"Самая красивая женщина в городе и другие рассказы" - читать интересную книгу автора (Буковски Чарлз)ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ В БЛАГОТВОРИТЕЛЬНОЙ ПАЛАТЕСкорая была переполнена, но мне нашли место на самом верху, и мы двинулись. Я блевал кровью в больших количествах и боялся, что наблюю на людей ниже меня. Мы ехали и слушали сирену. Звучала она в отдалении, как будто и не от нашей кареты. Мы ехали в окружную больницу - все вместе. Бедные. Объекты благотворительности. С каждым что-то не так по отдельности, и некоторые оттуда уже не вернутся. Общее в нас только одно - мы все бедны, и шансов у нас немного. Нас туда упаковали. Я никогда в жизни не представлял, что в скорую помощь может войти столько людей. - Господи Боже мой, ох Господи Боже мой, - доносился до меня снизу голос черной тетки. - Никогда не думала, что со МНОЙ так будет! Никогда не думала, что такое будет Господи... Мне так не казалось. Уже некоторое время я заигрывал со смертью. Не могу сказать, чтоб мы были закадычными приятелями, но знакомы неплохо. Она придвинулась ко мне чуть поближе и чуть побыстрее в ту ночь. Звоночки звенели: боль саблями тыкалась мне в живот, но я не обращал внимания. Я считал себя крутым парнем, и боль для меня - просто невезуха: я ее игнорировал. Боль я просто заливал сверху виски и продолжал заниматься своим делом. Моим делом было напиваться. Виски-то меня и доконало: надо было держаться вина. Кровь, идущая изнутри, - не такого ярко-красного цвета, как, скажем, из пореза на пальце. Кровь изнутри - темная, лиловая, почти черная и воняет хуже говна. Вся эта жизнетворная жидкость - и смердит похлеще пивного говна. Я почувствовал, как подступает еще один спазм рвоты. Ощущение такое же, будто блюешь пищей, и когда выходит кровь, становится легче. Но это всего лишь иллюзия... каждый извергнутый глоток крови только ближе подводит тебя к Папе Смерти. - Ох Господи Боже мой, никогда не думала... Кровь подступила, и я удержал ее во рту. Я не знал, что делать. С верхней полки друзей внизу вымочить можно только так. Я держал кровь во рту, пытаясь что-нибудь придумать. Скорая свернула за угол, и кровь закапала у меня из уголков рта. Что ж, соблюдать приличия нужно даже при смерти. Я взял себя в руки, закрыл глаза и заглотил кровь обратно. Стало тошно. Но проблему я решил. Надеялся я на одно - что мы скоро приедем куда-нибудь, где можно будет стравить следующую порцию. Ни одной мысли о смерти, на самом деле, у меня не было; единственными мыслями были (была) вот какая: это ужасно неудобно, я больше не контролирую происходящее. Шансы сузились, тобой помыкают, как хотят. Скорая доехала, я оказался на столе и мне начали задавать вопросы: каково мое вероисповедание? где я родился? не задолжал ли я округу $$$ за предыдущие визиты в их больницу? когда я родился? родители живы? женат? ну и прочее, сами знаете. С человеком беседуют, будто он в полном здравии; даже вида не подают, что подыхаешь. И явно не торопятся. Успокаивать-то оно успокаивает, но поступают так они не поэтому: им просто скучно и совершенно наплевать, подохнешь ты, взлетишь или перднешь. Хотя нет, последнее бы им не понравилось. Потом я оказался в лифте, и дверь открылась, по всей видимости, в какой-то темный погреб. Меня выкатили. Положили на кровать и ушли. Непонятно откуда возник санитар и дал мне маленькую белую пилюлю. - Примите, - сказал он. Я ее проглотил, он дал мне стакан воды и испарился. Милосерднее этого со мной не поступали очень долго. Я откинулся на подушку и обнаружил то, что меня окружало. Стояло 8 или десять кроватей, все заняты американцами мужского пола. У каждого на тумбочке - жестяное ведерко с водой и стакан. Простыни выглядели чистыми. Там было очень темно и холодно - в точности как в подвале многоквартирного дома. Горела одна-единственная маленькая лампочка без плафона. Рядом лежал здоровенный мужик, старый, далеко за полтинник, но какой же он был огромный; хотя большую часть его огромности составляло сало, ощущение большой силы от него исходило. К кровати его пристегнули ремнями. Он смотрел прямо вверх и разговаривал с потолком. - ...а такой славный мальчуган был, чистенький славненький мальчуган, работа ему нужна была, говорит: работа нужна, а я говорю: "Ты мне нравишься, парнишка, нам нужен хороший жарщик, хороший честный жарщик, а я честных по лицу узнаю, парнишка, я характер по лицу могу сказать, будешь работать со мной и моей женой, и хоть всю жизнь тут работай, парнишка..." а он говорит: "отлично, сэр" - вот так прям и сказал, и похоже, доволен был, что такая работа ему перепала, а я говорю: "Марта, мы тут себе хорошего мальчика нашли, славного аккуратного мальчика, он в кассу не будет лапы запускать, как остальные мерзавцы эти". Значит, выхожу я и закупаю цыплят, хорошенько так цыплят закупаю. У Марты много чего из цыплят выходит, она их как волшебной палочкой готовит. Полковник Сандерс рядом и на 90 футов не стоит. Пошел я и купил 20 цыплят на эти выходные. Хорошие выходные хотели себе устроить, специальный куриный день, 20 цыплят, значит, выхожу я и покупаю. Да мы бы Полковника Сандерса разорили. За такие хорошие выходные и 200 баксов чистой прибыли огрести можно. Мальчишка даже помог нам ощипать их и порезать - сам вызвался причем. У нас с Мартой-то своих детей нет. А мне парнишка по-настоящему уже начинал нравиться. В общем, Марта сварганила этих цыплят на заднем дворе, все приготовила... 19 разных блюд из курицы, у нас эти цыплята только из задницы не лезли. Парню оставалось только все остальное приготовить, типа бургеров там, стейков, ну и всего остального. С цыплятами мы развязались. И ей-богу, здоровские выходные у нас получились. Вечер в пятницу, суббота, воскресенье. Парнишка работал хорошо, приятный, к тому же. Обходительный такой. Шуточки смешные отпускал. Звал меня Полковником Сандерсом, а я его звал сынком. Полковник Сандерс и Сын - во как. Когда в субботу вечером закрылись, уработались мы, как черти, но были довольны. Цыплят всех размели, к чертовой матери, до кусочка. Яблоку упасть негде было, люди ждали своей очереди за столик сесть, никогда раньше такого не видел. Я дверь запер, достал квинту хорошего виски, сели мы, усталые, но счастливые, пропустили по маленькой. Парнишка вымыл все тарелки, пол подмел. Говорит: "Ладно, Полковник Сандерс, завтра во сколько приходить?" Улыбается. Я говорю: в полседьмого утра, он свою кепку забирает и уходит. "Чертовски приятный мальчуган, Марта," говорю я, подхожу к кассе выручку подсчитать. А касса - ПУСТАЯ! Правильно, я так и сказал: "Касса - ПУСТАЯ!" И ящик сигарный, с выручкой за два предыдущих дня - его он тоже нашел. Такой аккуратненький мальчик... Не понимаю... Я ж сказал ему: хоть всю жизнь работай, так ему и сказал. 20 цыплят... Уж Марта знает, как их готовить... А мальчонка этот, срань куриная, сбежал со всеми этими деньгами проклятущими, мальчонка этот... Потом он заорал. Я слышал, как орет огромное число людей, но ни разу не слышал, чтобы орали так. Он поднимался, натягивая ремни, и орал. Ремни чуть не лопались. Вся кровать дребезжала, рев его рикошетом от стен обрушивался на нас. Мужик был в тотальной агонии. Причем, орал не по чуть-чуть. Рев был долгим, он все длился и длился. Потом прекратился. Мы - 8 или десять американцев мужского пола - вытянулись на своих кроватях, наслаждаясь тишиной. Потом он заговорил снова: - Такой славный мальчуган был, мне он понравился. Говорю ему: работай у нас хоть всю жизнь. Он еще шуточки отпускал, приятный такой, обходительный. Я пошел и купил 20 этих цыплят. 20 цыплят. За хорошие выходные можно 200 огрести. А у нас 20 цыплят было. Парнишка меня Полковником Сандерсом звал... Я перегнулся за край кровати и срыгнул глоток крови... На следующий день объявилась медсестра, выцепила меня и помогла перебраться на каталку. Я по-прежнему блевал кровью и был довольно слаб. Она вкатила меня в лифт. Техник встал за свою машину. В живот мне ткнули каким-то острием и сказали стоять. Я чувствовал сильную слабость. - Я слишком слабый, я не могу встать, - ответил я. - Стойте и всё, - сказал техник. - Мне кажется, я не могу, - сказал я. - Стойте спокойно. Я ощутил, как начинаю медленно заваливаться назад. - Я падаю, - сказал я. - Не падайте, - сказал он. - Стойте тихо, - сказала сестра. Я завалился назад. Как резиновый. Когда я ударился об пол, то ничего не почувствовал. Я ощущал только легкость. Возможно, я и был нетяжелым. - Ох, черт побери! - сказал техник. Сестра помогла мне подняться и прислонила к машине, острие по-прежнему упиралось мне в живот. - Я не могу стоять, - сказал я. - Я, наверное, умираю. Я не могу встать. Мне очень жаль, но встать я не могу. - Стойте тихо, - сказал техник, - просто стойте и всё. - Стойте спокойно, - сказала сестра. Я почувствовал, как падаю. И завалился назад. - Простите, - сказал я. - Черт бы вас побрал! - завопил техник. - Я из-за вас две пленки запорол! А эти проклятые пленки денег стоят! - Простите, - сказал я. - Заберите его отсюда, - сказал техник. Сестра помогла мне подняться и снова уложила на каталку. Мыча что-то себе под нос, она вкатила меня в лифт, по-прежнему мыча. Из этого подвала меня действительно забрали и положили в большую палату, очень большую. В ней умирало человек, наверное, 40. Провода к кнопкам были обрезаны, и громадные деревянные двери, толстые деревянные двери, покрытые с обеих сторон листами жести, отделяли нас от медсестер и врачей. На моей кровати закрепили бортики и попросили меня пользоваться подкладным судном, но подкладное судно мне не нравилось, особенно мне не нравилось блевать в него кровью, а еще меньше - срать туда. Если кто-нибудь когда-нибудь изобретет удобное и практичное подкладное судно, врачи и медсестры будут ненавидеть его до скончания веков и еще дольше. Желание посрать у меня не убывало, но получалось не очень. Конечно, давали мне одно молоко, желудок был весь разодран, поэтому отправлять слишком много в жопу у него получалось не очень хорошо. Одна медсестра предложила мне жесткий ростбиф с полупроваренной морковкой и полумятой кортошкой. Я отказался. Я знал, что им просто нужна еще одна свободная кровать. Как бы то ни было, желание посрать не проходило. Странно. Это была уже вторая или третья моя ночь здесь. Я был очень слаб. Мне удалось отстегнуть один бортик и выбраться из кровати. Добрался до сральника и сел там. Я тужился и сидел там, и снова тужился. Потом встал. Ничего. Только небольшой водоворотик крови. Потом у меня в голове закружилась карусель, одной рукой я оперся на стену и стравил полный рот крови. Смыл за собой и вышел. На полдороге к кровати рот мой снова наполнился кровью. Я упал. Уже на полу я еще раз сблевал кровью. Даже не знал, что у людей внутри столько крови. Я выпустил еще глоток. - Сукин ты сын, - заверещал мне со своей кровати какой-то старик, заткнись, дай нам поспать хоть немного. - Прости, товарищ, - смог сказать я и потерял сознание. Медсестра рассердилась. - Ты, сволочь, - сказала она. - Я же сказала тебе не опускать бортики. Жмурики ебаные, не смена от вас, а одно мучение! - А у тебя пизда воняет, - сообщил я ей. - И место тебе в тихуанском борделе. Она подняла мою голову за волосы и вмазала мне по левой щеке, а потом, тыльной стороной - по правой. - Возьми свои слова обратно! - сказала она. - Возьми свои слова обратно! - Флоренс Найтингейл, - сказал я. - Я тебя люблю. Она положила мою голову на место и вышла из палаты. В этой даме чувствовались подлинный дух и пламя; мне это понравилось. Я перекатился в лужу собственной крови, замочив пижаму. Пусть знает. Флоренс Найтингейл вернулась с другой садисткой, они посадили меня на стул и отволокли на нем через всю палату до кровати. - Слишком много шума, будьте вы прокляты! - сказал старик. Он был прав. Они водрузили меня обратно на кровать, и Флоренс поставила бортик на место. - Сукин сын, - сказала она. - Сиди теперь тут, или в следующий раз я на тебя лягу. - Отсоси у меня. - ответил я. - Отсоси перед уходом. Она перегнулась через перильца и посмотрела мне в лицо. У меня очень трагическое лицо. Некоторых теток привлекает. Глаза ее были широко открыты и страстны, и смотрели прямо в мои. Я стянул с себя простыню и поднял подол пижамы. Она плюнула мне в лицо и вышла... Потом передо мной возникла старшая медсестра. - Мистер Буковски, - сказала она, - мы не можем дать вам кровь. У вас нет кровяного кредита. Она улыбнулась. Она сообщала, что мне позволят умереть. - Хорошо, - ответил я. - Вы хотите увидеть священника? - Зачем? - На вашей карте допуска значится, что вы католик. - Я просто так записался. - Почему? - Раньше был. Если писать "нерелигиозен", всегда задают слишком много вопросов. - Вы у нас проходите как католик, мистер Буковски. - Слушайте, мне трудно разговаривать. Я умираю. Ладно, ладно, католик я, пусть будет по-вашему. - Мы не сможем дать вам крови, мистер Буковски. - Послушайте, мой отец работает на ваш округ. Мне кажется, у них есть программа сдачи крови. Окружной Музей Лос-Анжелеса. Мистер Генри Буковски. Он терпеть меня не может. - Мы проверим... Что-то произошло с моими бумагами: их, похоже, отправили вниз, пока я валялся наверху. Врача я увидел только на четвертый день, а к этому времени они обнаружили, что мой отец, который терпеть меня не мог, отличный парень, у которого есть постоянная работа и пьющий сын при смерти и без работы, что этот отличный парень сдавал кровь в программу по сдаче крови, а поэтому ко мне прицепили бутылку и накачали этой кровью меня. 13 пинт крови и 13 пинт глюкозы без передышки. У медстестры кончились места, куда можно иголку втыкать... Один раз я проснулся: надо мной стоял священник. - Отец, - сказал я. - Уходите, пожалуйста. Я могу умереть и без этого. - Ты хочешь, чтобы я ушел, сын мой? - Да, Отец. - Ты утратил веру? - Да, я утратил веру. - Единожды католик - католик всегда, сын мой. - Чушь собачья, Отец. Старик на соседней койке проговорил: - Отец, Отец, я с вами поговорю. Поговорите со мной, Отец. Священник отошел к нему. Я ждал, чтобы умереть. Вы чертовски хорошо знаете, что я тогда не умер, иначе я б вам этого сейчас не рассказывал... Меня перевезли в палату с черным парнем и белым парнем. Белому каждый день приносили свежие розы. Он их выращивал - на продажу цветочницам. Правда, теперь он никаких роз уже не выращивал. А черного парня прорвало, как и меня. У белого же было плохо с сердцем, очень плохо с сердцем. Мы валялись, и белый парень рассказывал, как выводить розы, как их выращивать, как ему сигаретка сейчас бы не помешала, господи, как же сигаретку бы сейчас. Блевать кровью я уже перестал. Теперь я просто срал кровью. Такое чувство, что выкарабкался. Я только что опустошил еще одну пинту крови, и иголку из меня вынули. - Я достану тебе покурить, Гарри. - Господи, спасибо, Хэнк. Я встал с кровати. - Денег дай. Гарри дал мне мелочи. - Если он покурит, то сдохнет, - сказал Чарли. Чарли - это черный парень. - Херня, Чарли, пара затяжек еще никому не вредила. Я вышел из палаты и пошел по коридору. В вестибюле приемного покоя стоял сигаретный автомат. Я купил пачку и вернулся. Потом мы с Чарли и Гарри просто лежали и покуривали. То было утром. Около полудня зашел врач и прицепил к Гарри машинку. Машинка плевалась, пердела и ревела. - Вы ведь курили, не так ли? - спросил врач. - Нет, доктор, честное слово, не курил. - Кто из вас, парни, купил ему сигареты? Чарли смотрел в потолок. Я смотрел в потолок. - Выкурите еще хоть одну сигарету - и вы покойник, - сказал врач. Потом забрал машинку и вышел. Только закрылась дверь, я выудил пачку из-под подушки. - Дай одну, а? - попросил Гарри. - Ты слышал, что сказал доктор, - сказал Чарли. - Ага, - подтвердил я, выпуская пачку прекрасного сизого дыма, - ты слышал, что доктор сказал: "Выкурите еще хоть одну сигарету - и вы покойник". - Лучше сдохнуть счастливым, чем жить в мучениях, - ответил Гарри. - Я не могу нести ответственность за твою смерть, Гарри, - сказал я. - - Я передам эти сигареты Чарли, и если ему захочется, он тебе одну даст. И я перекинул пачку Чарли, кровать которого стояла в центре. - Ладно, Чарли, - произнес Гарри, - давай сюда. - Не могу, Гарри, я не могу тебя убить, Гарри. Чарли снова перекинул пачку мне. - Давай же, Хэнк, дай покурить. - Нет, Гарри. - Ну пожалуйста, прошу тебя, мужик, ну хоть разок затянуться хоть разок! - Ох, да ради Бога! И я кинул ему всю пачку. Рука его дрожала, пока он вытаскивал сигарету. - У меня спичек нет. У кого спички? - Ох, ради Бога, - сказал я. И кинул ему спички... Пришли и подцепили меня еще к одной бутылке. Минут через десять прибыл мой отец. С ним была Вики - такая пьянющая, что едва держалась на ногах. - Любименький! - выговорила она. - Любовничек! Она покачнулась, уцепившись за спинку кровати. Я посмотрел на старика. - Сукин ты сын, - сказал я ему, - можно было и не тащить ее сюда в таком состоянии. - Любовничек, ты что, меня видеть не хочешь, а? А, любовничек? - Я тебя предупреждал, чтобы ты не связывался с такой женщиной. - У нее нет денег. Ты, сволочь, ты специально купил ей виски, напоил и притащил сюда. - Я говорил тебе, что она тебе не пара, Генри. Я тебе говорил, что она дурная женщина. - Ты меня что, больше не любишь, любовничек? - Убери ее отсюда... НУ? - велел я старику. - Нет-нет, я хочу, чтобы ты видел, что у тебя за женщина. - Я знаю, что у меня за женщина. А теперь убери ее отсюда, или, Господи помоги мне, я вытащу сейчас эту иголку и надаю тебе по заднице! Старик вывел ее. Я отвалился на подушку. - Вот это баба, - сказал Гарри. - Я знаю, - ответил я. - Я знаю... Я прекратил срать кровью, мне вручили список того, что можно есть, и сказали, что первывй же стакан меня убьет. Также мне сообщили, что без операции я умру. У меня произошел ужасный спор с врачихой-японкой насчет операции и смерти. Я сказал: "Никаких операций," а она вышла, в негодовании тряся задницей. Гарри был еще жив, когда я выписывался, сосал свои сигареты. Я вышел на солнышко - попробовать, как оно. Оно было здорово. Мимо ездило уличное движение. Тротуар - какими обычно и бывают тротуары. Я решал, сесть ли мне на автобус или попытаться позвонить кому-нибудь, чтобы приехали и меня забрали. Зашел позвонить. Но сперва сел и закурил. Подошел бармен, и я заказал бутылку пива. - Что нового? - спросил он. - Да ничего особенного, - ответил я. Он отошел. Я нацедил пива в стакан, потом некоторое время рассматривал его, а потом залпом хватанул сразу половину. Кто-то сунул монетку в музыкальный автомат, и у нас заиграла музыка. Жить стало чуточку лучше. Я допил стакан, налил себе еще: интересно, а пиписька у меня когда-нибудь еще встанет? Я оглядел бар: женщин нет. И тогда я сделал вторую лучшую вещь, которую мог: взял стакан и осушил его до дна. ДЕНЬ, КОГДА МЫ ГОВОРИЛИ О ДЖЕЙМСЕ ТЁРБЕРЕ Везенья у меня убыло или талант закончился. Хаксли или кто-то из его персонажей, кажется, сказал в Пункте-Контрапункте: "В двадцать пять гением может быть любой; в пятьдесят для этого требуется что-то сделать". Ну вот, а мне сорок девять, все ж не полтинник - нескольких месяцев не хватает. И картины мои не шевелятся. Правда, вышла недавно книжонка стихов: Небо - Самая Большая Пизда Из Них Всех, - за которую я получил четыре месяца назад сотню долларов, а теперь эта штуковина - коллекционная редкость, у продавцов редких книг значится в каталогах по двадцать долларов за экземпляр. А у меня даже ни одной своей не осталось. Друг украл, когда я пьяный валялся. Друг? Удача моя упала. Меня знали Жене, Генри Миллер, Пикассо и так далее, и тому подобное, а я не могу даже посудомойкой устроиться. В одном месте попробовал, но продержался всего одну ночь со своей бутылкой вина. Здоровая жирная дама, одна из владелиц, провозгласила: - Да этот человек ведь даже не знает, как мыть тарелки! - И показала мне, как: одна часть раковины - в ней какая-то кислота - так вот, именно туда сначала складываешь тарелки, потом переносишь их в другую часть, где мыльная вода. Меня в тот же вечер и уволили. А я тем временем выпил две бутылки вина и сожрал пол-бараньей ноги, которую оставили сразу у меня за спиной. В каком-то смысле, ужасно закончить полным нулем, но больнее всего было от того, что в Сан-Франциско жила моя пятилетняя дочка, единственный человек в мире, которого я любил, которому я был нужен - а также нужны были башмачки, платьица, еда, любовь, письма, игрушки и встречи время от времени. Я вынужден был жить с одним великим французским поэтом, который теперь обитает в Венеции, штат Калифорния, и этот парень работал на оба фронта то есть, ебал как женщин, так и мужчин, и его ебали как женщины, так и мужчины. У него были симпатичные прихваты, и высказывался он всегда с юмором и блеском. И носил паричок, который постоянно соскальзывал так, что за разговором его приходилось постоянно поправлять. Он говорил на семи языках, но когда я был рядом, приходилось изъясняться на английском. Причем на каждом говорил, как на родном. - Ах, не беспокойся, Буковский, - улыбался он бывало, - я о тебе позабочусь! У него был этот член в двенадцать дюймов, вялый такой, и он появлялся в некоторых подпольных газетах, когда только приехал в Венецию, с объявлениями и рецензиями своей поэтической мощи (одну из рецензий написал я), а некоторые из подпольных газет напечатали эту фотографию великого французского поэта - в голом виде. В нем было футов пять росту, волосы росли у него и на груди, и на руках. Волосы покрывали его целиком, от шеи до яиц - черная с проседью, вонючая плотная масса,- и посередине фотографии болталась эта чудовищная штука с круглой головкой, толстая: бычий хуй на оловянном солдатике. Французик был одним из величайших поэтов столетия. Он только и делал, что сидел и кропал свои говенные бессмертные стишата, причем у него было два или три спонсора, присылавших ему деньги. А кто бы не повелся: (?): бессмертный хуй, бессмертные стихи. Он знал Корсо, Берроуза, Гинзберга, каджу. Знал всю эту раннюю гостиничную толпу, которая жила в одном месте, ширялась вместе, ебалась вместе, а творила порознь. Он даже встретил как-то Миро и Хэма, идущих по проспекту, причем Миро нес за Хэмом его боксерские перчатки, и направлялись они на какое-то поле боя, где Хэм надеялся вышибить из кого-то дерьмо. Конечно же, они все знали друг друга и притормаживали на минутку отслюнить другу другу чутка блистательной чуши побрехушек. Бессмертный французский поэт видел, как Берроуз ползает по полу у Би "вусмерть пьяный". - Он напоминает мне тебя, Буковский. Там нет фронта. Пьет, пока не рухнет, пока глаза не остекленеют. А в ту ночь он ползал по ковру уже не в силах подняться, потом взглянул на меня снизу и говорит: "Они меня наебали! Они меня напоили! Я подписал контракт. Я продал все права на экранизацию Нагого Обеда за пятьсот долларов. Вот говно, уже слишком поздно!" Берроузу, разумеется, повезло - конкретных предложений не было, а пятьсот долларов у него осталось. Меня с некоторыми вещами подловили пьяным на пятьдесят, со сроком действия два года, а потеть мне еще оставалось полтора. Так же подставили и Нельсона Олгрена - Человек с золотой рукой; заработали миллионы, Олгрену же досталась шелуха ореховая. Он был пьян и не прочел мелкий шрифт. Меня хорошенько сделали на правах к Заметкам Грязного Старика. Я был пьян, а они привели восемнадцатилетнюю пизду в мини по самые ляжки, на высоких каблуках и в длинных чулочках. А я жопку себе два года урвать не мог. Ну и подписал себе пожизненное. А через ее вагину б, наверное, на грузовом фургоне проехал. Но этого я так и не узнал наверняка. Поэтому вот он я - выпотрошен и выброшен, полтинник, удача кончилась, талант иссяк, даже разносчиком газет устроиться не могу, даже дворником, посудомойкой, а французский поэт, бессмертный этот, у себя постоянно что-то устраивает - парни и девки постоянно к нему стучатся. А квартира какая у него чистая! Сортир выглядит так, будто туда никто никогда не срал. Весь кафель сверкает белизной, и коврики такие жирные и пушистые повсюду. Новые диваны, новые кресла. Холодильник сияет, как здоровенный сумасшедший зуб, по которому возили щеткой, пока он не завопил. До всего, всего абсолютно дотронулась нежность не-боли, не-беспокойства, будто никакого мира снаружи вообще нет. А между тем все знают, что сказать, что сделать, как себя вести - таков кодекс - без лишнего шума и без лишних слов: грандиозные оглаживая, отсасывания и пальцы в задницу и куда ни попадя. Мужчинам, женщинам и детям включая. Мальчикам. К тому же всегда имелся большой кокс. Большой гарик. И пахтач. И шана. Во всех видах. Тихо творилось Искусство, все нежно улыбались, ждали, затем делали. Уходили. Потом снова возвращались. Были даже виски, пиво, вино для такого быдла, как я, - сигары и дурогонство прошлого. Бессмертный французский поэт продолжал свои кунштюки. Вставал рано и пускался в различные упражнения йогов, а потом становился и рассматривал себя в зеркале в полный рост, смахивал руками крошечные бисеринки пота, в самом конце же дотягивался и ощупывал свой гигантский хуй с яйцами всегда приберегая хуй с яйцами напоследок, - приподнимал их, наслаждаясь, и отпускал: ПЛАНК. Примерно в этот время я заходил в ванную и блевал. Выходил. - Ты ведь на пол не попал, правда, Буковски? Он не спрашивал меня, может быть, я умираю. Беспокоился он только про свой чистый пол в ванной. - Нет, Андрэ, я разместил всю рыготину в соответствующие каналы. - Вот умница! Потом, только чтобы выпендриться, зная, что мне паршивее, чем в семи адах, он подходил к углу, становился на голову в своих ебаных бермудах, скрещивал ноги, смотрел на меня вверх тормашками вот так и говорил: - Знаешь, Буковски, если ты когда-нибудь протрезвеешь и наденешь смокинг, я тебе обещаю - только войдешь в комнату одетым вот так, как все женщины до единой в обморок упадут. - Я в этом сомневаюсь. Затем он делал легкий переворот, приземлялся на ноги: - Позавтракать не желаешь? - Андрэ, я не желаю позавтракать последние тридцать два года. Затем в дверь стучали - легко, так нежно, что можно было подумать, какая-нибудь ебаная синяя птица крылышком постукивает, умирая, глоточек воды просит. Как правило, там оказывались два-три молодых человека с говенными на вид соломенными бороденками. Обычно то были мужчины, хотя время от времени попадалась и девчонка, вполне миленькая, и мне никогда не хотелось сваливать, если там была девчонка. Но это у него было двенадцать дюймов в вялом состоянии, плюс бессмертие. Поэтому свою роль я всегда знал. - Слушай, Андрэ, голова раскалывается... Я, наверное, схожу прогуляюсь по берегу. - О, нет, Чарльз! Да что ты в самом деле! И не успевал я дойти до двери, оглядывался - а она уже расстегивала Андрэ ширинку, а если у бермуд ширинки не было, то они спускались на французские лодыжки, и она хватала эти двенадцать дюймов в расслабленном состоянии - посмотреть, на что они способны, если их немножечко помучить. А Андрэ вечно задирал ей платье на самые бедра к этому времени, и палец его трепетал, глодал, выискивал секрет дырки в этом зазоре ее узких, дочиста отстиранных розовых трусиков. Что касается пальца, то для него всегда что-то отыскивалось: казалось бы новая мелодраматическая дырка, или задница, или если, будучи мастером таких дел, он мог скользнуть в объезд или напрямую сквозь эту тугую отстиранную розовость, вверх, - и вот уже он разрабатывает эту пизду, отдыхавшую лишь каких-то восемнадцать часов. Поэтому я всегда ходил гулять вдоль пляжей. Поскольку всегда было так рано, мне не приходилось наблюдать эту гигантскую размазню человечества пущенную в расход, притиснутую друг к другу: тошнотные, квакающие твари из плоти, Лягушачьи опухоли. Не нужно было видеть, как они гуляют или валяются, развалившись своими кошмарными туловищами и проданными жизнями - без глаз, без голосов, без ничего, - и не знают этого, слошное говно отбросов, клякса на кресте. По утрам же, спозаранку, было вовсе неплохо, особенно среди недели. Вс принадлежало мне, даже очень уродливые чайки, становившиеся еще уродливее по четвергам и пятницам, когда мешки и крошки начинали исчезать, ибо это означало для них конец Жизни. Они никак не могли знать, что в субботу и воскресенье толпа понабежит снова со своими булочками от "горячих собак" и разнообразными сэндвичами. Ну-ну, подумал я, может, чайкам еще хуже, чем мне? Может. Андрэ предложили устроить где-то чтения - в Чикаго, Нью-Йорке, Фриско, где-то - на один день, поехал туда, а я остался дома, один. Наконец, смог сесть за машинку. И ничего хорошего из этой машинки не вышло. У Андрэ она работала почти идеально. Странно, что он - такой замечательный писатель, а я - нет. Казалось, такой уж большой разницы между нами нет. Но отличие было: он знал, как одно слово подставлять к другому. Когда же за машинку сел я, белый листок бумаги просто лыбился на меня в ответ. У каждого свои разнообразные преисподнии, у меня же - фора в три корпуса на поле. Поэтому я пил все больше и больше вина и ждал смерти. Андрэ уже был в отъезде пару дней, когда однажды утром, примерно в 10:30, в дверь постучали. Я ответил: - Секундочку, - сходил в ванную, проблевался, прополоскал рот. Лаворисом. Влез в какие-то шортики, потом надел один из шелковых халатов Андрэ. И только тогда открыл дверь. Там стояли молодой парень с девчонкой. На ней были такая очень коротенькая юбочка и высокие каблуки, а нейлоновые чулки натягивались чуть ли не на самую задницу. Парень был просто парнем, молодой, такой тип "Кашмирского Букета" - белая футболка, худой, челюсть отвисла, руки по бокам расставлены, будто сейчас разбежится и взлетит. Девчонка спросила: - Андрэ? - Нет. Я Хэнк. Чарлз. Буковски. - Вы ведь шутите, правда, Андрэ? - спросила девчонка. - Ага. Я сам - шутка, - ответил я. Снаружи слегка моросило. Они стояли под дожиком. - Ладно, как бы то ни было, заходите, чего мокнуть? - Вы действительно Андрэ! - сказала эта сучка. - Я узнаю вас, это старое лицо - двести лет, наверное уже! - Ладно, ладно, - сказал я. - Заходите. Я Андрэ. У них с собой были две бутылки вина. Я сходил на кухню за штопором и стаканами. Разлил на троих. Я стоял, пил свое вино, осматривал ее ноги как можно глубже, когда он вдруг протянул руку, расстегнул мне ширинку и принялся сосать мне член. И очень громко хлюпал при этом. Я потрепал его по макушке и спросил девчонку: - Тебя как зовут? - Уэнди, - ответила она, - и я всегда восхищалась вашей поэзией, Андрэ. Я думаю, что вы - один из величайших живущих на земле поэтов. Парень продолжал разрабатывать свою тему, чмокая и чавкая, голова его ходила ходуном так, словно совсем разум потеряла. - Один из величайших? - спросил я. - А кто остальные? - Один остальной, - ответила Уэнди, - Эзра Паунд. - Эзра всегда на меня тоску нагонял, - сказал я. - В самом деле? - В самом деле. Он слишком старается. Шибко серьезный, шибко ученый и, в конечном итоге, - просто тупой ремесленник. - А почему вы подписываете свои работы просто - Андрэ? - Потому что мне так хочется. Парень уже расстарался вовсю. Я схватил его за голову, притянул поближе и разрядился. Потом застегнулся, снова разлил на троих. Мы просто сидели, разговаривали и пили. Не знаю, сколько это продолжалось. У Уэнди были прекрасные ноги, изящные тонкие лодыжки, она их все время скрещивала и покручивала ими, будто в ней что-то горело. В литературе они действительно доки. Мы беседовали о разном. Шервуд Андерсон - - Уайнсбург и все такое. Дос. Камю. Крейны, Дики, Бронтё; Бальзак, Тёрбер, и так далее и тому подобное... Мы прикончили обе бутылки, я нашел еще что-то в холодильнике. Мы и над ним потрудились. Потом - не знаю. Я довольно-таки тронулся умом и стал цапать ее за платье - то есть, за то, что от него оставалось. Углядел кусочек комбинашки и трусиков; затем порвал сверху платье, разорвал лифчик. Сграбастал титьку. Заполучил себе всю титьку. Она была жирной. Я ее целовал и сосал. Потом крутанул ее в кулаке так, что девка заорала, а когда она заорала, я воткнул свой рот в ее, и вопли захлебнулись. Я разодрал платье со спины - нейлон, нейлоновые ноги колени плоть. Приподнял ее из этого кресла, содрал эти ее ссыкливые трусики и вогнал его по самые нехочу. - Андре, - сказала она. - О, Андрэ! Я оглянулся: парень наблюдал за нами и дрочил, не вставая с кресла. Я взял ее стоймя, но мы кружили по всей комнате. Я все вгонял и вгонял его, и мы опрокидывали стулья, ломали торшеры. В какой-то момент я разлатал ее на кофейном столике, но почувствовал, как ножки под нами обоими трещат, и успел подхватить ее прежде, чем мы бы расплющили этот столик об пол. - О, Андрэ! Потом она вся затрепетала - раз, другой, точно на жертвенном алтаре. А я, зная, что она ослабела и бесчувственна, вообще не в себе, я просто всадил всю свою штуку в нее, точно крюк, придержал спокойно, эдак подвесил ее, словно какую-нибудь обезумевшую рыбину морскую, навеки насаженную на гарпун. За полвека я кое-каким трюкам научился. Она потеряла сознание. Затем я отклонился назад и таранил, таранил ее, таранил, голова у нее подскакивала, как у чокнутой марионетки, задница - тоже, и она кончила еще раз, вместе со мной, и когда мы оба кончили, я, черт побери, чуть сам не подох. Мы оба, черт побери, чуть не кинулись. Для того, чтобы иметь кого-то встояк, их размеры должны определенным образом соотноситься с вашими. Помню, один раз я чуть не умер в детройтской гостинице. Попробовал стоя - никак. В том смысле, что она оторвала обе ноги от пола и обхватила ими меня. А значит, я держал двух человек на двух ногах. Это плохо. Мне хотелось все бросить. Я придерживал ее всю двумя вещами - руками у нее под жопой и собственным хуем. А она все повторяла: - Боже, какие у тебя мощные ноги! Боже, да у тебя прекрасные, сильные ноги! А это правда. Остаток меня - по большей части говно, включая мозги и все остальное. Но к телу моему кто-то прицепил эти огромные и мощные ноги. Без пиздежа. Но тогда я чуть было в ящик не сыграл, на той поебке в детройтской гостинице, поскольку упор и движение хуем внутрь и наружу этой штуки требуют из такой позиции особого движения. Держишь вес двух тел. Все движение, следовательно, должно передаваться тебе на спину или хребет. А это - грубый и убийственный маневр. В конечном итоге, мы оба кончили, и я просто куда-то ее отбросил. Выкинул на фиг. Эта же, у Андрэ, - она держала ноги на полу, что позволяло мне всякие финты подкручивать - вращать, вонзать, тормозить, разгоняться, плюс вариации. И вот я, наконец, ее прикончил. Позиция у меня - хуже некуда: брюки и трусы стекли на лодыжки. И я Уэнди просто отпустил. Не знаю, куда, к чертям собачьим, она свалилась - да и плевать. Только я нагнулся подтянуть трусы и брюки, как парень, пацан этот, подскочил и воткнул свой средний палец правой руки прямо и жёстко мне в сраку. Я заорал, развернулся и заехал ему в челюсть. Он улетел. Затям я поднял на место трусы и брюки и уселся в кресло; я пил вино и пиво, пылая от ярости, не произнося ни слова. Те, наконец, пришли в себя. - Спокойной ночи, Андрэ, - сказал он. - Спокойной ночи, Андрэ, - сказала она. - Осторожнее, там ступеньки, - сказал я. - Они очень скользкие под дождем. - Спасибо, Андрэ, - ответил он. - Мы будем осторожнее, Андрэ, - ответила она. - Любовь! - сказал я. - Любовь! - в один голос ответили они. Я закрыл дверь. Господи, как славно все-таки быть бессмертным французским поэтом! Я зашел на кухню, отыскал хорошую бутылку французского вина, каких-то анчоусов и фаршированные оливки. Вынес все это в гостиную и разложил на шатком кофейном столике. Начислил себе высокий бокал вина. Потом подошел к окну, выходившему на весь белый свет и на океан. Ничего так океан: делает себе дальше то, чем и раньше занимался. Я закончил то вино, налил еще, отъел немного от закуси - - и устал. Снял одежду и забрался прямо на середину кровати Андрэ. Перднул, поглядел в окно на солнышко, прислушался к морю. - Спасибо, Андрэ, - сказал я. - Неплохой ты парень, в конце концов. И талант мой еще не иссяк. |
|
|