"ЖД" - читать интересную книгу автора (Быков Дмитрий)

Помню Родину, русского Бога, Уголок на подгнившем кресте, И какая сквозит безнадега В робкой, смирной его красоте . Лев Лосев
Грузно попыхивая, паровоз начал брать поворот, и они плавно скрылись из виду со своим убогим и вечным терпением, со своей безмятежной недвижностью. С этой готовностью детски неумелой. И вместе какая, однако, способность любить без меры, заботиться о подопечных, надежно их оберегая и обкрадывая, а от обязательств и ответственности отлынивать так простодушно, что и уверткой этого не назовешь. Уильям Фолкнер
Все идет в одно место. Экклезиаст, 3:20

Глава третья

1

— Черт-те что, — повторил губернатор, совершенно успокоившись.

Сходить с ума было положительно не из-за чего. Тревожило его по-настоящему только одно — да и то не тревожило, а так, червячок внутри посасывал: во всяком триллере страшно не тогда, когда убивают, — это бы полбеды, жанр такой, — но когда убивают неумело. Страшно не просто получить письмо, написанное кровью, — но письмо детским почерком, с грамматическими ошибками. Во всей этой истории его пугала именно детскость, неуклюжесть попыток: его бездоказательно уверяли в Ашиной неверности, его караулил с топором мужик, не умеющий нанести удара; в его окно метнули булыжник, как только там загорелся свет и обозначились силуэты, — но ясно же, что булыжником никого не убьешь… Он сумел вызвать в местном населении, которое сроду ничего не делало, кроме тупой сельхозработы, не просто ненависть, а желание его убить, убрать; чтобы эта публика дошла до такого намерения — надо было в самом деле привести в действие серьезные силы. Это он понимал. Он не понимал только, почему дурацкая легенда так живуча в сознании именно этого несчастного народа. Впрочем, если в центре верили в Капшировского и Белое братство, последнее он застал первокурсником, — почему в этой глуши не верить, что от их с Ашей брака родится антихрист? Вполне в русле здешних легенд. Вот, значит, как закончится равновесное качание двух богов. Не вечно бегать по кругу здешней истории. Придет человек из старого северного рода, встретит девушку-волка из другого старого рода, они познают друг друга, она понесет от него, — и тот, кто от них родится, положит конец обоим захватчикам, да и самому коренному населению. А потому никак нельзя, чтобы он рождался. Пока они были вместе, туземцы терпели, да большинство из них ничего и не знало, но стоило Аше поехать к бабушке и признаться в беременности (туземцы говорили — «в тягости», беременем у них называлась грибная корзина), как волки забеспокоились. Тут же прознали — откуда только, по какому телеграфу?! — что варяг того самого, северного рода.

— Почему ты не говорил мне? — спросила Аша с жалобным укором, действовавшим на него особенно неотразимо; он тут же чувствовал себя виноватым за все ее бывшие и будущие беды.

— Чего не говорил?!

— Что ты Рюрикова корня.

— Господи, Аша! Откуда мне было знать, что это имеет значение! Я Кононов по отцу, никогда не носил этой фамилии, всю жизнь писался Бороздиным. Это фамилия отчима, мать вышла замуж, когда мне был год. Кононов никогда и не жил с нами, я понятия не имею, кто он такой…

— Что ж ты так, губернатор. Это же самый варяжский род. Конунг, конан — или не знаешь? Предводителев сын, вот оно что значит. Ты бы хоть мне сказал, я б к тебе на полок не пошла.

— На какой полок?

— Сто шагов, мера наша, — сказала она с виноватой улыбкой. — У вас переврали, говорят — «порог».

— Где же я это читал? — хмуро спросил губернатор. — Он полюбил местную ведьму, а ей с ним было нельзя. Ее за связь с человеком и свои проклянут, и деревенские камнями побьют… Вспомнил! «Олеся», да? Ты же, Ашка, начитанная девочка, только притворяешься дурой. В библиотеку небось ходишь, да? Вот дурак, как я сразу не отгадал. — Он улыбнулся, и она робко ответила ему — улыбка вышла кривая, жалкая, но он и ее принял за подтверждение. — Это чтобы я посерьезнее к вашим относился, да? Бедная моя, да я и так отношусь к тебе и твоим сказкам серьезнее некуда! Ведьма местная, надо же… Там тоже бабка была, все глупости говорила… Да таких сюжетов пропасть. Брось, хватит! Сейчас Этого поймают, что камнями тут разбросался, — окажется, что я какую-нибудь тяжбу не в его пользу решил. Погоди, увидишь…

Видимо, губернатор и впрямь обладал неким даром предвидения, необходимым для государственного человека: затрезвонил телефон на столе, и охрана доложила по внутреннему, что злоумышленник пойман, да не особенно, собственно, и убегал; что их оказалось двое; что оба они готовы предстать перед губернатором для снятия первичного допроса и впредь до особого распоряжения их толком не трогали.

— Ну, давайте, — сказал губернатор. — Вот увидишь сейчас. Я, кажется, даже знаю…

Предчувствие и тут не соврало ему. Охрана втолкнула В столовую Рякина и Стрешина, или Стрешина и Рякина, или Стряшина и Рекина — словом, сладкую парочку, полгода изводившую его тяжбой, а сегодня с утра (чувство — будто год назад) распотешившую божбой и дружбой.

— Драсти, губернатор, — сказал Стрешин.

— Драсти, драсти, — закивал Рякин.

— Не серчай, губернатор.

— Прости, гублинатор.

— Оно так вышло.

— Вышло, чего уж.

— Нельзя тебе тут.

— Нельзя, нельзя.

— Полгода смотрим.

— Думаем, думаем.

— А сегодня поняли.

— Ты самый и есть.

— А ну молчать! — заорал губернатор.

Рякин и Стрешин испуганно замолкли. Охрана врала — их таки потрепали при задержании: под глазом у того, что слева, набухал багровый фонарь, а у второго раздулось и пылало ухо, по которому некто от души засветил.

— Все время лопочут, — пожаловался телохранитель. — Ничего, посидят, подумают…

— Посидеть можно, — завел дуэт Рякин.

— Можно, можно.

— Теперь можно.

— Теперь все можно.

— Мы всем сказали.

— Всем, всем сказали…

— Что вы сказали?! — не выдержал губернатор. — Быстро, внятно и по одному.

— Вот она все скажет, — показал Стрешин на Ашу.

— Скажет, скажет, — подхватил Рякин.

— Она все знает.

— Теперь знает.

Губернатор обернулся на Ашу. Она сидела неподвижно, опустив глаза.

— Ты их знаешь?

— Знает, знает, — залопотал Стрешин, но телохранитель двинул его кулаком по затылку, и тот затих.

Аша подняла на него полные слез глаза. Он понял, что это утвердительный ответ.

— Откуда? Кто они такие?

— Наши, — сказала она. — Из бабушкиной деревни.

— Они что, следили за тобой?

— Значит, следили, — сказала она.

— Вы со своей тяжбой идиотской за этим ко мне ходили? — спросил губернатор.

— Не за этим, не за этим, — испуганно проговорил Стрешин.

— У нас правда тяжба.

— Мы по делу, губернатор.

— По делу, гублинатор…

— Мы не следить, не следить…

— Нам нельзя следить…

— Мы люди маленькие, губернатор…

— Маленькие, гублинатор…

Телохранитель слегка столкнул Стрешина и Рякина лбами. Парный конферанс ненадолго стих.

— Они камень бросили? — спросил губернатор.

— Вот этот, — телохранитель вытолкнул вперед того, что стоял слева.

— Мы не в тебя, губернатор…

— И не в нее, гублинатор…

— Просто чтоб ты знал…

— Чтоб уехал.

— Дальше хуже будет…

— Земля поднимется!

— Нельзя, чтоб поднималась.

— Нельзя, гублинатор!

— Уже и земля? — язвительно спросил Бороздин. — Это что же, всем миром, что ли?

— Это хуже, — сказала Аша. — Они правду говорят, ты не знаешь. Земля в последний раз давно поднималась, старики не упомнят. Это наша земля, заговоренная. Если мы не уйдем — тут весь город посыплется.

— И село, и село, — закивал Стрешин.

— И лес, и лес, — зачастил Рякин.

— Ямы!

— Овраги!

— Реки!

— Горы!

— Тихо! — крикнула теперь уже Аша. Губернатор никогда не слышал у нее столь властного голоса. — Что я в тягости — вы знаете, — начала она решительно. — Теперь и ты, губернатор, знаешь. Я четвертый месяц молчу, пять осталось.

Губернатор только теперь вспомнил, что еще ничего ей не сказал о судьбе будущего ребенка — до того поразила его Ашина вера в пророчество и само это пророчество; он никогда, конечно, не принимал всерьез такие вещи — но она была явно не в том состоянии, чтобы говорить с ней о радостях материнства и о его готовности если не заключить брак, то по крайней мере признать ребенка. Сначала надо было утешить, успокоить, а уж потом… А сейчас до него дошло главное в этой истории: она на четвертом месяце, а он ничего не замечал! Вот откуда эти слезы при виде заката, и страхи, и впечатлительность. Он знал, что многие во время беременности и родов сходят с ума — вот почему она так поверила этой ерунде… Врача, и немедленно! Он-то ее отучит от этих глупостей, объяснит их происхождение, — если найти хорошего специалиста, она быстро придет в себя.

— Я уйду, — продолжала она после недолгого молчания. — Но дитя мое убить я не дам, у меня не будет другого. Я свою судьбу знаю, у волков всегда так. Дитя не дам трогать. Убить дитя — дело страшное, толочное, соколобное. Кто бы он ни был, а он мой, и это уж мое дело — кто из него вырастет. Мать не захочет — дитя никогда злодеем не будет, за то я отвечу. С тобой, губернатор, я не уйду, нам нельзя вместе.

— Никуда ты не уйдешь, — начал губернатор.

— Молчи, слушай! Тут мои дела начались, тебе лезть нечего. Рожу — вернусь, за мной не ходи. Я одна пойду.

— Без моего разрешения отсюда никто не выйдет, — спокойно сказал губернатор. — Охрану предупредите там, — и он снял трубку внутреннего телефона. Телохранитель буркнул в рацию: «Первый! Седьмой, повышенная».

— Ты не знаешь, что будет, — с неожиданной мягкостью сказала Аша. — Ты не видел, как земля встает.

— Я всякое видел, — махнул рукой губернатор. — Без меня никуда не пойдешь, а я найду, куда тебя отправить. Надо будет — я готов и…

— Ох благодетель! — протянула Аша. — Жениться хочет на местной, аи молодец! Что теперь жениться? Ты все сделал, дальше моя забота. Сама виновата, не разглядела. Правду ты говорил — все выродилось. Да тебя и старые-то волки чуть не проглядели. Хорошо, эти братцы, — она кивнула на Стешина и Рякина, — заметили: не иначе, говорят, ты самый и есть. А я и не знала, что они к тебе ходят.

Не хватало еще, чтоб ты всех знала, кто ко мне ходит, — угрюмо сказал губернатор. — Ладно. Проследите, чтобы этих сегодня же допросили, — держать отдельно от васьки, которого на Чайковского взяли. Сговорятся — никогда правды не узнаем. И насчет стекла распорядитесь там… Никита! Еще чаю. Никита бесшумно внес стакан в толстом серебряном подстаканнике с гербом.

Пойдем со мной, Аша. Сегодня здесь останешься. Она покорно подошла к нему, но на полдороге обернулась к охране:

Думаете, я выйти не могу? Я осталась, чтобы с ним быть. Если земля встанет, плохо ему быть одному. А выйти я могу, дяденьки. Возьму и выйду, и ничего не сделаете. А, дядя Егор?

— Может, может, — закивал Стрешин. — А ты что скажешь, дядя Кузьма?

— Может, она может, — подтвердил Рякин. И допрашивать их не надо, я сама про них все расскажу. Губернатор, к вящему своему изумлению, увидел, что его личный телохранитель покорно кивает Аше.

— Спать отведете да накормите, — повелительно сказала она. — А ты, губернатор, прыгни.

Куда прыгни? — тупо спросил Бороздин.

— Да хоть на месте. Можешь?

— Знаешь что, Аша, — очень тихо сказал губернатор, — ты все-таки не забывайся, хорошо? Не то я такое волчье слово скажу, что тебя и беременную выпорют.

О как, — спокойно ответила Аша. — Мне бы, дуре, давно догадаться. Никакой моей власти над тобой нет. Лаской еще могу что-то, а командой — никак. Значит, ты самый и есть, давно бы поняла. Все случая не было — приказать да щелчок получить.

— Ладно, — сказал губернатор. — Время позднее. Идем спать.

— Смотри, губернатор, — сказала она. — Не жалуйся потом. И помни: если я пойму, что земля встает, — все равно уйду, у тебя надо мной тоже власти немного.

— Кое-какая есть, — возразил губернатор и за руку повел ее в спальню. Он знал, что к утру восстановит логику в пошатнувшейся картине мира и надумает, как быть с Ашей и с ребенком. Дождь усиливался, и резиденция, казалось, мелко вздрагивала под его внезапно налетающими порывами.


2

В его спальне на первом этаже она как будто немного успокоилась. Ушла эта жреческая страстность, она снова была его Аша — покорная и медленная.

— И что ты скажешь? — спросил он мягко. — Как мне понимать всю эту ерунду?

— Да чего уж теперь понимать, — сказала она. — Вытравлять его поздно, да и не дам я. Волкам нельзя вытравлять. Надо мне в Дегунино идти.

— В Дегунино? — переспросил он, не понимая. Что-то он сегодня уже читал о Дегунине. — С какой радости?

— Старшие наши там живут. Тетка моя там. Если скажут, чтоб осталась, — значит, можно, значит, не сбудется еще. А если нельзя, уйду отсюда. Может, если куда в горы уйти, тихо жить, то не страшно.

— Подожди. Можешь ты мне объяснить все с самого начала, как оно есть?

— Ох, — она села на кровать. — Что ты еще не понял? Я сама не знаю ничего. Кто родится, чего натворит — этого мы никогда не знаем. Мы про детей своих одно знаем: волк будет или не волк. А этот будет всем волкам волк, и от него всем конец. Я и чуяла, что конец. Думаешь, знамений нет? По всему видно — все из последних сил скрипим, по дну скребем. Но как-то я верила все, что обойдется. Столько раз обходилось.

— Подожди. Кому от этого конец? Нам, вам, всему свету?

— Нет, свету-то ничего не будет. Мы же не свет, как ты не понял-то, губернатор? Это я всю жизнь тут сижу, колесу молюсь. Ты ездил, мир видел, — должен как-никак понимать, что здесь все не так. Третью тысячу лет бережемся — все думаем, не будет ничего, если с круга не соступать. Весь-то мир сколько раз уж кончился да начался, а у нас все то же. Одного только нельзя — нельзя, чтобы один из ваших любил одну из наших; это старая тайна, наши все знали. Это с Рюрика еще. Как пришел Рюрик, так и запретили.

— А от хазар? — поинтересовался губернатор. Он не мог бороться с суеверием, пока не уяснил его вполне; надо было выспросить у нее все об этом странном предрассудке. Наверняка отголосок древнего табу на близость с захватчиком. — От хазар вам можно рожать?

— Я про хазар не знаю, я свой запрет знаю. Он у нас давно наложен. Мне с тобой нельзя, с человеком северного государя. У других, может, другой запрет. Может, от нашего полка хазарка родит — и все.

— Вот странность, — улыбнулся губернатор. — Почему так? Почему хазарка? Они что, женственная нация? Я читал такое…

— Ни при чем тут женственная нация, это старый запрет, что ты хочешь от меня? — Она подняла на него глаза и посмотрела с такой тоской, что он почувствовал полное свое бессилие перед этим древним унылым бредом. — Может, как хазарка от волка родит, так и всему конец; и уж верно, сейчас какая-нибудь хазарка тоже в тягости… Бабушка говорит, беда одна не ходит. У нас все парами — может, и там уже конец… И знаки о том были. Ты что же, сам не видишь, человек государев?

Сказать, чтобы губернатор вовсе этого не видел, — было нельзя; но он и подлинно был человек государев, ставящий дух выше разума. Разумом он понимал, что конец близок, — но дух подсказывал ему, что Россия никогда не жила иначе, а потому не следует поддаваться слабости. Как политик он начал думать и действовать в эпоху первой стабилизации — эпоху дорогой нефти, накануне того, как в мире запахло флогистоном. Кто из верящих разуму смог бы предсказать тот сказочный период, вожделенный российский подъем, взявшийся ниоткуда, просто из высоких нефтяных цен? Все уж и надеяться перестали на стабильность, и на тебе — зарплаты, кредиты, планирование жизни на десять лет вперед, словно и катаклизмов никаких не предвидится… И какой разум предсказал бы, что пять-шесть лет спустя никакая нефть не будет нужна никому? Кто подумал бы, что какой-то чертов зеленоватый газ, фонтанами бьющий по всей Европе, по Штатам, найденный, говорят, даже в Гренландии, резко переменит конъюнктуру и оставит Россию наедине с эпохой второй стабилизации, то есть с нынешней, когда не осталось ничего, кроме нефти? Пусть разум его отлично сознавал, что никакой стабильности на самом деле нет и что под тонкой коркой по-прежнему зеленеет зыбкое болото, — но люди ходили по этому болоту, не замечая, как оно булькает, качается, вздувается пузырями. И способность их не задумываться была залогом того, что русское чудо — ходьба по трясине — будет возможна и впредь. Для губернатора не было знамений. Работай — и все; и болото будет тебе тверже мрамора, а песочный замок простоит вечно.

— Знамений нет, Аша, забудь о них. Я слов таких слышать не хочу.

— Ну, не слушай. У вас, северных, всегда так: чего я не слышу, того нет.

— Что ты намерена делать?

— Сам посуди, — тихо сказала она, не глядя на него. — Тут мне жизни не будет, наши везде достанут. Они куда хочешь просочатся, это просто ты не знаешь еще. Ничего, узнаешь. Я в Дегунино пойду, и если там примут меня — там останусь. А не примут, скажут — нельзя, так на юг двинусь. Волки, когда их свои выгоняют, в горы уходят. Там буду ребеночка растить, выращу — погляжу. Увижу, что и вправду злой, — не выпущу оттуда. Но я так выращу, что у меня злого не будет.

— Подожди. Они же все говорят, чтобы я уходил.

— Они говорят, потому что думают: ты уйдешь, а они у меня ребенка вытравят. Вытравлять нельзя, поздно, он живой уж, — а они свое: вытравим. Я бабке говорила, ее ничем не собьешь.

— Как же она тебя отпустила ко мне?

— А чего ей бояться. Она же знает, что наши везде пройдут, если надо. Это убить меня они не могут, силы у них нет на это, — на такое сила не у всякого волка есть. Это им нанимать кого-нибудь надо… Ну, наймут. Всегда находили, когда им надо было.

— А если я не уеду?

— Значит, при тебе все сделают. Ты им не такая большая помеха.

— А вместе нам никак нельзя остаться?

— Разве если ты со мной в горы уйдешь. — Она впервые усмехнулась — как ему показалось, неприязненно. — Уйдешь со мной в горы, гублинатор? Будем там вдвоем ребеночка растить?

Даже если бы он был готов ей ответить «С тобой — на край света», даже если бы возможна была эта пошлость, он никогда не произнес бы этого вслух — вся его долго воспитываемая сдержанность противилась открытому выражению чувств; по он отлично знал, что никуда и никогда с Ашей не уедет. Он любил ее, в том сомнений не было, и даже хотел, пожалуй, чтобы она родила ему ребенка, но бежать куда-то с туземкой? Да главное — бежать не пойми от чего, поверив и идиотскую легенду; вступить статистом в чужую игру! Он и ее, конечно, не отпустит никуда, — но сама мысль, что она допускает его бегство… Положительно, он ее распустил!

— Да знаю, — сказала Аша устало. — Никуда не пойдешь. Где тебе. Будешь тут сидеть, дела делать, бумаги перекладывать.

— А ты бы хотела, чтоб пошел?

— А то нет. Страшно одной, в горах-то. Я с тобой привыкла, жила как за стеной, кормили опять же. А туда пойдешь — что делать будешь? До Дегунина-то и то далеко.

— Скажи на милость, какое Дегунино? Прямо как сговорились все. В газетах каждый день — дегунинский котел, у тебя тот же бред… Ты газет, что ли, начиталась?

— Сам бы съездил, все бы понял, — сказала Аша. — Дегунино — место непростое, потому туда все и едут. Все едут, всех принимают, да не все задерживаются. Там надолго не задержишься — другие едут, надо их принимать, а всем места нету. Дегунино — это где Даждь-бог живет, так наши говорят. Ну, навряд он там живет, но храм его там, это я тебе, губернатор, точно говорю. Главный наш храм, красоты необыкновенной. У Даждь-бога мало храмов, до сейчас достоял один всего. Знаешь, почему мало?

— Догадываюсь, — сказал губернатор. Он знал, какие из коренного населения вырастали строители, и ненавидел убожество сельских построек, сараюх, развалюх — всего национального зодчества. Особенно его бесила манера строить без гвоздей: все разваливалось, но жителям, кажется, это и нужно было. Аша говорила, что щелями дом дышит.

— Ни о чем ты не догадываешься. Гадатель тоже. — Она засмеялась, уже без злости, и он с облегчением подумал, что, кажется, оттаяла. — Беспокоить его не хотим. Ему от храмов беспокойство одно, они у него как приемная. Ты бы небось с ума сошел, если б у тебя в каждой деревне приемная была. И всюду езди, всех слушай… Это ваши как пришли, сразу — давай храмы строить. Подсмотрели у наших, что мы луковки делаем, и стали свои купола лепить. Ведь нигде больше луковок нет, это наше, сами придумали. И мир весь — луковица, знаешь почему?

— Тоже догадываюсь. Ваши, чтобы начальство разжалобить, очень любят лук разводить. Разведут, глаза им потрут — и бах на колени, просить о чем-нибудь…

Этой шутки она не приняла.

— Много у тебя плакали в приемной?

— Бывало.

— По такой жизни, какую вы устроили, побольше надо плакать, губернатор.

— Ладно, ладно. — Он мог бы поспорить, но не хотел: знал, что чувства благодарности тут не ведают, а потому и незачем перечислять благодеяния.

— Луковица — это потому, что так все устроено. Человек — луковица, земля — луковица… Сдираешь, сдираешь, раз слой, два слой — а там ничего. Пусто там. Потому что не в человеке смысл, а там, — она показала на потолок, в свое низкое коренное небо. — Туда и луковица тянется. Ее закопаешь, а она прорастет. И репка так же. Потому и человека закапывают. Если не закопать, он так просто сгниет, и все. А если зарыть, то из него душа прорастает. Это все, зеленое, что растет, — это души растут, понимаешь теперь? Вот почему без погребения оставлять нельзя.

— Что ж ты мне говорила, что у вас бессмертия нет?

— А его и нет, — сказала она, — какое же бессмертие? Помер, и все. А что из человека растет — это ведь уже не человек, это дерево. Ни поговорить, ничего. Спилить можно, срубить можно… А растет при любой погоде и не жалуется. Это и есть душа, самое в тебе ценное. Из одних ель растет, из других дуб. Из кого-то яблонька. Из тебя, губернатор, будет расти лопух, потому что ты простых вещей не знаешь.

Это она говорила прежним ласковым голосом, и он уже подумал, что наваждение прошло; в качестве жрицы, приказывающей прыгать на месте, она никак его не устраивала.

— Ты сама придумала — про деревья?

— Да как же такое придумаешь? Это просто так и есть. Человека почему зарывают? Можно сжечь, как ваши делали. Ваши никогда не зарывали. Это для того, чтобы из него не выросло ничего. Ваши боятся, что вырастет. Сожгут, и прах по ветру. А так нельзя. Из человека должно дерево вырасти, для того, может, и люди нужны, чтобы деревья не переводились.

Очень логичная мифология, подумал он. Христианство считает главным в человеке человеческое, а потому все природное отмирает и делается глиной, — а эти придумали в своем духе: душой, то есть лучшим в человеке, как раз и называется растительное. Все людское сгниет — и культура, и долг, и память, — а то, что здесь зовут душой, как раз и есть слепая, тупая растительная сила. Друидическое обожествление деревьев, предпочитание деревянного зодчества, попытка соблюдать растительный цикл жизни — зимой спать, летом совокупляться и плодоносить… Потом настроят домов из этих душ, другие души сожгут в печке — и нормально: послужил человек.

— И что, ваших подлинных храмов только и осталось что в Дегунине да в паре других мест?

— Ну. А Жаждь-богу и храмов не ставят. Чего ему молиться? Сам придет и свое возьмет, просить не надо.

Губернатор и здесь поразился точности мифа. Добро нуждалось в постоянных подсказках, молитвах и разъяснениях — вдруг не того облагодетельствует?! — тогда как зло приходило само и действовало без указаний. Жаждь-бог был ветхозаветней, жестковыйней Даждь-бога. Он, вероятно, и появился раньше, но туземной версии происхождения мира Аша ему пока не рассказывала. Он и о душах-деревьях никогда не слышал, но, вероятно, теперь ему как отцу ребенка было положено знать побольше; кажется, в последнее время она и впрямь с ним откровеннее, чем прежде, вот и плавала при нем…

— Но он же обитает где-то? — спросил губернатор.

— Обитает, — серьезно сказала Аша. — Две главные деревни у нас. Дегунино — Даждь-божье, а еще второе должно быть. Видишь, ты сам и догадался.

— Москва! — победоносно крикнул губернатор. — Угадал, да?

Аша не поддержала и этой шутки.

— Жаждь-бог в своей деревне живет. Мы ее вслух называть не любим, а чужой и не доберется туда. А и доберется — ничего ему не будет, на него наши законы не действуют. Та деревня глубоко в лесах, и знать про нее тебе не надо.

— Ладно, не томи. — Ему казалось, что она успокаивается, рассказывая ему свои сказки.

— Не скажу, губернатор. Не надо тебе этого знать. Такое может быть — кому мы, волки, про это скажем, тот туда и пойдет. А оттуда никто не приходил еще.

— Ты мне скажи хоть — где она? Не у меня в округе?

— Успокойся, не у тебя. Она далеко отсюда, и леса кругом. Туда так просто не зайдешь.

— А как зайдешь?

— Надо, чтобы кто-то слово тебе сказал. Тогда ты по этому слову сразу туда и попадешь. Понял?

— Даже догадываюсь, какое слово, — кивнул губернатор. — Надо западный ветер попросить.

— Шути, шути.

— Слушай, ну а чем оно так хорошо-то? Дегунино это?

— О! — Тут она снова повеселела. — Я там один раз всего была, бабка меня возила. Даждь-богу посвящала, в храм носила. Ты не знаешь, как там! Это самое красивое место, верно говорю. Оболочное, постолочное, колокольное. Я там и печку видела, слыхал про печку?

— Что за печка?

— Такая печка, наша, пироги печет. Мне с ревенем испекла. Она не каждому ребенку печет, даже волку не всякому. А мне взяла и испекла, это, говорят, особая судьба. А если кому в пироге боб, тот самый великий волк, но из наших давно никому боба не было.

Бедная девочка, подумал он. Старуха повезла ее в гости к дальней деревенской родне, и там, среди сельской скудости, чтобы хоть как-то скрасить жалкую жизнь, ей рассказали сказку про волшебный пирог с ревенем. Мало же было в ее Жизни сказок, мало чудес, если пирог с ревенем до сих пор для нее чудо, а несчастная деревня в средней полосе выглядит островом изобилия!

— И яблоньку видела, — продолжала Аша. — Прямо в лесу стоит, ветки до земли. Сама растет, сама плодоносит, ни поливать, ни копать — ничего! Мне яблоко дали, ох какое яблоко! Вот такое, с голову твою. — Она обняла его голову и прижала к груди. — Ах, хорошо в Дегунине, как хорошо в Дегунине! Если выпадет мне уходить, я хоть посмотрю напоследок.

— Что ж ты туда каждый год не ездила?

— А нельзя, — просто ответила она, удивляясь, как он может не знать таких несложных вещей. — Если каждый все будет — в Дегунино да в Дегунино, остальная земля совсем завшивеет. Люди на своей земле должны жить. Туда и так все едут, вот и на войне вашей все только туда… Сколько деревень кругом, ты погляди, — ни за одну больше не дерутся! Ее и на той войне десять раз штурмом брали да обратно отбивали, почитай, написано.

Надо почитать, подумал он. Бред бредом, а кое-что его точило. Положим, Аша все врет, все это дурацкие выдумки от начала до конца. Но отчего в самом бессмысленном населенном пункте, чье стратегическое значение ничтожно, образовался дегунинский котел? Почему это несчастное Дегунино берут и отбирают, с какой радости? Или это в Ашиной голове, после чтения официальных реляций, возникла столь причудливая версия — раз берут, значит, надо, значит, там рай? Наложилось как-то на детские представления? Тоже странное совпадение: бабка ведь возила ее именно в Дегунино… Но это была единственная возможность рационально объяснить странный миф о даждь-божьей деревне.

— И ты туда поедешь? Со мной не останешься?

— Завтра же поеду. Если только земля не встанет. Может и земля не пустить. Хотя такое — вряд ли. Вряд ли, сам посуди, — кажется, она уговаривала не его, а себя. — Пока в Дегунине не решат, как ей встать? Неизвестно же еще. Мало что старики говорят. Пусть в Дегунине посмотрят, да?

— Да, да. — Он погладил ее по спине — и поразился тому, как сведены у нее все мышцы, в каком страшном напряжении остается она до сих пор, хотя вот уж час как они лежат рядом и он пытается ее разговорить. — Спи, тебе надо много спать. Я не знал, а то бы давно уже не…

Он хотел сказать, что не допустил бы никакой близости, признайся она ему, что беременна: на четвертом месяце, знал он, уже опасно, да ей и не до того сейчас. Она все поняла.

— Мне от тебя никакого вреда не будет. Мне от другого вред будет.

— Отчего?

— Узнаешь еще. Погоди, много всего узнаешь.

Губернатору казалось, что они проспали всего час, но когда его разбудил оглушительный телефонный звонок — уже светало. Снов не было, спал он путано, часто просыпался, мерз, смотрел на Ашу — все казалось, что сбежала. Прыгнув к телефону, взглянул на часы — половина седьмого. Вызывала Москва.

— Слушаю, — буркнул он, не заботясь принять этакий бодрый и гордый тон, как бы еще не ложился, весь в государственных делах. Напротив, ему хотелось показать, что ради Москвы он не станет притворяться чрезмерно деятельным — стесняться нечего.

— Примите распоряжение, — равнодушно сказал секретарь. — Бороздину Алексею Петровичу, от пятнадцатого июля. Цитата дня: от святителя Евстахия Дальнобойного глас шестый. Аще же кто не чтит белоснежныя памяти предков, кровью своею поливших землю Отечества, широко распространенного во все пределы, того отрыгнем из уст своих, како отхаркиваем склизкую мокроту. Слово дня: консервативная модернизация. Солнце в Овне, Венера благоприятствует эксперименту. По друидическому календарю день традесканции, благоприятствует гаданию. Вам надлежит сего дня двенадцать часов Москвы прибыть Архангельское получения дальнейших указаний самолет выслан категория срочно, срочно, как поняли, прием.

— Вас понял, — севшим голосом сказал губернатор. Вызов в Москву после непременной гороскопно-цитатной пурги, в последнее время открывавшей все распоряжения, был для него как удар обухом. Он мысленно приготовился к идиотскому распоряжению вроде анемометров, Но дело было серьезнее. Он отчего-то с самого начала знал, что ситуация связана с Ашей, и тут же вспомнил ее слова о том, что волки пролезут, коли понадобится, в любую щель; однако допустить самую мысль, что в верхах знают о туземцах и туземные смутные верования тревожат их, он не мог ни при какой погоде. Если наверху солидарны с Рякиным и Стешиным, это означает конец безоговорочный и бесповоротный. Аша проснулась и села на кровати.

— Вызвали, да? — хрипло спросила она.

— Да, — он не видел смысла врать.

— Ну, я ж говорила. Значит, и они знают.

— Аша, ну что такое! — закричал он, перестав сдерживаться. — Ты же не дура, не дикарка, в конце концов! Вас же всех учили чему-то! Ты всерьез веришь, что меня вызывают в Москву, потому что ты можешь родить антихриста?!

— Я не верю, я знаю, — почти беззвучно ответила она.

— Ты полетишь со мной.

— Никогда. Они меня прямо там заберут.

Господи, как в них укоренился страх, что заберут, подумал губернатор. А с другой стороны, что еще с ними тут делали?

— Хорошо. Что ты предлагаешь?

— Прямо сейчас в Дегунино меня отправь. Или на поезд посади, или машину дай.

— Где твое Дегунино?

— От Курска будет километров двести, но там петлять надо. Я дорогу знаю.

— Если там действительно боевые действия, ты никак туда не попадешь.

— Я-то попаду, — сказала она, глядя в сторону. — Я туда всяко попаду. Мне лишь бы по дороге никто зла не натворил.

— Что, могут?

— Ой могут. Все уж знают небось. Наша почта быстрая.

— Я сам отвезу тебя.

— Далеко везти, губернатор. Тебе нельзя отлучаться настолько. Ну, а скажут мне, чтоб я в горы шла? Ты куда денешься — со мной пойдешь?

— Ничего тебе не скажут, брось глупости.

— Ладно, не о том речь. Как ты отправишь меня?

— Мне сейчас надо вылетать, самолет выслали. Я тебя отправлю, когда вернусь, а пока ты здесь пересидишь под охраной.

— Нет! — крикнула она. — Здесь я ни под какой охраной сидеть не буду. Здесь без тебя что угодно сделают. Есть у тебя в городе где спрятать меня?

— А у своих тебе негде пересидеть?

— К моим мне нельзя теперь, я для своих теперь зачумленная.

— О черт!

Губернатор принялся лихорадочно одеваться. Прятать ему еще никого не приходилось. Черт бы их побрал с их древними поверьями. И тут он вспомнил о Григории — безобидном местном алкаше, не из туземцев, который приторговывал изделиями местных промыслов и пару раз консультировал губернатора по истории края. Знания у Григория были самые поверхностные, о волках он только слышал и личным знакомством похвастаться не мог, но город и его окрестности знал, как свои пять пальцев. Как его занесло в эти края — никто толком сказать не мог; сам он смутно намекал, что жил когда-то в Москве и работал на расхазаренного впоследствии олигарха; «расхазаренный» — был его собственный неологизм. Еще до того, как олигарх был взят к ответу со всей семьей, пиарщик бежал в леса: закатиться В Сибирь, в щелку дальнего и темного округа, представлялось ему единственным спасением, и он не ошибся. Его, быть может, искали в Москве, а может, он преувеличил опасность, — но в Сибири ему жилось славно, он взял в жены туземку из простых, полуграмотных и по-гогеновски смуглых, с блинообразным, но не лишенным миловидности лицом; жил на окраине, в разваливающейся хрущобе, разбил огород, печатался за копейки в местной газете — слоном, вел нормальную жизнь провинциального интеллигента, отличаясь, правда, тем, что было у него кое-что припрятано с пиаровских времен. Удивительней всего в бывшем пиарщике была его бытовая непритязательность: судя по его рассказам, он должен был привыкнуть к роскоши, — но то ли в профессиональный кодекс людей его круга входила полезная способность быстро приноравливаться к любым обстоятельствам, то ли он так был рад уцелеть, что и хрущобу на сибирской окраине считал счастьем. У Григория Ашу точно никто не стал бы искать: он умудрился так хорошо закатиться в щель, что о нем в самом деле забыли. Он и губернатору советовал поступить так же: «Погодите, сейчас всех будут менять, дойдет и до вас. А если вы отползете в сторону, вашего отсутствия в первый год никто и не заметит. Поставьте за себя хоть Никиту — он этикет знает. Помяните мое слово: сейчас никому ничего не нужно, кроме как сажать. Иначе государство просто не прокормится. Оно тихо жрет само себя, и вас обязательно схарчат — потому что надо же брать и начальство, чтобы народ не возроптал».

Губернатор слушал с легкой усмешкой: верна государственная линия. Если такие трусы и приспособленцы, не лишенные обаяния, но начисто лишенные аналитических способностей, когда-то рулили тут крупными корпорациями — все делалось правильно; не уничтожать, конечно, но вытеснять… Теперь Григорий со всей его беспринципностью был единственным человеком, на котоporo губернатор мог положиться, — но с другой стороны, бывшие люди всегда надежны, им нечего терять. Губернатор поднялся в кабинет (стекло уже вставили, славно, не распускаю), распечатал на всякий случай показатели последнего месяца, сложил их в портфель и вызвал водителя.

— Васильич, через четверть часа поедем в аэропорт. Ашу возьмем с собой. Меня высадишь там, а ее кружными путями, на всякий случай, чтоб никто не засек, отвезешь к Григорию Емельянову, мы у него были, на Саврасовской.

— Знаю, — кивнул шофер.

— Там высадишь, проверишь, чтобы все чисто, — я его предупрежу. Не болтай особенно. Из Москвы позвоню, встретишь.

Шофер снова кивнул. Пожалуй, из всей обслуги это был человек наиболее надежный — привык иметь дело с механизмами и сам почти превратился в машину.

Губернатор позвонил Григорию, извинился за ранний звонок и с места в карьер приступил к главному:

— Григорий, у меня просьба к вам. Можете взять к себе на сутки девушку? Ее надо спрятать, туземцы принимают ее за ведьму и угрожают убить.

— Почему ко мне? — испугался Григорий. — Посадите куда-нибудь к себе в каталажку…

— Я не могу оставлять ее под присмотром местных. Они по сарафанному радио живо разузнают, где она, и будет погром. А своих кадров у меня только обслуга. Не в резиденции же мне ее держать. Люди подумают черт-те что.

— А потом куда вы ее?

— Отправлю в соседний округ, неважно. Вы же знаете, они в последнее время верят любой ерунде. Колдуны, знахари. Не волнуйтесь, ее к вам осторожно подвезут, никто вас громить не будет. Я охрану дам.

Некоторое время в Григории боролись два страха — он одинаково боялся ссориться с любым начальством и ввязываться в любые истории.

— А охрану точно дадите? — спросил он наконец.

— Обязательно, из моих. Сами понимаете, я первый не заинтересован, чтобы в городе были волнения. А цивилизованных людей, на которых можно полагаться, у меня тут раз и обчелся.

— Ну, черт с ней, пусть везут. Я отошлю жену к родне, нечего ей смотреть на колдуний.

— Очень здравое решение, — похвалил губернатор. Бледная и напряженная Аша в машине молчала.

— Васильич тебя отвезет к надежному человеку, — сказал губернатор. — Там тебе бояться нечего, а к ночи я прилечу, заберу тебя.

— Никуда ты не прилетишь, — сказала она спокойно.

— Почему, интересно?

— Потому что никто тебя сюда больше не отпустит.

— Что, заберут? — поддразнил он ее.

— Забрать не заберут, а куда услать — найдут. Хоть на войну, хоть еще куда. Им главное — выманить тебя отсюда. Без тебя тут со мной…

— Но пойми, я не могу тебя взять в Москву. Там меня встретят у трапа, куда я тебя дену?

— Я не говорю, чтоб ты меня брал. В Москве они меня сразу…

— Пережди сутки, я приеду и отправлю тебя в твое Дегунино.

— Я сама в Дегунино уйду, — упрямо повторила Аша. — Мне другого пути нет.

— Хорошо, хорошо! Подожди один день.

Он не сомневался, что сумеет по возвращении уговорить ее остаться или хоть выработает оптимальный маршрут для бессмысленной поездки в Дегунино к неведомой тетке. Быть не может, чтобы Москва вызывала его из-за Аши. Да откуда в Москве и знать про Ашу? Кто из туземцев способен был написать донос? «Во первых строках моего письма доводим ваше сведение, что гублинатор живет с девушкой как с жиной примите экстрыные меры»? В Москве давно уже не читали доносов, потому что все доносили на всех; брали не тех, на кого писали, а тех, кого нужно было.

Правительственный самолет ждал его на взлетной полосе; внутренних рейсов давно не было из-за износа самолетов. Летали редко и по крайней необходимости; на московские совещания за губернаторами высылали несколько самолетов из кремлевского авиапарка, да и совещания бывали раз в году, больше для проформы. Никаких признаков опалы не наблюдалось: стюард спокойно приветствовал его, отдал рапорт, о причинах вызова, естественно, ничего не говорил, потому что не знал. Губернатор оставил Ашу в машине, даже не поцеловав на прощанье: вечером вернусь, долгие проводы — лишние слезы. Васильич резко стартовал и скрылся. В восемь утра по местному и в пять по Москве они были уже в воздухе.


3

Во Внукове-2 его встретили у трапа, как и предполагалось; здесь тоже не было заметно опалы — как всегда, провели через vip-зал (он набрал газет — в Сибирь к нему доходили только правительственные, выписывать прочие он не видел смысла, в правительственных хоть какая-то информация, пусть между строк). Машина уже ждала. Архангельское было в часе езды от Москвы и получасе от Внукова. Устроившись на заднем сиденье, губернатор немедленно набрал Григория — межгород жрал страшные деньги, но надо было убедиться, что Аша в порядке.

— Девушка у вас? — спросил он.

— У меня, у меня, — проворчал Григорий. — Вернетесь — я с вами хочу повидаться.

— Случилось что-то?

— Ничего особенного. Привет Москве. Вы в городе?

— За городом, на совещании.

— Все равно привет. Будете на Тверской — расскажете, как и что.

Несколько успокоившись, губернатор развернул газету. Это были неправительственные «Известия», по-своему боровшиеся с государственной монополией на русский письменный, введенной еще в позапрошлом году (налог на русский устный был применен ко всем пользователям языка за год до этого). Из-за этой-то монополии ему и пришлось отказаться от чтения всех изданий, кроме «России» и «Российской газеты», да еще «Парламентский вестник» приносили в нагрузку, — но, как государственный человек, он понимал и тех, кто ввел эту монополию. Стране надо было хоть на чем-то наживаться. Попытки брать деньги с Запада за употребление слов «Россия», «русский», «консервативная модернизация» ни к чему не привели, да если бы и привели — о России там почти не упоминалось, ибо в ней не происходило даже катастроф. Пришлось вводить монополию сначала на все государственные понятия — «президент», «парламент», «Отечество», — но поначалу это привело лишь к тому, что газеты отказались писать о власти либо стали пользоваться эвфемизмами. Тогда собственностью объявлен был язык как таковой. Для книг делались существенные скидки, учебники издавались на государственный счет, благо и высшее образование свелось к пятиклассному; но периодика платила по полной, отчего стремительно сокращалась в количестве. Газет и Москве осталось не более шести, плюс две правительственные, совпадавшие почти полностью. Каждая искала свой способ обойти монополию. Так, «Известия», ныне читаемые губернатором, изменяли одну букву в каждом слове, причем всякий раз разную, так что законодательство за ними не поспевало; читатель все понимал, но слова не попадали под налогообложение, ибо в фундаментальном словаре Ушакова, закрепившем языковую норму, не содержались. «Крупномасштубное наступрение край-иелеберальных сыл нна нужном наплавлении захлюбнулось. Чрезвычяйное полошение, фведенное ф Фолхове ф офязи з утэчкой химыческих вешшеств з коммбината имяни Солокалетия Октябля, отминено. Племьера блокбустера „Ф лясах“ ф киноконцептном сале. „Охтябрь“ зобрала везь столличный момонд, срети кодорого блястали…» — следовал перечень, знакомый губернатору до последней буквы, ибо столичный момонд оставался неизменен уже лет тридцать. «Власть» выходила из положения хитрей — там выдумывали целые слова, могли себе это позволить, поскольку выходили еженедельно и весь штат был занят придумыванием альтернативного словаря. Почти все это новое эсперанто состояло из русифицированных заимствований: «Чейнджи, шейкинги, транзакции гавернмента мастуют эвидентствовать интенсификайшен сеарча инхе ританта, дьютого стопить милитарию, брингующую мэссовые шединги маний». Патриотические же издания, чей патриотизм, однако, не простирался так далеко, чтобы платить правительству за каждое слово, шли иным путем, изобретая своеобразное антиэсперанто — новый русский язык с безусловно родными корнями и смутно брезжущими смыслами: «Хитроумудреннейший возглавитель управительства возгласовал перенаправленность усиливаний ко преускореннейшему распровыполнению восторгательно провоспринятых перенаселением планирований созидательства прожилого распространства во рамульках национальненьких проектигд». Разумеется, такое изложение отнимало много времени, но, поскольку в стране почти ничего не происходило, выпускать газету не составляло труда — в редком еженедельнике набиралось теперь четыре страницы собственно газетных материалов, а ежедневки ограничивались одной. Прочий объем главным образом составляла реклама от «Русойла». «Русойл» заполонил своей рекламой все аэропорты, прессу и телепрограммы; по дороге от Внукова-2 к Архангельскому все было уставлено их билбордами. «Известия» сообщали о трых новух мясторождениях, отклытых «Русойлом» (это слово шло без искажений — иначе «Русойл» по суду отсудил бы штраф втрое больший, нежели экономия на монополии). Месторождения плодились как мухи. Из нефти делали уже и колбасу, и масло, и свиную тушенку, все вполне питательное, несмотря на запах, — на ж/д строительстве в крае только этим и кормили. Губернатор на открытии первого участка дороги лично пробовал нефтяной обед — ничего, проглотил три ложки. Рекламой нефтяного кофе «Черное золото», нефтяного хлеба «Тюменский» и нефтяного молока «Дар земли» была переполнена вся «Комсомолка», и эти тексты шли без ошибок — пусть за все слова приходилось уплачивать налог, рекламщики платили щедрей. Прессу читали исключительно в силу привычки, да еще потому, что интернет регулярно действовал только в Москве и Петербурге. Газетный Финнеган второй год оставался одним из немногих развлечений населения. Распрознав, что испускательство автоматичнейшей мобилы «Москвитянин» превоскращено во всевремении, причинностию чаво изъявилось спадение высококачества машинушки, гублинатор помыслякал, что жить на окруине импарии в самым делле во многих релейшенах преферабельнее.

Они подъехали к Архангельскому — правительственной резиденции, где происходили заседания и отчеты Губернаторской палаты. С тех пор как многократно умножилось количество округов, губернаторы перестали входить в Совет федерации и составляли особую палату, контактами с которой ведал спецпредставитель правительства. В последний год это был Тарабаров, приземистый, краснорожий, почти неотличимый от обкомовского секретаря где-нибудь в хлебородном крае на юге России лет сорок — пятьдесят назад. В царской России Тарабаров был бы кучером, ибо все в его характере и облике располагало к добиванию и без того загнанных кляч. Губернатор презирал таких чиновников, но, как государственный человек понимал, что, если бы не они, быть омерзительным пришлось бы ему.

Губернатор вышел из машины: погода в Москве была прелестная, после вчерашнего дождя благоухали придорожные хвойные леса, в Архангельском щебетали уже почти забытые губернатором птицы средней полосы… Барственно кивнул шоферу — он умел держать дистанцию с чужой прислугой — и легко взбежал на крыльцо трехэтажного новостроя, где заседали теперь вызываемые в Москву наместники.

Это был типичный квазидворянский, классицистский особняк эпохи второй стабилизации; правда, при воспроизведении усадебного стиля начисто выпадало главное, а именно удобство. Зато выказывалась преданность державности. Сам особняк был велик и широк, к нему были пристроены два невысоких и узких крыла — левое и правое, долженствовавшие, вероятно, символизировать торжество центризма над крайностями; центризм вообще преобладал. В визуальных искусствах последнего времени, даже и бабочек в детских книгах изображали с маленькими крыльями и непомерно развитым, мускулистым тельцем. В особняке Размещался зал заседаний, тоже непомерно огромный — всех губернаторов не набиралось и восьмидесяти, даже и при самом полном сборе, случавшемся только в День Родины (главный государственный праздник, установленный взамен Дня независимости вот уже пять лет как и отмечавшийся в день обретения Велесовой книги). Зал вечно пустовал, а бесчисленным службам, аппарату федерации и консультантам Тарабарова приходилось ютиться в крошечных комнатках второго этажа. Охраны у здания было мало — двое курсантов да швейцар; оно и понятно — главный фильтр стоял на въезде в Архангельское; те, от кого стоило защищаться, внутрь не попадали.

На втором этаже, в приемной Тарабарова, ждать пришлось долго, хотя назначено было строжайше. Прочих посетителей не наблюдалось. Бесшумный секретарь (на известном государственном уровне вся прислуга была мужская) предложил посмотреть телевизор. Губернатор без энтузиазма согласился. Мужской прислуги он терпеть не мог: во всех этих пожилых вышколенных мужчинах чувствовалось невыносимое двуличие. Ясно было, что истинное их предназначение — не стаканчики подносить и телевизор включать, а пытать несогласных в случае необходимости, охранять хозяина от покушений, пробовать за него пищу; ясно было, что это не столько прислуга, сколько охрана, — и в их мягких движениях, в абсолютной бесшумности, в покорности, которую не всякая горничная изобразит, чувствовалась скрытая жестокая сила. Так, вероятно, отвратительны руки брадобрея — сильные, но вынужденно нежные; вообще в этих секретарях-мужчинах было нечто педерастическое. То ли дело Никита — не секретарь, а камердинер, почти друг. Он позволял себе ворчать, как ворчал Савельич на Гринева, и смотрел на губернатора без подобострастия. Его придали не из Москвы — губернатор сам нанял на месте и школил полтора года, пока не вытравил рабства и не насадил достойного, сдержанно уважительного отношения к себе. Здесь же, в придыхательном произнесении формулы «Обождите, Савелий Иванович занят», во всем облике подтянутого пожилого служаки чувствовалась такая нега, почти страсть — что губернатор почувствовал неловкость, словно подглядел акт любви или, того хуже, мастурбации.

Секретарь включил телевизор; шло ток-шоу — толпа в останкинской студии живо обсуждала вопрос, вредна ли ребенку пустышка. Ломались копья. Губернатор пощелкал кнопками и попал на другое ток-шоу: сторонники ежедневного секса оголтело спорили с приверженцами еженедельного. На третьем больше часа длился прогноз погоды, в целом комплиментарный, хотя и не свободный от некоторой здоровой критики. На четвертом канале шел экономический обзор — объясняли, почему бензин дорожает, несмотря на то что во всем мире нефть стремительно дешевеет. По всему выходило, что для переработки нефти надо было очень много валюты, а взять ее было негде. Попутно показали митинг в Крыму: население протестовало против флогистона, — но и там митинговали как-то вяло. Губернатор разглядел несколько знакомых лиц — эти гастролеры почти не скрывались: в прошлом году один из них на прямой линии спрашивал президента, почему тот похудел, а другой, то есть другая — ядреная баба со свекольными гипертоническими щеками — только что рассказывала в ток-шоу на первом канале о том, что пустышка есть отмазка ленивых матерей, а ты поди-тко покачай-ко! В этом бесстыдстве было даже что-то обаятельное.

На минуту губернатор задумался о том, почему со времен первой стабилизации, когда нефть еще была нужна человечеству, а о флогистоне никто не подозревал, — им и некоторыми другими бесспорно патриотичными, лояльными людьми, любящими родину не для фразы, так синхронно овладело одно чувство, которое проще всего будет назвать тошнотой. Во дни, когда нефть стоила по семидесяти долларов за баррель, у страны постепенно начало появляться все, что она, в силу хамской и рабской своей природы, считала настоящими признаками свободы. Первым таким признаком она объявила стабильность и довольство, тогда как стабильность — первый признак гибели, остановка сердца; счастливые общества не бывают стабильны — они стремительно, бурно развиваются. Главное же — губернатор отлично чувствовал, что стабильность эта достигается ценой активизации худших качеств населения и отказа от всего лучшего, ни что оно способно. Каждый, включая правительство, губернаторов и военных, обязан был ориентироваться на посредственность, работать вполсилы, душить в себе интеллект, что отлично удавалось при помощи такого вот телевизора, — потому что любое сильное государственное решение или даже талантливая книга уже означали бы дестабилизацию. Ясно было, что Россия постсырьевой эпохи, Россия во времена флогистона не выдержит ни малейшего яркого события, и даже простое чувство самоуважения в людях ей уже невыносимо. В результате первая стабилизация привела к формированию небывалого класса — посредственностей, которым прекрасно жилось. Губернатор отнюдь не завидовал новому классу — он просто знал, что в результате такой селекции государством скоро будет управлять кухарка; более того, безграмотность этой кухарки станет залогом самого существования государства, потому что любой грамотный правитель начнет что-нибудь делать, а это чревато. Губернатор представил себя десять лет спустя: должность сведется к чтению почты. Он вышел на лестницу и отзвонил Никите.

— Ну что, без происшествий?

— Все штатно, не извольте беспокоиться.

— Ладно.

Пожалуй, в Сибири ему и впрямь было лучше — там хоть не так замечалось убожество. Он взглянул на расписные, под хохлому, потолки, на самовар, украшавший приемную, на березовые и ягодные мотивы в орнаменте, — приемная по росписи походила то ли на палехскую шкатулку, то ли на жостовский поднос; со всем этим никак не гармонировала могучая северная живопись настенного календаря. Тяжеловесные грудастые Брунгильды, ожидающие жениха (конечно, с сечи — чем еще может заниматься правильный жених?); готические леса; рыцари с ястребами, филинами и только что не альбатросами на плечах. Варяжский мотив по-настоящему не был увязан с фольклорным, — чтобы их сочетать, надо было иметь вкус, а чтобы иметь вкус, надо было родиться не Тарабаровым. Губернатор подробно рассмотрел календарь, выпил две чашки чаю из самовара и съел конфету «Коровка».

— Просят, — прошелестел секретарь, мягко ступая огромными павианьими ступнями в войлочных тапочках и бесшумно распахивая дверь.

Тарабаров сидел за столом карельской березы, под инкрустацией, изображавшей девушку на берегу реки. Кабинет был весь деревянный, как и сам Тарабаров. Дул ветер, но какой-то странный: березы отдувало в одну сторону, а платок, которым девушка помавала непонятно кому, — в другую. Вероятно, дули два ветра. В начальственных кабинетах постсырьевой эпохи часто вешали или вырезали на стенах изображения вот таких девушек (впрочем, преобладала чеканка). Девушки всегда были полногруды, спелы, увесисты и необыкновенно, по-телячьи грустны. Тут было не без садо-мазо. В учебнике истории для пятого класса, где подробно излагалась норманнская теория образования российской государственности, сочувственно сообщалось, что многие русские девственницы добровольно давали зарыть себя под сторожевыми башнями родных городов, ибо башня, возведенная на девственнице, никем не могла быть взята; города брали сплошь и рядом, но поверье держалось. Такая патриотичная девственница, вся в белом, добровольно вызывающаяся лечь в основание будущей Девичьей башни, была изображена на другой стене; лицо ее выражало отважную покорность судьбе и любовь к родному городу, который коллективно совокуплялся с ней этим непорочным и несколько варварским способом. На эту девственницу-доброволицу были похожи все женщины в начальственных кабинетах — вероятно, так на верхних этажах власти воображали Россию.

Тарабаров что-то писал, обмакивая перо в большую лиловую чернильницу. Это был ритуал. Губернатор стоял в дверях, ожидая, пока уполномоченный допишет. Он был почти убежден, что Тарабаров пишет что-нибудь вроде «хорошая погода».

Наконец уполномоченный поднял на губернатора белесоватые глазки — цвета бутылки из-под кефира; кефир только что выпили, бутылка осталась.

— Присаживайся, Алексей Петрович, — сказал он, не здороваясь.

Губернатор сел к темно-коричневому полированному столу.

— Чайку хочешь? Спасибо, пил.

— С чем пожаловал?

По вызову, — спокойно ответил губернатор. — Я знаю, что по вызову, — посуровел Тарабаров. Вероятно, в этот момент он сам о себе подумал именно этими словами: посуровел. От него попахивало. От всех чиновников этого ранга и типа попахивало каким-то недавно съеденным бутербродом, недавно выпитым кофием с молоком… — Я думал, ты сам доложишь чего. Как твой край, как жизнь краевая…

— Жизнь краевая в норме, Савелий Иванович. Отчеты шлю, вы читаете, разве нет?

— Отчеты я читаю, — еще больше посуровел Тарабаров. — Но отчет — мертвая бумажка, так? — Он покашлял, в горле булькнуло. — Мне интересно послушать, как ты, Алексей Петров Бороздин, мне расскажешь жизнь краевую. (Манера говорить «Петров» или даже «Петров сын» вместо «Петрович» тоже была в аппарате неискоренима.)

— Жизнь краевая в норме, — повторил губернатор. — Население не жалуется, дороги строятся, нацпроекты выполняются, анемометры устанавливаются.

— Как ты сказал?

— Анемометры, — раздельно повторил губернатор.

— Гм. Добре. Добре, добре. — Тарабаров выдержал паузу. — А что моральный облик в крае, как ты об этом думаешь?

Губернатор похолодел. Происходило то, во что он отказывался верить.

— Моральный облик в крае наличествует, — сказал он. — Я на него не жалуюсь.

— Да? — Тарабаров в упор уставился на него кефирными глазками. — А вот на тебя жалуются. Пишут, что твой моральный облик, Алексей Петров, оставляет желать, так сказать. Мы и письма трудящихся читаем, не только отчеты ваши. От вверенного края, так сказать, нашему столу. Догадываешься, к чему веду?

— Никоим образом, — спокойно ответил губернатор.

— Гм. Разрешите не поверить, губернатор Бороздин. И знаете, и догадываетесь. Дело молодое и все такое, и, отсылая вас на данный пост, имели в виду и допускали. Учитывая, что не женат и многие другие аспекты. И я со своей стороны предупреждал, когда меня там, — он многозначительно ткнул в потолок, — спрашивали. Я там сказал: уважаю способности, но, зная, так сказать, моральный облик, я усомнился бы. Тогда сказали: справится. Сегодня говорят: не справляется. И я должен подтвердить: при всей симпатии — не справляется. Я имею сигнал, не один сигнал. Вы живете с местными, губернатор Бороздин, не особенно даже скрываясь, губернатор Бороздин. Без тени смущения.

— Я должен это скрывать? — с ледяной надменностью осведомился губернатор.

— Вы не можете себе позволять! — взорвался Тарабаров. — Вы что, вы с кем! Куда вы роняете, это самое, образ представителя власти! Вы говорите — анемометры. Вы вот выучили разные слова, Алексей Петров Бороздин, но вы посмотрите на губернатора соседнего края! Этот человек шестой десяток разменял, и тоже, наверное, кое-что имеется в штанах! Старый боец не портит борозды, извиняюсь, конечно. Тоже знаем, всякое было. Но кто видел, чтобы Сергей Михаилов Батюшкин жил с девушкой из вверенного края? Русскую баню любит человек, молодец, боец, пускай любит русскую баню. Это наше, русское, выбежать, похлопать себя… похлестать веничком, шваброй… наладить всяко… Сергей Михайлов, может быть, не ставит себе анемометров, — он передразнил губернатора, растягивая ненавистное слово. — У него без анемоментов в крае порядок. У него партизан ловят, план по весеннему призыву выполняется, зерновые у него значительно лучше, чем у соседей. И при этом Сергей Михайлов Батюшкин не позволяет себе, как вы! Вы думаете — кругом безграмотное быдло и оно не напишет куда надо. Оно, может, и не шибко грамотное, но написать то, что надо, оно очень может. И если губернатор недооценивает свой народ, то завтра он может недооценить… понятно?

— Моя личная жизнь, Савелий Иванович, — не повышая голоса, произнес губернатор, — касается только меня. Мы государственные люди, и не наше дело копаться в белье друг друга. — Он отлично знал, что дать слабину в этой ситуации нельзя: еще немного, и ему начнут предписывать, чем питаться и сколько раз в день испражняться.

У вас нет личной жизни, губернатор Бороздин! — крикнул Тарабаров. — Вы будете личную жизнь иметь, когда лишитесь государственного поста, и я вам обещаю, что вы ее поимеете! Вы поедете сейчас в свой край, полетите, вы полетите и поедете, и отошлете девушку в ее родное место, ей присущее! И будете там готовить дела к сдаче, а мы посмотрим на ваше поведение. И если мы ваше поведение найдем и впредь аморальным, и неудовлетворительным, и недостаточно полноценным, то вы и сдадите дела, а мы найдем присущую данному случаю замену! Если я получу еще один хотя бы сигнал о том, что вы с местной девушкой, с этой или с другой, я приму по всей строгости! (Слово «меры» он пропускал; на совещаниях часто рекомендовал просто «принять» — губернаторы между собою посмеивались.) Вы можете идти сейчас.

— Вы вызвали меня из Сибири на казенный счет, чтобы сделать мне это внушение? — спросил губернатор.

— Я? — опешил Тарабаров. — Я вам внушение? Я не внушение вам делаю, Алексей Петров, я тебя отечески предупреждаю. — Он сразу сбавил тон, перейдя с официального на так называемый кумовской — внутренний жаргон чиновничества. — Мы свои здесь люди. Я не хочу тебя натыкать, как щенка, но ты пойми, ты поимей себе в виду, как это выглядит. Ты представь, Алексей Петров, какой ты подаешь и все такое. Куда ты опускаешь власть в регионе. Как, кому ты сможешь приказывать, когда тобой девка вертит. При этом я проверял, девка сомнительного роду. Это род бунташный. — Откуда проникали в речь чиновничества подобные архаизмы, губернатор представить не мог. — Бунташный род, давно всех там бутетенит. Они особенные, говорят они. Я знаю, какие они особенные. Ты лучше там не мог найти? Посмотри, в чем душа держится. Это сопля, так сказать.

— Не забывайтесь, Савелий Иванович, — тихо сказал губернатор.

— Чего?! — взвился Савелий Иванович. — Кому ты говоришь? Ты где, вообще? Ты понимаешь, где ты и кто ты?

— Я-то понимаю, — кивнул губернатор. — А вот понимаете ли вы, как далеко выходите сейчас за рамки своих полномочий, — это можно обсудить.

— Ты мне не очерчивай мои полномочия! — орал Тарабаров. — Мои полномочия — это все, это последняя собака в крае! Васька последний! Ты до чего довел, на тебя васьки уже с топорами бросаются! (Ого, отметил губернатор, здесь и это знают — не они ли и скоординировали?) Я рассусоливать не буду с тобой, Бороздин, ты в двадцать четыре часа вылетишь к себе и приведешь ситуацию в пристойность, и чтобы доложил мне ее сегодня же! Вечером по Москве чтобы я имел доклад от тебя, если ты не хочешь своей девке сурьезных неприятностей! Мы можем ей так сурьезно сделать, что из Сибири в Сибирь повезут, и следов не найдешь! Ты думаешь, край света, — а за краем столько еще краев, что не считано! Я повторять тебе не буду, губернатор Бороздин, и на анемометры твои смотреть не буду. А слетишь ты у меня как два пальца, и нечего смотреть на меня! На меня уж так, милый мой, смотрели, и такие смотрели, что ты! (Тут Тарабаров Не врал — он был когда-то районным прокурором в Москве и выдвинулся на разгроме олигархических империй.) Иди, губернатор Бороздин, и вечером желаю иметь отчет.

— Я вам хочу напомнить, Савелий Иванович, — тихо сказал губернатор, — что ваши полномочия так далеко не простираются. Не вы нас назначаете — не вы будете снимать, а с кем нам спать — это наше дело. Государственный престиж, Савелий Иванович, надо укреплять на других фронтах. У меня в крае школы работают, дети не нищенствуют и в поликлиниках рентгеновские аппараты стоят. Покажите мне другой край в Сибири, о котором можно сказать то же. А кто у меня при этом бывает по ночам — это дело мое и моей совести. Анонимки читать — не дело для человека вашего ранга, верьте слову. И простите за резкость, но ворошить мою личную жизнь я с молодости никому не позволял. Не надо пошленький свой интерес к чужой постели выдавать за интерес государственный. Сам понимаю, возраст такой, — но уж отнеситесь и вы к моему возрасту с пониманием.

Против ожидания Тарабаров не стал устраивать истерику после этого выступления (дерзкого, как понимал губернатор, но необходимого). Он посидел за столом карельской березы, уставившись в его скучно-желтую поверхность, а потом встал, давая понять, что аудиенция окончена.

Губернатор Бороздин, — сказал он официальным голосом — Сегодня в восемнадцать ноль-ноль по московскому времени ожидаю вашего прибытия на место постоянного прохождения должности, а в двадцать ноль-ноль желаю получить от вас по настоящему факсу, — он кивнул на факс, стоящий на тумбочке, — рапорт об исполнении моего распоряжения. Директива отдана в… — он посмотрел на массивные часы с гирями, тоже в стиле второй стабилизации, — тринадцать часов ноль семь минут. Предлагаю выбыть по назначению, автомобиль ожидает.

Губернатор сухо поклонился и вышел. Все в нем так дрожало от бешенства, что включить мобильный он догадался только в машине. Сразу же пришли три сообщения подряд от Григория, во всех содержалось требование немедленно позвонить. Когда губернатор набрал номер, телефон Григория не отвечал. Отключен был и телефон Аши — его, впрочем, губернатор лично потребовал выключить на весь сегодняшний день, чтобы никто не вычислил ее по сигналу. Чем черт не шутит, может быть, и вправду ее уже ищут. Зачем его вызывал Тарабаров? Что им всем далась девушка? Почему из-за одной девушки в отдаленном краю, в военное время, затеялось столько хлопот? Губернатор полагал, что сходит с ума. Он вовсе не собирался прощаться с должностью: его ценили, у него были связи в кабинете, и если захотеть — он мог бы при желании побороться и с Тарабаровым, которого наверху откровенно считали дундуком. Не понимал он одного: ради чего вся эта мерзкая суматоха?

Страннее всего, однако, было то, что молчал телефон резиденции. Он позвонил в секретариат. Ответил грубый мужской голос, которого губернатор не узнавал:

— Аппарат краевого управления.

— Это Бороздин. С кем я говорю?

— Курьер, — после недолгой паузы ответил голос.

— А что, из сотрудников подойти некому?

— Обед, — не очень уверенно сказал голос.

— Что происходит?! — прикрикнул на странного курьера губернатор.

— Штатно все, — сказал курьер и повесил трубку.