"Сибирская жуть-6. Дьявольское кольцо" - читать интересную книгу автора (Буровский Андрей Михайлович)ГЛАВА 1 ПрорывЧетверо красивых людей сидели в красивом кабинете. Один, и самый старший, за огромным, орехового дерева столом. Трое — в креслах, вокруг журнального столика. По всем стенам кабинета проходили шкафы; сотни томов на четырех языках сияли золотыми корешками. Между шкафами были картины: пейзаж с видом на Финский залив, портреты: Менделеев за кафедрой, Плевако произносит речь. Фотография — хозяин кабинета Игнатий Николаевич Курбатов на даче, с лукошком грибов. Когда-то в Петербурге таких кабинетов были тысячи, быть может — и десятки тысяч. Но, разумеется, никакой необходимости в таких кабинетах у трудового народа не было, и в Ленинграде их оставалось все меньше и меньше. Таких людей тоже в Петербурге было немало, но с ними происходило то же, что и с кабинетами. Ведь если трудовому народу не нужен никакой такой кабинет, то уж тем более никак не нужен вот такой человек — крепкий и жилистый в свои шестьдесят с хвостиком, с костистым, полным достоинства лицом. Не-ет, шалишь, попили народной кровушки такие вот негодяи! Посидели одни в семи комнатах, пока пролетариат в помойках пропитание искал! У них, понимаешь, денег куры не клюют, а трудящемуся элементу — так и на опохмелку не хватало! Вот какие страшные вещи творил царизм, какую «ксплуатацию»! Да и вот эти, помоложе… Двоим порядка тридцати, а словно бы и жить не начинали — чистые, хорошие лица, умные, ясные глаза. Это сын хозяина квартиры Василий Игнатьевич и Николай Поликарпович, племянник жены хозяина. Это у пролетариев в тридцать лет лица становятся жеваные, а глаза — скучные и мутные от тупого, повторяющегося труда, а главным образом от водки. Людей этого общественного класса товарищи пролетарии очень хотели бы видеть хилыми, тщедушными, ни к чему не приспособленными. Чем-то вроде интеллигентов из сочинений господина Чехова. Что ж, бывают и такие, нет слов! Но здесь-то, в этом кабинете, сидели ладные, крепкие дядьки, с очень неплохой мускулатурой. У всех четверых были тела и поведение людей, привыкших к свежему воздуху, движению, активной тяжелой работе. Третий из сидящих в кресле — Владимир Константинович, сын старого друга Игнатия Николаевича, постарше, но тоже какой-то… не такой. С явственной печатью ума и культуры, никак не пролетарий. Ну, измученный, голодный, запавшие глаза, а ведь видна порода, что поделать… — Вчера дрова колол, для Губкомзема… Для этого, слава Тебе, Господи, политическое доверие не нужно. Запыхался, топор опустил. Вижу — знакомый идет! Гляжу — Гришка! — Неужто тот самый?! — подался вперед один из молодых, сидящий под фотографией. — Тот самый, Васенька. Ваш Гришка, из кухонных мужиков. Я ж его хорошо помню, сколько раз к вам приезжал, Игнатий Николаевич, — обратился рассказчик именно к сидящему за столом, но ответил ему не Игнатий Николаевич, а сидящий в кресле под картиной. — Ну вот, сразу и кухонный мужик… Вы, Владимир Константинович, уж очень к нему эдак-то… резко. Его же вроде в кучера переводили? — Переводили, Николай, переводили… — согласно кивнул Василий, — вот папа не позволит соврать, перед самыми событиями поставили… Только все-таки не кучером, а лошадей кормить. Это не одно и то же! — Да-с, лошадей ему доверять нельзя, это понятно… — задумчиво протянул Николай. И спохватился: — Так, Владимир Константинович, что с Гришкой-то? Стоите вы, значит, и что же? — Ну вот… Опустил я топор, пот отереть. Гришка идет! Одет в толстовку, в сапоги, под мышкой — портфель здоровенный, бумаги из него торчат, а на носу — очки… — На угреватом Гришкином носу… — почему-то весело, напевно встрял владелец кабинета, Игнатий Николаевич, из-за стола. — На нем самом, на угреватом! — отрезал рассказчик. — Остановился он, меня узнал, руки в боки. Стоит и ухмыляется. «Вот, — говорит, — вот она, никчемная интеллигенция! Вечно-то в ней, говорит, мертвый живого перетягивает! Полена разрубить, и то не могут!» А я ему, дух переведя: «Я, — говорю, — собственно, не свою, вашу работу выполняю сейчас, Григорий Батькович. Причем делаю я ее, конечно, вашего-то похуже, опыта не хватает. Но вот посмотрел бы я, как вы будете мою работу выполнять — делать переводы с немецкого». Ну-с, постоял Гришка, постоял, губами пожевал да и пошел. Вспыхнул смех. Владимир Константинович откинулся на спинку кресла, явно довольный, выпустил клуб дыма. — И вы рассчитываете — не припомнит? Кем он у них, почтенный Владимир Константинович? — Заведует отделом по очистке… По очистке Петербурга… то есть тьфу! По очистке Ленинграда от нежелательных элементов. Вы это желали узнать? — Но ведь лестно же, поймите старика! Лестно, что твой кухонный мужик — и вдруг у них крупный чиновник! Ваши же, дураков, судьбы будет решать! Вы вообще понимаете, что все мы кончим на Беломорканале? До вас все еще не дошло? — произнес старик и обвел глазами троих, сидящих перед ним. Чувствовалось, что разговор этот идет не в первый раз. За окном стыла глухая ночь; керосиновая лампа на столе еле светила сквозь сизый папиросный дым. Дым вел себя почти как живое существо. Сизые пласты затаивались в углах, прятались за шторами… А потом выплывали, словно бы выскакивали оттуда, обволакивая зазевавшихся. Ночной ветер шевелил тяжелые полотнища штор, дым относило, и блистали отсветы лампы на стеклах шкафов. Движение воздуха прекращалось, и блики исчезали совершенно. — Они меняются… разве вы не видите? Строгости растут, не спорю… Насчет хранения валюты, насчет перехода границы… Ну а как ваш Александр устроился? Им нужны квалифицированные кадры, тут слов нет… Николай возражал вяло, словно по обязанности. — Еще можно жить… — поддакнул и Владимир Константинович, — мне вот недавно предлагали, насчет работы в бухгалтерии, правда, далеко… Мы же сами сидим сиднем, боимся Петербург потерять. — Жить все-таки надо на родине, папа… Что мы понимаем в жизни той же Франции, скажи на милость. Кем ты там будешь? Кем я буду? — возражал отцу даже Василий. — Да как вы все не замечаете! — Игнатий Николаевич выколачивал трубку, словно вбивал свою мысль в родственников. — Они закручивают гайки. НЭП отменяют, и понятно почему — все уже взяли, что могли. Вы не хотите понимать — мы все для них не нужны. Мы даже лишние, если хотите знать. Вы хоть замечаете, что до всех людей нашего круга постепенно добираются? Постепенно, не сразу, но неуклонно добираются до одних, потом до других. Когда-то дойдет и до нас. Тот же Гришка и доберется, он-то от нас и очистит! Вопрос только, когда? На улице проехала машина. В это время суток и в этот год по Ленинграду могла ездить машина только одного ведомства и только с одной целью. Все замолчали, невольно стараясь прикинуть, куда едут. Вроде бы остановились у дома 44 — скорее всего, за Степановым. Но Коле показалось — свернули в проулок. Тогда, скорее всего, за Нейс-Доминого или за Скарлатовым… — Ну, наслушались? Сидели сейчас, прикидывали — к кому, кого забирать… Небось, пытались угадать, к какому дому. Потому что вы все прекрасно знаете, в каком доме и кого будут брать. А завтра приедут за нами. Не завтра? Тогда послезавтра. Мы просто не можем уцелеть. — У них так меняется политика… То ужесточение, а то вдруг совсем наоборот. Кто, скажем, ждал в 1921? — Как бы ни менялась их политика, она будет всегда против нас, — веско сказал Игнатий Николаевич. — Или мы уйдем, или нас раздавят. Помните, в 1922 выпускали свободно. Даже в 1924 еще можно было сесть и уехать. Между прочим, вы не припомните, кто тогда не хотел уезжать? Не припомните?! — прищурился Игнатий Николаевич. — Ну, я не хотел… кстати, я и сейчас не хочу… — произнес Николай Поликарпович и с тоской уставился в окно. — Ну вот, Коленька, я вас могу поздравить: сидите вы на Родине, любуетесь соплеменными березками. Без березок жизнь себе не мыслите? Ну вот и любуйтесь, любуйтесь… В каком качестве, Николай Поликарпович? Кажется, бухгалтером? И знаете, что смешнее всего, Коленька? Что вы никогда не станете главным бухгалтером, вот что. И что вы никогда не получите образования. Никакого. До самой смерти вы будете работать рядовым бухгалтером завода «Красная наковальня». Вам скоро тридцать лет, Коля. Или вы будете учиться в ближайшие годы, или так помрете неучем. А мне, между прочим, совсем не хочется, чтобы племянник моей супруги так и остался неучем. Вам самому-то хочется? Сомневаюсь… А вы, почтенный Владимир Константинович? Вы так и будете рисовать прохожих на тротуаре? Об этом вы всю жизнь и мечтали, да? И отмечаться каждый месяц, как белому офицеру, — это тоже то, к чему вы стремились? — Я отмечаюсь как царский офицер, Игнатий Николаевич. Будь я белым, меня бы не учитывали, меня бы давно расстреляли. — А вас и так скоро расстреляют, вы не волнуйтесь. — Не нападайте на меня. Игнатий Николаевич. Вы же знаете мои семейные обстоятельства… Отец меня, конечно, избавил от хлопот о себе естественным путем, но только год назад… — Память о Косте и для меня священна… — Игнатий Николаевич перекрестился. — Но он-то лежит в земле, наш милый Костя, а вот вам, Володенька, еще предстоит пожить на белом свете. Так и будете жить, рисуя на тротуаре прохожих, и — ни кола ни двора? — Я же говорю — зря вы на меня нападаете. Я и так склоняюсь на вашу сторону, имейте это в виду. Можете считать, после встречи с Гришкой, но склоняюсь. Только позвольте вопрос — а если вот сейчас… Если сегодня и сейчас придут за нами? В чем вы правы, никто же не знает их списка… — Тогда… А знаете, я думал об этом. И скажу так: один шансов не имеет. А вчетвером мы захватим машину и уйдем. Двое — в ванную, один — за дверь, я принимаю… И проскочим мы через финскую границу, они и ахнуть не успеют. — В этом случае получается, что Лидия Алексеевна и Софья Игнатьевна останутся здесь и погибнут, — сказал Николай, даже не спрашивая, скорее — мягко утверждая. — Вы правы, Коля. Ваша двоюродная тетка и мама Василия — остается и погибает. Меня это тоже не радует, потому что вам-то она родственница, а мне, между прочим, — мать моих троих детей. Но в этом случае спасаются хотя бы мужчины семьи, из них двое молодых — вы и Василий. — А судьба Саши? — А твоя судьба, Василий? Радуйся, что работаешь по специальности, пусть и чем-то ничтожным… Тебе лучше, чем Владимиру и Коле. Но если заберут, это уже иметь значения не будет; арест — это смерть. Кстати, и Саше тоже, как брату врага народа. Ты бы как поступил на моем месте: пытался сохранить одного сына из двоих или пусть пропадут оба? А на своем собственном месте — ты считаешь, что поможешь брату? Если за тобой придут, значит, пришла очередь вам обоим. Молчали. Плыла ночь. Плыл папиросный дым. — Наверное, вы правы, Игнатий Николаевич… Да уж больно жестко получается, немилосердно. Воля ваша, принять это трудно. Николай скорее размышлял, чем спорил. — А вы подождите, Коля, когда ударит звонок и придут за вами. На фронте, между прочим, тоже немилосердно, и не все остаются жить на свете. Но я ведь вас зачем собрал? Давайте все-таки подумаем, может, сможем уйти все? — И женщины? — откровенно удивился Владимир Константинович. — В этом и задача. Теперь стало трудно найти границу. Три года назад можно было через польскую, через литовскую… Там так и ходили, целыми семьями, по тропинкам. Сейчас все перекрыто. Границы закрывают, закрывают… Грешен, не могу простить кое-кому… Ну, ладно… Пробиваться придется с оружием, и четверо вооруженных имеют шанс. Если через польскую или финскую, то с женщинами шанса нет. С женщинами шанс появляется, если уехать на юг. Допустим, уходить в Персию еще имеет смысл. Не очень важно, откуда — из Ленкорани или через Копет-Даг. Через Ленкорань вроде надежнее, там сейчас начал работать один человек, зять Спесивцевых… Вернее, даже не зять, зять зятя, но мне его описали, вроде надежный. А бежать надо прямо сейчас. Я же говорю — гайки закручиваются, мы и так живем озираясь. А дальше будет только хуже. Я вас и собрал, чтобы объяснить это со всей очевидностью. Я не буду принимать решение сам. Но если вы откажетесь, уходить буду один. Осталось мне немного, так хоть помру по-человечески. — Вы думаете, там по тропинкам… — Разумеется! Найти проводника, и через горы. Два-три дня пути — и мы в Персии. — Знаете, о чем я сейчас подумал? — обвел всех глазами Василий Игнатьевич. — Может быть, это по-ребячески, но если бы Соломоново кольцо было при нас, проблемы ведь решались бы мгновенно! — Будь при мне кольцо десять… нет, двенадцать лет назад, уверяю вас — никакой красной сволочи у власти бы в помине не было! И уж, конечно, машины эти поганые по улицам бы не ездили! — кратко и четко произнес Игнатий Николаевич. — Если бы двенадцать лет назад… А если бы — пять лет назад? — А я не знаю, какие у кольца возможности… Если с ним можно в другое время уйти, может быть, с ним можно и уже бывшее не бывшим сделать. Игнатий Николаевич сказал это тихо, спокойно и с колоссальной убежденностью. — Если сам Господь не поворачивает время вспять, то, получается, ты хочешь быть сильнее Бога, папа? — Я не знаю, что кольцо может, а что нет! — огрызнулся Игнатий Николаевич. — Господь-то уж, наверное, мог бы многое и зачеркнуть, но ему, видимо, не надо! Несколько секунд старик сидел, опустив лицо, сжимая и разжимая кулаки. И наконец заговорил почти спокойно. — Для него, для Бога, мы к нему же и уходим, что ему… А для меня смерть — это когда от меня уходят люди, а я не могу остановить… Как вот твой отец, Володенька… Убили его, и не поморщились. Что он не сразу помер, что проболел после ЧК несколько лет — ничего ведь не меняет, там убили. Так что не извольте сомневаться — было бы у меня кольцо и мог бы я назад все повернуть — непременно повернул бы. А если нельзя — тогда бы я не бежал, с кольцом-то на пальце! С кольцом я и тут много что сделал бы… Плыла ночь. Плыл папиросный дым. В дыму ныряло перышко месяца в окне, и видно было, что уже очень поздно. Люди молчали. — А кстати говоря, папа, — нам все еще не полагается знать, куда ты положил этот пергамент? — тихо произнес Василий. — Пожалуй, теперь рассказать можно, даже нужно. Если уйдем, уцелеть могут не все. Игнатий Николаевич обвел взглядом сидящих, притихших. — Я имею в виду не только женщин. Я имею в виду, что и среди нас четверых могут пересечь границу не все. Так что где лежит пергамент, я скажу. И тут на улице зафыркала машина. Наверное, вывернула из переулка, покатила по улице, остановилась прямо у подъезда. Игнатий Николаевич замолчал, а Николай Поликарпович как-то очень быстро, цепко завинтил фитиль у лампы, и сделалось совсем темно. Глаза постепенно привыкали. Ночь лунная, и четверо скоро смогли видеть фигуры друг друга, чуть-чуть даже лица. Но снизу уже нельзя было заметить пятно лампы на шторах, отблеск света, если штору отнесет. Стучали шаги — внизу, возле машины. В какой подъезд?! — Если к нам — брать машину, пробиваться! — шепотом рявкнул Игнатий Николаевич. Он выдвинул ящик стола, вынул оттуда блеснувшую в лунном свете остро отточенную финку. Передал оружие Владимиру. Секунду промедлив, тот взял. А внизу были шаги: тихий, приглушенный разговор. Идут к Сергеевым?! Нет, на первом этаже не остановились. Поднимаются дальше. К Марининым?! Игнатий Николаевич снял с ковра, сунул Василию кинжал. Здоровенный горский кованый кинжал — скорее украшение, но отточенный до бритвенной готовности. Коля вышел из кухни, держа чугунную тяжелую кочергу и Игнатий Николаевич молча кивнул. И тут в дверь ударил звонок. Длинный, наглый звонок. Звонок людей, не сомневающихся в праве войти, раздраженных на любую задержку. — Брать тихо! — шепотом, надрывно крикнул Игнатий Николаевич. Несколько секунд трое стояли неподвижно, повернув к Игнатию Николаевичу белые овалы лиц. — Вперед! — указал он рукой на коридор. Мягко, бесшумно пошли. Новый звонок, и все вздрогнули. Игнатий Николаевич указал Владимиру за дверь, тот понимающе кивнул и встал. Так же, движением руки, он отправил Василия и Николая в кладовку. Теперь трое вооруженных людей стояли в двух шагах от входной двери. От момента, когда зафыркал автомобиль, прошло не больше двух минут. А от звонка — не больше полминуты. Стоявшие снаружи, на лестничной клетке, не могли видеть ни их, ни старого, беспомощного хрыча, Игнатия Николаевича. Задание из было просто — забрать и увезти в Кресты старого дурака, буржуя Курбатова. И найти в его квартире какую-нибудь контрреволюцию — то есть попросту ограбить ее как получится. Но для того, чтобы ни в коем случае не входить в квартиру, им не было нужды видеть людей, притаившихся за дверью и в ванной. Им было бы достаточно увидеть одного Игнатия Николаевича. Да, вполне достаточно! Если бы только они увидели его — как он молча, быстро входит в комнату, зажигает электрический свет, взвешивает на руке пепельницу, опускает ее в карман пиджака, как улыбается чему-то. Как, быстро перекрестившись, он торопливо выходит в коридор, нарочито стуча башмаками… Да, если бы звонившие увидели это, они бы очень хорошо подумали, прежде чем входить в эту квартиру. Но они ведь не видели, с каким выражением лица Игнатий Николаевич отбрасывает засов и поворачивает ключ. И у них, у пришедших за ним, был уже опыт. Они много раз приходили по ночам, и люди всегда покорно открывали им. Не всегда сразу — иные глупо бы тянули время, словно могли что-то изменить. Но в конечном счете открывали — все. Люди могли умолять, уверять, что случилась ошибка, путать знакомствами в НКВД… Но в конечном счете все они позволяли произвести «обыск» и украсть их золото, оружие и драгоценности. А потом все они уходили с пришедшими или с такими же, как они. Как ни парадоксально, пришедших подводил опыт — многолетний палаческий опыт. Все ведь было, как всегда — хозяин спал, его разбудили, и он зачем-то сначала оделся. То ли тоже тянул время, то ли просто привык: уж если открывать дверь — то одетым. У них, у «антиллихентов», такие уж вот привычки… Вот он стоит, забыв зажечь свет в коридоре, на фоне света в комнате, и руки его трясутся. У них у всех трясутся, и не зря. Да и что он может сделать? Старик из бывших, недобиток. А их двое — крепкие, ладные хозяева страны рабочих и крестьян, выполняющие свою работу. Да еще дворник. — Курбатов? Игнатий Николаевич? — громко спрашивал вошедший, демонстрировал арестуемому документ, и что ж с того, что обезумевший старик сипел что-то, не в силах вымолвить слово, пятился к свету — не соображал, видно, что зажечь-то нужно в коридоре… Может, старший и успел бы что-то понять… или хотя бы почувствовать. Но не тот был человек Игнатий Николаевич, чтобы давать ему время. На пороге комнаты, на грани полусвета с ослепительным сияньем ста свечей, он внезапно повернулся и ударил вошедшего пепельницей в левый висок. В молодости, под Ляояном, Игнатий Николаевич прикладом отбился от трех наседавших японцев, а ящик с геологическими образцами в три пуда и теперь он поднимал один. Для красного мир вспыхнул, словно тысяча солнц, огненными пластами начал распадаться на куски. И он еще летел к стене, оставляя Игнатия Николаевича лицом к лицу со вторым вошедшим и с дворником, а Игнатий Николаевич уже тихо, ласково звал: — Коля! Вова! Второй уже начал удивляться, уже начал что-то соображать… но рот ему уже зажали и что-то острое начало явственно входить в живот. Пока не было даже больно, но острое явно ощущалось. Володя секунду промедлил — так невыносимо оказалось вот так втискивать лезвие в живого, дышащего человека. И жизнь чекиста продлилась еще с полсекунды — пока кованый кинжал Василия Игнатьевича не вошел красному в сердце. Дворник было метнулся назад, но дверь была уже закрыта, чекиста уже резали, а страшный старик тихо, жутко проорал ему: — Ни с места! И дворник испуганно затих и стоял, хватая ртом воздух, пока старик не подошел, не взял у Николая кочергу и не скомандовал Коле: — Вяжи! А потом, указывая рукой на трупы, сиплым шепотом, тоном, каким кричал команды под Ляояном, произнес: — Раздеть! Кровь замыть! — И спокойнее: — Да не суетитесь. Мешкать нельзя, но не дергайтесь… Как и всегда в таких делах, все решилось стремительно, почти без мыслей, без рассуждений. Спустя несколько минут зевавший в машине, клевавший носом шофер увидел, как из подъезда выходит начальник. Все было, как всегда — за начальником, опустив голову, шел арестованный старик, а следом за стариком — второй человек в форме. Шофер действовал совершенно автоматически — начал просыпаться, включил зажигание, потянулся, разминая затекшие руки… и, только опустив руки на руль, обнаружил перед собой совершенно незнакомое, ухмыляющееся лицо и ствол нагана перед самым носом. Шофер сразу стал делать, что велел ему этот, с наганом, но так обалдел, что ноги сами не шли. И двое других выволокли его, втащили в подъезд, в квартиру, где «арестованный» старик велел ему снять форму, отдать ночной пропуск и документы. А потом старик завел его в другую комнату, зашел сзади и ударом кочерги разнес череп. Коля с самого начала остался внизу, охранять машину. Владимир уже был в форме НКВД и сразу побежал вниз, к охранявшему машину. Василий стал натягивать форму шофера, а вот старик произвел самые сложные действия. Из одного из шкафов он достал солдатский мешок, патронташ и полевую сумку, в которой явно что-то забренчало. Потом он снял с ковра старый охотничий карабин и уже с мешком на плечах, опоясанный оружием и сумкой, стал креститься, что-то шептать, обращаясь к образам в углу. И только потом вышел прочь. Машина НКВД остановилась у подъезда в один час тридцать две минуты. Она должна была заехать еще за одним человеком, и раньше трех ее никто нигде не ждал. В один час сорок четыре минуты машина с четырьмя людьми двинулась на выезд из города. Остановили ее только раз, на выезде, зевнули и пожелали счастливого пути. В два часа девятнадцать минут машина летела по шоссе, на Парголово. — Жми, — скомандовал Игнатий Николаевич. — Вас интересовало, где пергамент? Так вот… Дачу вы хорошо помните? Помнили все, хотя и смутно. — На даче, в секретном ящике стола, сверху, — так же громко говорил Игнатий Николаевич, — лежит конверт желтой бумаги. В нем — тот самый пергамент. Поняли? Пергамент и мои записки. В то, что там написано, вы все равно не поверите. Сразу — точно не поверите. Но извольте найти и прочитать. Тот, кто прорвется, должен взять конверт и прочитать. Там все сведения о кольце, которое дает власть над миром. Так где лежит конверт желтой бумаги? Повторите, где. Коля, ты первый. Холодный воздух бил из-за стекла, движение и воздух бодрили, не давали спать — ничуть не меньше, чем события. Летели назад сосны, километровые столбы, какие-то домишки, указатели, кусты рябины и черемухи. — Получается, что Софью мы оставляем… И Лидию Константиновну тоже… Владимир Константинович сказал это тоном вопроса… не вопроса… — Да, — коротко ответил Игнатий Николаевич. Спустя четверть минуты было тихо, и он заговорил снова. — Мы не успеем заехать за ними… Надеюсь, что вы это понимаете. Что за нас уже принялись и что это конец — вы тоже поняли, надеюсь. Если вы не можете взять это на себя, оставайтесь. Им вы, конечно, не поможете и даже умрете не в одном, а в разных лагерях или в разных расстрельных подвалах. Но если хотите — не неволю. Оставайтесь, поеду один. В два часа тридцать четыре минуты машина съехала с шоссе, ныряя, понеслась по проселку. В два часа сорок девять минут в неясном лунном свете стало видно, где кончается советская территория и где, в стороне от дороги, стоит казарма с советскими солдатами. Машине замахали с обочины, велели остановиться. «Вперед!» — рявкнул Игнатий Николаевич, но это было уже не очень нужно. Коля вдавил в пол педаль газа. Все было, как почти всегда на войне. — очень быстро, очень непонятно и совсем не страшно, потому что бояться не успеваешь. Владимир Константинович и Вася бешено палили из наганов вбок, по метнувшимся в стороны солдатам, почти в упор. Игнатии Николаевич шарахнул туда же из карабина. Кто-то по-заячьи заверещал, кто-то падал, зажимая живот, кто-то откатился в траву, и оттуда рванулся ответный огонь. В траншее, на самой границе, среди навороченных куч, и не должно было никого быть — там еще ничего не достроили, караулили нарядами, по старинке. Успей советские доделать траншею, отделяющую счастливый мир страны социализма от страшного буржуазною мира, прорваться стало бы труднее. Да и сидели бы солдатики вот там, прямо в траншее, а к ней-то и ехать… Но траншею не достроили, палили только сзади и сбоку, где был тот, самый первый, наряд. В борт ударило, в стекле образовалась дырка… Из казармы уже высыпали солдаты, кто-то и что-то орал, и это было самое худшее. Игнатий Николаевич бабахнул из карабина, явно не попал, дико ругался. Но дело было почти сделано. Автомобиль занесло, дико завизжали тормоза, и машина остановилась боком, ткнувшись в кучу земли. «Вперед!!» — страшно ревел Игнатий Николаевич. В каком-то остервенении, словно бы во сне, не наяву, прыгали, бежали к лесу, топоча сапогами, поднимая столбы пыли на следовой полосе. Пули визжали и выли, только солдатики, похоже, спросонья не очень понимали, куда им велено стрелять. Кончалась нейтральная полоса, и лес уже закрывал от советской стрельбы. Уже можно было перейти на шаг, вдохнуть воздух, чуть-чуть остановить колотящееся о ребра сердце, разогнать малиновые полосы перед глазами. А к ним, с винтовками наперевес, уже шли люди в чужой форме. Офицер — маленький, круглоголовый — держал перед собой огромный, незнакомой марки пистолет. Василий покосился на отца и бросил под ноги оружие. Не было сказано ни слова. Финны зашли с трех сторон. Офицер махнул рукой. Только что они сидели в кабинете, резали НКВД, мчались на машине, а потом бежали, прорывались. Сознание не успевало приспособиться, реагируя на феерию отказом принимать происходящее. Все было словно не всерьез. Вот они идут цепочкой — арестованные на месте преступления нарушители государственной границы. Все было, как во сне — непонятно, красивом или страшном. Сосновый лес, залитый лунным светом, дорога в лесу, группа маленьких, круглоголовых, с карабинами, ведет четверых, — расхристанных вспотевших, обалделых. Стало ясно, что остались живы. Восстанавливалось дыхание. Можно было замечать стволы, лунный свет, прохладный, ароматный воздух ночи. И только тут Игнатий Николаевич нарушил молчание: — Вы помните? На нашей даче в левой тумбе стола. Нас могут разделить. Могут выдать назад. Помните! Меня не станет — извольте найти! Моя последняя воля! Не найдете — из гроба прокляну! И тогда офицер разлепил губы. Странно звучала у него русская речь, но было все-таки понятно. — Мы с красными войюем… Фас не фытатут… Нам фас это… смерти не нато… Было три часа семь минут, двадцать пятого… нет, уже стояла ночь двадцать шестого июля 1929 года от Воплощения Христова. |
||
|