"ЖД" - читать интересную книгу автора (Быков Дмитрий)

Помню Родину, русского Бога, Уголок на подгнившем кресте, И какая сквозит безнадега В робкой, смирной его красоте . Лев Лосев
Грузно попыхивая, паровоз начал брать поворот, и они плавно скрылись из виду со своим убогим и вечным терпением, со своей безмятежной недвижностью. С этой готовностью детски неумелой. И вместе какая, однако, способность любить без меры, заботиться о подопечных, надежно их оберегая и обкрадывая, а от обязательств и ответственности отлынивать так простодушно, что и уверткой этого не назовешь. Уильям Фолкнер
Все идет в одно место. Экклезиаст, 3:20

Глава четвертая БЕЛАЯ СИЛА

1

Денег у Бороздина было в обрез. Пора жесткой экономии еще не пришла, но он к ней уже готовился. Ашины утешения на него не действовали: «мои прокормят», «волки не оставят» — брать деньги у волков он хотел меньше всего. Еще бы не хватало: губернатор на иждивении туземцев — в страшном сне не могло привидеться. А между тем он сам был теперь на положении туземца, а то и хуже: туземец по крайней мере ни в чем не виноват. А Бороздин был виноват — он приближал конец света.

Бегство оказалось куда более дорогим занятием, чем он предполагал. Еда — ладно, это последняя расходная статья: Аша почти не ела, у него тоже не было аппетита среди сплошных беспокойств. Надо было платить за ночлег, потому что волки водились не во всякой деревне; переплачивать таксистам, потому что городской транспорт почти не ходил; в каждом новом городе платить въездную подать… Одежда — отдельная тема: они сбежали в чем были. Аша оказалась выносливей, чем он думал, но все время зябла, словно в этом сказывался вечный неуют бегства. В общем, тратил он больше, чем рассчитывал, и не знал, где в ближайшее время пополнить ресурс: устраиваться на работу он пока не хотел. Да и некогда было — они все время ехали, преодолели уже больше половины расстояния до таинственного Дегунина, где все должно было решиться. При этом губернатор трезво понимал, что проблема Аши, может, и впрямь решится, но его собственная — едва ли: не в разрешении волков оставить ребенка состояло его спасение. А повлиять на власть волки вряд ли могли — разве что хором спеть «Не одна в поле дороженька».

Во время бегства губернатор подивился тому, как мало он умеет. Управлять в России казалось необременительным делом, никакого специального навыка не требовало. Губернатор боялся даже представить, что рано или поздно придется трудоустраиваться.

Искали его серьезно, хотя и с неизбежной поправкой на распад. Но если даже с этой поправкой ему и Аше старательно перекрывали все отходные пути, если в каждом городе уже был развешан фоторобот, если началась газетная кампания (его обвиняли в громадных хищениях и разврате, вся область его знала, даже туземцы, если читают газеты, наверняка смеются) — значит, надежды на легализацию тщетны. Он совершил главный грех — нарушил тайный уговор, покинул чиновничью касту, сословие государевых людей, куда и впускали туго, а выпускать избегали вовсе. Все верно, он так и предполагал. Тот, кто увидел изнутри главную тайну государства, — никому не смел проговориться об этом. Государственная тайна заключалась в ее отсутствии, и приобщившемуся этой святой тайны, как всякому умирающему, не было хода назад. Губернатор был опасен и сам это понимал. Больше того — оставаясь в пределах государственной системы, глядя на вещи изнутри, он и подумать не мог, что государство стояло на пустом месте; но стоило ему взглянуть на систему извне — он тотчас понял, что охранял сундук самой отборной, самой торричеллиевой пустоты и весь смысл сундука был не в содержимом, а в охране. Вот почему в России власть так редко менялась: правитель либо умирал, либо бывал убит подданными, а в единичных случаях, когда смещался живым, — его прятали за семью замками. Поистине русской государственной системе нечего было опасаться: раскрыть ее главный секрет мог бы только тот, кто познал и покинул ее, — а покидали ее только мертвые. Кто же уйдет по доброй воле из единственной сферы, где ничтожество было гарантией всемогущества, а неспособность к осмысленной деятельности — высшей добродетелью? Кто добровольно выскочит из системы, где смысл упразднен, цель отсутствует, а бездеятельность служит залогом процветания? Пока сам он крутился в этом колесе, именно такое мироустройство представлялось ему образцом разумности, торжеством альтруизма: непрагматические ценности, высшие, бескорыстные смыслы! Теперь, варясь в котле низкой жизни и подчиняясь ее нуждам, он поневоле оскотинивался, начиная ненавидеть абстракции, ценя простые вещи вроде ночлега и пищи; то, что губернатор теперь называл про себя чиновным абстракционизмом, было уже почти недоступно ему.

Нечего было и надеяться на оправдание или последующую легализацию. Аша, против его ожиданий, вела себя сдержанно, не плакала, не жаловалась: все ее существо было теперь посвящено главной задаче.


2

Губернатор прошелся по базару, посмотрел кой-какого товару, привычно послушал причитания туземцев о том, что никто ничего не берет, а кто и берет, норовит не заплатить, — он слышал нечто подобное в азиатских странах, где (бывал еще во время практики: те же приставучие грязные люди с сомнительным, а чаще и несомненно гнилым ассортиментом, заученными жалобами, спекуляциями на горе, и котором они сами виноваты и которого давно не считают горем, потому что не видели другой жизни и не выдержали бы ее… Он уже по Азии знал эту туземную манеру немедленно забывать о покупателе, перед которым только что произносились причитания, жалобы, мольбы, проклятия: покупатель отошел — проигрыватель отключился; другого способа остановить туземный вой не было. Торговец яблоками, потрепанный, пыльный, желтый мужичонка, уж как распинался, чтобы губернатор купил мелкие, кислые, раннего летнего сорта, явно недозрелые яблочки, — настоящий белый налив, но стоило губернатору отойти — он с прежним каменным спокойствием уставился в пространство. Все-таки власть все делала правильно: невозможно их выучить, бессмысленно просвещать, не стоит и лечить — дерево само себя лечит; в лучшем случае обеспечивать работой, в худшем — милостыней.

Губернатор всю жизнь принадлежал к так называемой русской партии, но не к почвенному, всегда побеждающему ее крылу, а к европейскому изводу. Собственно, истинные славянофилы всегда были в России большими европейцами, чем самые оголтелые западники: западники нерегулярно мылись, жили в запустении, не ценили хорошего белья и тонкого вина, — а умные и волевые славянофилы вроде Самарина знали себе цену, не замыкались в абстракциях, умели холить и баловать себя… Каждая фраза в их трудах была написана со здоровым аппетитом, словно во время вкусного сельского обеда в летней усадьбе: на первое окрошка, на второе дичь, и рюмочка запеканочки. Эта русская партия отзывалась подчас о России с брезгливостью, какой ни у одного либерала не найдешь: третий раз горит Тамбов из-за печного отопления, третий раз перестраивают город — и все не построят паровых труб! К этим-то почвенникам, истинным, а не мнимым, почвенникам по убеждению, а не от невежества, власть никогда не желала прислушиваться. Они живали за границей не по одному сезону, читывали французов и немцев в подлиннике, им было с чем сравнить — и потому их почвенничество чего-то стоило; но именно власти оно никогда не было нужно. Ей не надо было ни паровых труб, ни пульмановских вагонов, а только искоренение неруси как быстрейшая и доступнейшая мера; и начинались погромы, и летели головы — а Тамбов так и отапливался печами… Видимо, окончательной победой «зверски-патриотической партии», как называл он про себя всех этих вечно обиженных, агрессивно глупых людей, и объяснялся крах его карьеры, а теперь и это бегство.

В деревне, где они остановились и где была у Аши дальняя родня, они занимали комнату в темно-синем, ветхом деревянном доме, где царил первобытный беспорядок, строго и придирчиво организованный. Таким же хаосом кажутся человеку горы — а ведь Господь, наверное, что-то имел в виду, громоздя их; краем сознания губернатор подумал, что и дикарю часовой механизм покажется хаосом… Все в этом доме стояло не на своем месте, посуду никогда не мыли, с хозяйской кровати не убирали каких-то засаленных тряпок — в них и заворачивались, когда падали спать. Страшно сказать, губернатор, некогда полновластно управлявший туземным краем, впервые жил в туземной избе. Почему сделана вот эта приступочка вдоль стены, вроде плинтуса? Отчего в углу грязной комнаты всегда стоит эмалированная кружка с водой — домовому, что ли, наливают? Зачем рассыпана по столу крупа — всегда одной и той же кривоватой горкой, горсткой, которую небрежно сметают каждое утро на пол — и каждый вечер насыпают опять? Дом был полон невидимых существ, которым приносили сложные жертвы; во всех этих ритуалах смысла не было и на копейку, и вдобавок от них разводилась страшная грязь, — но, мнилось, именно это и поддерживает рассохшийся, стонущий дом, не давая ему рассыпаться окончательно. В комнате, отведенной губернатору и Аше, громко тикали часы, а на окнах висели кружевные занавесочки — желтые, грязные.

Он купил всякой моченой овощи — больше ничего пристойного на базаре не нашлось, все местное население, кажется, питалось семечками, семочками, как они с невыносимой мокрой ласковостью, причмокивая, называли этот саднящий продукт. Вошел в избу — первое время стыдился, что все работают, а он нет, шляется днем, мешает всем, как любой государственный человек, насильственно погруженный в пучину обычного быта. Но очень скоро стыд прошел: они тоже ничего не делали. Правда, ему так и не пришла в голову мысль о некоей симметрии — о том, что государственному человеку их деятельность также не видна, а между тем именно ею все и держится; все-таки он был чиновник и такого допустить не мог. Старуха, сидевшая у стола в кажущейся неподвижности, на самом деле управляла ростом всех зерновых в окрестностях и вела с ними напряженный безмолвный диалог (что же, вы хотите, чтобы она вслух разговаривала с зерновыми?); старик в углу, глядевший себе под ноги, шинковал гоноши, без которых никак, и невозможно даже объяснить свежему человеку, что такие гоноши, в чем их окурка. Даже мальчик, гонявшийся по двору за курами, не просто будковал, а грапал, но это вещь столь тонкая, что не всякий огурь отличит будкаря от грапаря. Губернатор, посетовав на неискоренимую туземную праздность, прошел в горницу, лег на кровать и включил телевизор.


3

По телевизору шла «Белая сила» — просветительская программа, запущенная в рамках реализации образовательного национального проекта. Вел ее Топтухин, в прошлом политический обозреватель, отличавшийся феноменальной способностью всюду усматривать оскорбление России и русского духа. Мир, окружавший Топтухина, был полон неизлечимой русофобии. Все только и думали, как бы уязвить русских. Губернатор догадывался о государственной необходимости такого подхода, но, признаться, считал его чрезмерным. Отчего мы самые бедные? Сейчас враги должны всюду мерещиться Штатам, но и там — он почитывал еще до войны, пока можно было, американскую прессу и даже американские сайты — не было такого злорадного предвкушения вражеского наскока, такой мазохистской радости при виде очередного ущемления. Топтухин и ему подобные постоянно нуждались в предлоге для разжигания подпольной, подспудной ярости: а, мы опять самые плохие, самые грязные и бедные, — и мы действительно таковы, и в силу этой-то нашей неискоренимой бедности мы всем сейчас покажем! Жалеть Топтухина и топтухинскую Россию после этого становилось куда как затруднительно. Главное же — Россия каждым своим движением отчего-то плодила новых врагов, и понять, за что ее так ненавидят, из топтухинских проповедей было решительно невозможно. Весь мир только и делал, что желал русской погибели: в этой немотивированной, онтологической ненависти, видит Бог, было что-то хазарское. Скажи кто-нибудь Топтухину, что он ведет себя как сущий хазар, — и он, вероятно, умер бы от разрыва сердца, не успев даже врезать оппоненту (в русском национальном дискурсе отвечать на слова словами считалось трусостью, а без разговоров давать в морду — доблестью). Хазары были уверены, что весь мир их ненавидит — за богоизбранность; своя богоизбранность была и у русских государственников, и называлась она богоносностью. Если бы губернатор догадался отделить русское от варяжского, он давно уже заметил бы эту зеркальность, — но государственный человек редко выходит за рамки бинарных оппозиций, тогда как истинное миропонимание начинается со срывания этой двухцветной маски, за которой обнаруживается третье. Топтухин, впрочем, понятия не имел, что он варяг. Он был из числа тех искренних варягов, для которых сама мысль о своей неорганичности и пришлости — проявление все той же клинической русофобии; он искренне, без тени спекуляции, верил сам и уверял окружающих, что Россия несет свет миру, а заключается этот свет опять-таки в противостоянии торгашеской цивилизации юга. Вне противостояния он Россию не мыслил. Истинное христианство, о котором он дважды в неделю рассказывал в «Белой силе», заключалось в любви к отечеству, а любовь состояла в истреблении его врагов. Врагами были все, и потому христианство в конечном своем развитии состояло, надо полагать, в истреблении всех, кроме отечества, дабы некому уже было проявлять русофобию. Патриотизм топтухинского извода сводился к беспрерывному истреблению — именно это истребление воспитывало подлинных воинов Христовых; с исчезновением последнего врага истина воссияла бы автоматически. Это голимое варяжство преподносилось как новая патриотическая доктрина, хотя старше ее, вероятно, было только хазарство. Нынешняя лекция Топтухина была посвящена борьбе русского государства с хазарскими нашествиями.

Топтухин, перешедший теперь из политических обозревателей «Времени» в авторы и ведущие собственной вторничной и четверговой лекционной программы, был толст, как большинство государственников, бородат, как все истинные варяги, и солидно, округло басовит. Разговаривая, он пристукивал кулаком по столу. В его одышливости было что-то грозное. Этой одышкой он как бы намекал, до чего довели враги приличного человека. Вот и говорить уж ему трудно, но он будет, будет говорить, все больше ярясь, доводя себя до все более сильной одышки, все отчаяннее ударяя по столу кулаком. После программы его долго отпаивали валокордином, валидолом, чае"м. Вся студия ненавидела Топтухина. Он страшно потел. «Брань духовная», — с умилением говорил о Топтухине регулярный участник его программ, протоиерей Посысай (Купыкин). Школьников заставляли на уроках принудительно смотреть Топтухина, и они тоже ненавидели его. Топтухин же был уверен, что все его обожают. Вот странность — он полагал, что Россию все ненавидят, а лично его любят. Такое противоречие объяснялось просто: как всякий истинный варяг-захватчик, в душе Топтухин полагал, что сама Россия — довольно бросовый товарец. Он оттого так и ярился, защищая ее. Между прочим, товар был действительно ничего себе, но не варягу это понять: варяг ли разберется в талантах коренного населения, оценит песни местных дервишей, красоту промыслов, кротость пейзажа, округлость гоношей, вкуплость одарей?

У хазарства все было несколько иначе. Ни один хазар, кроме несчастных фанатиков-ЖД, не признался бы вслух, что это их коренная местность; нет, она была чужая с самого начала, но они принесли сюда искусства, науки, торговлю… С ними эта земля обрела смысл и вид, до того же была безвидна и пуста; но так как они были слишком для нее хороши — их с нее, естественно, изгнали при молчаливом, а то и прямом пособничестве предательского туземного населения. Хазар никогда и ничего не признает своим — потому что имеет право на весь мир и никогда не удовлетворится малой его толикой; у нас нет «своей» земли, потому что вся она — наша.

Губернатор не понимал этой разницы, но догадывался о сходстве: богоизбранный богоносец как раз заходил на очередной крутой вираж, раскачиваясь, как хазар на молитве, и все громче стучал по столу.

— С тех самых пор, как русский народ сделал свой исторический выбор, призвав на Русь крепких государственников, строителей национальной вертикали Рюрика с братьями и дружиной, хазарский Каганат не терял надежды вернуть себе утраченные позиции. Хазары вторгались на Русь, опустошая ее огнем и мечом. (Глаза Топтухина затуманились: ему было жаль опустошаемую Русь.) Наш национальный гений, крепкий, крепчайший государственник Александр Пушкин воспел русскую месть хазарам, которых, вопреки установившейся традиции, наш народ всегда заслуженно почитал неразумными. Какой же разумный хазар пойдет на Русь, на которой каждый гибнет от того, с чем приходит? (Тут он, сам того не желая, сформулировал удивительный закон, и губернатор улыбнулся: Топтухину и мысли не приходило о том, что на Русь можно прийти с чем-нибудь хорошим.) Князь Владимир Мономах, государственник Истовый, основатель Российского государства в том виде, в каком мы и посейчас им благодарно пользуемся, установил так называемый Выдобогчский закон: «Ныне из всея Русския земли всех жидов выслать и впредь их не впущать, а если тайно войдут — вольно их грабить и убивать. С сего времени жидов на Руси нет, а когда который приедет, народ грабит и побивает». Эти великие, поистине золотые слова и сегодня остаются руководством для всякого истинно русского. Скажу более: кто не грабит и не побивает, тот плюет! плюет! на могилу Владимира Мономаха! — И Топтухин смачно сплюнул в угол, показывая, как именно надо это делать. — Разумеется, изгнанному проклятому народу ничего не оставалось, кроме как распускать безобразные слухи о земле, откуда их попросили добром. Зелен виноград! Именно отсюда берет свое начало отчаянная русофобия, охватившая всю Европу. В Европе не нашлось государственного мужа, равного Мономаху, и хазарство, неся знахарство, ухарство и варварство, вольно рассеялось по всему обреченному континенту. Однако у них зудело! У них чесалось! И уже во второй половине двенадцатого века некий Вениамин Тудельский, а за ним и раввин Петахия проникли на Русь. Они, видите ли, собирались описывать рассеянные по свету хазарские общины! Ведь им ясно было сказано, что на Руси нет, нет и никогда более не будет хазарских общин! Однако они сунулись — и конец их был так же печален, как и конец киевских ростовщиков, которых киевляне справедливо пожгли и погромили в 1124 году от Рождества Христова.

Зазвучала громкая музыка, по экрану заметались серые языки пламени (телевизор был черно-белый и при появлении титров жужжал), а в языках показался скорченный жид, изображенный в лубочной стилизованной манере. На жиде был почему-то нашит могендовид. Вероятно, прежде чем пожечь, киевляне их пометили.

Топтухин подробно остановился на ереси хазарствующих, сообщив, что сии еретики — он вообще предпочитал местоимения «сей» и «оный» — совершали вместо богослужения такие кощунства, что даже рассказать о них он почитает невозможным, после чего долго и со смаком рассказывал, особое внимание уделив групповым совокуплениям. Топтухин не делал тайны из того, что татаро-монгольское иго — клевета и черный пиар хазарствующих историков, впервые разоблаченных Львом Гумилевым. Хазары неуклонно пытались вбить клин между Русью и дружественным ей монгольским народом, а также татарами; ислам был историческим союзником Руси, и именно этой давней дружбой объяснялись многочисленные тюркские заимствования в русском и русские — в тюркских языках; так, русские позаимствовали у тюрков слово «караван» и в ответ подарили слово «барабан». Никакого монгольского ига в таких условиях быть не могло — было хазарское, и именно с хазарским богатырем Черибеем (за кадром в исполнении сестер Берри зазвучало «Чирибим, Чирибом») бился русский инок Пересвет. После того как Дмитрий Донской на поле Куликовом осенью 1380 года объяснил подлым хазарам, где им следует зимовать (отсюда же и выражение «где раки зимуют», происходящее от древнехазарского проклятия «Рака!»), хазары надолго оставили попытки проникновения на Русь и попятились в Европу (почему и речных тварей, ползающих задом наперед, стали называть раками, а впоследствии тем же именем нарекли страшную болезнь. Губернатор поморщился от смеха, представляя некролог «умер от жида»). Топтухин не удержался и на фоне стремительно несущихся по стенам теней зачитал блоковскую «Степную кобылицу». В начале семнадцатого века хазары предприняли очередной реванш, ринувшись на Русь в составе польского войска. Поганый хазар Лжедмитрий Второй был умерщвлен русами с присущей им изобретательностью (Топтухин со смаком расписал пытки — подлинный интерес было не спрятать). Злокозненная Польша вообще служила главным каналом проникновения хазар на Русь. «В левобережной Малороссии, вернувшейся после польской оккупации в состав России, появилось даже оседлое поселение — потомки хазарских иудеев, занимавшиеся безжалостной эксплуатацией русских крестьян. Впоследствии русское население под руководством Богдана Хмельницкого их „совсем истребило“, и страну эту заняли чисто православные казаки». Об этом рецидиве Каганата губернатор слышал впервые. Между тем Топтухин ссылался на «Путешествие Антиохского патриарха Макария, описанное его сыном архидиаконом Павлом Алепским». Век живи, век учись, подумал Бороздин.

Отдельный комплимент достался Петру Великому за упорство в недопущении хазар на вверенные ему территории: «Я хочу видеть у себя лучше народ магометанской или языческой веры, нежели жидов», — с надрывом процитировал Топтухин, подчеркнув, что историческая близость ислама и православия тем самым подтверждается снова. Губернатор с особым нетерпением ждал главного — истории о том, как в результате трех разделов Польши подлые хазары ворвались в Россию вместе с западными ее областями, как бы в троянском коне; и дождался. Все получило исчерпывающее и внятное объяснение. При первом разделе в Россию проникли более ста тысяч хазар, при втором и третьем их число удвоилось. Топтухин как дважды два доказывал, что разделы Польши и присоединение буферных областей, кишащих евреями, было делом рук злокозненного Понятовского, потому что польские короли и шляхта были с самого начала подкуплены циничными хазарами. Никакого иного замысла, кроме проникновения в Россию, у хазар не было. Ради этого они были готовы на все. Польша в изложении Топтухина представлялась зловонным гнойником на российской границе — орудием Каганата, жестоко угнетавшего несчастных поляков; именно местью за это многовековое угнетение — и инспирированные хазарством разделы — объяснял Топтухин радость поляков, наблюдавших, как горело варшавское гетто. Польская хазарофобия, восклицал он, не менее обоснованна, чем русская.

Главной задачей русских, по Топтухину, было с тех пор ограничение хазарского влияния: черта оседлости не помогала, ибо русский народ по бесконечной доброте своей не только пропускал хазар в столицы, но и сходился с бесчестными, развратными хазарками. О хазарском разврате Топтухин говорил столь же долго и смачно, сколь и о пытках Лжедмитрия Второго.

Лекция продолжалась второй час, подпрыгивал от топтухинских ударов давно опустевший стакан на столе, а разоблачитель все не уставал, приводя новые и новые факты хазарских зверств на Руси. Последняя попытка окончательного реванша была сделана в семнадцатом, но русские оказались не так просты — и в тридцать седьмом отбросили хазар значительно дальше, чем за черту оседлости. Глаза Топтухина вновь увлажнились от умиления, когда он упомянул Молотова: «Больше всего, — вспоминал гранитный нарком великого Сталина, — мы боялись гражданской войны, уже принесшей нам однажды поистине неисчислимые бедствия. Не допустить ее было нашей главной задачей — и для этого все средства были хороши». Надо ли говорить, что под гражданской войной гранитный нарком разумел войну русских с мировым хазарством, спящим и видящим уничтожение последнего оплота православия?! Но великий Сталин с гранитными наркомами не дал уничтожить православие, окончательной его реабилитацией в 1943 году узаконив полную преемственность советской империи относительно российской.

Протоиерей Посысай (Купыкин) возгласил Сталину вечную память и сказал, что Церковь не устанет оплакивать жертв террора, поддавшихся на хазарскую ересь. Именно их, пусть даже и этнически русских, пришлось уничтожить в процессе так называемых репрессий, хотя давно уже пора переименовать этот спасительный процесс в ремиссию, поскольку именно он остановил иудейское посягновение на русский престол. Итак, после сталинских ремиссий хазарский вопрос непременно был бы решен окончательно, если бы подлый британско-хазарский наймит Литвинов не вбил клина между руссами и исторически дружественными им тевтонцами…

— Мы — люди Севера, белая сила! — трубно возгласил Топтухин. — Сегодня, когда Россия ведет величайшую из войн в своей истории, последнюю и великую битву с мировым хазарством, любые переговоры и компромиссы были бы возмутительной слабостью. Все силы мирового севера, вся белая мощь должна покончить с горсткой омерзительных ростовщиков, посягающих на нашего Белого Бога. Мужие, братие! Воздвигнем…

Бороздин выключил телевизор — пульта тут не было, пришлось вставать, но отвращение оказалось сильнее лени. Некоторое время он лежал на кровати, закинув руки за голову, и приходил в себя.

В лекции Топтухина не было почти ничего, о чем он не слышал бы раньше. Все это подробно излагалось в брошюрах типа «Русские боги» и «Русский реванш», но никогда еще не было государственной доктриной. Вот почему его преследовали: он в своей Сибири отстал от жизни. Его травили никак не за Ашу, дело вообще было не в ней — государство, стремглав перестраиваясь на военный режим, уничтожало всех, кто умел думать.

Это что же за страна у них получается, думал Бороздин, закуривая. Курить в хате Аша запретила, но тут уж было не до запретов. Конечно, их мишень — я. Они, как во время милых их сердцу ремиссий, будут решительно уничтожать чиновничество, не подходящее для нужд текущего момента. А если бы не связь с туземкой, они измыслили бы другой предлог. Хорошо, но почему меня не взяли сразу в Москве? Потому что проверяли, тут же ответил он себе. Если бы я беспрекословно отказался от единственной дорогой мне женщины, я прошел бы тест на мобилизационное поведение. А я не прошел. И они поняли, что для этого нового государства я не подхожу. Рано или поздно меня бы добили. Не сегодня, так завтра, не под этим предлогом, так под тем, не мытьем, так катаньем. (В это самое время хозяйка избы занималась в огороде катаньем — полоскала белье не в воде, а в пыли, это был старый коренной способ, о котором русские не подозревали, почему и считали пословицу бессмысленной.) Мучительнее всего была мысль не о жестокости, а о непроходимой тупости этой новой системы: Бороздину, только что, казалось, научившемуся не соотносить себя с державой, — стало вдруг за нее невыносимо обидно. Он так долго был ее частью, что не готов был смириться с этим внезапным прыжком в идиотизм.

Губернатор выбросил сигарету в окно и снова включил телевизор, надеясь, что Топтухин отговорил и начнется что-то другое. Ничуть не бывало — Топтухин только подбирался к финалу лекции.

— На беду нашу, — с надрывом говорил Топтухин, — доверчив и отходчив народ русский. В ущерб себе добр, в поругание себе безответчив на слово злобное, нерассудное. Неспешко, неторопко мыслит, несуетно живет. Враг же суетен и быстр и опережает подчас даже и нашу государственность. На иные посулы готов купиться любой, кто падок на легкую наживу. Вместо труда на благо народное, во славу русскую иной муж государственный предпочитает подлую, плодную хазарскую корысть. Со слезами, с горечью неизбывной скажу, что и в высших эшелонах власти отечественной случаются предательства лютые, непрощаемые. Одного из таких предателей, братие, вы сейчас увидите.

И за полсекунды до того, как перед губернатором на экране возникло его собственное лицо — с официозной фотографии, украшавшей некогда его удостоверение, — Бороздин уже знал, что увидит именно себя; что это он теперь враг государства, оклеветанный тупым ничтожеством и приписанный к хазарским войскам. Он, столько сил положивший на то, чтобы край его не окончательно превратился в болото; он, почти в одиночку придававший этой власти лоск, авторитет и так называемое человеческое лицо!

— Каждый, кто увидит презренного перебежчика, — гремел и пыхтел Топтухин, — пусть вспомнит грудь материнскую и славу отцовскую! Ни ему, ни полюбовнице его, — на экране возникло лицо Аши, — не ходить по земле безнаказанно, не пить воды русской, не дышать воздухом отеческим, не топтать нив тучных и дорог пыльных! Хуже хазар предатели ненасытные, кровопивцы неупиваемые. Не пройди мимо изменника, человек русский!

Решение Бороздина оформилось мгновенно. В экстремальных ситуациях он соображал торопко, суетно — а по-русски говоря, решительно и скоро.

— Значит, к ним, — сказал он вслух. — К хазарам так к хазарам. После, сволочи, не жалуйтесь.