"Ваше благородие" - читать интересную книгу автора (Чигиринская Ольга Александровна)23. Drumming-out Двое генералов сидели по разные стороны длинного дубового стола чиппендейловской работы. У них был усталый вид, как, впрочем, и у всех высших политиков в Крыму и в Союзе. Ночами они участвовали в закрытых совещаниях, где обсуждали условия, выдвинутые сегодня противной стороной и решали, какие из них принять, какие — отклонить, о чем можно торговаться и спорить, а что не подлежит обсуждению. Утром же они возвращались за стол переговоров, и снова нащупывали дорогу к согласию, громоздя компромисс на компромисс и натыкаясь на завалы запретов. Существование форсиз как части Советской Армии постепенно приобретало таким образом какие-то правовые рамки. Остров Крым надежно швартовался к советскому берегу — то ли трофей, то ли брандер. Но, кроме вопросов важных, касающихся количества и размещения войск, совместных учений и охраны границ, были и вопросы, неважные на первый взгляд, но имеющие принципиальное, идеологическое значение. — Что насчет пункта восемнадцать-а? — спросил советский генерал, получивший ночью послабление насчет этого пункта и строгое указание насчет пункта восемнадцать-б. — Этот вопрос не подлежит обсуждению, — ответил генерал Павлович, получивший строгое указание насчет пункта восемнадцать-а и послабление относительно восемнадцать-б. — Ни один участник проекта «Дон» не будет выдан, ни один крымский офицер, совершивший против советских военнослужащих воинское преступление, не покинет территории Острова. Все они останутся здесь или понесут наказание здесь. Мы согласны на советских наблюдателей, которые могут присутствовать на судебных процессах, на совместные трибуналы, но отсюда наши военные преступники никуда не уедут. — Но это же несправедливо. Советские военнослужащие, которые совершили воинские преступления, в таком случае тоже должны быть подвергнуты нашему трибуналу на нашей территории. — При наличии крымских наблюдателей и людей из Гаагского трибунала? — спросил Павлович. — Мы согласны на присутствие крымских наблюдателей и людей из Гаагского трибунала, — кивнул советский генерал. — Но у вас, кажется, есть кое-какие замечания, так сказать… персонального характера. — Мы решительно требуем выдачи всех интернированных. Подчеркиваю: всех. Поименно, согласно спискам. Крымские политические деятели должны уже завтра оказаться на территории посольств Великобритании, Франции, США, Швеции и Норвегии. Советский генерал на несколько секунд опустил веки, словно обсуждая сам с собой требование противной стороны. — У нас есть свои требования. Некоторые крымские военные преступники… Во всяком случае, виновники этой провокации… Поймите, мы не сможем достигнуть никаких соглашений, если этот человек будет по-прежнему командовать дивизией. Он должен понести ответственность за свои действия. Кто-то должен нести за все это ответственность… СССР ждет от Крыма жеста доброй воли… — И… насколько широкого жеста? — Это не такой уж принципиальный вопрос, — сказал советский генерал. — Никто не требует крови… Но продемонcтрировать добрую волю необходимо. — Согласен. — Мы можем считать, что достигли соглашения по пункту 18? — Пожалуй, можем, — кивнул Павлович. — Сигарету, полковник? — предложил подполковник Огилви. — Спасибо, я не курю. — Тогда виски? — В такую жару? — удивился Верещагин. — А как еще прикажете переносить весь этот балаган? — подполковник с ненавистью одернул парадную форму. — Почетный караул, hell damn this world! Или вы скажете, что вам это нравится? — Не нравится, сэр. — О, господи — командир Корниловской Дивизии говорит мне «сэр»! Меня зовут Брайан, господин полковник. Не «сэр», а Брайан… Я так и понял, что это наказание! Самое подлое наказание, которое они смогли придумать — вот этот самый «почетный караул». Стой тут, увешанный аксельбантами, как елка на Xmas… Потей… И еще этот drumming-out. — Не понял?… — Drumming-out, я говорю! Вы плохо понимаете английский? Чертов спектакль. Когда из самолета покажется Лучников и эта его команда, мои ребята будут по мере их продвижения выполнять команду «налево-кругом». Знаете, полковник, исходи эта инициатива от них самих, я бы только порадовался. Но когда вонючие штабисты, которые еще два месяца назад хлопали Лучникову так, что у них потом ладони зудели три дня, когда эти buggers приказывают мне устроить «выбарабанивание»… Куда вы? — Простите, мне нужно поговорить кое с кем из моих людей. В толпе танкистов Барлоу выделялся в первую очередь ростом. Самый высокий изорлов-алексеевцев мог бы достать ему макушкой до кончика носа, если бы встал на цыпочки. — Сережа! — окликнул его Арт. — На два слова. — …Тот, кто был зачат непалкой и непальцем, — объяснил танкистам поручик, выбираясь из их толпы. Танкисты захохотали, их вахмистр хлопнул Барлоу по плечу. — Слушаю, ваше высокоблагородие! — Сергей вытянулся перед Верещагиным. — Подполковник Огилви поведал мне о любопытных планах командования, — тихо сказал Верещагин. — Кто-то из устроителей нашего маленького праздника хочет учинить Лучникову «выбарабанивание». Ты случайно не в курсе? Сергей смутился. По лицу было видно, что он в курсе. — Так. — Верещагин расстегнул верхнюю пуговицу рубашки и ослабил узел галстука. — Тогда вопрос: почему не в курсе я? — Его благородие… — Барлоу слегка покраснел, — велел, чтобы… Ну, одним словом, он не велел вам говорить. — Подполковник Ровенский не велел говорить мне о своих планах? — Это не его планы. — Добро… — Верещагин задумался на миг, — Сергей, я хочу видеть батальон до последнего человека. Через пять минут. — Слушаюсь, сэр! Мгновенное движение в толпе, серия окликов, и вот измассы разнородных мундиров выделились и выстроились четыре шеренги в хаки с черным — корниловские горные егеря. Но, позвольте, где же полковник, который так хотел сказать своим подчиненным что-то важное? Вместо него как из-под земли вырос поручик-распорядитель. — Очень хорошо, поручик, очень хорошо, — сказал он. Следуйте за мной… Не беспокойтесь о своем командире, беспокойтесь о том, как встать на разметке… Кругом уже шли построения, суета, крики сержантов, пробовал голос военный оркестр, на балконе для провожающих пенилась букетами толпа гражданских, спотыкаясь о кабели, носились телевизионщики, щелкали затворы фотокамер, звезды фотовспышек за доли секунд проживали свою краткую жизнь… Тяжеловесный и изящный, как лебедь, «Боинг» заходил на посадку. Верещагина же тремя минутами раньше отозвал другой штабной офицер, поручик. — Главнокомандующий убедительно просит вас подойти к нему. Что сделаешь, когда такие люди убедительно просят, это значит, что они требуют. Верещагин пошел за своим сопровождающим. Главнокомандующего, сиречь полковника Адамса, здесь не было. Вообще никого из командования не было — секундой позже Верещагин различил на летном поле четыре черных лимузина «руссо-балт» с флагами дивизий. Здесь же наблюдались люди в немалых чинах, но все — порученческого сословия. — Быстро изложите мне суть дела, господа, — краем глаза он видел, как строится на летном поле четвертый батальон, как напротив выстраивается полк Огилви, а «Боинг» уже тормозит на взлетной полосе… — Построение идет, мне нужно успеть сказать ребятам два слова. — Вы останетесь здесь, полковник, — адъютант Адамса смотрел словно сквозь него. — Зачем? — Какая вам разница? Cтойте спокойно, потом вернитесь. Все. Верещагин развернулся и поспешил на летное поле, к батальону. — Стойте! — заорал ему вслед адъютант. — Стойте, сэр! Это приказ командующего, остановитесь! Метров через десять адъютанту удалось его догнать. — Послушайте, вы что, с ума сошли? Немедленно вернитесь! Арт продолжал движение. «Если он попробует остановить меня, я его ударю». — Да что за безобразие, в самом деле! — адъютант его высокоблагородия ухватил егеря за рукав. В толчее и мельтешении последних приготовлений никто не заметил, как щеголеватый поручик отчего-то согнулся пополам и сел на темно-желтую плитку. Никто не обратил внимания и на хамское поведение командира дивизии, который, вместо того, чтобы протянуть руку адъютанту главнокомандующего, ускорил шаг, потом бегом догнал аэро-симфовский кар, на котором телевизионщики катили к месту встречи и подскочил на подножку машинки. — If you want something done, do it yourself, — сказал он, соскакивая с подножки. Очень своевременная мысль и очень своевременное действие. Он снова побежал. Там, кажется, уже началось… Они ожидали увидеть супермена, победителя «Антика-Ралли», плейбоя, лидера, повелителя умов и сердец… Они увидели полупомешанного, израненного, испепеленного человека… …Верещагин успел в самый последний момент и остановился в нерешительности за шеренгой спин. То, что он задумал, казалось идиотизмом — как и все задуманное в последнюю минуту перед осуществлением, когда еще не пройдена, как говорят пилоты, «точка возврата». По большому счету, Лучников заработал то, что ему собирались выдать. И месяц назад Арт с удовольствием возглавил бы строй и скомандовал «Батальон, кру-гом!». Но то было месяц назад… Он осматривался, переводя дыхание. «Боинг» подруливал к трапу, никто особенно не обращал внимания на Артема — мундир среди мундиров, лист в лесу. Журналисты выцеливали объективами дверь самолета. Военный оркестр замер в ожидании. Арт разглядел рядом с тамбурмажором человека в штатском, который тоже разглядывал «Боинг» в театральный бинокль. Значит, как только появятся ИОСовцы, этот тип даст сигнал, грохнут барабаны и геройские защитники Крыма повернутся спинами к тем, кто будет выходить из самолета, и те пойдут сквозь строй спин под отрывистые, как удары шпицрутенов, короткие дроби. Drumming-out, процедура позорного увольнения из армии, в свое время перенятая у американцев. Один раз Верещагин принимал в ней участие — еще когда был подпоручиком, и потом три дня ходил как пришибленный — ему снилась эта дробь, жаркое марево лагеря Чуфут-Кале, и слезы в глазах солдата, которого вели вдоль шеренги спин — тридцатипятилетний мужик, ветеран турецкой кампании, в пьяной драке убивший гражданского, плакал, как ребенок… Лучников, пожалуй, не заплачет. Ему и смысл всего этого не будет понятен до конца — это понятно только военному, а особенно — отвоевавшему военному — только что эти люди были твоей семьей, готовые умереть или победить вместе с тобой, вы так много разделили, и вдруг, в одночасье — ты для них никто, пустое место, они тебя не знают и видеть не хотят. Если тебя приговорили к расстрелу — тебе могут посочувствовать, угостить сигаретой, передать последнее письмо и молиться, чтобы именно в их винтовке был холостой патрон. Но если ты приговорен к «выбарабаниванию» — сочувствия не жди. К «выбарабаниванию» приговаривают редко, но за такие проступки, которые и должны караться несмываемым позором. Появление Лучникова он прозевал. Именно потому, что не сразу узнал в сутулом обтрепанном мужике того усатого Мальборо-мэна, который за последний год примелькался всему Крыму. Почему грохочут барабаны, неужели тип в штатском ошибся… Но человек, что шел по ковровой дорожке мимо «парадного» казачьего батальона, остановился, увидев вокруг себя спины, и растерянно оглянулся. И тут Верещагин его узнал. Узнал и понял: так нельзя. Может быть, ТОТ Лучников и должен был получить свое, но ЭТОТ все уже получил. Артем, движимый скорее наитием, чем рассудком, шагнул вперед, оттирая плечом Шмидта, сделал еще два шага — чтобы его видели все, вдохнул поглубже и заорал: — Батальон, смирно! Равнение налево! Барлоу, я вам пока еще командир! Ни один не повернется, ясно? Несколько человек в строю дернулись было, но, глядя на товарищей, вытянулись во фрунт. Обалдевшие журналисты притихли. Это что еще за нарушение протокола? — Слушаюсь, сэр! — радостно откликнулся поручик. — По-о-олк, смир-ррна! — так же весело гаркнул рыжий невысокий, явно англо-крымского происхождения офицер в «правом» строю. Барабаны подавились тишиной, никто не понимал, что происходит — ясно было только, что церемония пошла наперекосяк. Лучников все не трогался с места.Те, кто спускался по трапу за ним, столпились на ступенях, не решаясь идти вперед. Верещагин чувствовал, как вектора внимания смещаются в его сторону. Это было невыносимо. Он не собирался опять становиться всеобщим позорищем — ну, почему я это делаю, я же тебя ненавижу! Ты же мне всю жизнь перепоганил! Наконец, тишина прорвалась, как ветхая запруда — оркестр грянул «Прощание славянки». Это было так неожиданно и нелепо, что Арт не выдержал — расхохотался. При мысли о том, как он выглядит со стороны, полоснул ужас — но остановиться он уже не мог. Кусая расползающиеся в улыбке губы, резко развернулся на каблуках и бросился прочь, за спины секьюрити, сдерживавших толпу, к группе главштабовских автомобилей навстречу перепуганному поручику Гусарову и разъяренному адъютанту Адамса. Каким-то образом десятка полтора журналистов прорвали строй секьюрити и бросились за ним: — Полковник, зачем вы сорвали церемонию? Вы изменили свое мнение относительно Идеи Общей Судьбы? Чем вызван ваш смех? Это правда, что вам грозит трибунал? Что вызвало ваше возмущение? Зачем вы…? Как вы…? Откуда вы…? Перед толпой журналистов затормозил длинный черный «руссо-балт», Артем, не раздумывая, нырнул в открывшуюся дверцу и отгородился от мира тонированным стеклом. Генерал Павлович был краснее и злее перца-чилли. — Полковник, ваше поведение недопустимо! — приветственный салют генерала естественным образом перешел в возмущенный широкий жест. — Роль телезвезды вам, по-видимому, так понравилась, что вы используете любой случай влезть в камеру! Потрудитесь объяснить свое поведение. Верещагин оглядел диспозицию. Адамс стоял, отвернувшись лицом к стене, демонстративно разглядывая карту. Ордынцев полностью сосредоточился на своем «Ватермане», вертя его тремя пальцами. Скоблин нечаянно пересекся глазами, но тут же начал смотреть в окно. Казаков не поднимал глаз от стола. Двое полузнакомых полковников — из тех, «московских узников»? — разглядывали его с каким-то неловким интересом. Его ответ не имеет значения, понял Арт. Здесь все решено, и они просто не знают, как ему это сказать. Поэтому выдвинули на передний край Павловича, который со своей генеральской колокольни вывалит на него все, что ему причитается. Ну, давай. Не тяни кота за хвост. Чем хуже, тем лучше. — У меня нет оправданий, господин генерал. — Что значит, нет оправданий? Вы не желаете оправдываться или признаете свою вину? — Как вам будет угодно. Если человек вашего возраста и положения не видит ничего зазорного в том, чтобы применять выбарабанивание к штатскому, да еще и психически нездоровому человеку — разубеждать его бессмысленно, а из моего положения — просто бесполезно. — Артем, Артем!… — краем рта проговорил Казаков. — Что за тон, полковник? — генерал выпустил в свисток еще одну порцию пара. — Вы полагаете, вам теперь все можно? — Нет, — Верещагин на секунду прикрыл глаза, сопротивляясь безысходности. — Но и вам можно не все, ваше превосходительство. — Это возмутительно, господа, — генерал покачал головой. — Полковник Верещагин, я колебался относительно того, отстранять вас от должности или нет на время расследования… Теперь я уверен в необходимости этого шага. …Нечто похожее он испытал на Пти-Дрю, когда ему на голову и плечи сошел маленький снежничек. Абсолютно безболезненный, но сильный удар обрушился сверху и оглушил, бросив на колени. Придя в себя через секунду, он обнаружил, что обездвижен: завален снегом по шею… Все было как тогда: и полная неподвижность, и детская растерянность, и шок… — О каком расследовании речь? — собственный голос показался неуместно громким. — Адамс! — Павлович обернулся к своему заместителю, ныне — начальнику штаба Вооруженных Сил Юга России, с момента вступления в силу Союзного Договора — Крымского Военного Округа. — Я ничего ему не говорил, господин генерал. Я не мог. Извините… — Вам предъявлено обвинение в превышении полномочий, самовольном начале военных действий, нападении на своего командира и нарушении инструкции 114-29, — отчеканил главштабовский полковник. Верещагин расхохотался самым оскорбительным образом — опять совершенно непроизвольно, уже второй раз за день. Ничего не видя сквозь слезы, выступившие от смеха (?), он нашарил рукой ближайший стул, упал на него и смеялся, пока это не прошло само собой. Потом перевел дыхание: — Сволочи. Что бы вам сделать это на две недели раньше… — и засмеялся снова. — Это здесь, — зачем-то сказал Антон. Маки уже отгорели, но весь склон был усеян каким-то маленькими лиловыми цветами. Анна Лучникова 1902-1976 Арсений Лучников 1897 — 1980 Мрамор первого креста успел слегка посереть под дождем и ветром. Второй крест был льдисто-белым, той первозданной сверкающей белизны, которой присущ внутренний свет… Лучников опустился возле могилы на колени. Памела с Антоном стали поодаль. Арсений Лучников спал под этим крестом на каменном ложе, укрытый, как шинелью, тонким крымским дерном. Арсений Лучников, сероглазый и курносый, в сморщенной кожице на вырост, дремал на груди у своей матери в новомодной сумке для ношения младенцев. Они стояли там, на склоне холма, почти у самого подножия, они были там вместе — живые и мертвые, и майстро гнал с моря облака, и век смотрел на закат. …А потом они вернулись домой. — Ваше имя, фамилия, отчество. — Глеб Дмитриевич Асмоловский. — Звание. — Капитан Советской Армии, воздушно-десантные войска. — Личный номер? — Не помню. Должен быть в деле… — Вы являетесь членом Коммунистической Партии Советского Союза? — Да. — Каким образом вы попали в плен? — Я был ранен. — Где и когда это произошло? — На горе Роман-Кош, в ночь с двадцать девятого на тридцатое апреля. — Скажите, узнаете ли вы кого-либо из находящихся здесь людей? Глеб узнавал. Еще как узнавал… — Я могу не отвечать? — По советским законам, — сказал советский майор, — отказ от дачи показаний является уголовным преступлением… — А по законам автономной Республики Крым — не является, — злорадно парировал крымский капитан. — Хранить молчание — неотъемлемое право каждого… Советский член следственной комиссии нервно заелозил. — Капитан Асмоловский, но вы же собираетесь вернуться к себе на родину, — сказал он. — К своей семье… «Пошел ты…» — сжал зубы Глеб. — Вы не можете его не помнить! — вскинулся майор. — Это он вас ранил! Он в вас стрелял! — Темно было, — нагло сказал Глеб. — Товарищ капитан, — бесконечно терпеливым голосом сказал майор. — Вы же коммунист. И ваши мотивы мне непонятны в этом случае. Мы ведь только хотим установить факты, выяснить правду как есть: вы знаете этого человека? — Знаю, — сказал Глеб. — Ну, вот так бы и сразу! Где и при каких обстоятельствах? — Это полковник Артемий Верещагин. Я его несколько раз видел по телевидению и читал о нем в газетах. Один день мы вместе лежали в Симферопольском военном госпитале… Вернее, в госпитальном отделении Симферопольской военной тюрьмы. — И что, это все? — Я имею право хранить молчание. Советский майор стал цвета бордо. Крымский капитан явно веселился. — А до этого? Раньше вы что, не виделись? — Я не помню. — Вот этого я совсем не понимаю, Глеб, — тихо проговорил Верещагин. — Совсем не понимаю… — Полковник Верещагин, вы знакомы с капитаном Асмоловским? — повел свою партию крымский военный юрист. — Да. — Сколько раз вы встречались? — Трижды, если считать сегодняшний. — Расскажите о первой встрече. Верещагин монотонно и кратко изложил историю появления своей «психкоманды» и пребывания ее на Роман-Кош совместно с ротой капитана Асмоловского. Выглядел он так, как будто по нему прошлись асфальтовым катком. — Капитан, как же согласовать это с вашим заявлением? — повернулся к Глебу крымский капитан. — Как хотите, так и согласовывайте, — глядя в сторону, сказал Глеб. — Можно, я поговорю с ним? — спросил Верещагин. — Говорите, — посопев, согласился майор. — Наедине. — Зачем это? — забеспокоился советский юрист. — Давайте выйдем, — крымский капитан встал. — Объясните мне… — Уходите отсюда, пожалуйста! — Верещагин поднялся со стула. — Дайте мне объяснить человеку, что к чему. Вам же лучше будет. И скажите, чтобы принесли чаю… — Зачем, Глеб? — спросил он, когда все вышли. — Ты на себя в зеркало смотрел? — Я не брился сегодня. — Такое впечатление, что и не спал. И не ел. Дня три. Это тебя здесь судят? — Еще нет. Еще идет предварительное следствие. — И я, значит, должен показания дать. Против тебя. — А что тебя смущает? Я твой враг. Я тебя ранил, а мог и убить. — И что с тобой теперь будет? — Принесли чай. Вернее, по здешнему обыкновению — кипяток и пакетики на веревочках. — Штука в том, что ты ничего не изменишь. — Верещагин вынул пакетик из чашки, выжал его о ложку и положил на край блюдца. — Ради сохранения хороших отношеий между Москвой и Республикой Крым на кого-то все это нужно свалить. Этот «кто-то» — я. Другую кандидатуру найти трудно, да ее и не ищут особенно. — И ты согласился? — Ты понимаешь, Глеб… Я ведь действительно сделал то, в чем меня обвиняют. Отпираться было бы как-то глупо… Да и поздно. С точки зрения Устава я виновен… — Победителей не судят, — хмыкнул Глеб. — Как видишь… — И ты, значит, покорно идешь под расстрел — ради сохранения хороших отношений между Москвой и этой… как ее… Республикой Крым? — Под какой еще расстрел? Сохранить вам лицо — не значит потерять свое. Приговор уже известен: меня вышибут из армии с позором, предварительно разжаловав. На этом сторговались обвинение и защита. — Что значит “сторговались”? — То и значит. Как на базаре. Когда один просит сотню, второй дает двадцатку, в результате сходятся на шестидесяти. Так и здесь. — Ну так зачем меня-то дергать? — А ты, Глеб, единственный свидетель с советской стороны. — Что? — потрясенный Асмоловский подался вперед. — Иди ты! Там же тьма народу была! — Да? И кто, например? — Васюк… — Убит. — Палишко… — Убит. — Стумбиньш… — Ранен, до сих пор находится в коме. — Говоров… — Не нашли. — Петраков… — Убит. — Товарищ майор… — Занят в проекте “Дон” — считай, умер: новое имя, паспорт гражданина Крыма. Искать не будут, это вопрос принципиальный. Глеб матюкнулся. — Солдаты… — Те, кто общался с нами достаточно плотно, будут молчать. И ты знаешь, почему. — А, трам-тарарам… — Согласен. Так вот, вернемся к итогам нашей торговли с обвинением: мы получим приговор по самым низким ставкам, если будем хорошо себя вести. Если процесс пройдет быстро и чисто. Это честная сделка: обвинение не потеет, получая доказательства, но за это не будет рыть нам могилу. — Этот майор — он от обвинения? — Товарищ Гудзь? Нет, он просто советский наблюдатель. Прелесть ситуации в том, что крымцы все должны сделать сами. Никакой номинальной власти над обвинением у Гудзя нет. Потому он и дергается: повлиять ни на что не может, а отвечать, в случае чего, будет… Например, если с советской стороны не найдет никаких свидетелей. — Это он меня откопал? — Конечно. И возлагает на тебя огромные надежды с тех пор, как узнал, что я тебя ранил. Так что давай, Глеб, показания. Иначе и мне не поможешь, и себе жизнь изгадишь. — А с чего ты взял, что я хочу тебе помогать? Может быть, я просто не хочу стучать. Не люблю, не умею. — Но это же не стукачество, товарищ капитан. Ты не доносишь на меня, ты просто помогаешь установить факты. — Факты… — Глеб сказал, как сплюнул. — Артем, вот если бы меня вешали, а я тебя просил намылить веревку, чтоб я меньше мучился — ты бы это сделал? — Не так же все погано… — Откуда я знаю? Ты что, веришь им? Ты их спас, они тебя за это судят — и ты им веришь? — Я верю Пепеляеву. Он хороший юрист и хороший человек… Слушай, если бы речь шла о жизни и совсем наоборот, я бы отсюда смылся быстро. — Как? Через подкоп? В бетоне? Или на воздушном шарике? — Зачем такие сложности… Просто покинул бы ночью город… Хич-хайком — до Ялты или Алушты… А там угнал бы любую парусную яхту — на выбор… — Так ты что… не в тюрьме? — Нет, Глеб! Я живу в городе, в гостинице… Кстати, на днях получил третье — и последнее, наверное — полковничье жалование… — Гуляешь, словом. — Да… В моем положении народная мудрость рекомендует расслабиться и постараться получить удовольствие. Что я и делаю. — Оно и видно. Столько удовольствий — бриться не успеваешь. — Да нет, это я так… Дразню следователя. Вчера пришел в штатском, но это не произвело особого впечатления. Сегодня не побрился… — Надень расписуху. — Что? — Ну, рубашку модную. Яркую такую, гавайку. — Слушай, это мысль! — Дарю. — Яки… Ну что, Глеб, мы договорились? К тебе вернется память? — Куда она денется… Что, свистнем всю королевскую рать?… — Погоди… Давай еще так посидим… Поговорим… — О чем? И зачем? — О, Господи… Асмоловский, ты единственный приятный человек, который садился напротив меня за этот стол за последнее время. С кем я только тут не общался… Начиная с ГРУшника, который держал меня на цепи, и заканчивая князем Волынским-мать-его-Басмановым. — А твои друзья? Они больше не приятные люди? — Нет, отчего же… Но как-то неловко в глаза им смотреть… Все-таки я их подставил. Получается так. Он усмехнулся криво, засунул руки в карманы… — Ты знаешь, я и не думал, что будет так… больно. Армия ведь никогда для меня не была единственным светом в окошке, она была просто задачей, решаемой в рамках сверхзадачи. Я отслужил двенадцать лет, три года мне осталось до истечения контракта… Я думал об оставке как о решенном деле… — Пока не попробовал командирства? — Вот уж оно гори огнем! С друзьями расплевался, женщину потерял… Предал человека, который мне доверился — не спрашивай, кого и как… Не то чтобы я его любил или разделял его взгляды, и другого выхода вроде не было… А все равно гадко вышло. Одни неприятности от этого командирства, и ничего больше. — И все-таки тебе больно… Чего же ты от меня хочешь? Выговориться некому? — И это тоже… Глеб, ты знаешь, зачем ты живешь? — Положим. — Везет. Я не знаю. — А знал? — Хотел узнать. Давно, когда был еще мальчишкой. К чему я предназначен — как человек. Что я должен сделать… Я выиграл эту войну! Да, один я ни хрена бы не смог, но главное-то было начать, а начал — я, значит, я и выиграл! И я все потерял! Если это плата — пусть будет так, но я хочу вспомнить, ЗАЧЕМ тогда я выигрывал войну? Глеб вытащил из кармана обтерханную, залитую бурым по обрезу записную книжку. Достал из-под обложки сложенный вчетверо затрепанный листочек. — Посмотри. Это был листик из детской тетради — сочинение, исправленное рукой учителя. За содержание стояла пятерка, за грамотность — двойка. “…Мой папа — самый лутший. Он Капитан Совецкой Армии. Он служит в десантной девизии, и прыгает с парашутом. Все солдаты его слушаюца. Еще он ходит алпенизмом и называеца Снежный Барс. Это значит он был на 4 горах Памира на высоте 7 тысячь метров. У него есть про это значек и ваза которая называеца Кубок. В том году он поедет на гору Эверест. Это самая высокая гора на всем свете. Много людей хотели поехать тоже. Но был большой Конкурс и отбирали самых лутших со всей страны. Потому что это спортивная честь СССР. Моего папу взяли в команду — получаетца он 1 из самых лутших. Я очень люблю своего папу и когда вырасту буду защищять как он Свою Родину…” — Я понял, — Верещагин вернул Глебу листок. — У тебя славный пацан. Только… уже не греет. Все, Глеб, Бобик сдох. Ничего уже не хочу. — А чего ты вообще хотел? Раньше? — Раньше? Хотения — это штука сложная… Хотения бывают тактические и стратегические… Тактических, как ты понимаешь, больше. И намного. — А стратегических? — Смеяться не будешь? — Попытаюсь. — Смысл жизни найти. Не лично свой, а вообще. В целом. — А чего попроще? — Взойти на К-2 по “Волшебной Линии”. Сделано. — Это хобби у тебя — браться за невозможное? Профессия? Призвание? — Фамилия. — ??? — Классе в восьмом мы проходили теорию вероятностей… И пришла мне в голову забавная мысль: подсчитать вероятность своего появления на свет. Получилось, Глеб, четыре тысячных процента. Моей матери было девять лет, когда она и дед Ковач чудом спаслись от погрома. Весь табор вывезли в лагерь уничтожения, и все погибли там. До единого. Что им удалось пристать к какой-то католической миссии и выбраться в Крым — чудо вдвойне. Мой отец уцелел после расстрела — они выбрались из окружения, человек тридцать, и кордон СМЕРШа тут же расправился со всеми. Это тоже можно записать по разряду чуда. Я уж молчу про то, что в немецком лагере для пленных единственной медицинской помощью было доброе слово. Я не говорю о вероятности побега — в конце концов, многие угоняли самолеты… Но еще была служба в частях английских коммандос… Англичане сформировали тут один полк из добровольцев… Была еще Италия и Греция. Масса возможностей распрощаться с головой. Но я не удивлюсь, если он до сих пор жив. Получает пенсию, стучит по вечерам в домино или шахматы… Так что все невероятные события моей жизни пасуют перед невероятностью моего рождения. Nomen est omen, товарищ капитан. — Переведи. — “Имя есть знамение”. Я имел наглость считать, что невозможное — это моя специальность. Были на то основания. — Может, за это и получил по лбу? — Может… Глеб, хочешь один бесплатный совет? — Давай. — Не возвращайся в Союз. — Что? — Запишись в проект “Дон”. Или просто сбеги. — Ты спятил? — Глеб, война кончилась. А вас все еще держат под стражей. И наших пленых на советской территории — тоже. Как ты думаешь, почему вас не отпустят? Я тебе скажу: это сделано по просьбе советского руководства. Они не хотят, чтобы вы разбрелись по Крыму и осели здесь. И чтобы наши жили у вас — тоже не хотят. Автономная Республика Крым не будет полностью открытой территорией. Нас боятся. Это полуприсоединение — лучше, чем оккупация, но… как бы не было чего похуже оккупации. — Ты точно спятил. У меня же семья. Надьку и Вовку вышибут из общаги, отовсюду выпрут с “волчьим билетом”. Муж и отец — предатель Родины… — У меня есть еще какие-то личные связи. В рамках проекта можно устроить тебе фиктивную смерть. — Ну, спасибо! Во Надежде подарочек — похоронка! — Что-нибудь придумаем, потихонечку сообщим ей, что ты жив. — Она за это время умрет… — Верно, я дурак. Но ты все-таки подумай. Время есть. Как бы оно ни вышло — с голоду твои не умрут, и в лагерь их не отправят, не те времена. Порядки у вас станут либеральнее — через два-три года ты сможешь вытащить семью сюда. Учитывая, сколько мордуются евреи, пока выедут… — Хорошо, я подумаю… — соврал Глеб. За те секунды, что оставались до возвращения следственной комиссии, Асмоловский все же решил спросить: — Слушай, а почему все-таки “Дон”? — Потому что “с Дона выдачи нет”, Глеб. Медленно, по волоконцу выматывает из человека нервы судебная машина. К тому дню, когда следственная комиссия передала дело в трибунал, Верещагин чувствовал себя похожим на пакет скисшего молока, а не на человека. Заряда, полученного в беседе с Глебом, хватило ненадолго. Потом депрессия углубилась. Артем достаточно много знал об этом состоянии, чтобы точно определить его. Таблетки могли бы помочь, но слишком хорошо помнилось ментальное изнасилование, которое называли “медикаментозным допросом”. Химическое вторжение в психику представлялось теперь более страшной вещью, чем сама депрессия. Его молчаливая мрачность дошла до границ, за которыми начинался аутизм. Пепеляев несколько раз мягко намекал, а один раз прямо предложил побеседовать с психоаналитиком. Артем представил себе эту беседу: “Видите ли, доктор, у меня неприятности. По моей вине один мой друг погиб, а другой стал калекой. Я стрелял в человека, который был мне симпатичен, а он стрелял в меня. Мою женщину изнасиловали. Меня пытали. Мне учинили еще и медикаментозный допрос, и приятного тоже было немного. Я активно помогал развязать кровавую баню на Острове. Людям, погибшим из-за меня, идет счет на тысячи. Мне приходилось снова и снова отправлять в огонь друзей, подчиненных, любимую женщину и ее подруг. Когда мы после этого вернулись на Остров, нас ославили серийными убийцами. Моя женщина меня бросила, один из моих друзей отгорожен воинской субординацией, второй со мной крепко поссорился из-за того что я, как многим кажется, предал интересы форсиз, создав совместные советско-крымские формирования. Людей, творивших здесь бесчинства оправдали, а меня отдали под суд. Что вы мне порекомендуете, доктор?”. Его смех, похоже, показался Юрию Максимовичу оскорбительным. Верещагин извинился, но это мало помогло. Впрочем, ему было плевать: с Пепеляевым не крестить, он — адвокат и просто делает свою работу. Один раз Арт решился на эксперимент: напился. Тем более, что был повод: 25 июля умер Высоцкий. Артем шел от бара к бару, наверное, повторяя маршрут Рахиль Левкович, но голова у него была покрепче, и он успел уйти довольно далеко. Помнилось, что он сидел с бутылкой и рюмкой у музыкального автомата, бросал в щель монету за монетой, слушал одну и ту же песню — “Кони привередливые” — и ждал, когда же кто-то затеет скандал. Видимо, скандал имел место быть: придя в себя наутро в гостинице, Арт обнаружил костяшки пальцев рассаженными и нашел кровь на носке ботинка. Болел левый бок, но рожа осталась цела. Он был в штатском, опять небритый, наверное, никто его не узнал. Во всяком случае, в газетах так ничего и не появилось… Больше Верещагин не напивался — облегчения это не приносило, только грозило новыми проблемами. Он нашел другое развлечение: боксерский клуб на Воскресенской, неподалеку от гостиницы. Записался как Мартин Ковач. Технику ставил чемпион Европы 1969 года Андрей Ким; школу рукопашного боя ВСЮР он опознал сразу, но вопросов задавать не стал. Возня с грушей поглощала свободное время и лишние силы, это было как раз то, что надо. Спарринговали с ним мало: послав в нокаут другого такого же новичка, он прославился как злой боец. Боксировать с противником неумелым, но злым, который временами забывается и норовит пустить в ход ноги — удовольствие ниже среднего. “Мартин Ковач” это понимал и не настаивал… — Марти! Эй, Марти! К тебе пришли! …Он влепил кожаному мешку последний хук и развернулся. Того, чья фигурища заслоняла весь дверной проем, не узнать было нельзя. — Ты что же это, свинья, — зычно сказал Князь через весь зал. — Уже и здороваться со мной перестал? — Здравствуй, Георгий, — ответил Арт, не трогаясь с места. Его ответ прозвучал в полной тишине: к тому моменту, когда Князь закончил фразу, все стихло — и удары, и позвякиванье “блинов” на штанге, и топот пары на ринге — все превратилось в слух. — Я еще думал — ты или не ты… Ковач… Нам нужно поговорить. — Говори, Гия. — Не здесь. — Здесь. Потому что я отсюда никуда уходить не собираюсь. — А я сказал — не здесь. Ответа, как он и ожидал, не последовало. — Если ты думаешь, что сможешь сейчас развернуться ко мне задницей, то неправильно ты думаешь. — Пошел ты. — Многому тут научился, да? А ну, давай так: если ты меня сейчас сделаешь, я, так и быть, уйду. А если я тебя — ты уйдешь со мной. — Отвали. — Дайте мне перчатки кто-нибудь. — Вы не член клуба, — робко сказал какой-то юнец. — О, черт! Какой тут взнос — тридцать тысяч, пятьдесят? — Берлиани, не глядя, сунул юнцу деньги. — Дайте перчатки! — Держите, — Ким бросил Князю две старые, обшарпанные перчатки. — Я бы посоветовал взять загубник и шлем. — Обойдусь, — буркнул Георгий, снимая рубашку. — Я не буду с тобой драться, — сообщил “Ковач”. — Тем лучше… Марти. Потому что я — буду. — Устав клуба запрещает драки за пределами ринга… — встрял юнец. Князь свободной рукой, еще не затянутой в перчатку, сгреб его за ворот тишэтки. — Это наши с ним дела. Мы друг друга знали еще когда ты прыщи давил. Так что не суйся и помоги затянуть вторую перчатку. Юнец повиновался. Ким не вмешивался. — Иди сюда, — Князь постучал перчаткой по рингу. — Топай. Сейчас я сотру с твоего лица то, что ты туда нацепил. Вот эту вот усмешечку. Если это поможет привести тебя в чувство, то я так и сделаю. Они пребрались через канаты и встали напротив. Без всяких боксерских ужимок и прыжков, как в подворотне. Это все-таки была драка, а не спарринг. Верещагин ударил первым. Князь даже не пытался сблокировать удар или уйти — он согнулся пополам. Можно было бы — даже полагалось! — провести добивающий удар — в голову. Верещагин не двинулся. — Ты доволен? — Сволочь! — Георгий медленно, с трудом выпрямился. — Вот теперь ты меня по-настоящему разозлил. Ты знаешь, что двинул меня в раненый бок? — Извини. — Да не за что. — Берлиани ответил сокрушительным прямым. Арт сблокировал — правильно, почти классически. Это было все равно что блокировать пушечное ядро — когда в голове прояснилось, он обнаружил себя висящим на канатах. — Добавить еще? Он снова бросился — молча, разом забывая всю “школу”, двигаясь быстро, пробивая блоки, вкладывая в удары все силы и весь свой вес. Князь отвечал, не стесняясь. — Поубивают друг друга, — тихо сказал один из посетителей. — А дерутся как на базаре, — презрительно сощурился второй. — Техника на нуле. — Они оба “форсиз”, — сообщил Ким. — Это их школа рукопашного боя. Не очень красиво, зато эффективно. — Этот слоб намотает Марти на канаты и завяжет узлом. Жаль, нет Славика — вот бы порадовался. — Еще кто кого намотает. Ты видишь, как хреново Мистер Биг держит удары в корпус? Печенка у него не в порядке или еще что… — Зато он мало их пропускает. — Андрей Алиевич, пора заканчивать это. Не то на ринге точно смертоубийство произойдет… Один из бойцов рухнул. — Спекся Мартин… — констатировал юнец себе под нос. — Раз! — громко начал Ким. — Два!… Верещагин поднялся на четвереньки, потом сумел встать на колено. — Восемь… Девять… Арт поднялся на ноги и получил новую плюху. Перчатка Князя влетела не в лицо, а в поднятые для защиты руки — и на том спасибо. Все равно опрокинулся. — Раз… Два… — пошел новый отсчет. Перевернуться на живот… Встать на колени… На одно колено… При счете девять — оторвать колено от пола и, не выпрямляясь, — в корпус… — Девять… Он не помнил, удалось ли задуманное. Увидел над собой ровный пунктир ламп дневного света, но не услышал счета. — Считайте, — сказал он… Или кто-то другой? — Все, отсчитали уже. — Князь стащил перчатки, вернул владельцу клуба. — Я победил. — У тебя нос разбит. — А ты едешь со мной. Когда в Севастополе они вышли из машины, Артем был почти в порядке, хотя его еще слегка пошатывало. Князь временеми кривился и двигался скованно. — Вперед! — он запер машину. — Сам знаешь, куда. «Королева Марго» была обычной прогулочной яхтой, изящной и узкой, как дамская туфелька. Для серьезного плавания она, конечно не годилась, но чтобы катать барышень вокруг Острова, подходила вполне. Георгий получил ее в подарок на день рождения лет восемь назад, ругал на все корки неустанно, но избавиться не спешил. — Эй, кто-нибудь дома? — крикнул Князь с пирса. — Hi! — из рубки показалась молодая женщина. Джинсы подчеркивали стройные ноги, а белоснежная “крестьянская” блузка с глубоким вырезом — чудесную форму плеч и изумительный цвет кожи: цвет молочного шоколада. Жена князя Берлиани была негритянкой. Цвет мог обмануть: к этому времени большинство жительниц Крыма загорали дочерна; но лепка лица и мелко вьющиеся волосы не оставляли места сомнениям. Теперь было ясно, почему родня Георгия и слышать о ней не хотела. Такое потрясение основ… — Дженис, я его привез! Он мне нос разбил, но я его привез, недоумка! Слушай, никогда не думал, что бить полковника — это такая собачья работа. — Дженис, мне очень жаль… — Артем протянул красавице руку. — Я попортил вам мужа. — Он попортил тебе мужа! Дженис, я вынес его из этой мордобойни, сам он выйти не смог! Он меня попортил! — Врешь. Я сам вышел. Ну, вы уже привыкли делить на восемь все, что говорит этот мальчик из Джорджии? — Верещагин, если бы ты знал, сколько этой шутке лет, ты бы не пытался прикидываться остроумным. — Договорились. — Верещагин перешагнул через сложенный парус и уселся на корме. — Князь, а к чему такие сложности? Зачем было выдергивать меня из Симфи? Когда мы расстались в последний раз, ты сказал, цитирую, “Видеть твою морду больше не хочу”, конец цитаты. Георгий пристально оглядел его с ног до головы. — Ну, совесть у тебя есть, а? Мало ли что я сказал. А ты со мной даже не здоровался. Хотя вроде на одной скамейке подсудимых сидим. Ладно со мной — ты Шэму ни одного слова не сказал! Он-то тебе что плохого сделал? — Признаю себя свиньей. — Знаешь, я тоже могу надуться как шкурка на огне… Особенно после того, как ты подвел меня под монастырь… Это же надо такое придумать: я должен командовать… Словечко прозвучало в устах Князя смешно. — И нечего ржать… У меня к тебе серьезный разговор. Тебе имя Уильяма Флэннегана о чем-то говорит? — Оно мне говорит о неприятностях. — Угадал. Этот самый Флэннеган сказал мне вот что: тебя хотят убить. — Ну да? И ты решил сыграть на опережение? — Арт, я прошу тебя: будь предельно серьезен. Твоя черная ирония сейчас ни к чему. Советы имеют на тебя вот такой зуб, и чем бы ни закончился суд — тебе конец. — Забавно… И что ты предлагаешь? — Святые угодники! Ты что, еще не понял? Мы отчаливаем и Дженис везет тебя в Турцию. — Так, — Артем сунул руки в карманы. — Что я там забыл? — Парень, завтра последнее заседание трибунала! — Берлиани навис над ним как скала с отрицательным уклоном. — А после этого кое-кто получит команду “Фас!” — Это глупости, Гия. И я тебе объясню, почему. С политической точки зрения убивать меня невыгодно: я ничего больше из себя не представляю. Я не смог бы даже стать публичным политиком — боже, слово-то какое! — на гражданке ты сам знаешь, как к нам относятся. Я ноль без палочки, кому нужно меня убивать? Это невыгодно даже из принципа: зачем превращать живую собаку в мертвого льва? — Хорошо, тогда почему этот Флэннеган меня предупредил? — Откуда я знаю, Гия. Как тебе такая версия: наши командиры тоже хотят сохранить лицо. На самом-то деле и Казаков, и Кронин, и Адамс не бог весть как хорошо себя чувствуют. Их даже не столько мучает комплекс вины, сколько бесит необходимость плясать под дудку Союза. Если бы я сбежал — это был бы приемлемый выход для всех. Кроме тебя. Ведь сам же ты не побежишь? — Сам я не побегу, потому что обо мне речи нет. Гребал я их трибунал. Пусть снимают погоны, мне это уже по пояс. Я за тебя, дурака боюсь! — А ты за меня не бойся. Георгий схватил себя руками за волосы и тихо коротко взвыл. — Ну что мне, врезать тебе по башке, связать и засунуть в кокпит? — спросил он. — Не советую, — мрачно ответил Верещагин. — На ринге я дрался по правилам. — Арт, — Князь сник. — Арт, что мне делать? Что нам всем делать? Почему все так плохо? — Да нет, все не так уж и плохо. — Верещагин нагнулся над бортом. — Смотри, краб… Он перепрыгнул на пирс, опустился на колени, всмотрелся в воду. Хрустальная волна трепала рыжие с прозеленью водоросли, среди которых затаился яшмовый скалолаз. — Дурачок, — сказал Артем. — Ты думаешь, если ты не двигаешься, я тебя не вижу? Краб втянул страшноватые беззрачковые глаза под панцирь. Верещагин представил себе его вертикальный мир, студеную циановую толщу, ветры течений, почти неуязвимость, возможность на все смотреть сбоку. — В следующей жизни я буду крабом, — сказал он. — А в этой станешь раком, — буркнул Князь. — Патетические места нам не удаются, — Верещагин поднялся, отряхнул джинсы. Дженис выбралась из каюты. — Мальчики, что вы решили? — Мы решили… — Князь пнул ногой бухту веревки. — Это он решил! Короче, ша, уже никто никуда не плывет. — Князь, — окликнул его Верещагин. — Я есть хочу. Ты вернул мне вкус к жизни. Может, сходим куда-нибудь? Я давно не танцевал с красивой женщиной… — В “Синий якорь”? — Плохое решение. Слишком много офицеров. — В “Шератон”? — Слишком чопорно… И дорого. Чего-нибудь попроще, Князь. Вон там на берегу что-то светится… Вроде играет музыка… Что это? — Почем я знаю… Какая-то забегаловка под камышовым навесом. В бразильском стиле — знаешь, с сетями, китайскими фонариками и официантками в таких символичиских юбках из прозрачной ткани… Как же они называются… Ой! — Парео, — подсказала Дженис, ущипнув Князя за бок. — То, что ты мне запрещаешь надевать. — Восточный деспот, — Верещагин покачал головой. — Слушай, это же как раз то, что надо! Пойдем! — Ты ничего не понимаешь в женщинах, — огрызнулся Георгий. — Мужчина им интересен только до тех пор, пока им есть чего хотеть. А когда ты выполнишь все их желания… Ну вот! Дженис выбралась из каюты, сменив джинсы на юбку-парео, с туфлями в руках. — Я готова, — сообщила она. — Джордж, дай мне твою руку. — Это плохо кончится, — вздохнул Князь. — Конечно, — кивнул Верещагин. — Когда ты пытаешься меня перепить — это всегда плохо заканчивается. Георгий ответил длинной тирадой на русском, английском и грузинском языках. Из тирады, если опустить несущественные подробности про мать, следовало, что такого брехуна, как Арт Верещагин, земля еще не производила на свет, и вряд ли произведет в течение ближайшей тысячи лет. — Я в полтора раза тяжелее тебя, значит, и выпить могу в полтора раза больше. — Речь не идет о том, кто сколько может выпить. Речь идет о том, кто раньше потеряет контроль… — Это буду я, — топнула ногой Дженис. — Вы идете или нет? Очнулся он на яхте. — Я снял с тебя ботинки, — укоризненно сказал князь. — Ты истоптал мне весь парус, павлон. — Что за приычка — отливать за борт… Что, нет гальюна? — В это море сливают дерьмо четыре страны — это раз. В гальюне Дженис, ей плохо — это два. И куда оно, по-твоему, попадает из гальюна? — это три… Когда нас судят? Сегодня? — Сегодня в одиннадцать. — Вайме, как я пойду с такой головой? — Только с такой головой и можно, Гия. У тебя будет такое жалобное лицо, что присяжные зарыдают. — З-замолчи, или я швырну тебя в воду. Шайт, и опохмелиться нечем. — Не за то отец сына бил, что тот пил, а за то, что похмелялся. Мы сейчас пойдем прямо — по возможности — в «Якорь», выпьем по «отвертке» и придем в божеский вид. После чего сначала поедем на квартиру к тебе, ты переоденешься в парадную форму, потом ко мне, я переоденусь в парадную форму, потом мы поедем в трибунал, и помоги нам Господь. — Что мне всегда нравилось, — заключил Берлиани, — так это твой талант к планированию. — Георгий! Берлиани оглянулся. — Я себя вел как скот. Как будто только моя боль реальна, а больше ничья. — Тебя только с похмелья проняло? Так лучше позже, чем никогда. — Спасибо, Гия… — Встать! Смирно! Суд идет! Вольно! Высший трибунал Вооруженых Сил Юга России заслушал дело номер такой-то и вынес решение по совокупности собранных доказательств. Полковник Верещагин! По статье двести двенадцатой — нарушение Присяги и статье пятьдесят третьей — подстрекательство к военному мятежу вы признаны… невиновным! По статье девяносто второй, пункт А — злостное превышение служебных полномочий, по статье тридцать пятой, пункт В — злостное нарушение уставных норм в отношении старшего по званию и непосредственного командира — вы признаны… виновным. Смягчающим обстоятельством в последнем пункте явилось измененное состояние сознания. Подполковник Берлиани! По статье двести двенадцатой — нарушение Присяги и статье пятьдесят третьей — подстрекательство к военному мятежу вы признаны… невиновным! — И на том спасибо, — процедил сквозь зубы Князь. — По статье девяносто второй, пункт А — злостное превышение служебных полномочий, по статье тридцать третьей — отсутствие в части на момент объявления боевой тревоги — вы признаны… — Да не мотай ты жилы! — крикнул Георгий. — …Виновным. Старший унтер-офицер Сандыбеков! Ввиду того, что вы выполняли приказ своего непосредственного командира, все обвинения с вас снимаются. Господа обвиняемые! Сейчас будет оглашен приговор. Если у вас есть что сказать в свое оправдание, вы можете сказать это сейчас… Полковник Верещагин… — Я больше не буду. У невозмутимого судебного клерка дернулись губы, но он овладел собой. — Подполковник Берлиани… — Я не буду оправдываться. — Господин судья, огласите приговор. — Полковник Верещагин, вы приговорены к разжалованию в рядовые и позорному увольнению из армии без права на выходное пособие и военную пенсию. Подполковник Берлиани, вы приговорены к разжалованию в поручики и тюремному заключению сроком на три месяца. — Собаки… — Князь опустился на скамью подсудимых, стаскивая берет на лицо. — Молчи, Князь. — Артем обхватил его за плечи. — Молчи, не наговори себе еще на три месяца… Какие-то секунды он видел растерянное, пепельно-серое лицо Шамиля. Потом его скрыли фигуры казаков-конвоиров. — До приведения приговора в исполнение, сэр, нам приказано отправить вас на гауптвахту четвертого батальона в Чуфут-Кале. — Хорошо. — Позвольте руки, сэр… — подъесаул отстегнул от пояса “браслеты”. — Это тоже приказ. Нам очень жаль… — Аминь. — Артем протянул руки. «Выбарабанивание» должно было состояться в тот же день, но из-за советских наблюдателей его перенесли на первое августа. Промежуток между судом и процедурой позорного увольнения он провел на гауптвахте своего — когда-то своего! — батальона. Придя к нему после обеда, полковник Казаков застал его за чтением. — Вольно, Артем. Пока еще — до исполнения приговора — вы равны мне по званию, а после него станете штатским, так что тянуться незачем. Что это у вас? — Ремарк, — Верещагин показал обложку. — «На западном фронте без перемен». Он сел на койку и положил книгу рядом с собой. — Наши отцы и деды воевали годами, сэр. Страшно представить, но это было так. Годами. — Мой отец бредил Ремарком, — сказал полковник. — Поэтому я его не читал. Так и не знаю, хороший он писатель или нет. — Он писал хорошие романы. Только одинаковые. — Нда… — полковник прошелся по камере, словно не зная, с чего начать. — Вы выполнили мою просьбу, сэр? — помог ему Артем. — Да, конечно! Арт, мы далеко не ангелы, но садистов среди нас тоже нет. Никто из прежнего состава батальона не будет участвовать в этой… долбаной процедуре. С этих советских кувшинных рыл хватит… таких же советских кувшинных рыл. Тем более, что нам самим не нужны… эксцессы. Он сел на стул, побарабанил по столу пальцами. — Адамс и Кронин подали в отставку. — Что? — И их не особенно уговаривали забрать прошения. Шевардин, вы, теперь они… У меня складывается впечатление, что так или иначе избавляются от всех, кто командовал на этой войне… Кутасов опять понижен в должности до начштаба дивизии… Поговаривают о переводе Ордынцева в Главштаб, на какой-то бумажный пост… — Зачем вы мне это рассказываете? Уж не думаете ли утешить?… Извините, Говард Генрихович, опять мой глупый язык… — Ничего… Я понимаю ваше состояние. — У меня состояние — лучше не бывает. Когда начнется парад? — Через полтора часа. — Значит, через час и сорок пять минут я буду свободен. Прекрасно. Лучше и пожелать нельзя. Георгия жалко. Три месяца за решеткой… — Это был единственный путь сохранить ему офицерское звание и возможность восстановить карьеру. — Захочет ли он еще ее восстанавливать… — Да хорошо бы. Краснов без него — как без рук… Офицеров не хватает по-прежнему… Арт, мне нравится ваше настроение. Пепеляев рассказывал какие-то ужасы, но я вижу, что вы в полном порядке… — Стараниями Георгия… Ничего, долг платежом красен. — Я хотел еще сказать, что для меня было огромной честью с вами служить… — Вы хотите сказать — нянчиться? — усмехнулся Верещагин. — Учить меня всему, что должен знать командир, да еще и на ходу… — Вы хорошо учились. — Спасибо. — Что вы станете делать теперь? Чем будете заниматься? — Не знаю пока… Может, стану вышибалой… Полицейским или бодигардом… — Никакого применения своему интеллекту не видите? — Кому он нужен, мой интеллект… Мне — в последнююю очередь. Полковник вздохнул еще раз, взял в руки книгу. — Вам нравится Ремарк? — Он помогает мне жить. — Дайте почитать, — неожиданно сказал Казаков. — Когда закончу — дам. — А когда вы закончите? — Через час или меньше. Когда начнется «парад»? — Через полтора часа. — Я успею. Сначала перед ним о колено сломали заранее подпиленный эспадрон, потом с него содрали заранее подрезанные погоны. Потом он шел вдоль строя под барабанный бой… Что-то пошло не так… — Рота! Сми-ир-р-рна! Он видел лица. Не спины, не затылки, а лица. Это его и подкосило. В глазах дрожал туман. Ветер и пыль. Конечно, все из-за ветра и пыли. Здесь, на плацу в Чуфут-Кале, всегда было очень ветрено… — Так и положено? — спросил советский наблюдатель у Казакова. — Да, — бросил полковник сквозь зубы. В другой день журналисты не дали бы Верещагину спокойно уехать. Но сегодня у них был более лакомый кусочек, настоящая сенсация: штабс-капитан Рахиль Левкович ранила из пистолета троих пленных советских офицеров. Она легко могла и убить их: охрана спохватилась не сразу; но мадемуазель Левкович целилась в пах… |
||
|