"На берегах тумана" - читать интересную книгу автора (Чешко Федор)

3

Нор подошел к таверне почтеннейшего Сатимэ уже в сумерках. Добраться можно было бы и гораздо быстрее, но пришлось тратить время на попытки уяснить, в какой части города расположен орденский особняк. Конечно, Арсдилон не так уж велик; за прожитые в нем годы ничего бы не стоило научиться узнавать любой закоулок хоть с завязанными глазами, но парни Припортовья слишком любили свою окраину, чтобы позволить всякой шантрапе с Замкового холма или из Казенных кварталов шляться по Бродяжьей, Парусной и Торговой. А шантрапа с Замкового любила свой холм, и к казенщикам даже рейтары старались без особой нужды не захаживать. Так что Нор имел мало случаев узнать свой город и теперь готов был плакать от беспомощности.

Прохожих спрашивать не хотелось: мало приятного объяснять посторонним, почему ты не знаешь, где очутился. Если же не объяснять, то, чего доброго, примут за жулика или вора. На уличные указатели тоже не было особой надежды. Ежегодно городские власти раздавали их солидным домовладельцам, сопровождая раздачи декретами «О личной ответственности за порчу либо несбережение», однако угрозы оставались втуне. Солидные домовладельцы всякий раз находили красивым бронзовым дощечкам более удачное применение, нежели бессмысленное висение на наружной стене. В ответ на упреки ревизоров они лишь сокрушенно разводили руками: «Мало ли кто здесь ночами шляется! Разве за всеми уследишь?»

Парень долго метался по незнакомым кварталам, прежде чем на доме, выглядевшем несколько приличнее прочих, заметил разъеденную зеленью табличку: «Улица Проворных Матросов, № 17». А мигом позже в просвете между крышами показался шпиль Адмиралтейства.

Все сразу стало яснее ясного: от резиденции Адмирала недалеко до Торжища, а там уже совсем знакомые места начинаются.

Нор повеселел. Он даже принялся еле слышно насвистывать какую-то полузабытую моряцкую песенку — в такт с отзвуками собственных торопливых шагов получалось недурно. Однако веселость веселостью, а присматриваться к лицам прохожих и обходить подальше наиболее подозрительных парень тоже не забывал. Конечно, еще рано (хоть в стиснутых многоэтажными фасадами улочках день малоотличим от сумерек), места здесь, похоже, тихие; людей вокруг довольно много, и все они выглядят зажиточными, степенными. Но с опаской оно безопаснее получается. «Осторожность дома булку жует, а беспечность в земле под крестом гниет», — правильная поговорка, правдивая.

Из тех же соображений парень прятал под курткой увечную руку и нож. На улице Проворных Матросов, действительно, селятся люди состоятельные, а потому спокойствие обывателей здесь охраняется рьяно. И любого квартального может заинтересовать явно нездешний парнишка, одетый в потертое старье, да еще вооруженный, да еще странный: с железом вместо руки. А заинтересованность квартальных известно чем оборачивается. «Эй ты, стоять! Почему шляешься, кто такой?» И как прикажете отвечать? Неведомый благодетель на волю-то вывел, но снабдить каким-либо документом не озаботился. А человек без документа — это все равно что... Ладно, хватит, нечего всякие непристойности на ум допускать.

Неизвестно, оказались ли напрасными опасения Нора, или это как раз его осторожность плоды принесла, но до Адмиралтейской площади парень добрался без всяких заминок и осложнений. А вот на площади заминка случилась. Нет-нет, причиной послужили вовсе не охраняющие выход из внутреннего города рейтары, встречи с которыми Нор побаивался больше всех прочих мыслимых напастей. Рейтары играли в фишки, а когда гремят полосатые кубики и монеты стайками кочуют из кармана в карман, то весь остальной мир может проваливать к бесам.

С независимым видом честного гражданина Нор прошел мимо караулки, деловито пересек площадь, и тут... Дернула же его нелегкая глянуть на Календарную вышку Адмиралтейства! Рукоятью меча со всего размаху по темени — примерно такое же впечатление произвело на парня увиденное.

Из положения летописного циферблата следовало, будто нынче наступает самая середина осенних муссонов и что муссоны эти от мировой катастрофы сто вторые, от явления морского змия пятьсот шестьдесят пятые, а от рождения всемогущих — две тысячи восемьсот восьмые. И получается, будто Нора выгнали в Прорву примерно год назад. Веселые, однако, дела творятся!

Стало быть, выходит, что либо до летосчислительного механизма добрался в румпель пьяный недоумок (это вряд ли: стража скорее крокодила в адмиральский сортир пустит, чем пьяного к календарю), либо Нор целый год просто-напросто нигде не существовал. Ведь нельзя же из прожитого года ни единого мгновения не запомнить! Вот, значит, почему орденская братия допросами изводила... Только неужели за все времена он единственный из Прорвы вернулся? Похоже, что так и есть, а то бы господин иерарх знал, как это бывает, и не обвинял во лжи. Или у тех, кто возвращался раньше, все получалось иначе? Да, вопросов целое стадо, только цена им — гнутый медяк: ответов-то не предвидится...

Долго проторчал парень под Календарной башней — по-глупому, с задранной головой и разинутым ртом, словно посконная деревенщина, которой впервые пришлось увидать этакое количество кованой бронзы. Только на лапотника он не походил ни обличьем, ни нарядом, а потому прохожие от него шарахались. В столице (да и повсюду в Асрде) не жаловали людей, ведущих себя странно. А уж если странным кажется поведение подростка, чьи лишенные проколов уши свидетельствуют о недостижении рубежного возраста, то от такого лучше держаться как можно дальше. Все-таки плохо, что идиотам позволяется жить среди честных граждан аж до шестнадцатилетия, и все-таки хорошо, что за соблюдением Уложений бдительно следит Орден. Если бы не его надзор, партикулярные власти ввергли бы мир в беспросветный хаос. До того дошло, что префектуры утратили способность исполнять наиважнейшую свою обязанность — выявление идиотов. Поговаривают, будто орденские трибуналы едва успевают исправлять многочисленные упущения территориальных чиновников.

Примерно так рассуждали благонравные горожане, торопясь как можно скорее миновать несуразную фигуру остолбеневшего Нора. Многие с досадой оглядывались на караульных: им бы побеспокоиться, интерес проявить, а эти дармоеды знай себе фишками тарахтят.

Парню повезло: он опомнился прежде, чем кто-нибудь из прохожих решился вознегодовать в полный голос. Приметив косые взгляды окружающих, Нор сразу понял причину столь неприязненного внимания к своей персоне и торопливо пошел своей дорогой. К счастью, у него хватило ума и выдержки не побежать: вид спины бегущего человека вызывает у собак, рейтар и бдительных граждан припадки беззаветного рвения.

За Адмиралтейской площадью, действительно, начинались знакомые места, и потому всякие отвлеченные мысли как-то сами собой улетучились. Сперва надо было пересечь Торжище, оглушительное и непролазное многолюдство которого куда опаснее, чем даже обманчивая пустота ночных окраин; потом потянулись кривые грязные улицы, где тоже следовало держать ухо востро. В Арсдилоне, и в Карре, и в других городах всегда нужно держать ухо востро, несмотря на жесткость Уложений и обилие вооруженных людей, долженствующих оберегать порядок. Говорят, вне городов народ поспокойнее, но там обитает много всяческой погани — двуногой, четвероногой и вовсе без ног. Так что, пожалуй, лучше все-таки жить в столице, чем возле Последнего Хребта или, к примеру, на Архипелаге, откуда рукой подать до проклятого Ниргу.

Небо стремительно наливалось сумеречной серостью, народу на улицах становилось все меньше. Нор торопливо шагал по заваленной мусором щербатой брусчатке, пробирался между вонючими, никогда не просыхающими лужами, спотыкался, оскальзывался, а вокруг хлопали ставни, лязгали дверные запоры, и какие-то потрепанные бесцветные люди раздували чудом сохранившиеся уличные фонари.

Уверенность в том, что вряд ли повезет добраться до «Гостеприимного людоеда», возникла вдруг, без всякой видимой причины, и с каждым благополучно пройденным кварталом не рассеивалась, а крепла. Может быть, сказывались кое-какие из полученных в Школе навыков? Может быть. Но скорее всего Нор просто хорошо знал свое родное Припортовье. И когда он услыхал за спиной настигающий многоногий топот, ленивую ругань (так, без особого смысла, только чтоб не молчать), то понял, холодея: все, влип.

Бес знает из какой берлоги вылезло это шакалье искать себе развлечений в вонючей тесноте полутемных улиц. Бес знает когда они успели упиться — честные-то люди после дневных трудов небось еще и за столы не садились! Но ведь то честные, и, главное, люди. А эти... Одно слово — шакалы.

Нор лихорадочно озирался: свернуть бы куда-нибудь, притаиться, вперед пропустить, пока не поздно, пока не успели обратить внимание и заинтересоваться. Но по сторонам, как назло, тянулись глухие стены. Ни тебе переулка, ни подворотни — даже ни одной двери поблизости нет. Хотя дверь не спасение: на ночь глядя чужого никто не впустит.

А шаги за спиной все ближе, и брань, оживившись, адресуется уже персонально Нору. «Во, гля, братва, сучонок какой-то!..» — «А чего это он перед нами задом своим поганым трясет?! Ему кто разрешал?!» — «А давайте-ка, братва, мы ему что-нибудь оборвем, а то он слишком прыткий...»

Что делать? Бежать? Может, не догонят — пьяные же, да и темно... Только при одной мысли о том, как он сейчас кинется улепетывать и как станут свистеть да хохотать вслед пакостные ублюдки, парень аж захрипел от бессильной злобы на себя и на них. Как же потом заново учиться уважать самого себя? А с другой стороны, вот если сейчас изувечит тебя пьяная мразь или что-нибудь еще худшее сотворит — это лучше будет?

Тем временем улица кочергой изогнулась влево, и сразу же за поворотом Нор увидал яркий белый фонарь над полосатой будкой квартального надзирателя. Сквозь щели неплотно прикрытой будочной двери пробивались свечные блики — значит, квартальный на посту. Зрелище это особой надежды не вселяло. Даже если на виду у надзирателя станет совершаться убийство, он, скорее всего, не вмешается: ему здесь жить, человек он наверняка семейный, а безопасность своей родни дорога всякому. Единственное, на что он может решиться, это для острастки подудеть в сигнальный рожок. Возможно, его сигнал услышит случайно оказавшийся неподалеку патруль, но подобный оборот дела тоже не сулит ничего хорошего. Патрульные рейтары в таких случаях не больно-то разделяют правых и виноватых, а их командиры охотно верят объяснениям вроде: «Прибежали мы, а они все уже порубленные лежат. А кто их порубил, тот, видать, успел схорониться».

Все это так, но, во-первых, среди квартальных тоже попадаются разные люди, а во-вторых, если драться, то все-таки лучше здесь. Возле будки в стене глубокая ниша, вроде как дверь замурованная. Если забраться туда, то сам будешь в темноте, а те, кто встанут перед тобой, окажутся в пятне света от надзирательского фонаря. Лучшего места все равно не найти, да и времени на раздумья нет: шакалье вот-вот пятки оттопчет.

Нор забрался в нишу, прижался спиной к облупленной шершавой известке. Убежать теперь не удастся, зато никто не сумеет напасть сзади. Но, может быть, всемогущие Ветры смилуются, сберегут, пронесут пьяную сволочь мимо?

Всемогущие не смилостивились и не пронесли. Шакалы остановились перед убежищем Нора — четверо богато выряженных мужчин, каждый из которых отвратительно напоминал остальных. Почти одинаковые замшевые безрукавки, бархатные штаны и башмаки с блестящими пряжками; однообразно похабные наколки на волосатых лапах; один и тот же оскал низколобых самодовольных рож... Вряд ли, ох вряд ли удастся выбраться из этой переделки без серьезных увечий! Впрочем, увечьями дело, скорее всего, не ограничится — сгрудившиеся напротив скоты не в том состоянии, когда помнят Мудрые Заповеди или думают о последствиях. Ну вот как от них отбиваться, как?! Четверо здоровяков против одного калеки-подростка; они готовы позволить себе все, чего только пожелают, а ты? Ко всему прочему, ты еще вынужден следить, чтобы один из твоих ударов случайно не оказался слишком сильным и точным. Иначе власть, неспособная тебя защитить, тебя же и покарает — за то, что сумел защититься сам, но не так, как эта самая власть считает возможным.

Поговаривают, будто от разбоя не стало житья из-за мягкости нынешних уложений («До мировой катастрофы убийц наказывали публичной смертью, и можно было гулять по ночам где угодно»). Чушь. Разве смерть намного страшнее, чем Ниргу или галеры?

Пронзительно скрипнуло дерево, что-то лязгнуло, и подсвеченные изнутри щели будочной дверцы перестали быть видимы. Вот так. Страж порядка даже сигналить убоялся. Чтоб тебе, трусливый ублюдок, всю жизнь так, как мне нынче...

Мужики тоже поглядели на будку, потом снова обернулись к Нору. Они наслаждались. Сучонок загнан в угол, перепуган до немоты, помех не предвидится — хорошо! После добротной выпивки да жирной закуски можно, не торопясь, потешить изнывающую от скуки душу.

И тут один из них сделал глупость. Силясь получше рассмотреть притаившегося в глубокой тени подростка, он шагнул вперед, прибавил глумливо:

— Ты не бойся, сопля, мы тебя не сразу убивать начнем. Мы тебя для начала за бабу примем. Хочешь?

Зря это было сказано, и уж тем более зря говорившему вздумалось вплотную подходить к Нору. Услыхав оскорбление, увидев так близко от себя самодовольно ощеренную мокрогубую пасть, затравленный парень напрочь лишился способности размышлять: Страх растерянность, горькая обида на судьбу — все сгинуло, вышибленное звериной жаждой крови.

Пронзительно завопив, Нор прыгнул на оскорбителя. Обезумевший подросток даже не потрудился вытащить спрятанный под курткой нож — до оружия ли, когда готов зубами, пальцами ободрать гнусную ухмылку с наглой шакальей рожи?!

Но одними пальцами дело все-таки не ограничилось. Парень опять забыл, что он теперь не такой, как прежде. Всего-то и успел едва ощутимо зацепить левой рукой подбородок верзилы-похабника, а тот уже почему-то барахтается в грязи, воет, тискает ладонями нижнюю половину лица. Припадочный, что ли? Больной? Или новое издевательство затевает?

Несколько мгновений Нор подозрительно всматривался в эти корчи, а потом вдруг вспомнил о своем увечье да об остром железе, заменившем левую кисть.

Троица приятелей раненого тоже не сразу разобралась в происходящем. Нападение плюгавого сопляка показалось им верхом глупости, как если бы ялик попытался таранить двухпалубный галион. Но вот — мало того что пытался, так ведь, похоже, протаранил! Пьяные мозги не могли толком уяснить подробности и причины, они поняли одно: случилось неправильное, а неправильное надо исправлять.

Когда спохватившийся Нор вспомнил о дружках своего оскорбителя, было уже почти поздно. С излюбленной шакальей повадкой громилы рассыпались в стороны — двое заходили с боков, третий норовил прокрасться за спину. Парень видел, как фонарные блики зарезвились на гнутом лезвии, которое хищной рыбкой высунулось из гиреподобного кулака; слышал негромкий гуд позади — так гудит кистень, если его как следует раскрутить. Дело оборачивалось совсем плохо.

Нор растерялся. Он хотел вытащить нож, только рука почему-то упорно обшаривала полу куртки, словно бы не спрятанное за пазухой оружие было уместно теперь, а вшитый в подкладку амулет от плохого глаза. Через миг парню примерещилось, будто подступавший справа красномордый увалень замешкался и можно попытаться проскочить мимо него, убежать. Однако вышедшее из повиновения тело опять решило по-своему. Колени внезапно подломились, и Нор упал на четвереньки, захватив полную горсть грязи. В следующее мгновение грязь эта полетела в глаза красномордому (тот захлебнулся изощренным ругательством и принялся тереть кулаками веки), а парень метнулся под ноги тому, кто был справа. Коротко, снизу вверх ударила оканчивающаяся железом рука, и поднимающегося с колен подростка обжег мучительный сиплый стон. Потом был новый прыжок — к старающемуся проморгаться увальню, но добраться до этого жирного ублюдка не удалось. Каким-то чудом Нор угадал позади себя широкий размах, отшатнулся, и медное яблоко кистеня, чиркнув его по уху, стукнулось о лоб красномордого. Тот беззвучно осел, ткнулся головой в землю: лишился чувств, причем, кажется, навсегда.

Последний из шакальей четверки замер, очумело рассматривая тело собственноручно убитого приятеля, и вдруг, отшвырнув кистень, бросился прочь. Парень сгоряча погнался за ним, но, пробежав несколько шагов, махнул рукой на эту погоню. Хватит, и так уже приключений более чем достаточно для одного вечера. К тому же проклятый шакал вздумал удирать в сторону, противоположную той, куда надо было идти Нору.

А раненые громилы постепенно приходили в себя (тот, который нарвался первым, сумел даже привстать, упираясь ладонями в землю). Нор, естественно, не стал дожидаться, пока к ним окончательно возвратятся силы.

Когда парень отошел на изрядное расстояние, послышался ему сзади осторожный скрип несмазанных дверных петель, и тут же забилось, заколотилось о стены дребезжащее эхо надзирательского рожка. Неприятные звуки, жутковатые — словно с крохотного козленка живьем шкурку дерут. Нор досадливо оглянулся и резко прибавил шагу. Сволочь все-таки здешний надзиратель, подонок, мразь. Ишь, осмелел... Вот как накличет он сейчас патруль, да как навешают раненые пиявок на рейтарские уши... Труп есть, и двое пострадавших имеются — разве станут они сами против себя показывать?! На решимость квартального отстаивать правду парень не надеялся совершенно. Даже если этот запершийся в будке трус сумел разобраться, что именно происходило снаружи, то все равно при рейтарах язык придержит на крепком якоре. Надо же ему чем-то оправдать свою бездеятельность! Например, так: «До того быстро случилось, что, пока из будки выскакивал, уже и закончиться успело — один мертвый лежит да двое побитых». А побитые, слезами заливаясь, расскажут, как на них хищный злодей набросился и как можно злодея этого опознать (легче легкого — у него железка к руке приделана). И все. Рано или поздно власти выследят, схватят; рано или поздно затеется разбирательство, которое продлится недолго: как только дознавателям станет известно прошлое Нора, исчезнут последние сомнения в правдивости обвинений. А потом будет приговор... Вот ведь угораздило влипнуть!

Парень почти бежал, пугаясь гулких отзвуков своих торопливых шагов, шарахаясь от редких прохожих да от шныряющих по улице крыс. Мерзко было у него на душе, но не только из-за случившейся по дороге напасти, имелась и другая причина для тоскливых предчувствий.

Почему орденские иерархи отпустили его домой? Признали идиотом, отлучили от человечества, а теперь вдруг подобрели. С чего бы это? Может, сочли, будто ежели Серая вернула обратно, то вины на нем больше нет? Хорошо, если так, только не приходилось раньше слыхать, чтоб кто-либо из отлученных возвращался обратно и чтобы такому позволили сновать среди людей. А слышать приходилось всякое; завсегдатаи таверны дядюшки Сатимэ шептались о многом. Но об отпущенных Серой Прорвой не рассказывали ни в таверне, ни в прочих местах. Неужели Нор действительно первый?


— Как ты думаешь, что будет дальше? Я имею в виду: что будет с тобой?

Сатимэ не смотрел на Нора, Сатимэ с нелепым вниманием изучал свою ладонь — будто она взаймы взята у кого-то, ладонь эта, и до завтра нужно решиться либо вернуть, либо выкупить. А Нор глядел в распахнутый печной зев. Там было красно и дымно, там с хрустом обжирался смолистыми чурками самодовольный огонь, беспросветно верящий в собственное бессмертие. Глупая, напрасная вера. Да и вообще этот мир не богат вещами, в которые стоит верить...

Парень понимал, что весь их долгий разговор, сеявшийся сквозь память, как мука сквозь драное сито, обязан был закончиться именно этим вопросом. Понимал, готовился, но так и не сумел ничего придумать. Что ж тут можно придумать, если сам не знаешь ответа?

Нор молчал, и Сатимэ заговорил сам, все так же не отрывая хмурого взгляда от своей пухлой ладони:

— Больше года назад, еще до того, как тебя Серой скормили... Так вот, Рюни пристала ко мне: «Сходи, батюшка, к юриспруденту да разузнай, дозволяется ли четырнадцатилетним парням жениться». Так пристала, что хоть плачь, хоть бранись — не отобьешься. Пришлось идти. И вот что объяснил мне юриспрудент: дозволяется, поскольку Арсд безлюдеет. Но... — Кабатчик коротко взглянул Нору в лицо и снова потупился. — Но если по достижении граничного возраста женатого подростка уличат в идиотизме, то отлучат не только его, а и всех родившихся от него детей, — выговорил он едва ли не по слогам.

Сатимэ выбрался из-за стола, прошелся туда-сюда по тесной кухоньке, потом остановился, уткнувшись лбом в оконное стекло. За окном была ночь. Долгим получается разговор. Долгим и нелегким.

— Я же не слепой, не глупый, — снова заговорил почтенный кабатчик. — Я сразу понял, почему Рюни так интересуется знать законы. Как она горевала, когда прослышала о твоем отлучении, как горевала! На свой лад, конечно... Уговорила господина Тантарра, бывшего твоего учителя в Школе, наставлять ее воинскому мастерству... Ты, наверное, знаешь, что господина Тантарра из-за тебя лишили орденского чина и школьной должности. Он бедствовал некоторое время, но потом как-то сумел исхлопотать себе индульгенцию, после чего был пожалован должностью начальника стражи Каменных Ворот. А для меня устроил выгодный подряд на доставку кое-какой снеди и напитков, предлагал даже маленький кабачок для господ начальников содержать. И я отпустил к нему Рюни. Думал, что уж под его-то присмотром ничего худого приключиться не может. И девочке кстати было новые места посмотреть, отвлечься от горести... А он сталь ей доверил, выпустил за Ворота... Не прощу, никогда не прощу!

Нор, грызя губы, рассматривал сутулую, жалкую спину дядюшки Лима, а тот говорил, говорил — путано, торопливо, словно опасался не успеть договорить до конца:

— Вот теперь, слава Ветрам, все так счастливо закончилось... Рюни совсем поправилась, а сегодня ты возвратился... Прости, не пустил я тебя к ней — уж пусть себе спит, потом, завтра увидитесь... Я понимаю, хорошо понимаю, к чему дело идет, чем у вас, скорее всего, закончится. Мешкать не хочу и не буду: слишком многим тебе обязан (и с Сарпайком, и прочие случаи — ничего не забыл). И песнями своими ты большой доход приносил... А потом, ты же капитанского рода. Пусть имущество растрачено, но девиз-то остался — такой зять для меня немалая честь. Да что я говорю?! Вздор это, вздор... Даже если бы мы с матушкой и решились препятствовать, так Рюни все равно бы по-своему учинила. С ней и во младенчестве никакого сладу не было, а теперь вовсе... Как хочет, так и устраивает... Но тебя, — Сатимэ резко обернулся, метнулся к столу, впился неожиданно сильными пальцами в плечо вздрогнувшего Нора. — Тебя прошу: повремени! Что хочешь требуй, только повремени с женитьбой до граничного возраста! Подумай, что будет, если тебя снова признают идиотом? Рюни не сможет жить, если ее детей... Нет, нет, нет, не скажу дальше, не стану приманивать горе!

Напуганный этим лихорадочным шепотом, парень закивал торопливо, забормотал: «Конечно, конечно...» Он собирался клясться чем-нибудь страшным (например, милостью всемогущих или райским благополучием покойницы-матери), но Сатимэ хотел не клятв, а искренности.

Потом они пили шоколад и болтали. Дядюшка Лим жалостно расспрашивал про руку. Как приключилось увечье? Не ломит ли культю на непогоду? И как же теперь парнишка станет управляться со смычком — может, надо раздобыть клавикорды?

Кабатчик не спросил, сможет ли теперь парнишка управляться хоть с чем-нибудь, кроме ложки, и Нор мысленно поблагодарил хозяина за деликатность и выдержку. Ведь тот наверняка опасается, что вернувшийся работник с прежними своими обязанностями не совладает, что станет он все бить да ронять и что из всех музыкальных инструментов ему теперь по силам один лишь бубен. Небось уже подсчитывает, во что обойдется содержание бесполезного дармоеда — ведь придется пока оставить калеку при таверне, раз уж ляпнул сдуру, скольким ему обязан.

Нор затряс головой, отгоняя досадные мысли. Глупо заранее растравлять душу, этим ведь все равно ничего не исправишь. А может статься, что исправлять ничего и не потребуется. Ведь в драке с пьяным шакальем однорукость не стала помехой, даже наоборот... Раньше вряд ли удалось бы так лихо разделаться с четырьмя противниками, каждый из которых казался намного сильнее. Значит, калеке удалось то, на что он не был способен во здравии? Почему?

Нет, все-таки думать о чем-либо серьезном не получалось. Жалко было портить изнурительными размышлениями нынешнее ночное сидение. Давно уже не бывало Нору так спокойно и благостно. Он успел заметить, что Сатимэ доставал шоколад из особого ларчика, где хранились припасы для гостей позначительнее, а старинный кипятильный сосуд и серебряная сухарница извлекались на свет лишь несколько раз в году, при визитах податного инспектора. И еще обратила на себя внимание парня та бережная осторожность, с которой дядюшка Лим вытряхивал из шитого бисером замшевого мешочка какие-то крохотные (значит, очень дорогие) конфетки. Кабатчик взял себе только одну — похоже было, что рачительному хозяину жаль угощаться подобной редкостью. А Нора он не пожалел угостить двумя.

Время шло, парню давно уже следовало лежать в постели — с утра ему приступать к работе, причем любому, даже самому привычному делу из-за увечья придется обучаться заново. Наконец где-то далеко (может, в порту, а может, аж в адмиралтействе) сигнальный рожок пропел полночную стражу, и Сатимэ со вздохом отставил чашку.

— Засиделись мы... — Он снял с подоконника масляную лампадку, запалил ее от горящей на столе оплывшей свечи. — Хозяйка моя постелила в твоей прежней комнате. Там, правда, у нас новый работник живет, но вы уж пока вдвоем, а позже что-нибудь придумаем. Это, кстати, господин Тантаро сосватал мне нового человека. А человек полезный: школяр, недоученный, правда, но все же куда умелее моих увальней. Я его к Рюни приставил, когда она в гарнизон отправилась, но, думаю, хороший охранник и здесь не окажется лишним...

Нору была безразлично, кто там устроился в его комнатушке. Он принял из рук дядюшки Лима мерцающую лампадку, пожелал хозяину мирной ночи и отправился спать.

Как ни мечталось парню поскорее забраться под одеяло, а все-таки силен был соблазн прокрасться к Рюни — только на миг, только поглядеть на спящую девушку. Однако он сумел удержаться, пройти мимо заманчивой двери. Не ровен час, Сатимэ прекратит возиться на кухне (ему небось тоже в постель хочется), выйдет, заметит — что подумает? Особенно после недавнего разговора...

Поглощенный борьбой с искушением, Нор не слишком следил, куда ставит ноги, а поэтому, перешагнув порог своей комнаты, споткнулся о стоящий около двери стул. Стул опрокинулся, парень едва удержался на ногах и пространно высказался о недоумках, ставящих мебель куда попало. Шума получилось достаточно, чтобы спящий в комнате человек вскинулся с кровати, ошалело закрутил головой: где, кто?

Коптящий фитиль лампадки давал не слишком-то много света, но лицо нового охранника дядюшки Лима различалось весьма явственно. И оказался этот новый охранник не кем иным, как Задумчивым Крабом Крело — единственным соседом Нора по школьной Келье Второго года.

Несколько мгновений они молча таращились друг на друга. Потом Нор, справившись с изумлением, нагнулся за опрокинутым стулом, а Крело окончательно уверился, что причиной пробуждения был не грабительский налет и, значит, можно оставить в покое рукоять спрятанного под подушкой кинжала.

— А я думал, будто ты в Школе! — Нор улыбнулся бывшему соученику. — А ты, оказывается, здесь... Почему? Крело тоже улыбнулся, но как-то вяло.

— Из-за тебя, — хрипло сказал он. — Решили, что я тоже способен... В общем, что ненадежный. Учитель у нас с тобой один был — поэтому...

Нор вытаращил глаза:

— Так ведь он всех первогодков наставлял! Что ж это, начальство школьное вконец умом обносилось?!

— Да я, в общем, сам виноват. Сказал Поксэ, что из него Учитель, как из собачьего хвоста молоток. Он, стало быть, запомнил и сквитался, не побрезговал.

Крело заворочался, спустил на пол босые ноги. Нор сел рядом, неловко пряча за спиной увечную руку. Спать расхотелось. Многовато неожиданностей навалилось на парня, да и Задумчивый Краб показался странным. То ли не слишком рад встрече, то ли вину какую-то за собой знает.

— Там, возле Прорвы, это я тебя... Ну, по голове... — вдруг выговорил Крело, и Нор облегченно вздохнул: вот почему школьный приятель в глаза глянуть боится!

А Крело продолжал:

— Рюни твоя, когда до Каменных Ворот добралась, такого Учителю в уши натолкала... Что, дескать, вместо тебя хочет родине послужить, что хочет такой стать, какой была Карранская Отроковица. Старик аж носом пошмыгивал, слушая. Ну и добилась... Учил он ее, разрешение на сталь выпросил... Когда она удрала, мы с ним не сразу догадались, а потом погнались, да поздно. Решили вблизи Прорвы ждать: может, думаем, опамятует, вернется? Ну, стало быть, и дождались... Ты прости за удар. Узнать-то тебя узнали, но замыслы Ветров только им одним ведомы — может, какой-нибудь бес тобой прикинулся... Может, ты ее не спасать несешь, а место ищешь, где б отобедать? Вот... Потом торопились дотащить вас в гарнизон к лекарю, чтоб привел в чувство, полечил. А пока лекарь хлопотал, кто-то успел известить орденского надзирателя. Ну и сам понимаешь...

Он запнулся, искоса глянул на молчаливого Нора, потом спросил с неожиданной тоской в голосе:

— Скажи, тебя уже совсем выпустили? Раз выпустили, стало быть, ты не идиот, да?

Вопрос как-то неприятно резанул слух, тон соученика был нехорош, поэтому Нор лишь плечом дернул вместо ответа. Да и что мог сказать изувеченный парень, отпущенный на волю сперва Прорвой, а после — Орденом? Что сам не понимает своей судьбы?


На следующий день Нору не пришлось изнуряться работой. Во-первых, он проспал. То ли почтенный Лим не смог добудиться своего вновь объявившегося работника, то ли, жалея, не стал и пробовать — во всяком случае, когда парень подхватился с постели, за окном уже налилось светом позднее утро.

Крело, конечно, давным-давно занимался делами, комната Рюни была пуста, и весь жилой этаж будто вымер. Только в маленькой хозяйской кухоньке еще возилась госпожа Сатимэ. Заметив Нора, она тут же сунула ему ячменный хлебец и копченую треску (эта самая треска до безобразия походила на нее сухостью, худобой и застывшим на криворотой морде выражением тоскливого скептицизма).

— Молоко на столе, — буркнула хозяйка. — Хочешь — подогрей, а не хочешь, так и не надо. Поевши, ступай вниз к Лиму, он тебе поручение хочет дать.

Она торопилась окончить свою возню и уйти — ее явно пугала левая рука парня. Впрочем, его это не обидело. Все недостатки госпожи Сатимэ, по мнению Нора, искупались тем, что она произвела на свет свою дочь.

Треска, хлебец и ковш молока не способны надолго задержать хорошо выспавшегося подростка. Тем более, когда рядом никого нет, а значит, можно пренебречь всякими церемонными условностями (именно к этой категории причислил Нор глупое требование Свода Приличий не набивать полный рот, не чавкать и есть сидя). Так что в общий зал парень спустился прежде, чем успел дожевать. Зал не был полон, но и не пустовал — для этого времени посетителей собралось довольно много. Публика выглядела прилично (не то что вечерняя шантрапа), все спешили, и у сновавшей между столиками Рюни не было ни единого свободного мига.

Да, Рюни сновала между столиками, причем весьма шустро. С первого взгляда Нору показалось, будто она похудела (правда, «похудела» обычно говорят о полненьких, а Рюни больше подошло бы слово «отощала»). И еще показалось Нору, что девушка очень бледна; что лоб ее повязан широкой узорной лентой вовсе не красоты ради. Но даже если почтеннейший Лим принимал желаемое за истину, когда утверждал, будто дочка его поправилась, то все равно удержать в постели эту самую дочку не под силу и всемогущим.

Нор не успел подойти к ней. Девушка заметила его, улыбнулась издали, даже рукой помахала, но не более того. В общем, это понятно: работы не много, однако делать ее нужно быстро; нужно удерживать в уме, кому что и сколько с кого... Сатимэ, конечно, как обычно, старался сам везде успеть, только ведь вдвоем всегда получается лучше, чем в одиночку. Так что Рюни совершенно правильно поступает — отвлекаться ей сейчас не нужно. А вот Нор на ее месте поступил бы неправильно... Но, может, почтеннейший кабатчик не только его, а и дочку свою уговорил дожидаться шестнадцатилетия? Или она стесняется подойти и заговорить с одноруким парнем?

Чем дольше Нор размышлял о девичьем поведении, тем сильнее хотелось ему обидеться. К счастью, почтеннейший Лим вовремя отвлек: подозвал и принялся втолковывать свое поручение. Оно оказалось несложным: предстояло отнести обед настоятелю священного Пантеона, а из полученных за провизию денег уплатить смотрителям, чтобы от имени семейства Сатимэ повесили по лампадке перед каждой статуей.

Парень взял корзинку с судками и вышел. Снаружи было гораздо лучше, чем в настоянном на кухонном чаду сумраке таверны. Вчерашняя грязь подсохла, новую многочисленные прохожие пока еще не успели замесить (хотя деловитые хозяйки выплескивали из дверей и окон что попало). Солнце выкарабкалось из-за крыш и простреливало квартал от поворота до поворота. Наступила та краткая дневная пора, когда не знаешь, радоваться ли веселому свету или плеваться при виде всего того, что в другое время скрыто от глаз тенью — отбросы, похабные рисунки на стенах и прочие творения рук, вечно изнывающих от безделья по причине полного отсутствия у их хозяев ума.

Нор старался идти по самой середине улицы: экипажи и всадники на Бродяжьей редкость, а из любого окна запросто может вылететь что-нибудь поопаснее, чем струя помоев. Большинство прохожих рассуждало так же, поэтому ходьба получалась нелегкой: огромная угловатая корзина цеплялась за ноги встречных и обгоняющих; парню постоянно приходилось уворачиваться, проталкиваться, огрызаться... Между прочим, нести увесистый настоятельский обед, не имея возможности сменить руку, тоже оказалось весьма утомительным делом.

Однако вскоре Нор от души порадовался всем этим неудобствам: благодаря постоянным заминкам его догнала Рюни. В первое мгновение изнемогающий парень даже не заметил ее присутствия. Он только ужаснулся, ощутив, что ноша вдруг стала легче (не иначе как расселось дно и изысканная пища валится под ноги прохожим). Но испуг оказался напрасным, а рядом обнаружилась раскрасневшаяся, взмокшая от бега девушка: это она с ходу вцепилась в корзинку — помогать. Отдышавшись, Рюни пояснила:

— Батюшка мне позволил идти с тобой, если успею управиться со своей долей работы.

Некоторое время они шли молча. Странно, ведь Нор заранее напридумывал, что и как станет говорить, когда они наконец встретятся. А теперь собственные выдумки кажутся глупыми. После всего, что успело произойти, первые сказанные наедине слова должны быть какими-нибудь особенными, невыдуманными; такие слова должны прийти сами, но вот — не приходят почему-то...

И Рюни молчит. Она здорово изменилась за этот не прожитый Нором год. Волосы потускнели, стали почти коричневыми, как отожженная медь (а когда-то вспыхивали на солнце золотом). Щеку наискось резанул шрам, из-за него лицо кажется совсем чужим, непривычным. И веснушки пропали — ведь у нее же нос просто тонул в веснушках! Или это не у нее? Может, забылось, спуталось? Спуталось... Да разве встречалась Нору девушка, которую можно было бы спутать с Рюни?! Разве что-нибудь, связанное с Рюни, можно забыть?! Чушь какая...

Скованное молчание, несмелые короткие взгляды и вздохи парня его спутница истолковала совершенно превратно. Она вдруг сказала:

— Ты зря мучаешься, нету твоей вины в том ударе. Ты же не знал, что это я, ты же думал, что это какой-то враг нападает.

Нор вовсе не винил себя за приключившуюся в Прорве схватку (была досада, был запоздалый ужас, но вот чувства вины — ни на ломаную полушку). Поэтому внезапные слова девушки так его огорошили, что он даже ответить не сумел, только промямлил какую-то несуразицу. Рюни глянула ему в лицо и тут же отвернулась так стремительно, словно не хотела, чтобы парень успел заметить выражение ее глаз.

— Я так рада, так рада, что ты вернулся!

Голос девушки вздрагивал, будто она с трудом удерживалась от слез, и Нору стало по-настоящему страшно. Или Рюни действительно стала совсем другой, или на душе у нее творится что-то немыслимое. Но может быть, это «что-то» немыслимо хорошее? Хотелось бы верить, только... Школьный наставник Второго Года сказал однажды: «Вера лишь сосуд, и, как любой сосуд, она может оказаться пустой. Но если прочие пустые сосуды способны плавать, то пустая вера может лишь тонуть и топить».

Еще несколько мгновений оба молчали, потом девушка спросила тихонько:

— Тебе очень мешает, что нет руки?

— Нет, — Нор угрюмо потупился, воображая, что понял наконец причину ее странного поведения. — Я почему-то привык.

Он принялся рассказывать о своем вечернем приключении. Рюни оживилась, требовала подробностей, жалела, что Нор сегодня не надел свой бивень (из-за его лени такую интересную штуку нельзя осмотреть сразу). Нор, конечно, не стал объяснять, чем ему угрожает смерть одного из шакалов и какую дурную службу может теперь сослужить своему хозяину проклятая железяка. Если всемогущие позволят случиться беде, то Рюни сама все узнает, если же пронесет, так и незачем девушке мучиться напрасными страхами.

Когда впереди замаячили башенки Пантеона, Нор уже чувствовал себя с Рюни свободно и просто. Девушка тоже стала почти прежней. Сперва она горячо убеждала парня ни в чем себя не винить и тут же с не меньшей горячностью принималась бранить за то, что ему вздумалось поступить на школьное обучение — дескать, именно в этом кроется корень всех приключившихся с ним бед. Распалившись, юная особа позволила себе употребить пару словечек, которые благонравным девицам не только знать, но даже понимать не положено.

Преданно глядя в ее потемневшие, влажно отблескивающие глаза, Нор торопливо кивал — он готов был соглашаться с чем угодно, лишь бы хоть подобие беспечной улыбки появилось на этом осунувшемся бледном лице. Ему и в голову не приходило оправдываться, хотя оправдание имелось.

В Школу парень отправился, конечно, по своей воле. Однако незадолго до этого сам господин заместитель младшего советника префектуры оказал внезапную честь кабатчику Сатимэ, зайдя к нему выпить кружечку рому. Редкостный гость повел себя странно. Брезгливо морща длинное, напомаженное лицо, он долго выбирал столик почище; садясь, постелил на скамью платок (хотя видел, как дядюшка Лим протирал ее рукавом) и затратил поистине героические усилия, стараясь уберечь от соприкосновения с мебелью и посудой белоснежные кружевные манжеты. Но предложение проследовать в отдельные апартаменты почтеннейший господин заместитель отверг категорически. Расплатился он немедленно, едва лишь взволнованный Сатимэ успел поставить на его стол испрошенную кружку, а расплатившись, отослал кабатчика прочь величественным движением пальцев. И сразу же очень похожим мановением господин заместитель младшего советника подозвал к себе Нора, глазевшего на него из дальнего уголка. Неторопливо отхлебывая ром и равнодушно поглядывая в лицо вытянувшегося перед ним парня, чиновник рассеянно похвалил напиток, осведомился, не стыдно ли Нору пятнать свое тройное имя служением в кабаке, а потом, едва дослушав сбивчивый ответ, вдруг принялся говорить неприятные и тревожные вещи. Власти будто бы снисходительно закрывали глаза на некоторые поступки некоего отрока, хотя поступки эти граничат с нарушением Мудрых Заповедей (словно невзначай, было упомянуто имя покойника Сарпайка, а также несколько происшествий, о которых господин заместитель знать никак не мог, но все-таки знал). Снисходительность властей объяснялась тем, что упомянутый отрок приносил больше пользы, чем вреда. Но отношение к нему может резко измениться, если он не изыщет способа доказать свое рвение посвятить жизнь пользе лояльных граждан и Ордена. Завершив это нравоучение, почтеннейший господин досмаковал ром и ушел. Расстеленный на скамье недешевый платок он, между прочим, забирать с собой не стал, вероятно считая его безнадежно испачканным.

Не успела обтянутая сиреневым шелком спина скрыться за дверью, как все присутствующие насели на парня с расспросами. Нор о чиновных предостережениях умолчал (чтобы отвязаться, он рассказал, как господин заместитель попрекал его запятнанной капитанской честью). Умолчать-то умолчал, но выкинуть чиновные угрозы из головы не сумел.

В результате трехдневных размышлений Нор решил не искушать судьбу, причем поступление в Школу показалось ему самым удачным выходом из положения. Тем более что он уже давно подумывал об этом: уж очень, хотелось парню иметь боевую сталь, а знакомых виртуозов, способных стать поручителями, у него не было.

И вот еще о чем вдруг подумалось парню: не изломись жизнь так круто, он и Рюни могли бы остаться друг для друга всего лишь закадычными приятелями — не подарили бы им всемогущие ничего похожего на тот короткий полдень в школьных владениях.


Пантеон — массивное серое здание, изукрашенное барельефами и каменными скопищами облепивших карнизы химер — утвердился посреди Благостной площади (то ли площадь так наименовали из-за нахождения на ней священного заведения, то ли заведение это учредили здесь по причине названия — дело по давности своей темное, да и неинтересное). Собственно, от площади осталась довольно узкая кольцевая улица, прочее подмял под себя тяжеловесный гранитный монстр. Да-да, именно монстр, чудище, многоного упершееся в землю зарослями колоннад; вздыбившее к небу хребет длинной двускатной крыши; вывалившее на брусчатку бессильный язык парадного крыльца.

Нор (да и не только он) всегда удивлялся, почему столь значительная постройка очутилась на захолустной окраине. Уместнее было бы воздвигнуть Пантеон где-нибудь ближе к Адмиралтейству или, скажем, возле Префектуры. Хотя в окружении изящных дворцов и особняков времен второго нашествия эта гранитная уродина выглядела бы, словно панцирная акула в стаде беговых журавлей.

Кстати, маэстро Тино, состоящий при Пантеоне хормейстером и клавикорд-виртуозом, клянется, будто местоположение святыни выбрано крайне мудро: «Только необходимость хоть изредка посещать разбросанные по всей Столице святые и присутственные места покуда еще мешает гражданам-горожанам окончательно разбиться на равнодушные одна к другой стаи и стайки. И так уже на вопрос: „Откуда ты?“ почти всегда отвечают названием улицы, а не города. Некогда спасавший государство всеобщий патриотизм зачах, обессилел и не способен выбраться за пределы родного квартала. Живем как моллюски, плотно сомкнув вокруг себя створки переулков и улиц... Нет, я не прав: даже моллюски живут лучше нас — они хоть не злобствуют друг на друга!»

Вот как говаривал почтеннейший клавикорд-виртуоз. Подобные речи были ему неприятны, однако он раз за разом повторял все те же слова, будто пьяница, который не имеет сил оторваться от обжигающего рот питья. Нор навсегда запомнил красные пятна на сухих скулах маэстро, его пышный парик, трясущийся словно бы в ужасе перед гневом владельца, и осыпающуюся с этого парика голубую пудру.

Впрочем, не менее явственно помнится парню надменно выпяченный подбородок бывшего Первого учителя. Господин Тантарр внушал своему ученику, что большое всегда может быть разъято на малое и что именно с любви к родному кварталу начинается тот великий патриотизм, об оскудении которого горюет почтенный маэстро. Кстати, в оскудении патриотизма господин Тантарр считал повинным упомянутого маэстро и подобных ему умников: слишком уж много они умничают последнее время.

Так кто же все-таки прав — клавикорд-виртуоз или виртуоз боевой стали? Нор не слишком задумывался над этим, он не считал себя способным судить разногласия столь достойных и разумных людей. Рассказал воителю о словах маэстро, выслушал возражения. Ну и что? Если бы маэстро узнал мнение воителя, он бы тоже стал возражать. Скорее всего, они оба отчасти правы. Но неполная правота — это лишь разновидность заблуждения, по крайней мере, так писал моралист Кириат, высокоученый уроженец древнего Латона.

Внутри Пантеона было гулко и сумрачно. Под стенами начинающегося прямо от входных врат длинного зала цепенели в неестественных позах статуи Благочинных, сработанные из редчайшего розового мрамора. Огромные фигуры на вычурных пьедесталах, увешанных гроздьями поминальных лампад. Вознесшиеся под потолок отшлифованные до блеска лица, величие и страстность которых раздражающе не вязались с бездумной слепотой неподвижных глаз.

Жуткое место. За серыми стенами гибнут и рождаются люди; катастрофа освежевала мир, будто рыбацкий нож снулую рыбу; Пенный Прибой все глубже вгрызается в твердь Последнего Хребта; проклятый Ниргу тянется к атоллам и побережью жадными щупальцами растущих наносных отмелей — все это снаружи. А здесь...

Самодовольно кривит испятнанные копотью губы Арс-основатель, великий открыватель земель и великий пират — холодный, насмешливый прищур; квадратные плечи; гордо выпяченная грудь закована в диковинный панцирь... Можно ли поверить, что в человеке этом не было ничего примечательнее кувалдоподобного подбородка?

Мучительно изогнув спину, тянет к потолку просящие руки Скорбящая Морячка. Она скорбит о погибшем, но не о муже или брате, а о погибшем вообще, о любом, причем скорбит уже сотни лет, и невольно хочется однажды пробраться в Пантеон незамеченным, чтобы успеть увидеть на ее лице скуку.

А вон там браво оперлась на меч Карранская Отроковица. Меч огромный, двуручный — этакой тяжестью вздумали снарядить хрупкую девочку! Разве трудно было понять, что не смогла бы она оружием победить лангенмаринские полчища? Разве трудно понять, что эти изнемогшие и уже готовые к бегству воины Ареда все-таки нашли в себе силы для сокрушительного удара, когда, задыхаясь от стыда и отчаяния, увидели бросающегося на врага ребенка? Десять — двенадцать лет ничем не примечательной жизни; потом — считанные мгновения подвига, оборванного мимолетным взблеском нацеленного в горло железа... И два долгих столетия мраморной лжи, единственная причина которой — неуемное рвение бездарного ваятеля. За что, всемогущие?!

Большинство из этих неправдоподобных подобий живших и выдуманных людей поставлено здесь чуть ли не до явления морского змия, но некоторые (Отроковица из Карры, Разд — укротитель людоедов и, кажется, еще двое) были причислены к сонму Благочинных позже. Нор так и не сумел толком осознать вопиющую несоразмерность перемен, произошедших внутри и вне Пантеона со дня его основания. Не сумел, хотя маэстро Тино наедине со своим учеником иногда позволял себе странные и опасные рассуждения.

Однако парень понимал (а главное — видел и чувствовал) вполне достаточно, чтобы относиться к Пантеону с отчетливой неприязнью. Особенно возмутительным казалось внутреннее убранство священного заведения. Несмотря на обилие витражей, полированного золота и блестящего камня, там всегда было нерадостно; высокий двускатный потолок покрывали величественные фрески, — действительно величественные, по-своему даже талантливые изображения почему-то обязательно вызывали у вошедшего твердую уверенность, что он ничтожен и во всем на свете виноват. Это усугублялось обилием всевозможных запретов. Нельзя касаться постаментов; нельзя самому выбирать и вешать поминальные лампадки; нельзя разговаривать громче, нежели полушепотом, и даже шаркать подошвами нельзя — поэтому вошедшему сразу же надлежало разуться.

Рюни не составило никакого труда стряхнуть сандалии в кучку стоптанной обуви, а вот Нор застрял. Он еще вчера успел обнаружить, что старые тесноватые сапоги при одной руке гораздо легче натягивать, чем снимать. Парень сопел, пыхтел, дергал, тянул, однако дело продвигалось туго (вот именно, туго — самое подходящее слово). Рюни изо всех сил делала вид, будто ничего особенного не происходит. Она вертела головой, внимательно рассматривала статуи, хоть бывала здесь бессчетное количество раз. Нор косился на девушку со смешанным чувством благодарности и досады. Спасибо, конечно, огромное за деликатность, только... Ну что она видит в этих изваяниях, чем они так ее привлекают?! Даже глиняные людоедские божки, которые расставлены на каминной полке в распивочном зале дядюшки Лима, — и те лучше. Да, у них ужасные, злобные, кровожадные рожи, но они честны; их злоба и кровожадность гораздо человечнее лицемерно добродетельных гримас, выдуманных орденскими ваятелями.

Парню вдруг вспомнилось, как орал на него однажды маэстро Тино, выведенный из себя неусидчивостью и строптивостью ученика. «Ты мерзкий тупица! Могучие Ветры в немыслимой щедрости наделили тебя сразу двумя редчайшими дарованиями: поэта и музыканта, а ты смеешь тратиться на уличные драки, на позорное мелкое воровство!» Зря, совершенно зря клавикорд-виртуоз надсаживался, размахивал кулаками перед лицом супящегося парня. Уж лучше бы всемогущие облагодетельствовали своими милостями кого-нибудь другого, лучше бы не иметь склонности ни к чему, кроме драк. Кому нужны проклятые дарования, если они заставляют видеть плохое в том, чем с удовольствием любуются прочие люди? Вот Рюни нравится смотреть на статуи, а ему это как тухлую треску нюхать... Значит, он и Рюни по-разному видят и думают? Дарования... Чтоб такими дарованиями бесы в пекле гордились! Болезнь какая-то, ущербность, увечье хуже однорукости!

Нор с лихвой выместил свое дурное настроение на сапогах, хотя они-то уж точно не имели отношения к музыке и стихосложению. Рюни следила исподтишка, как парень чуть ли не клочьями обдирает с ног злосчастную обувку. Она совсем растерялась: и помочь хотелось, и страшно было, что Нор воспримет помощь как унижение. Но с другой стороны, ведь, действительно, изорвет он единственные свои сапоги, и придется ему в деревянных громыхалках ходить, как последнему оборванцу. Новая обувь из кожи Нору не по достатку (ему сейчас все не по достатку, потому что никакого достатка у него нет), а в подарок принять откажется: гордый.

Нор справился сам. Вытирая полой куртки мокрые побагровевшие щеки, он осторожно заглянул в лицо Рюни: не вздумала ли жалеть? Кажется, не вздумала. Она делом занята — повязку на голове поправляет. Дорогая повязка, шелковая, узорчатая. Только Рюни и без всяких узоров хороша. И ничего она не изменилась, это у Нора, наверное, в Прорве от страха буек повело, вот и начала мерещиться всякая чушь: веснушки, золотые волосы... Глупость, бред, наваждение. Рюни всегда была такая, как нынче. Разве что шрам этот на щеке (скорее всего, память о боевой науке). Да еще платье — хорошо знакомое белое полотняное платье с простенькой вышивкой, любимое ее, давнее, но теперь оно гораздо плотнее обтягивает грудь...

Платье-то на ней знакомое, а вот повязки этой Нор никогда раньше не видел. Неужели Сатимэ расщедрился на украшение? Вряд ли... Дядюшка Лим всегда приказывал дочери одеваться как можно проще, дабы не вводить в соблазн окрестное шакалье. И так на улице и в распивочной парни да мужики готовы шеи себе штопором повыкручивать, когда Рюни мимо проходит, а уж если она прихорашиваться начнет, то вовсе ей покоя не станет. Конечно, у Рюни есть все, что полагается иметь девице из состоятельного семейства, но это богатство хранится под замками в матушкиных сундуках («Поспеет пора — наденешь, а до поры и думать забудь»). Так откуда же повязка?

Девушка наконец заметила его пристальный взгляд, недоуменно улыбнулась: «Ты чего?» Нор только головой покачал вместо ответа. Не объяснять же... Иерарх Пантеона, почтеннейший господин настоятель был занят: он преподавал детям законопослушных граждан историю отечества и Ордена. Седенький, сгорбленный, сухонький (все это совершенно не соответствовало тяжести корзины с обедом) иерарх сидел на массивной скамье посреди зала возле подножия гигантского символа Ветров. Дети устроились согласно достатку родителей: кто прямо на полу, кто на принесенной с собой подушке, кто на коленях прислуги, вынужденной лишний раз слушать давно известное. Поблизости слонялись и оба смотрителя, ведающие торговлей поминальными лампадами. Днем в Пантеоне почти не бывает, поминальщиков, они стараются приходить к чародейственной службе, когда души Благочинных, привлеченные музыкой и милозвучным пением, снисходят с райских высот в свои каменные тела. А сейчас торговцы могли рассчитывать лишь на кого-нибудь из пришедших с детьми. Все-таки людям (особенно состоящим в услужении) нелегко выискать свободный вечер для помещения святыни; быть может, кто-нибудь захочет воспользоваться случаем? Но пользоваться случаем никто покамест не собирался. Поэтому при виде Рюни и Нора истомившиеся смотрители кинулись им навстречу едва ли не бегом. А поскольку смотрители с ног до головы были увешаны священным товаром, то грохота и лязга получилось не меньше, чем при атаке латного эскадрона. Господин настоятель поперхнулся недосказанным словом, покосился на забывшихся торговцев; те, словно бы спинами ощутив тяжесть этого мимолетного взгляда, мгновенно сделались тихими и степенными. Однако же крепко держит своих служек невзрачный старичок!

Пока Рюни объясняла смотрителям, сколько лампадок она купит после того, как господин настоятель соблаговолит расплатиться за снедь, Нор невольно засмотрелся на иерарха. Этот старик всегда привлекал парня. Видеть его приходилось не раз, поскольку господин настоятель был весьма лестного мнения о кухне «Гостеприимного людоеда», и каждый раз парень поражался его необыкновенному умению говорить.

Вот хоть сейчас — рассказывает он про знакомое, надоевшее даже; рассказов таких Нор успел наслушаться от самых разных людей, многие из которых расценивали прошлое совсем не так, как господин настоятель. И несмотря на то что их повествования (торопливые, с пугливой оглядкой, с надоедливыми вступлениями вроде: «Ты ж смотри, никому... ты ж только не вздумай язык распускать...») гораздо больше походили на правду, верить почему-то хочется вот этому не утруждающему себя доказательствами старику. Верить хочется не его словам, а тому, как он их выговаривает; верить хочется голосу, плавным ласковым жестам, скорбному изгибу тонких бескровных губ...

«Видя, что доблестные, но уступающие врагу числом воины Арсда изнемогают в неравной кровавой борьбе, милостивые всемогущие Ветры содеяли небывалое чародейство — мировую катастрофу. Свершенное ими сперва показалось ужасным, ибо солнце перестало всходить, земля обрела водоподобную зыбкость и сотрясалась, меняя свое лицо, а Ветры, являя невиданную ранее силу, сметали скалы, леса, постройки, ярили море, топили корабли и десятками умертвляли тех из людей, кто не был праведен, кто не чтил Мудрые Заповеди и Орден. В первый из Бессолнечных Дней гигантская волна истребила броненосный флот Лангенмарино и все примкнувшие к нему боевые суда восставших предателей — капитанов Архипелага; свирепый смерч обрушился на захваченный врагами Латон, похоронив неприятельские полчища под развалинами. А когда Ветры умерили свое неистовство и солнце наконец отважилось выглянуть из-за горизонта, сердца благонамеренных граждан преисполнились ликования. Оказалось, что всемогущие уменьшили мир, не оставив в нем места для Лангенмарино и прочих народов и стран. А из земель Арсда исчезла лишь пограничная Кремнистая степь — местность неплодородная, малопригодная для житья. Зато ветры оставили в мире Архипелаг и Ниргу — значит, эти острова являются нашей бесспорной собственностью; претензии же на них Лангенмарино были бессчетны. Мудрость всемогущих бесконечна: уничтожив подлое население атоллов, они сохранили людоедские племена Ниргу, дабы уроженцы Арсда не потеряли почтения к великому мастерству воителя. С той же целью Ветра сотворили рождающую чудищ Серую Прорву и населили ущелья Последнего хребта лишенными разума убийцами-дикарями и свирепым зверьем...»

Господин настоятель говорит красиво и, наверное, правильно, вот только... Если чародейство Ветров принесло столько хорошего, то почему же все (и сам господин настоятель — тоже) называют его катастрофой? И чего ради почтеннейший старец умолчал о Пенном Прибое, угрызающем скалистую землю Арсда; о том, что покрытый дикими чащами Ниргу растет, что населяющие его зверообразные изверги плодятся, словно мухи на гнилых рыбьих потрохах? Да, мухи-то плодятся на рыбьих трупах, а людоеды на чьих? Адмиралтейство швыряет в клыкастую пасть проклятого острова воинские отряды и толпы осужденных злодеев; оглушительным звоном денежных мешков власти соблазняют колонистов-переселенцев (находятся же самоубийцы!). Но стада прожорливых тварей вытаптывают отвоеванную у дебрей пашню; пылают поселки и форты; зубы колонистов, рейтар и злодеев гроздьями обвисают со шнурков боевых дикарских нарядов... А вместо броненосных галеонов Лангенмарино муссоны выносят иногда к атоллам (и даже в Побережью!) скопища долбленых челнов, набитых орущей, визжащей, изукрашенной перьями смертью...

Нор не смог бы припомнить, когда и от кого он узнал про Пенный Прибой, который когда-нибудь сгложет весь Арсд до самого Побережья, и про Ниргу, которому море отдает съеденную Прибоем землю (точно так же парень не помнил, кто и когда впервые объяснил ему, каким образом взрослые мастерят детей). Подобные вещи вроде бы никто специально не рассказывает, но они известны всем и каждому чуть ли не с младенчества. Тогда зачем умалчивают об обреченности Арсда господин настоятель и прочая орденская братия? Недомолвки всегда рождают подозрения. И так уже поговаривают, что стража иногда нарочно пропускает чудовищ через Каменные Ворота. Иначе каким же образом порождения Прорвы время от времени пробираются на обитаемые территории?

От размышлений парень очнулся не сразу и не по своей воле — это Рюни дважды весьма болезненно ткнула его кулаком под ребра. Оказалось, что дети и пришедшие с ними взрослые уже расходятся, а господин иерарх стоит перед Нором и явно ждет ответа на какой-то вопрос.

Ожидание грозило затянуться, и девушка поторопилась вмешаться:

— Простите его, почтеннейший. Он придумывал, как будет благодарить обитателей райских высот за свое избавление от очень большой беды, и до того увлекся, что ваших слов совсем не слыхал...

Глаза господина иерарха заискрились.

— Похвально, — сказал он с мягкой насмешкой. — Рад узнать, как много истовой признательности Ветрам и Благочинным умещается в сердце юного наследника чести Санолов. Но ведь беда действительно была очень большой, а избавление — поистине небывалым. Ведь правда, Нор?

Вместо ответа парень так энергично кивнул, что ушиб подбородок о застежку воротника. Он никак не рассчитывал быть узнанным. Нет ничего странного, если один из орденских иерархов осведомлен об удивительном возвращении из Прорвы какого-то там недоросля, но если он еще и знает этого недоросля в лицо — уж тут поневоле удивишься. Приходилось, конечно, носить старику обеды, только он ведь не спрашивал имени... И, кстати, Сатимэ не всякий раз посылал разносчиком Нора: после случая с Сарпайком кабатчик старался держать полезного мальчишку возле себя.

А еще удивила парня доброжелательность настоятеля. Так удивила, что он для самого себя неожиданно отважился на вопрос, неотвязно мучивший его со вчерашнего дня.

— Не знает ли почтеннейший господин настоятель, чей это дом с башенкой стоит на улице Горшечников недалеко от моста?

Говорят, там один такой...

Нор осекся, потому что ласковые глаза иерарха внезапно подернулись мутным льдом.

— Там живет воплощенный бес, — процедил старик. — А ты держись как можно дальше от улицы Горшечников, иначе возвратишься туда, откуда сумел выйти лишь необъяснимым чудом!