол, сникшая и одновременно разъяренная. Прошло сколько-то времени, и я окликнул ее, желая расплатиться. Она ответила, не повернув головы: — Спасибо, месье. Лепорелло уже заплатил. Мне стало так смешно, что я едва сдержался, чтобы не расхохотаться, едва дотерпел до улицы, но на улице смеяться мне уже расхотелось. Первое впечатление — будто я столкнулся с какой-то запутанной и достаточно комичной интригой — быстро рассеялось, стоило мне сообразить, что я не просто столкнулся с этой интригой, а оказался в нее затянутым в лучшем случае как объект шутки. Имя Лепорелло, естественно, тотчас привело на память имя Дон Хуана Тенорио, и предположение, что Лепорелло был не столько шутом, сколько мошенником, я, само собой, распространил и на его хозяина, а также — во всяком случае, в тот миг — на спутницу хозяина и на официантку из кафе. Они дурачили меня, по крайней мере, собирались одурачить, хотя я не мог уразуметь, с какой стати они это делали и зачем. Легко вообразить, какой вид у меня был, когда, остановившись посреди тротуара, я, смущенный, огорошенный и достаточно сердитый, размышлял над этой загадкой. Если кто-нибудь из них следил за мной, он мог насладиться этим забавным зрелищем. Наконец я сумел взять себя в руки и кинулся в сторону кафе, где имел обыкновение ужинать мой приятель, испанский священник. Не знаю, почему я сразу подумал о нем и почему так боялся не застать его на месте. Я даже взял такси. Священник еще не ушел. Он спокойно пил кофе. — Знаешь, кем называет себя тот тип в шляпе с широкими полями? — спросил я. Священник уже успел о нем позабыть. — Ну тот, что изучал богословие в Саламанке… в начале XVII века. — Твой призрак? Я улыбнулся. — Вот именно. Нет, он не призрак, он мошенник, как я сразу и подумал. Он говорит, что он Лепорелло. — Это какой-то вздор. — Думаешь, если два типа изображают из себя Дон Хуана и его слугу, это такой уж вздор? — Я хотел сказать — розыгрыш. — Розыгрыш, дорогой падре, тоже одна из форм жизненного поведения, наравне с прочими. Он имеет свой смысл и иногда бывает интересным и даже замечательным. Но когда речь заходит о мошеннике, то избранный им род розыгрыша говорит о многом. — В таком случае человек, называющий себя Дон Хуаном Тенорио, мне малоприятен. — А настоящий Дон Хуан тебе нравится? Священник пожал плечами. — Кто же знает, каким он был на самом деле! Но я встречал субъектов подобного рода и всегда испытывал к ним неприязнь. Заурядные грешники, вульгарные бабники, людишки невысокого полета… Дон Хуан приукрашен поэтами, только и всего… — Хотя придумал его теолог… К нам подошла официантка. Я заказал скромный ужин, без вина. — Скорее всего, — продолжал я, — Дон Хуан — это не какой-то определенный человеческий тип, как ты считаешь, а личность, подражать которой абсолютно невозможно, точнее, личность в высшей степени исключительная, и любые сходства с ним — чистое совпадение. — Мне это неинтересно. — Но ведь для всякого теолога это одна из основополагающих проблем. Священник глянул на меня с едва скрываемым раздражением. — Вы, писатели, сующие нос в теологию, вечно желаете перевернуть все с ног на голову, а если говорить лично о тебе, то ты готов принять жалкого пустомелю за великого теолога. Дай мне сигарету! — Он закурил. — Человек, называющий себя Дон Хуаном, не может быть интересен ни драматургу, ни романисту, ни уж тем более теологу. Это просто дурак. — Разве Лепорелло похож на дурака? Готов спорить, он понимает в богословии побольше тебя. — А тебе не приходит в голову, что он может быть итальянским священником, лишенным сана, вот и все? — Да хоть бы и так… Подумай, что должно твориться в душе человека, чтобы он додумался назваться Лепорелло! — У меня не хватает фантазии. — Зато у меня ее предостаточно. И если он и на самом деле бывший священник, во что верится с трудом, то это еще любопытнее. Мой друг положил руку мне на плечо и сочувственно улыбнулся. — Всегда считал тебя умным парнем, но, видно, ошибался. Ты несешь жуткую чушь. Это абсурд! Мне в голову приходит единственное разумное объяснение: тот тип, вернее, они оба хотят тебя подурачить. — Вот только зачем? — Не знаю. Но всякий на твоем месте сразу бы сообразил, в чем дело, и врезал бы итальянцу как следует. А теперь оставь меня в покое. Вот чего не хватало мне самому — покоя. Всю ночь я проворочался в постели, меня мучили любопытство, досада, но больше всего — тревога. Даже если мне удавалось заснуть, я тотчас просыпался, пребывая в том смутном состоянии, какое бывает у человека, вернувшегося из иной, отличной от нашей реальности. Тишина и темнота пугали меня. Я снова и снова вспоминал Лепорелло, видел, как он идет по бульвару Сен-Мишель с тростью и розой — похожий на уличного фокусника. В моих кошмарных видениях мелькали то лицо какого-то испанского актера, декламирующего стихи, то отрывки из Моцарта, то вопли «проклятых» в масках, то удивленная и раздраженная физиономия моего друга-священника, то декорации Дали к «дон Жуану». В миг просветления я решил, что все мои бредовые видения объясняются качеством и количеством выпитого вечером кофе. Наверно, так оно и было. Я встал поздно, с больной и мутной головой. Принял душ, но это не помогло. — Внизу вас ожидает какой-то господин, — сказала мне горничная, внося завтрак. — Испанец? — Кажется, да. Это мог быть любой из двух-трех встреченных в Париже знакомых, которым я дал адрес гостиницы, или священник, иногда надевавший мирское платье. — Пусть поднимется. Я опять лег в постель. В дверь постучали, я ответил по-испански, и в комнату быстро вошел Лепорелло. В руках он нес черный чемоданчик. Он посмеивался, правда весьма добродушно. Увидев мое изумление, гость развеселился еще пуще. Не спрашивая позволения, он уселся на краешек кровати. — По словам Марианы, мое имя произвело на вас большое впечатление. — Марианы? — Да, вчерашней официантки. Она же — хозяйка кафе. Припомнили? И прошу вас, никогда больше не смотрите ни на одну француженку с таким наглым упорством, а уж коль вы себе это позволили, немедленно начинайте атаку! Хотя тут у вас ничего бы не вышло! Мариана влюблена в моего хозяина, и для нее еще не пришел час разлюбить его. Он сделал рукой игривый жест. — Все они одинаковы. Ужасная скука! Подумайте только, триста с лишним лет наблюдать одно и то же! Женская слабость — тоскливое, удручающее зрелище. Будь моим хозяином кто-нибудь другой, я бы давно от него ушел. — Что вы от меня хотите? — Чтобы вы познакомились с моим хозяином. — Не горю желанием. Лепорелло поднялся, подошел к окну и несколько мгновений стоял молча, спиной ко мне. Не поворачиваясь, он сквозь зубы отпустил пару замечаний в адрес какого-то прохожего. Потом без всякого перехода заметил: — Я вам не верю. Ваш ответ — результат разговора, который случился у вас вчера вечером со священником, а также дурно проведенной ночи. А еще вы опасаетесь, что мы с хозяином вздумаем вас дурачить. Если испанцу кажется, что над ним насмехаются, он становится невыносимым, испанцы способны поднять дикий скандал из-за сущей ерунды. Мой хозяин сумел избавиться от этого недостатка, но, по правде сказать, с ним никто и никогда шуток не шутил. Вернее, одно лицо позволило себе сыграть с ним отличную шутку… но лицо столь высокого ранга, что об обиде речь тут идти никак не может. Он резко обернулся. — Хотите пойти со мной? Я изложу вам причины, по коим мой хозяин и я оказываем вам честь… — Он с улыбкой поправил себя: — Прошу прощения. Я хотел сказать: желаем пригласить вас на встречу. — Нет. — Вы боитесь? Я вскочил с кровати. — Когда вам угодно? Лепорелло засмеялся. — Вот последнее средство, чтобы заставить испанца что-то сделать. Вы никак не хотите понять, что между трусостью и отвагой есть много всяких промежуточных качеств — вполне достойных и весьма полезных: расчетливость, осмотрительность, благоразумие. Какие вы, испанцы, странные и симпатичные! Мой хозяин вел бы себя точно так же! Вернее, именно так он и вел себя всю жизнь. Страх прослыть трусом для вас сильнее любых здравых доводов. Он приблизился и похлопал меня по плечу. — Ладно, собирайтесь. — Может, вы все же соизволите сообщить, откуда вам известно, о чем именно я спорил вчера со священником? И что ночью… Он остановил меня резким жестом: — Профессиональный секрет. — А если я скажу, что пойду с вами только после того, как вы мне все объясните? — Обещаю исполнить вашу просьбу, только не сейчас. Друг мой! Если понадобилось столько подсказок, чтобы вы догадались, кто такой мой хозяин, разве я могу вот так сразу сказать, кто такой я сам? — Проходимец, выдающий себя за Лепорелло. — А почему не за дьявола? Если уж говорить о розыгрыше… Но одно вам скажу: я не бывший священник, как предположил вчера ваш друг. Не был удостоен такой чести. Он затолкнул меня в маленький красный автомобиль, давно устаревшей модели, но хорошей марки. — Вот на чем я езжу. У моего хозяина машина пороскошней, но такая же древняя, как и моя. «Роллс», знаете ли, двадцать пятого года. Вот это авто! Внушительное и респектабельное, как карета, салон обит бледно-голубым шелком. Женщины чувствуют себя там гораздо комфортнее, и, естественно, такая машина нравится им больше любых американских новинок — те впечатляют, но в них нет настоящего шика. Мы мчались по левому берегу. Лепорелло оказался лихачом и, стараясь поразить меня своей удалью, то и дело нарушал не столько правила дорожного движения, сколько правила элементарного здравого смысла. Теперь автомобиль стал для него тем, чем вчера были трость и цветок, — предметом игры, а вернее сказать, инструментом игры с судьбой, он развлекался отчаянными виражами и упивался своим нелепым безрассудством. Но надо признать, в его манере управлять машиной не было ничего таинственного, ничего запредельного — как в игре с тростью и цветком, — скорее он поддался соблазну слегка припугнуть меня. Я же никакого страха не испытывал: меня внезапно захлестнула необъяснимая уверенность в его опытности. Замечу, что спокойствие мое абсолютно ни на чем не основывалось, мало того, именно оно, когда ко мне вернулась способность анализировать собственные ощущения, напугало меня больше, чем опасность, которой мы подвергались. Словно истинную угрозу таил в себе сам Лепорелло, а не его дорожные подвиги. Всякий раз, удачно справившись с очередным трюком, он смотрел на меня, точно ожидал одобрения, и я на самом деле одобрительно улыбался в ответ, пытаясь сделать улыбку по возможности спокойной, и, готов поклясться, такой она и получалась. Почему — не знаю, да только теперь это не имеет значения. Мы оказались на острове Сен-Луи, и Лепорелло, немного покружив, затормозил у дома, который некто выстроил в XVII веке, чтобы другой некто из того же века — может, интендант, а может, и судья — там поселился. Именно этот дом и был нам нужен. Мы миновали ворота, внутренний дворик, потом по темной и роскошной лестнице — фантастически причудливому творению из резного дуба — поднялись на второй этаж. Лепорелло отпер дверь и пригласил меня войти. — Хозяина нет дома. Но мы пришли, собственно, не для того, чтобы с ним повидаться, я хочу объяснить вам почему… — …вы оказываете мне честь… — Именно так. Он закрыл дверь. В прихожей было темно. Лепорелло распахнул деревянные ставни на одном из окон, и на меня тут же накатило ощущение, будто я оказался на сцене, среди декораций. Разумеется, не в театре, но какая-то театральность во всем этом была и в то же время я не видел вокруг ничего ненастоящего или поддельного, все дышало чистейшей подлинностью. Допустим, потомкам господина интенданта или господина судьи каким-либо немыслимым образом удалось сохранить в неприкосновенности вестибюль дома, но ведь и в комнатах все пребывало в изначальном виде: не только мебель, но прежде всего ее расстановка свидетельствовали о чем-то старинном. Современный дизайнер совсем иначе обращается с пространством. Лепорелло пригласил меня в большую комнату, которая одновременно служила и библиотекой. — Садитесь. Он указал на стул. Стул выглядел совсем древним и потому ненадежным. Лепорелло понял, что я боюсь, как бы стул не развалился от первого прикосновения. — Садитесь, садитесь, — повторил он. — Это достойный и крепкий стул с богатой историей. Его обивка помнит тяжесть самых великих задов, так что и вашему не стыдно будет на нем посидеть. Пока я устраивался, он метнулся к книжным шкафам, которые находились за моей спиной. — Знаете, меня вовсе не удивляет ваш ошарашенный вид, это так понятно. Скажем, идет человек по дороге, и — раз! — навстречу ему дон Кихот… Я на самом деле был совершенно сбит с толку, да и вел себя по-дурацки: сидел, закрыв глаза, сжав ладонями виски, и пытался по звуку угадать, чем занят за моей спиной Лепорелло. Я чувствовал себя идиотом — мой мозг работал как-то странно, вернее, как-то странно не работал, к тому же в мозгу проносились бессвязные и нелепые образы, не имеющие никакого отношения к нынешней ситуации — ни к Лепорелло, ни к Дон Хуану. В ушах моих звучала песенка, которой я много лет назад выучился у одной чилийской девушки, певшей ее очень мило: — Вы, конечно, помните, что однажды написали статью о Дон Хуане? К черту песню! — Я написал несколько статей об этом господине. Лепорелло держал в руке большой лист бумаги с наклеенной на него вырезкой из журнала. Каждый абзац начинался с синей заглавной буквы. — Остальные статьи получились менее удачными, а вот в этой есть одна фраза, которая пришлась нам по душе. Фраза была подчеркнута красным карандашом. — Дон Хуан искренне вас благодарит за комплимент, к тому же в нем таится верная догадка. Руки Дон Хуана и вправду хранили аромат женских тел, они пропитывались дивными запахами, словно побывали в корзине, наполненной розами. Прочитав ее, мы решили написать вам или даже нанести визит, но хозяин побоялся, что вы оскорбитесь, получив послание за подписью Дон Хуана Тенорио и Оссорио де Москосо… — Он ударил кулаком по столу, и этот жест показался мне в данной ситуации совершенно неуместным, даже нелепым. — Оссорио де Москосо! Вы знали, что это вторая фамилия Дон Хуана? Вернетесь в Испанию, поищите запись о его крещении, найдите там фамилию его матери доньи Менсии. В севильских архивах, разумеется. — В Севилье никогда не было никаких Оссорио де Москосо. — Поищите, поищите — и прославитесь в научном мире. А еще вы там обнаружите запись о бракосочетании указанной дамы с доном Педро Тенорио. — Вам прекрасно известно, что Тенорио в Севилье жили до того, как были введены приходские регистрационные книги. — Тогда не ищите. — Он забрал протянутый мною лист. Я хотел встать. Лепорелло запротестовал. — Вы торопитесь? — Но ведь вы все мне объяснили. Разве не так? — В общих чертах, в общих чертах… — Ну вот. — Я понимаю, если бы здесь находился Дон Хуан собственной персоной, это было бы убедительнее, но, как я уже сказал, он отлучился из дома. Наверно, повез Соню в Фонтенбло или куда-нибудь еще. Соня, — объяснил он, — это вчерашняя девушка. Шведка, и очень красивая, как вы могли убедиться. Обратили внимание на ее?.. — Он описал руками круги на уровне груди. — Редкая девушка! Но она зачем-то хранит невинность. И безумно влюблена в моего хозяина. А есть люди, утверждающие, будто северные женщины холодны. Не бывает холодных женщин, друг мой! Бывают только глупые мужчины, которые держат в руках гитару и не умеют на ней играть. — А ваш хозяин, разумеется, виртуозный гитарист. — Кто же станет спорить! Но, прошу заметить, его интересует только техническая сторона процесса, женщина для него — лишь инструмент. Поверьте, я не жонглирую словами! И всем известно: женщины, попадавшие в руки моему хозяину, рождали совершенно неожиданные мелодии. У Дон Хуана много достоинств, но меня в нем больше всего восхищает то, что самый грубый инструмент начинает звучать у него божественно. Я встал. — До сих пор вы пичкали меня банальностями. А я рассчитывал хотя бы поразвлечься. — Очень сожалею. — Он спрыгнул со стола и шагнул к двери. — Может, мы еще увидимся, а может, и не доведется. Хотите выпить со мной по рюмочке? Не здесь, за углом есть бистро. Мой хозяин пригласил бы вас с большими церемониями и в более изысканное место, а я всегда предпочитал таверны и харчевни. У меня грубые вкусы. — Он замешкался в прихожей. — Ну, не хмурьтесь, не хмурьтесь. Вы все еще сердитесь? Мы с хозяином и не надеялись, что вы нам поверите, но посчитали своим нравственным долгом выразить вам благодарность, не скрывая наших имен. А вы вбили себе в голову, что вас мистифицируют… Неужели вы вот так сразу утратили чувство юмора? Да. Я утратил чувство юмора. Я спустился в метро, ругая себя последними словами за то, что дал себя уговорить, за то, что мне польстило, когда Лепорелло упомянул мою статью и показал вырезку, но главным образом за то, что во мне крепла вера — совершенно нелепая, — будто это на самом деле могли быть Лепорелло и Дон Хуан Тенорио. Я готов был поверить в них, как верю, скажем, в привидения, в мертвых, которые возвращаются с того света, чтобы известить нас о чем-то, как верю во многое другое, и от этой веры мне никогда не удавалось до конца очистить самые темные закоулки своей души. Я вернулся в гостиницу и устроил себе сиесту. Мне показалось, что я проспал очень долго, когда меня вырвал из сна телефонный звонок. Говорил Лепорелло. — Мне необходимо вас увидеть. — Зачем? — О, не спрашивайте! После случившегося нам совершенно необходимо объясниться. Я так не считал, но Лепорелло с помощью самых убедительных и хитроумных доводов вырвал мое согласие. Мы условились встретиться в кафе у Марианы. Когда я пришел в кафе, там было пусто. Мариана, услышав мои шаги, возникла откуда-то из-за стойки. — Только что звонил Лепорелло. Он очень просит подождать его… Лепорелло появился весьма скоро. Сел рядом со мной и начал говорить. Ну конечно же, он не был никаким Лепорелло, как и его хозяин — Дон Хуаном, они просто пошутили, решили таким образом позабавиться, но без всяких дурных намерений, просто дул попутный ветер и веселая эта затея полетела вперед на всех парусах. И лично он, и его хозяин просят у меня прощения и готовы загладить вину любым способом. Его раскаяние казалось искренним, он выглядел смущенным, словно хотел смирением смягчить мой гнев. Подошла Мариана. — Вас к телефону. Какая-то женщина. Лепорелло взглянул на меня с невесть откуда вдруг явившимся выражением отчаяния, даже ужаса — но ужаса комического, переданного шутовской гримасой. — Все полетело к черту! — воскликнул он и бросился к телефону. — Кто это? С кем я говорю? Это вы, Соня? Он повесил трубку. При имени Сони Мариана повернула голову и теперь с тревогой смотрела на Лепорелло. — Что случилось? Лепорелло мягко отодвинул ее. — Без пули все-таки не обошлось, — сказал он мне. — Вы поедете со мной? — Пуля? Стреляли в Соню? — Нет. В Дон Хуана. Мариана вскрикнула. — Я еду с вами! Она сняла передник, накинула пальто. Лепорелло помог мне надеть мое. — Нет, Мариана. Вам лучше остаться здесь. Они заспорили. Мариана желала увидеть Дон Хуана, желала непременно быть рядом, желала… Лепорелло протянул ей ключи. — Отправляйтесь к нему домой и ждите там. Врача я извещу сам. Если он явится прежде нас, встретьте его. И приготовьте там чего-нибудь. Вы знаете, где там и что. Он вышел, почти таща меня за собой. В машине объяснил: — Мариана была нашей служанкой. Это кафе ей устроил мой хозяин, чтобы от нее отделаться. — Куда вы меня везете? — В «pied-a'-terre» Дон Хуана. У вас это называется холостяцкой квартирой или логовом. Да, вот у моего хозяина логово так логово! Оно все просто пропитано историей! Именно там жил один поэт, его друг. — Он помолчал, потом добавил: — Если мне не изменяет память, его звали Бодлер. Я не успел ответить. Машина уже мчалась с безумной скоростью, пересекая незнакомые мне улицы, какие-то неведомые места, и от этого во мне стало расти раздражение. Некоторое время спустя Лепорелло обернулся, ехидно глянул на меня и бросил: — Не бойтесь, я не собираюсь вас умыкнуть. Мне это ни к чему. Машина остановилась на старинной улице, перед домом, который, если судить по фасаду, был построен в XVIII веке. У дома мы увидели черный «роллс» внушительный, пустой. Лепорелло подошел к нему, открыл дверцу и стал в буквальном смысле обнюхивать все внутри. Потом зажег электрический фонарик, нагнулся, поднял что-то и протянул мне. На все это — на обнюхивание, поиски с фонариком, на то, чтобы нагнуться — у него ушла уйма времени. — Платочек Сони. А потом жалуются, что полиция раскрывает убийства. Какие замечательные у нее духи! Я напомнил ему, что, возможно, в этот самый миг его хозяин истекает кровью. — Да не беспокойтесь вы, он не умрет. Лепорелло поднес платочек к носу и глубоко вдохнул. Казалось, он от всего отрешился, и если бы я не заметил хитрого огонька в его зеленых смеющихся глазах, я бы поверил, что в аромате духов он нашел свое счастье и хотел бы растянуть это мгновение на всю оставшуюся жизнь — а потом умереть. — Вы только понюхайте, понюхайте. Вот она, тайна Франции — то, чему вы, испанцы, завидуете, потому что вам этого никогда не достичь. В этих духах всё, хотя лично вы, надо думать, предпочитаете отыскивать тайну Франции в поэзии. Но ведь разницы-то нет никакой. Французская поэзия и французская парфюмерия — вот две формы, в которые вылился триумф алхимии. Он улыбнулся, словно извиняясь за невольную оговорку. — Я имел в виду химию. — Ваш хозяин, верно, уж умер. — Да нет, от лишней пули ему вреда не будет. В него столько раз стреляли… пулей больше, пулей меньше… А ведь он встретил бы смерть с радостью! Не дожидаясь ответа, Лепорелло шагнул в ворота, а я, все больше досадуя на себя, последовал за ним, словно ворота были входом в сновидение, где все элементы по отдельности оставались реальными, но связь меж ними лишалась всякой логики. А досадовал я, вернее даже негодовал, потому что во мне рушилось нечто очень важное, теряла опору и зависала над пропастью моя привычка стараться все уразуметь, во всем отыскивать причинно-следственные связи. Осмотр машины, рассуждения по поводу найденного платочка и, разумеется, время, потраченное на гимн духам, напомнили мне лирический дивертисмент или снимающую напряжение паузу, искусно введенную в острое и стремительное драматическое действие. — В вашем сознании, друг мой, теперь столкнулись два уровня реальности, и даю вам совет: не пытайтесь понять тот, к которому вы пока не принадлежите. Он тщательно выбрал из связки один ключ, вставил в замок и, чуть помедлив, отпер дверь. — А другую реальность, второй, если угодно, уровень просто примите как данность. Логово Дон Хуана состояло из небольшой прихожей, куда выходили три двери, и двух расположенных под углом друг к другу комнат, которые — когда мы попали туда — освещались маленькими старинными светильниками. Меблированы комнаты были с самым изысканным романтическим вкусом: казалось, и здесь тоже никто и никогда не отваживался изменить расстановку предметов, и здесь тоже хранили верность тому чувству пространства, каким обладали наши предки. Всюду стояли цветы — совсем свежие, дорогие. Еще я увидал пианино и картины, много картин — очень хороших, среди которых обнаружил одного средних размеров Делакруа, рисунки Домье и пару этюдов Мане. Были также книги, но на них я взглянуть не успел, потому что во второй комнате на ковре, между софой и пианино, лежал Дон Хуан — неподвижный, в залитой кровью рубашке. Я бросился к нему, встал на колени и начал проверять пульс. — Он жив. — Еще бы! — Но ведь надо позвать врача! Быстрее! Поторопитесь же! — Да, врача позвать надо, но вот торопиться не к чему. В подобных случаях моему хозяину оказывает помощь доктор Паскали, некий итальянец с отвратительной репутацией, но он согласен не передавать сведений в полицию. Лепорелло аккуратно опустился на колени и расстегнул на Дон Хуане рубашку. Кажется, пуля задела сердце. — Не говорите глупостей. Он умер бы на месте. Лепорелло промолчал. Весьма небрежно перевернул тело хозяина и осмотрел спину. — Вот выходное отверстие. Так-то лучше! Дон Хуан остался лежать на полу лицом вниз, широко раскинув руки и ноги. — Пистолеты — удобное изобретение, — продолжал Лепорелло. — Раньше обманутая женщина стояла перед неприятной необходимостью вонзить в обманщика кинжал, а это, согласитесь, дело не совсем женское. Или использовать яд, что неэстетично и мучительно. Или просить защиты у отца, брата, мужа, которым приходилось мстить за нее. Все так усложнялось, да и выглядело чересчур театрально. Теперь задача, как вы сами видите, упростилась: маленькая дырочка в груди, еще одна — в спине, и лужа крови. Короче, о том, что здесь случилось, стихов не сложишь. — Откуда вам знать, что здесь случилось? — Ах, откуда я знаю? Соня скупа на слова, болтливой ее никак не назовешь. Но уж очень рассеянна. Смотрите. — Он сунул руку под софу и достал пистолет. Вот! Тридцать пятый калибр, бельгийского производства. Наверняка на нем остались отпечатки пальцев. Если я сейчас вызову полицию, не пройдет и часа, как Соня будет арестована. — Почему же вы этого не делаете? — Потому что Соня права. Да, и не смотрите на меня так! Она права. — Вы позволите мне сказать несколько слов? — Ну как же, как же! Я этого просто жажду. Но не стойте на коленях. Мы можем сесть и чего-нибудь выпить. Доктор Паскали не вернется домой раньше семи, а сейчас… шесть тридцать. Он живет в Нейи. Если мы выедем одновременно с ним, то я доберусь до места раньше. Моему хозяину все равно, где лежать тут на полу или у себя на постели, но пока мы здесь, мы избавлены от сцен, которые станет разыгрывать Мариана: ведь она непременно будет падать в обморок, обнимать тело любимого или попытается покончить с собой, если ей покажется, что он помер. А так она ждет и сомневается, иными словами, чувствует себя несчастной и несказанно счастлива от смакования собственного горя. Вы не замечали, с какой ловкостью женщины превращают свои страдания в источник наслаждений? — Я хотел бы поговорить с вами вовсе не об этом. — Знаю-знаю. Вы не можете понять, на что же так сильно обиделась Соня. А мне-то хотелось порассуждать с вами об инстинкте счастья у женщин, о том, как по-разному он проявляется: с одной стороны, у воспитанной и образованной девушки, с другой у полудикарки, то есть у Сони и Марианы. Соня — дочка стального магната, русского эмигранта, разбогатевшего в Швеции. Мариана бедная девушка, служанка. — Лепорелло подошел к буфету, разлил что-то по рюмкам и одну протянул мне. — Испанский коньяк. А я предпочитаю сладкие вина. Он перешагнул через тело хозяина, словно перед нами лежала околевшая собака, и снова пригласил меня сесть. — В тот день, когда агентство по найму прислало нам Мариану, мне достаточно было увидеть ее глаза, услышать ее хриплый, страстный голос, чтобы понять — нам не миновать новой мелодрамы. Но заглянув в ее душу, я содрогнулся от радости: она сулила нам целый фейерверк развлечений. — Там что, оказались петарды? — Не валяйте дурака. Вы хотите посмеяться… надо мной? — И он тотчас переменил тон. — Я скажу вам, что там было. Вы когда-нибудь видели разрезанную курицу? Вас не поражала спрятанная у нее в животе гроздь яичек, больших и совсем крошечных, которые ждут своего часа? Любой, кто знает анатомию души так, как знаю я, умеет разглядеть в душах зародыши будущих поступков, они впитывают жизненные соки, медленно развиваются… совсем как яички в курице. И в один прекрасный день — хлоп! — В один прекрасный день Мариана начинает кудахтать, но… преступление ей все же снести не удается. — Точно. А вот Соня, в душе которой я никогда не видел зародыша убийства, кудахтать не кудахтала, но именно убийство и снесла. — Вы сами себе противоречите. — Все объясняется тем, что в дело замешан Дон Хуан. Дон Хуан, о котором говорили, что он бесплоден! Не помню, когда-то раньше, а может, вчера, мы с вами рассуждали о гармонии, которую Дон Хуан способен извлечь из женского тела. Я забыл добавить: он умеет делать и кое-что другое, благодаря ему в женской душе появляются, а потом и развиваются зародыши поступков, несовместимых с характером этой женщины. Он превратил Мариану в существо, готовое на самопожертвование, а Соню — в убийцу. Хороший романист, создав таких героинь, заставил бы Мариану совершить преступление, а Соня у него пожертвовала бы собой. Иначе критики бы его не пощадили. И, уж конечно, ни один романист не сочинил бы ничего похожего на то, что происходило здесь со вчерашнего вечера до сегодняшнего полудня. Или на то, что случилось несколько месяцев назад в нашем доме. Стоит ли говорить, как долго и тщательно готовились подобные сцены. Он встал, весь словно раздувшись от торжественной важности, но прежде чем продолжить речь, сделал хороший глоток вина и, смакуя его, громко прищелкнул языком, что никак не вязалось с попыткой выглядеть внушительно. — Открою вам один секрет: победами своими Дон Хуан обязан умению преображать женские души. Я пожал плечами. — А может, он прививает своим возлюбленным фальшивые, случайные свойства? — Кстати, вы заметили, что сейчас говорите о моем хозяине, словно он и на самом деле Дон Хуан? — Он взглянул на часы. — Пора отвозить его на место. Не окажете ли любезность помочь мне? Впрочем, хотите подождать меня здесь? У вас будет возможность все хорошенько осмотреть. Предлагаю это не из вежливости, я и вправду желал бы этого. Я скоро вернусь. Не ожидая моего ответа, он взвалил тело хозяина на спину и удалился. Через окно я наблюдал, как он затолкал его в машину, совершенно не опасаясь, что их кто-нибудь увидит. Не знаю почему, но у меня возникло ощущение, что видел их только я. Какое-то время я не решался дать волю своему любопытству. Я сидел с сигаретой в руке перед рюмкой коньяка и думал: вот уже несколько дней, как определенная часть моих поступков зависит от желаний — а возможно, и помогает исполнению тайных замыслов — того, кто сам себя называет Лепорелло. Я ощутил себя игрушкой в его руках или литературным персонажем в руках бездарного романиста. Но теперь я не мог тратить время на подобные рассуждения. Желание разгадать тайну пересилило нерешительность, и я приступил к тщательному осмотру квартиры. Лепорелло отсутствовал два часа, ровно столько, сколько мне было нужно. Квартира Дон Хуана не была холостяцким логовом в привычном смысле слова я не обнаружил там ни сулящих наслаждение диванов, ни фривольных гравюр. Я бы назвал это жилищем, о котором мечтает каждый: затерянное в одном из тихих городских закоулков тайное убежище, где можно упиваться воспоминаниями, мечтать или просто радоваться тишине. Я видел не безликую комнату, обустроенную с оглядкой на модный образец или образец demode', нет, все детали здесь находились в таком согласии друг с другом, что, принадлежа конкретному лицу с конкретной судьбой и своими привычками, комната могла служить и кому-то другому, даже многим другим, и никто не почувствовал бы себя в ней неуютно. Точно так же слова поэта могут выражать очень личное чувство, но настолько глубоко, что ими охотно пользуются другие люди — чтобы максимально точно передать свое собственное состояние. В этой квартире можно было написать шедевр, пережить великую любовь или, замкнувшись в одиночестве, шаг за шагом подбираться к пониманию того, что жизнь человеческая соткана из времени. Я зажег все огни, прошелся по комнате, но несколько минут не мог решиться и приступить к осмотру, потому что чувствовал себя здесь как у себя дома, где мне всегда было хорошо, где просыпались многие забытые желания, уснувшие мечты и даже многие похороненные мною люди, они заполняли мое сердце, зажигали в нем пылкий восторг — стремление вместить в себя весь мир, всю жизнь целиком. Не помню, как мне удалось очнуться и сколько длилось затмение рассудка. Знаю только, что этот вихрь жизненной энергии в одно мгновение лишил меня воли и рассеял остатки благоразумия, загнав мой рассудок в тесный закуток, в чулан, где хранится ненужное барахло. И уже не я осматривал то, что было вокруг, а оно завладевало мной, заполняло меня. Должно быть, мистические откровения это нечто подобное и столь же потрясающее, неописуемое и светозарное. Как-то очень естественно, без дедуктивных усилий — когда разум непременно отыскивает обоснование фактам и только потом делает выводы — я почувствовал рядом присутствие, почти осязаемое, тех женщин, которые когда-то здесь побывали, которые пережили здесь долгие часы любви и исчезли, пропитав дом своим присутствием. В самом состоянии вещей, в самих вещах мне виделись, подобно ауре или эманации, женские образы, но образы совершенно особенные и ни с чем не сравнимые. В комнатах Дон Хуана женщины впадали в экстаз, схожий с моим, но потрясение их было сильней моего — они любили и становились собой, выплескивали свою исключительность, суть своего «я», как это должно происходить в Раю. …В смятении я открыл дверь в спальню, куда до тех пор не заходил. В ней стояла кровать, на низких столиках — светильники, рядом со светильниками пепельницы. Я оглядывал все словно в горячке, лихорадочно переводил взгляд с предмета на предмет. — Ну что? Теперь вы понимаете? Лепорелло стоял за моей спиной — не сняв шляпы, еще более насмешливый, более глумливый, чем обычно. — Нет, все равно не понимаю. — Я ведь вам уже говорил: в вас сосуществуют два уровня реальности, но только один из них доступен вашему разуму. Теперь перед вами рабочий инструмент профессионального соблазнителя. И совершенно очевидно, что им никогда не пользовались. Но вы отказываетесь в это поверить. Я плюхнулся на софу. — Извините. У меня немного закружилась голова. У меня… — С вами все в порядке. Ваше головокружение — своего рода разрядка. — Он указал на полуоткрытую дверь спальни. — Ну теперь-то вам ясно, почему Соня хотела убить моего хозяина? — Вы хотите сказать… — Не хочу, потому что вы уже и сами это знаете. Дон Хуан не способен сделать своих возлюбленных любовницами. Не смотрите на меня так. Сколько раз вам доводилось читать о его импотенции… А объясняется все очень просто: он родился в Севилье в 1599 году, то есть почти триста семьдесят лет назад. Надеюсь, вы понимаете, — продолжал Лепорелло, — Дон Хуан отнюдь не всегда вел себя таким образом. В былые времена ни одна женщина не могла бы обвинить его в мужской несостоятельности. Его действительно называли Обманщиком, но совершенно по другой причине, собственно, тогда он и не был, как нынче, настоящим Обманщиком, прозвище возвещало скорее будущие подвиги. И не могу не добавить: никогда его особый и совершеннейший способ любви не достигал таких вершин, как нынче. Да, сегодня Дон Хуан достиг совершенства в искусстве сделать женщину счастливой, беда в том, что неизбежно наступает некий момент, когда счастье требует еще и плотского воплощения, чего, к счастью, Дон Хуан дать не может… — Он запнулся и изобразил руками нечто двусмысленное… скажем, из-за своего почтенного возраста. Но будь он в силе, женщины этого не выдержали бы. — Он снова замолк и повторил прежний жест. — Человеческая природа, друг мой, устанавливает пределы степени или накалу наслаждения, и то наслаждение, которое мог бы дать женщинам мой хозяин, стало бы для них гибельно. Но они-то этого не ведают, они жаждут полноты… И вот в миг высшего взлета их желаний мой хозяин, как тореро, ловко делает обманный взмах плащом и… бык проносится мимо, хотя иногда и задевает тореро рогом… тогда приходится тащить его в больницу. — Он вкрадчиво засмеялся. — Что я только что и сделал. Оставил его на руках Марианы и под присмотром доктора Паскали. — Он помолчал и добавил: — Мой хозяин ведет себя безрассудно. Вечно впутывается во всякие истории, но о практических последствиях не задумывается. Теперь я должен срочно добыть денег, а где, скажите на милость, их взять? Только в казино… Эх, не миновать греха — придется жульничать… Хотите пойти со мной? Я проводил его до дверей казино и уже успел откланяться, когда Лепорелло вдруг окликнул меня. — Вам теперь нечем будет заняться. Если останетесь в одиночестве, увязнете в мыслях, и заснуть они вам не дадут. Мой вам совет: примите вещи такими, как они есть, и, главное, не ищите всему объяснений. Так поступают благоразумные люди, хотя вы, на беду, к их числу не относитесь. Но я все-таки хотел бы вам помочь, я тут пораскинул мозгами… — Он сделал паузу. — У вас есть в Париже подружки? — Нет. — Ужасная ошибка! Ведь для чего нужны женщины? Чтобы помочь человеку отдохнуть и забыться! Сегодня вам необходима женщина. — И, увидев мою улыбку, добавил: — Да я не о том! Можно по-разному нуждаться в женщине, и даже вполне целомудренно, хотя от такого варианта проку меньше всего. Но у вас сегодня особый случай. Вам надо перестать думать о себе, надо попытаться понять другого человека, чтобы помочь ему, а может, даже спасти. Скажем, помочь несчастной женщине, соблазнительно, знаете ли, несчастной… Я имею в виду Соню… — Я с ней незнаком. — Это к лучшему. Есть ситуации, когда незнакомый человек вызывает больше доверия, чем близкий друг. Отнесите-ка ей платок и пистолет. Вот адрес. И тут он словно испарился. А я остался стоять на незнакомой мне, довольно мрачной парижской улице и в одной руке держал пакет, чье содержимое очень не понравилось бы полиции, в другой — бумажку с адресом. Окажись поблизости река, я наверняка бросил бы все это в воду и поскорее бежал бы прочь. Но реки, как на грех, не было, и я мечтал поскорее выбраться из этого неприветливого места, мечтал избавиться от пистолета. Я увидел такси, остановил его и назвал адрес Сони. Ехать пришлось долго. Жила она на тихой и просторной улице с элегантными домами, кажется, это был XVI округ. У тротуаров тут и там застыли дорогие машины. У подъезда Сониного дома стоял двухместный спортивный автомобиль красный с черным верхом. — Да, это здесь, — подтвердил привратник. — Шестой этаж налево. Он указал на лифт. Соня жила на последнем этаже. Я не сразу решился позвонить. Сердце мое бешено колотилось, и мне хотелось повернуть назад, не ввязываться в очередную авантюру. Но я вызвал в памяти образ Дон Кихота, а также вспомнил о пистолете, спрятанном в кармане пиджака. И нажал кнопку звонка. — Вы из полиции? — спросила Соня слегка дрогнувшим голосом. Но сначала мы несколько мгновений молча смотрели друг на друга. — Нет. Я не из полиции. — В таком случае… — Я принес вам вот это. Я протянул ей пакет. Она тотчас узнала пистолет. — Где вы его взяли? — Под софой. А платок — в машине. — Как, и платок? — Да. Она провела ладонью по лбу. — Спасибо. Я хотел попрощаться. Она остановила меня. — Подождите. А он? — Он жив. — Войдите, прошу вас. Она распахнула дверь. Я еще колебался. Она повторила: — Пожалуйста, войдите. Разве вы не понимаете… — Я вошел, она закрыла дверь и встала, прижавшись к ней спиной. — Я хочу знать… Она начала всхлипывать. Плакала она долго, а я не знал, что делать, и стоял неподвижно, молча, не пытаясь ее успокоить. Я глядел на нее, рассматривал ее, а заодно краем глаза рассматривал и помещение, где мы находились: маленький холл, устланный ковром, мягкий свет, узкий диванчик, очень красивая акварель Дюфи, старинное зеркало в темной раме. За моей спиной что-то колыхалось, и это что-то бросало на стену длинную и расплывчатую тень. На Соне были серая юбка и зеленый свитер, шею украшали мелкие, тоже зеленые, бусы. Она оказалась довольно высокой, чуть выше меня… Теперь мне трудно вспомнить, что я тогда о ней подумал, ведь мы виделись и после, а первые впечатления обычно смешиваются с более поздними, заслоняются ими. Но, помнится, она не слишком понравилась мне, по крайней мере с первого взгляда, и не потому, что была некрасивой, нет, я сразу отдал должное ее привлекательности, просто я воспринимал ее как несчастную возлюбленную Дон Хуана, и меня интересовало прежде всего то, что было оставлено в ней Дон Хуаном, то, что он сотворил и преобразил в ее душе. Рыдания Сони могли пронять кого угодно, что уж говорить обо мне, человеке по натуре сентиментальном. Да вот только в тот миг мне представилось, будто рядом со мной не живое существо, а литературный персонаж. Соня была обманутой возлюбленной человека, который выдавал себя за Дон Хуана и вел себя до определенного предела соответствующим образом: и меня как раз интриговал оттенок, вносимый вот этим «до определенного предела», я готов был засыпать Соню вопросами, на которые она наверняка не сумела бы ответить. Нынешняя проделка Обманщика показалась мне по сути своей не только новой, но и весьма оригинальной, именно ею была теперь занята моя голова. После разговора с Лепорелло самозванец целиком и вопреки моей воле завладел моими мыслями, это походило на наваждение. Да, именно вопреки моей воле, вопреки моим словам и поступкам, что-то менялось в моем сознании, и если честно признаться, в глубине души я был рад, что впутался в эту историю. — Давайте выпьем по рюмочке! Мне надо спросить вас кое о чем. Это сказал не я, эти слова произнесла Соня, мягко взяв меня за руку и потянув за собой. Мы вошли в комнату, довольно большую, и она сразу показалась мне знакомой, хотя я никогда здесь не бывал. Что-то роднило ее с квартирой Дон Хуана, но — как бы выразиться поточнее? — здесь все звучало глуше, было чуть смазано, словно обитавший здесь человек самый отчетливый отпечаток своей личности оставил в другом доме. В целом же комнату по виду можно было назвать и кабинетом и гостиной (хотя, наверно, она служила и спальней), где жила богатая студентка с хорошим вкусом. Из вежливости я похвалил какую-то картину и розы на столе. — Каждое утро мне их доставляли из Испании. По его заказу. Мы сели. Соня больше не плакала. Она вытерла слезы и, пока я говорил банальности о красоте испанских роз, кисточкой припудрила покрасневшие веки. — Дайте сигарету. Я протянул ей свои «Монтеррей». — Он курит такие же. Я ждал вопросов. И вопросы посыпались — самые обычные: в каком он состоянии, оказана ли ему нужная помощь и так далее. Его имени она не произносила. Потом Соня спросила, кто я такой и почему принес ей платок и пистолет. Я весьма бегло описал свои отношения с Лепорелло и то, как оказался замешан в эти события. Я старался поменьше говорить о себе и тоже избегал имени Дон Хуана. — То есть вы его не знаете? — Нет. — А хотите услышать, почему я решила его застрелить? Знаете, ведь за несколько минут до вашего прихода я всерьез подумывала о самоубийстве… — Кажется, для этого нет оснований. — Я чувствовала себя виноватой, я до сих пор чувствую себя виноватой, но теперь начинаю сомневаться в мере собственной вины. Правда, и в свою способность рассуждать здраво я тоже пока не верю. — А в мою? Я готов помочь вам разобраться в себе. — Именно это мне и нужно, чтобы продолжать жить дальше, — знать, какова на самом деле мера моей вины. Стреляя, я считала, что права. Потом, уже здесь, одна, я разрушила систему собственной защиты и почувствовала себя разом и преступницей и жертвой… Во всем этом столько противоречий, я совершенно запуталась. Эта страсть была случайным и не слишком долгим периодом в моей жизни, теперь я начинаю приходить в себя. Пожалуй, слово «страсть» не слишком подходит, но лучшего я подобрать не могу. Возможно, это были колдовские чары или что-то вроде того. Я всегда была — и, надеюсь, останусь — холодной женщиной. — Но все же полчаса назад вы плакали. — И снова буду плакать! Многие вещи мне трудно будет забыть, они останутся в памяти навсегда. Знаете, за все это время слово «любовь» ни разу не прозвучало. Я хочу сказать — в обычном смысле, как любовь мужчины и женщины. — А чем же еще это могло быть? — Не знаю. Соня помолчала. Потом встала, порылась в лежащих на столе бумагах и протянула мне переплетенные в тетрадь машинописные листы. Я прочитал название: «Дон Жуан. Анализ мифа». — Это моя диссертация. Я защитила ее в Сорбонне два месяца назад. Я принялся листать рукопись. Соня снова села и несколько минут не открывала рта. Затем поднялась, наполнила рюмки и, не спрашивая, взяла у меня сигарету. Я молча наблюдал за ней. И вдруг сообразил, что до сих пор не позволял себе увидеть в ней женщину. Теперь, разглядывая ее, я вполне оценил достоинства, о которых говорил Лепорелло, и открыл новые. Мало того, я уже начал чувствовать силу ее чар. — Я не знаю, кто вы, да это и не имеет значения, — заговорила Соня. — Будь вы моим другом или хотя бы знакомым, я бы не стала вам ничего рассказывать. Вы наверняка католик и легко поймете причину — ведь для исповеди вы охотнее выбираете незнакомого священника. К тому же хорошо, что вы испанец. В ваших странах, насколько мне известно, еще ценят так называемую женскую чистоту, а если и не ценят, то, по крайней мере, не презирают женщин, не имеющих любовного опыта. Моему соотечественнику никогда не пришло бы в голову спросить, девственница ли я, но скажи я «да», он расхохочется мне в лицо. И будет смеяться еще громче, узнав, что я храню девственность по доброй воле, а предрассудки или комплексы тут ни при чем. В этом смысле я спокойна: мое сексуальное поведение не подчинено какой-то темной силе или клубку смутных причин, которые так интересуют психоаналитиков. В детстве я была верующей, а когда перестала верить, главное различие между мной и подругами заключалось в том, что они мечтали достичь семнадцати лет и завести друга, а я не спешила. Должна признаться, холодный темперамент мне в этом помогал; любые сведения о сексе я воспринимала равнодушно, и когда позднее мне захотелось отыскать внебиологический смысл девственности, то, честно говоря, я его не обнаружила. Я, как и все, могла выйти замуж и вовсе на собиралась оставаться старой девой. Но замужество не входило в мои ближайшие планы, как и любовные или просто сексуальные отношения. Повторяю, мой темперамент позволял мне обходиться без этого, что с профессиональной точки зрения было весьма полезно. Любовь и секс крадут слишком много времени у женщины, которая решила заниматься наукой. Наверно, я рассмеялся или просто улыбнулся. Она помолчала. — Вам это кажется странным? — Да. Но вы до сих пор не объяснили мне еще одной вещи. Почему вы выбрали дон Жуана в качестве предмета научного исследования? — Кьеркегор, Моцарт, потом Мольер и еще один поэт. Интеллектуальное любопытство. — Никогда не поверю, что какая-нибудь женщина может испытывать к Дон Жуану чисто интеллектуальное любопытство. — Ну, если и было что-то еще, то это что-то таилось глубоко в подсознании и до сих пор там остается. Уверяю вас, у меня никогда не было каких-то особых догадок касательно личности Дон Жуана или мифа о нем. Моя диссертация не содержит ничего нового: компиляция, систематизация, сопоставление никогда раньше не сводимых вместе материалов. Я привожу все в систему, выявляю новые связи, переклички. Современная научная работа. Она шутливым жестом указала на тетрадь. — А он мне сказал, что диссертация никуда не годится. Впервые за весь вечер в словах ее прозвучала любовь, таким тоном девушки обычно произносят, смежив веки: «Он открылся мне в любви». — Он сказал это в тот самый вечер, когда я защитила в Сорбонне диссертацию. Народу собралось мало, но он сидел в зале, сидел с таким скучающим видом, точно думал поразвлечься, да ошибся адресом. Он смотрел на меня, и я все время гадала, кто бы это мог быть — кто-то из круга моих друзей или просто знакомый, с которым я однажды поболтала и тотчас вычеркнула из памяти? Никто из зала меня не поздравлял, меня не ждал возлюбленный, с которым мы вместе пошли бы отпраздновать мой маленький триумф. Я осталась в аудитории одна, и тогда он подошел ко мне и, словно это было совершенно в порядке вещей, заговорил, и беседа наша длилась невесть сколько времени, и я не нашла тут ничего странного, как не удивило меня и его приглашение поужинать вместе и продолжить разговор. Сначала я приняла его за иностранца, занимающегося дон Жуаном, или, скажем, за преподавателя литературы, который знает больше меня о том, в чем я мнила себя большим специалистом. Но стоило нам сесть в ресторане за столик, как мне стало с ним легко, словно со старинным и самым близким другом. Именно тогда он сказал, что моя гипотеза неверна, что настоящий Дон Хуан Тенорио абсолютно не был похож на того субъекта, чей нравственный облик я обрисовала в диссертации. И мне было приятно слышать это и даже лестно… Вдруг она спросила: — А вы были когда-нибудь влюблены? — Но ответа ждать не стала. Резко поднялась с софы и, все более загораясь, продолжала рассказывать, помогая себе жестами. Порой слова ее трепетали от нежности. — Я слушала не столько то, что он говорил, сколько то, как он говорил. Тон, манера смотреть на меня, мимика, движения, что-то невыразимое, окружавшее его, словно аура, все это сладко ранило меня, ранило исподтишка, ведь как мне тогда казалось, я улавливала лишь рассуждения о дон Жуане, а остальное, не вызывавшее головного интереса, проплывало мимо. Тем не менее я впитывала ласку его голоса. И, видимо, отвечала ему, улыбалась, поддерживая разговор, но на самом деле мои реплики и улыбки рождались чем-то новым во мне, глубокой жаждой счастья, неведомой и ошеломительной. Она повторила вопрос: — Вы были когда-нибудь влюблены? — Да. — Именно так это и начинается? — И так тоже. — Но такое начало обычно или же исключительно? — Именно так влюбляются все на свете. Например, я сам. Вот уже несколько минут, после того как Соня встала и слова ее сделались именно ее словами, как смех или слезы, а не сухим изложением абстрактных умственных построений, я испытывал смущение и растерянность, я начал влюбляться. — Клянусь, я могу вспомнить каждую минуту, каждое слово, и душа моя затрепещет от воспоминаний — но так сживаешься с судьбой героя в пьесе, с которым на два-три часа соединяешься и чью историю хочешь примерить на себя. — Иными словами, внутри вас возникла новая женщина, от которой теперь не осталось и следа? — Вовсе нет. Это была все та же я. Все было моим и до сих пор остается моим — но так принадлежит человеку украденная вещь. Я засмеялся. Не потому, что сравнение показалось мне очень уж смешным, нет, мне нужно было засмеяться или сделать что-нибудь нелепое и таким образом замаскировать волнение, в которое приводила меня близость Сони. Со мной происходило именно то, что она так педантично и точно описывала. Но мой смех ее не задел, кажется, она его и не заметила. — В тот вечер я без малейшего смущения сама назначила ему встречу — на следующий день. Я была им совершенно околдована и, когда мы расстались, даже не сразу почувствовала одиночество. Да я и не была одна, впервые в жизни я не была одна. Вот здесь, укладываясь спать, я разговаривала с ним и, вдруг обнаружив это, расхохоталась над своим безумием, но говорить не перестала, пока не заснула, наверно, так разговаривают во время молитвы с Богом. Весь следующий день мы провели вместе. И следующий, и следующий. Через четыре дня он сказал, что дела заставляют его уехать из Парижа и мы какое-то время не сможем встречаться. В этом не было ничего странного, но как я грустила, как тосковала… Я физически ощущала ход часов, я сама растворялась в потоке времени и впервые поняла, что такое одиночество. Когда вечером он позвонил мне, я разрыдалась в трубку. Я перебил ее: — А вас не удивило его имя? — Имя? Почему вы об этом спрашиваете? Я не знаю, как его зовут, но до сих пор не замечала этого. — Она растерянно присела на краешек стола. — Я никогда не спрашивала, как его зовут, да и не было нужды спрашивать, имя ничего бы не прибавило. — Когда Иаков сражался с ангелом, он спросил его об имени, а один из пророков, насколько мне помнится, вопрошал о том же Иегову. — Но ведь Иаков не был слит воедино с ангелом, а пророк — с Богом, как мы с ним. — С кем — с ним? — С ним, с ним… — Она поднесла ладони к щекам, изумленная, сбитая с толку. — Ах, теперь я должна узнать его имя, потому что чары рассеялись! Скажите мне его! — Я не знаю. Она повернулась ко мне спиной, шагнула к окну и прижалась лбом к стеклу. Я видел, как блики от башенного прожектора вспыхивали на ее помрачневшем лице. — Я хочу, чтобы вы поняли, — сказала она, не глядя на меня, — мне не нужно было знать его имя. — Зачем же это должен понять я? — Потому что тогда и я сама смогу понять. — Когда любишь, имя становится помехой. Любимая — это «она». И когда любимая принадлежит тебе, когда по-настоящему становится твоей, ты придумываешь ей сокровенное имя, и в этом имени — тайна любви. Она быстро обернулась. — Вы знаете это по опыту? — Нет, из книг. Я вырос бы в ее глазах, сославшись на собственный опыт, ссылка на чужой ее разочаровала. Она снова подошла ко мне, но душой оставалась где-то далеко. — Мы никогда не говорили о любви. Сначала его манера ухаживать показалась мне странноватой, но потом я перестала обращать на это внимание. Само понятие ухаживания я всегда находила вульгарным, а потому неуместным. Словно оно принадлежало к тому миру человеческих отношений, который я, увлеченная новым знакомым в мир отношений высшего порядка, покинула. Он никогда не говорил мне о любви. Уже на второй день после знакомства я сказала, что не верю в Бога, и он улыбнулся. Я спросила, верующий ли он, и он ответил, что католик. «Как вам кажется, это дурно, что я не верую?» — «Нет, нет. Это естественно!» — «А я нахожу естественной вашу веру». Мы дружно рассмеялись и оставили эту тему. Но на другой день, как бы ненароком, он стал расспрашивать меня о моем атеизме и о том, как я понимала мир, человеческую жизнь в целом и свою собственную. Я не столько опасалась, что он примется обращать меня, сколько ждала этого, потому что мечтала иметь с ним как можно больше общего, но не дождалась. Напротив, он начал объяснять мне, что такое Ничто и Материя, и спросил, верю ли я, будто Материя явилась из Ничто, чтобы потом опять стать Ничто, или считаю, что Материя вечна. Я растерялась: он рассказывал об этих вещах чужими для меня словами, я их едва понимала. Наконец я решилась спросить, к чему нам такие разговоры. Он ответил: «Я должен отточить ваш нигилизм и научить вас видеть его последствия в чистом виде». — «Но для чего?» — «Только чтобы раскрыть неведомые богатства, которые таятся в вашей душе». В последующие дни мы только об этом и говорили. Но, прошу заметить, мы вели свои разговоры именно в таких местах, которые обычно выбирают влюбленные: в парках, в тихих кафе, в безлюдных переулках. И ходили мы неизменно взявшись за руки, а иногда даже обнявшись. Он начал увозить меня на своей машине за город и показывал незнакомые мне места. Наконец, пригласил к себе домой. Он обладал особым даром, сродни поэтическому, и все, что нас окружало, сразу оживало, обретало душу, участвовало в наших беседах и чуть ли не в нашей жизни. Сигарета или бокал вина выглядели в его руках по-новому, казались чем-то неведомым и обольстительным. Он все вокруг ставил в зависимость от меня, так что я почувствовала себя неким центром, излучающим живительную энергию, но в то же время подчиненной тому Ничто, которое он открывал мне, и я оказывалась связанной с Ничто теми же мистическими узами, которыми окружающая жизнь связывалась со мной. — Если я правильно понял, его уроки… это что-то вроде индуизма, мистицизма индуистского толка. Соня вдруг вышла из себя: — Почему надо это как-то называть? Вы нашли подходящее имя, но мне-то оно ничего не дает, мне оно ни к чему. Я называла это любовью. Я извинился и в душе обругал себя за очередной промах. — И вот понемногу начали проявляться, пользуясь его словами, богатства моей души. Благодаря его объяснениям, самому его присутствию, я теперь жила в центре мира, порождением которого себя считала и с которым почему-то жаждала соединиться. Я сказала ему об этом, но в ответ услыхала, что еще рано, еще предстоит преодолеть много ступеней… — Вдруг она с неожиданной злостью хлопнула по столу. — Сплошная ложь! Ложь! Не с космосом я мечтала соединиться, с каким там космосом, я хотела лечь с ним в постель, как всякая девчонка со своим возлюбленным. — Она зарыдала и сквозь рыдания с трудом проговорила: Как всякая любящая женщина! Ведь я такая же, как все остальные! Она сумела взять себя в руки. Я предложил ей сигарету, она закурила. Я пододвинул ей рюмку. — Да, я мечтала о нем, но не только в обычном смысле. Мне казалось, что, соединившись с ним, с его помощью я смогу перешагнуть за некие пределы, достигну того сверхчеловеческого счастья, о котором он говорил и к которому заставил меня стремиться. Поэтому я с такой готовностью слушала его и покорялась ему. Он стал оставлять меня одну в своем доме по вечерам, и так случалось не раз, и я была там счастлива, счастлива благодаря тому, что окружало меня, и тому, что у меня появилась надежда на надежду. — А вы заметили, что в том доме до вас и, возможно, так же, как вы, побывали другие женщины? — Нет! — ответила она недоверчиво, широко раскрыв заплаканные глаза. — Сегодня вечером я провел там пару часов. Один. Я не доверяю всяким таинственным ощущениям, но тут могу утверждать: мне явились — как именно, не сумею описать или определить, — разные женщины, я почти что слышал их, мог коснуться, и вы были среди них. Войдя сюдя, я словно узнал вас, но, честно признаюсь, в этой комнате вы показались мне иной, более обычной. — В собственном доме я никогда не жила так, как жила в его квартире. Тот дом стал для меня храмом. Когда я оставалась там одна, я творила нечто вроде молитвы, видимо, я именно молилась. — Замолчав, она сделала несколько шагов в глубину комнаты и остановилась в самом темном месте. — Вчера он повез меня к себе. И говорил много часов подряд, не знаю сколько, потому что заснула, видно, он захотел, чтобы я заснула. Утром я проснулась одна. И, как всегда, не нашла в этом ничего особенного. Я ждала его. Кажется, что-то поела, а может, не ела ничего, я бродила словно в беспамятстве. Он вернулся ближе к полудню, сказал «Привет!» и сел за рояль. Я слушала. Он не произносил ни слова, только играл, играл, а я чувствовала, как музыка обволакивает меня. Осязаемая, пронзающая насквозь музыка. Ах, на самом-то деле она была вульгарной и невероятно знакомой, но тогда я воспринимала ее по-особому. Я чувствовала, как неспешные и трепетные волны подкатывают к моему телу, накрывают меня, проникают внутрь, зажигают что-то внутри, это что-то разгорается, обжигает, затягивает мое притихшее «я» в черный огонь. В душе моей открылись мрачные каналы: под воздействием музыки я входила в них, бежала по ним, ступала уверенно и незряче — незрячие глаза и хмельная кровь, пылающая кровь; я словно восходила на вершину горы, и царивший там непроглядный мрак пугал меня и манил; я восходила к вершине, которая выросла у меня внутри, — там сливались воедино блаженство, Вечность и Ничто. И я достигла вершины — задыхающаяся, истерзанная. Постепенно мои нервы потеряли чувствительность и начали вибрировать, как струны рыдающей гитары, пока сама я, уже коснувшись руками Ничто, не сделалась целиком музыкой и рыданием — в готовности разбиться последним гибельным аккордом. Все. Это был предел. Я уже не пылала, уже не слышала тока крови, и то, чего я невольно ожидала вдруг обрушилось на меня непередаваемым, бесконечным наслаждением. Это был первый настоящий сексуальный опыт в моей жизни, и я приняла его ошеломленно и самозабвенно, отдалась ему целиком, словно бросившись в пропасть. Когда наваждение рассеялось, музыка звучала по-прежнему, все так же обволакивала меня, обнимала своими длинными безжалостными руками. Но все уже стало другим. Я стояла перед ним голая. Я опустила руку ему на плечо и сказала: «Иди же». А он перестал играть, взглянул на меня, улыбнулся и ответил: «Для чего? Оденься». И только услышав его слова, я вдруг обнаружила, в каком я виде, хотя не помнила, кто меня раздел. Вихрь утих, и я пришла в себя, но желание еще было сильнее меня, я повторила: «Иди». Он не ответил. Он снова начал играть и засмеялся. Я почувствовала стыд, непередаваемый стыд, унижение, но страсть продолжала клокотать в венах. Я снова кинулась к нему. Кажется, закричала, умоляя: «Иди же!» Он взглянул на меня. Впервые за два долгих месяца он снял темные очки, и я разглядела его глаза — насмешливые, холодные, но только вот смеялись они вовсе не надо мной, смотрели вовсе не на меня, а на то, что находилось где-то сзади, бесконечно далеко. И я тотчас поняла — не знаю, по какой-то искре во взгляде или по выражению лица, — что была для него пустым местом, даже не объектом насмешки. Я укрылась за роялем. Тогда он, не переставая играть, не глядя на меня, произнес: «Там, прямо у тебя под рукой, пистолет». И действительно, моя рука нащупала пистолет. Я выстрелила. Увидела, как он падает. Не помню, закричала я или думала только о бегстве. Мне нужно было одеться, и, пока я что-то натягивала на себя, ко мне начало по капле возвращаться сознание. Я подошла к нему и убедилась, что он жив. И мне чудилось, что это не я ранила его, что я не имею никакого отношения ни к самой себе, ни к тому, что здесь только что произошло, и в то же время меня уже начинали одолевать угрызения совести. Тогда я стала звонить в разные места, пытаясь отыскать слугу, пока не нашла его. Вот и все. Соне Назарофф — имя стояло на первой странице рукописи — было лет двадцать пять. Высокая, стройная, белокожая блондинка. Свои светлые мягкие волосы — смесь золотистого с пепельным — она гладко зачесывала назад и собирала на затылке в узел. Мне нравились нежные черты ее лица, меньше нравились глаза — бледно-голубые и скорее круглые, чем продолговатые, с короткими ресницами. Она их не подкрашивала. Соня двигалась легко, изящно, но вместе с тем как-то слишком раскованно: всякий раз, садясь, она демонстрировала мне свои ноги гораздо выше того места, где заканчивались чулки, что превращалось для меня в сущую пытку. Ногти у нее были короткие, как у пианистки или машинистки. Что же касается тех достоинств ее фигуры, относительно которых мои вкусы совпадали со вкусами Дон Хуана, то здесь, если судить по тому, что открывалось взору — открывалось, но не навязывало себя, царил, я бы сказал, стиль романтический, а уж никак не классический. Груди ее рвались вперед вызывающе и даже дерзко, но в то же время казались нежными, словно спящие горлицы (весь их романтизм, собственно, и сводился к контрасту между этими определениями). И все же, как бы ни оценили знатоки целое — не забудем, что Дон Хуан остановил на ней свой выбор, а это уже само по себе гарантировало качество, — главным в Соне была ее манера, одновременно и естественная и сдержанная, двигаться или застывать в неподвижности, а также голос — почти сопрано, богатый оттенками и тонкими переливами. Короче говоря, я совсем потерял голову. А она ждала ответа, широко открыв глаза, протянув ко мне руки. И так как я медлил, переспросила: — Вам нечего сказать мне? — Сейчас нет. Но я хотел бы задать вам несколько вопросов. Это была уловка. На самом деле в голове у меня было пусто, ни одной мысли, и нужные слова не спешили являться на мой тоскливый зов. — Я рассказала все, — промолвила она. Она стала другой. Во время последней части своего рассказа, несмотря на дьявольски интеллектуальные обороты речи, несмотря на четкость и внятность выражения мыслей, Соня сильно волновалась, голос ее дрожал, воспоминания всколыхнули ее. И мне казалось, что мы стали ближе друг другу, что я могу помочь ей, хотя совершенно не представлял, о какой помощи тут может идти речь. — Итак, вы увидели его без темных очков и именно тогда обнаружили, что не были предметом его любви? — Наверно, так. — А тайна? Когда и как вы почувствовали, что здесь есть тайна? — Как только он начал играть. Меня словно что-то заставляло пуститься в путь по дороге, манившей именно своей темнотой. — Что-то? — Что-то! И все. — Вдруг она слегка вскрикнула. — Теперь я знаю! Меня словно бы подталкивали к смерти. Любовная разрядка заставила меня возжелать смерти как высшего счастья, я захотела соединиться с ним, чтобы умереть в его объятиях. — Умереть? Но почему? — Не знаю. Я вдруг поняла, что счастье в самоуничтожении. Я вам об этом уже говорила. Стать ничем — вот блаженство, о котором я мечтала, пока тело содрогалось. — Вы словно заново родились и стали другой. Соня улыбнулась. — Это метафора. Мне стыдно даже подумать, что я когда-нибудь встречусь с ним, буду молить его о любви. Нет! Этого я не сделаю никогда. — Все равно бы ничего не вышло… Она гордо вскинула голову, словно услышав оскорбление. — По-вашему, я больше не могу ему нравиться? Мне не раз говорили, что я красивая. — Дело в другом. Я достал из папки визитную карточку, написал на ней свой адрес и положил на стол. — Мне пора. Если я вам понадоблюсь… Соня быстро поднялась. — Нет, спасибо. Вы мне больше никогда не понадобитесь. Вы вели себя благородно, были очень добры, но… — Движением рук, выражением глаз она договорила остальное. — Я не желала бы вас больше видеть. Я с улыбкой кивнул, помнится, с моих губ даже слетело что-то вроде «Разумеется!», но сам я отыскивал какую-нибудь уловку, чтобы вынудить Соню опять обратиться ко мне за помощью. И найти такую зацепку надо было сейчас же, пока мы не попрощались. Уже в дверях я еще и еще раз повторил все положенные формулы вежливости, уже выйдя на лестницу, попросил огня, чтобы зажечь сигарету, потом вспомнил, что забыл перчатки… Именно тогда на подмогу мне явился некий ангел. — Подождите. — Вы забыли что-нибудь еще? — с иронией спросила она. — Да. Я забыл сказать вам, что того человека зовут Дон Хуан. Я захлопнул дверь лифта и нажал на кнопку. Мне показалось, что лифт спускался чертовски медленно: я боялся, что по лестнице она спустится вниз быстрее и будет ждать меня там, а потом даст пощечину — за то, что я скрывал это раньше. Я уже выходил из ворот, когда услышал, как она, перепрыгивая через ступеньки, мчится вниз. Я бросился бежать и, прежде чем она выскочила на улицу, нырнул в первый же боковой переулок. Я слышал, как она звала меня… Едва я добрался до гостиницы, как дежурный сообщил: — Вам звонила какая-то девушка. Пять раз за последние пять минут. — Скажите, что я еще не вернулся. Повторяйте это, сколько бы она ни звонила. — И я разъяснил, что меня преследует некая назойливая особа и что я хочу спать. — А вот если позвонит один господин, итальянец… Лепорелло не позвонил. Он явился в гостиницу на следующее утро и ждал в холле, пока я спущусь. — Что вы сделали с Соней? Она разбудила меня бесчеловечно рано и потребовала, чтобы я привез вас к ней. — Прямо сейчас? — Сразу после обеда. Было чуть больше половины двенадцатого. — Тогда у нас есть время перекусить и побеседовать. — Да, вполне. Я вас приглашаю. Ну позвольте мне сделать это! Я знаю один итальянский ресторан, где готовят лучшие в мире спагетти. — Как дела у вашего хозяина? — У Дон Хуана? Вы имеете в виду Дон Хуана? — А у вас есть и другие хозяева? Лепорелло хитро усмехнулся. — Нет. В данный момент нет. Дон Хуану гораздо лучше. Утром ему сделали переливание крови. Свою кровь, разумеется, предложила Мариана… Бедняжка была так счастлива!.. Она изрекла нечто вроде того, что «Если уж нашей крови не суждено смешаться в наслаждении, пусть смешается в несчастье». — Вот ужас! — Нет, это трогательно. И даже красиво! Знаете, пожалуй, она стала мне нравиться. Женщина, умеющая так любить, заслуживает счастья. — Но с Дон Хуаном она вряд ли его найдет. — А со мной? Обо мне вы не подумали? — Но любит-то она его. — Это проще простого — осуществить некую любовную рокировку. Да вы ведь и сами не далее как вчера вечером сумели заинтриговать бедную Соню, пустив в ход театральный эффект, и, должен признать, сделали это весьма ловко. Но для чего? Тоже решили провести рокировку? Мы дошли до Марсова поля, которое располагалось совсем недалеко от моей гостиницы. Лепорелло кивнул на пустую скамейку. — Если вам охота поспорить, сядем. Сегодня у меня не то настроение, чтобы прогуливаться. Я чувствую себя не в своей тарелке. Любоваться весенними деревьями у реки — это ваше дело, меня они раздражают. Ненавижу весну, по-моему, так это просто дьявольская выдумка протестантов. В наших средиземноморских странах весны не бывает, не бывает всяких там промежуточных состояний — они только смущают душу, изматывают нервы… Сплошная маета… — Для меня — нет. — Ваше дело. Я говорю о себе. Итак, зачем вы подкинули бедной Соне эту приманку? Ну? Вам было мало ее откровений? Из них вроде вполне ясно, какими приемами пользуется мой хозяин… И как они вам? — Совершенное барокко. Зачем столько накручивать? То, чего он добивался два месяца, призвав на помощь Космос, другой бы получил через две недели, без всякой мистики и метафизики. Разве не понятно, что Соня просто созрела… — Нынче мой хозяин испытывает склонность к барокко, а вот раньше он предпочитал строгую классику. Ну ладно, обстоятельства меняются, и теперь он забавляется собственной виртуозностью. Это артист, ему нравится снова и снова доказывать свое всесилие. Вы когда-нибудь видели скрипача, который на одной струне исполняет Крейцерову сонату и заставляет пианиста аккомпанировать ему на одной клавише? Таков и мой хозяин. — Подобные вкусы — явный признак упадка. Произведение искусства, в котором на первый план выносятся технические приемы, всегда декадентство: так маскируется бессилие воображения и творческое бесплодие. Лепорелло расхохотался во всю глотку. Он смеялся так громко, что дамы, которые сидели неподалеку, приглядывая за белокурыми детишками, сердито оглянулись и поспешно встали. — Ну и чушь вы сморозили. Вы заслужили… Дамы удалились, а Лепорелло бросил на меня презрительный взгляд. — Впрочем, заслужить-то вы заслужили, но меня такой вариант никак не устраивает. И мы никогда в жизни не избавимся от Сони! Открою вам секрет: я остановил свой выбор на вас по разным причинам. Мне понравилось ваше увлечение теологией — это обычно характеризует человека с лучшей стороны, а мой хозяин признателен вам за те прекрасные слова, которые вы ему посвятили. Но есть и главный резон. Я так настойчиво навязывал вам свою дружбу и даже открыл большую часть великой тайны в первую очередь, чтобы вы занялись Соней после того, как мой хозяин даст ей отставку. Я твердо полагал, что вы в этом преуспеете. Я кисло улыбнулся. Сухо поблагодарил его и поднялся. — Да не обижайтесь, не обижайтесь! — воскликнул он и схватил меня за полу пиджака, стараясь снова усадить рядом. — Не разыгрывайте мне здесь испанские обиды! В конце концов я и сам стал подумывать о Мариане и надеялся, что вы займетесь Соней. Помилуйте, чего тут обидного? Будто вы сами не начали к ней подкатываться! Соня — прекрасная девушка. Должен признать, таких обычно не бросают, хотя — как правило — ни одна из брошенных моим хозяином женщин такого обхождения не заслуживала. Среди женского племени они были лучшими из лучших. В былые времена любовь Дон Хуана выжигала на их судьбах трагическую печать, теперь нравы не те, да и хозяин мой стал неторопливее и тщательнее разрабатывает план атаки. Но, одерживая победу, — по-своему, разумеется! — он одновременно учит их быть счастливыми и в других руках. Вот в чем, друг мой, смысл его колоссальной творческой силы! Думаете, Соне суждено было бы стать счастливой, не узнай она его? Соня так и осталась бы интеллектуалкой — сухой, как виноградная лоза, — ведь, дожив до двадцати пяти лет, она даже из любопытства не завела интрижки. А теперь? Она словно едва распустившийся цветок, который открывается каплям утренней росы. Представьте, как прекрасен будет ее первый поцелуй. Если вы отказываетесь от нее из-за национальных предрассудков, значит, я в вас ошибся и вы — набитый дурак. — У меня только один вопрос: кто ваш хозяин? — Дон Хуан Тенорио. — Чушь! — Но если он не Дон Хуан, то кто же тогда? — Обычный донжуан. — Ох, не верю, не верю я подражателям, и вы не верьте. — Бывают люди одного типа, и они отнюдь не подражают друг другу, они причастны общей идее. — Но Дон Хуан — не человеческий тип, это конкретная личность, уникальный характер, совершенно неподражаемый. Те, кого называют донжуанами, — вульгарная подделка, они гоняются за юбками, им важно только количество побед. Ведь вы сами убедились, друг мой: чтобы быть тем, кто он есть, и реализовать себя в высшей степени, моему хозяину не нужно прибегать к некоторым крайностям. — Он просто не может. — Ему просто не нужно. — Смешно: Дон Хуан использует обходные пути — пускай очень оригинальные и сложные, — чтобы подвести своих возлюбленных к тому, что Соня называет… своим первым настоящим сексуальным опытом. — А вам не приходит в голову, что он таким образом оберегает их от физиологической катастрофы? — Я все равно считаю его импотентом. — Вывод грубый, примитивный и вас недостойный. Ведь раньше вы верили, что для Дон Хуана соблазнение женщины никогда не было самоцелью, всегда только средством, — как вы можете теперь?.. — Для Дон Хуана, но не для вашего хозяина. — Так ведь мой хозяин — Дон Хуан. — А вы тогда кто? — Я? — Он снова зашелся смехом, но на сей раз смеялся совсем как злодей из мелодрамы. — Как-то раз я намекнул вам: ну а вдруг я бес? Он встал и глянул на меня — так важно и торжественно, как только мог глянуть Лепорелло. Потом церемонно снял шляпу и отвесил мне поклон. — Теперь готов утверждать: я — бес. Я тоже встал и поклонился не менее церемонно. — Очень приятно. А почему бы вам не заняться бесовщиной? Ведь вам, скажем, ничего не стоит дунуть и перенести меня на вершину вон той башни. — Я бы это сделал, если бы мог. Неужели непонятно? — Ну тогда какой же вы бес? Ведь бес, как вам, знатоку теологии, хорошо известно, имеет власть над телами. — Послушайте, некоторыми привилегиями мне пришлось поступиться. Я отказался от них в обмен на право любить. Но будь у вас нюх на чудеса, вас бы давно поразила моя поистине дьявольская осведомленность: скажем, о ваших мыслях или о мыслях других людей. Вы, например, не задались вопросом, откуда мне в подробностях известно все, что произошло вчера между Соней и моим хозяином или между Соней и вами? — Если может существовать рациональное объяснение, зачем искать его в сфере сверхъестественного? Лепорелло, отдуваясь, рухнул на скамейку. — Ну и упрямец! Но хоть в качестве рабочей гипотезы, вы согласны считать меня бесом? — Ради чего? — Я расскажу вам одну историю… Я расскажу вам… — Он чуть помедлил. — Я расскажу вам, как и почему я свел знакомство с Дон Хуаном. Никто на свете не знает этой истории. — Вы полагаете, мне это будет интересно? — Если вы мечтаете дознаться, какой же на самом деле была жизнь Дон Хуана, мое повествование послужит вам чем-то вроде пролога. Он снова похлопал меня по спине — как-то очень вкрадчиво. — Ну-ну, решайтесь. Спагетти, приправленные моим рассказом, — диво, а не обед! Никогда в жизни вам не попробовать итальянских макарон под таким соусом! К тому же вы узнаете, как жизнь Дон Хуана связана с небом и с преисподней. — Наверное, как и все прочие жизни. — Но у него все иначе. Не дожидаясь моего ответа, он кинулся к дороге и остановил первое же такси, потом принялся делать мне знаки и, когда я подошел, чуть ли не силой, но достаточно вежливо заставил меня сесть в машину. Он назвал какую-то улицу и номер дома, и мы оказались в кафе, где несколько рабочих-неаполитанцев ели свои макароны. Мы вошли в отдельный кабинет. Мой спутник заказал еду и вино. — И прошу вас, сделайте сегодня исключение, ради меня, — попросил он, эта вода, которую вы пьете, — жуткая отрава. Спагетти источали изумительный аромат. Лепорелло начал рассказывать свою историю, которую он назвал «Историей Черного Боба»… |
||
|