"Вторжение" - читать интересную книгу автора (Гагарин Станислав Семенович)


Художник Николай Кокуев

XV. РАЗГОВОР У КОСТРА

Красные блики появились вдруг на лице вождя, и тогда оно, лишенное от полутьмы и полусвета природных изъянов, казалось писателю вырубленным из красного, живого мрамора.

Костер то терял огненную силу, то вновь возникал, когда Станислав Гагарин шевелил сучья или добавлял новые из той кучи валежника, которую будто некто нарочно сложил у того места, где расположились эти двое.

— Мне очень хотелось быть русским, — печально проговорил Иосиф Виссарионович. — Пожалуй с не меньшей силой я мечтал стать подлинно, понимаешь, нашим, нежели обладать неограниченной властью. Ведь власть товарища Сталина в некоей степени условна. Духовная же власть, которую дает осознание кровной, понимаешь, причастности к великой нации, безгранична. Увы, это воистину так! Иногда я молился Господу Богу… Да-да, молился! Ведь приучен к этому с детства, шесть лет, понимаешь, духовного училища в Гори и Тифлисская семинария — это не шутка… Я просил Бога: сделай так, чтоб однажды утром я проснулся не маленьким грузином с сильным акцентом, слабыми руками и рябым лицом, а былинным русским, понимаешь, богатырем — Ильей Муромцем или на худой конец Алешей Поповичем.

Сталин усмехнулся.

Костер в это время вспыхнул, пламя отразилось в глазах вождя и писателю почудился в них отблеск слез.

«Померещилось», — подумал сочинитель.

— Быть Алешей Поповичем мне больше пристало, это соответствовало бы моему духовному, понимаешь, образованию, — с леткой иронией произнес вождь.

Он вздохнул.

— Теперь я понимаю тщету и ничтожность сих мечтаний. Но тогда, в земной жизни… Теперь мне по-человечески стыдно за того Сталина. И все-таки я его понимаю, опять же по-человечески понимаю…

— Я тоже, — просто сказал писатель. — Хотя, будучи русским, не могу за подобное желание осудить. Скорее наоборот.

Наступило молчание. Потрескивали, сгорая, сучья в костре, ночь была безветренной и теплой. Теперь, когда они проселочными дорогами убрались на бронетранспортере километров за пятнадцать от побоища на шоссе, их окружала безмятежная тишина и покой, в котором, казалось, никогда не будет места происшествиям, подобного тому, которое они только что пережили.

Ночную тишину не нарушало ничто. Лишь иногда доносились к ним звуки, создаваемые движением огромного количества воды. Река мчалась по древнему руслу в Каспийское море, несколько обессиленная тем, что силу ее и мощь отбирали оросительные системы, которые подстерегали знаменитую, воспетую поэтами реку и обворовывали ее. Но могучее величие Терека не избыло. Терек напоминал о себе сильным дыханием, оно будило в Станиславе Гагарине воспоминания детства.

— Я вырос в этих местах, — нарушил он затянувшееся молчание. — В городе Моздоке… Он где-то здесь неподалеку.

— Выше по течению, — отозвался Сталин. — А мне довелось родиться в маленьком Гори, где всегда чувствовал, будто нахожусь в клетке. Мой отец никогда не был горным орлом, которым мог бы гордиться мальчишка. Слабый, безответственный человек… Нет, не то слово…

— Безответный, — подсказал писатель.

— Да-да! — оживился вождь. — Это скорее подходит, более точное выражение. Великий и могучий русский язык! Как мне хотелось овладеть им, понимаешь, в совершенстве… Нет прощения нынешним националистам, запретившим по сути дела этот язык у себя дома! Ведь они обкрадывают собственных, понимаешь, детей, которые довольно скоро спохватятся, когда сообразят, от какого богатства, немыслимого сокровища отказались их отцы. Но будет, увы, неотвратимо поздно.

— Справедливым было бы введение двух государственных языков. Пусть сосуществуют республиканский и русский, — заметил Станислав Гагарин. — Как в Индии, например, или в Малайзии, в той же Финляндии или Бельгии.

— К этому вы неминуемо придете, — уверенно сказал вождь. — Но годы, проведенные нацменами без русского языка, обернутся для низ консервацией невежества, которого и так хватает. Ведь та культура, которая создана в республиках, это всего лишь тонкий, понимаешь, пласт интеллектуальных навыков, образовавшийся за счет конвергенции, проникновения в ихний повседневный быт русской культуры. Именно через нее и только через нее приобщались республики к мировым, понимаешь, общечеловеческим ценностям.

Раздаются голоса, и на Кавказе, и в Средней Азии, что имеет смысл двигаться вперед за счет внедрения в житейский, научный, культурный обиход языка арабского. Но разве не ясно местным, понимаешь, интеллигентам, что подобное, понимаешь, тупиковый путь, ведущий к консервации самого реакционного, самого, понимаешь, средневекового элемента в сознании мусульманских народов. Ислам — серьезный противник. Его консерватизм всегда носит воинствующий характер. Я неплохо знаю эту проблему, сталкивался с нею, когда ведал наркоматом по делам национальностей.

— Надеюсь, что нынешний Президент учитывает особенность сложившейся ситуации, — произнес писатель.

— Ему, как я понимаю, вовсе не чужда проблема мусульманского мира в Российском государстве. Да… Как-то не думалось в те далекие годы, что национальный вопрос окажется таким крепким орешком. Ведь и мы его грызли с разных, понимаешь, сторон. Как-нибудь расскажу вам, как спорили по этому поводу с Владимиром Ильичом. Теперь он признает, что мой план автономизации был тогда единственно верным. Да… Вот об отце моем, Виссарионе Ивановиче, всегда говорили, будто он вовсе не грузин, понимаешь, из села Диди-Лило, а пришлый с севера осетин по фамилии Джугаев. Корень нашей фамилии, действительно, осетинского происхождения. Ну и что? Когда отец работал потом на обувной фабрике Адельханова в Тифлисе, никому и в голову не приходило допытываться, каких он таких, понимаешь, или эдаких корней.

Сталин обиженно засопел и принялся обломком прутика вычищать трубку.

— Что характерно, понимать… Рабочим и крестьянам нет дела до твоего происхождения, а ваш брат интеллигент то и дело торопится укусить товарища Сталина. Этим осетинством столько раз меня допекали! И Зиновьев, и Бухарин, и этот полубездарный и полоумный шелкопер Мандельштам… Говорили мне потом, что он, дескать, хороший поэт. Но когда прямо спросил об этом Пастернака, тот промолчал, дал понять, понимаешь, что самый лучший поэт — это он сам. Что же, по крайней мере, товарищ Пастернак не мелочился, понося вождя, а первым среди советских поэтов — самым первым, понимаешь! — написал о товарище Сталине лояльные, вполне верноподданнические стихи. Какой искренний оказался сталинист, понимаешь, товарищ Пастернак!

— Вы любили тех, кто вас так истово хвалил в поэзии и прозе? — откровенно спросил Станислав Гагарин.

— Нет! — резко ответил Иосиф Виссарионович. — Я видел их всех насквозь и никому, понимаешь, не верил. Но поощрял, всячески поощрял, исходя при этом из государственных интересов. Не верю я, что если сейчас в стране повсюду публикуют карикатуры на Горбачева и Ельцина, излагают на газетных страницах похабные анекдоты про них, то государство от этого становится крепче.

Не верю!

Хотя и освободился от догматизма, освоил в Том Мире законы диалектики. Когда нет ничего святого у людей, не приобрести вам, товарищи дорогие, и общечеловеческие, понимаешь, ценности, за которые так на словах ваши суперрадикалы ратуют. Когда в программе «Взгляд» миллионам людей одновременно показывают презерватив в банке с огурцами, о каком при этом самопожертвовании во имя Отечества можно вести речь?!

— Вам и про банку с гондоном известно? — удивился писатель.

— Мне известно все, — отрезал Сталин. — И про заигрывание с педерастами, с лесбиянками, прочими, понимаешь, извращенцами тоже… Нашли себе мучеников! Тьфу!

Вождь резко отворотился и в сердцах сплюнул в сторону.

— «Чем дальше — все хуже, хуже, все тягостней, все стальней, — проговорил Станислав Семенович, — и к счастью тропинка уже, и ужас уже на ней. И завтрашнее — безнадежность, сегодняшнее — невтерпеж; увы, я мечтатель прежний, за правду принявший ложь…»

— Хороший был поэт, — откликнулся Иосиф Виссарионович. — Непонятый, к сожалению, публикой, а нами, большевиками, вообще изъятый из употребления. Многого мы тогда не понимали, не ценили, увы… Разрушили… до основания, понимаешь, а затем… Вот именно — затем. Потом, когда-нибудь, значит.

— До сих пор толком не построили того, о чем мечтали, — заметил писатель.

— Кое-что мы, безусловно, свершили. Ладно, это беспредметный разговор, вам он, наверное, в зубах навяз. Мне тоже… Ведь мы, бывшие, и там, в Другом Мире, спорим. Еще как спорим!

Вождь помолчал немного.

— А стихи я тоже писал. И как будто бы неплохие. Первые посвящал маме, Екатерине Георгиевне, она у меня крестьянка из села Гамбареули, в девичестве Геладзе. Строгая, понимаешь, женщина… До сих пор побаиваюсь ее. Теряюсь, понимаешь, когда начинает выговаривать мне за мои промахи. Помню, привез ее в тридцатые годы в Москву, поразить думал, пусть почувствует, какого великого человека произвела на белый свет Екатерина Георгиевна. И что же она мне сказала? «Я мечтала, Иосиф, что сын мой вырастет скромным человеком…» Вот и все. Других слов для вождя всех времен и народов у нее, понимаешь, не нашлось.

— Теперь-то вы наверняка согласитесь с ее словами, — не то спрашивая, не то утверждая, проговорил Станислав Гагарин.

— Я и в те дни понимал, что мама абсолютно права, — проговорил со вздохом Иосиф Виссарионович. — Но тогда, понимаешь, обидно было. И еще упрекнула: очень ты русским хочешь быть, Иосиф. Ничего грузинского в доме не оставил, все искоренил, мои внуки родной язык не знают. Но почему ты считаешь, мама, говорю ей, что родной язык Василия и Светланы тот, на котором говоришь ты? У них, мол, и мать русская… Может быть, ты и прав, отвечает, но каково мне слышать, как Вася говорит сестре: раньше наш папа был грузином. Вы не считаете, молодой человек, что нам пора бы и поужинать. В самолете нас так и не покормили.

— Сейчас схожу и загляну в бэтээр, там возможно есть бортовой паек, — сказал писатель. — Только я вот что хотел спросить… Скоро сутки, как мы вместе, но демонического начала в вас не обнаружил. Нормальный вы человек, товарищ Сталин. Конечно, вы не тот кремлевский затворник, о котором знаем по бесчисленным теперь книгам, свидетельствам тех, кто знал того Сталина, документам и просто досужим вымыслам. Чему-то можно верить, другому — нет.

Сейчас налицо психологический парадокс. Я не могу вас отождествлять с тем вождем, тем более, теперь вы из трансцендентального, потустороннего мира, то есть, вы уже умерли, воскресли, приобрели сверхзнание и так далее. Но, видимо, не откажете мне в праве спросить… Какой был смысл в таких безграничных репрессиях, погубивших миллионы, десятки миллионов людей? Для чего столь вселенский масштаб?

— По условиям эксперимента, понимаешь, надо было довести испытания народа до предела, довести идею социализма до абсурда. Именно такому направлению были подчинены исповедуемые нами принципы.

— Позвольте! — вскричал Станислав Гагарин. — Вы произнесли слово эксперимент… Не означает ли ваша оговорка, что не только там, в вашем искусственном мире на Звезде Барнарда, но и здесь, на планете Земля, ставился чудовищный, изуверский опыт над многомиллионным народом? Может быть, и эти чересчур жестокие семьдесят лет суть коварная затея ломехузов?

Товарищ Сталин загадочно ухмыльнулся.