"Четырнадцатый костер" - читать интересную книгу автора (Возовиков Владимир Степанович)

НА ОДНОЙ ТРОПЕ

С какой же поры стал я находить тихую долгую радость в воспоминаниях о несостоявшемся выстреле, который мог оказаться вернейшим? И в ту последнюю ночь на Хопре было жаль, что накануне вечером пропустил стаю пролетных вальдшнепов — не знал, открыта ли на них осенняя охота в здешнем краю. Но с этим сожалением становилось уютнее от простой мысли: где-то в черном осеннем небе стремительно и неслышно скользит сейчас к югу стайка теплых, похожих на веретена птиц, и маленькие сердечки их не сжимаются в ожидании гремящей молнии, прорезающей ночь, не мучает их пронзительная тоска об исчезнувших сородичах и не шарахаются они от каждого темного куста. А потом, на рассвете, упадут, усталые, в поределую березовую рощу, и для охотника лес наполнится новым значением, оттого что в нем, среди палой листвы и сухих трав, чутко затаятся пестрые длинноклювые и темноглазые лесные кулики.

Самую жестокую бессонницу прогоняют думы о том, что на кромке зеленого плавуна, посреди осоки, спокойно прячет голову под крыло селезень, случайно разминувшийся с зарядом моего ружья, и заяц, ушедший на последней охоте от нашего молодого гончака, крадется с дневки к неубранному капустному полю, а рысь, не убитая лишь потому, что в момент нечаянного столкновения в лесу мое ружье оказалось разряженным, подстерегает его, распластавшись на поваленном дереве.

Лютой зимой, в тайге, оглохшей от ледяного безмолвия и ружейного треска раздираемых морозом деревьев, бывает теплее, когда воображаю зеленые сны медведей в тесных берлогах и березовые грезы тетеревов в снеговых лунках, пытаюсь и никак не могу вообразить сны барсука в теплой замысловатой поре — того самого барсука, которого спас осенью от бродячей собаки, загнавшей его в силосную траншею. И весело вздрагиваю, мгновенно вообразив, как в снежной норе вздыбится рыжая шерсть лесного хоря от кровавого разбойничьего сновидения.

Не может быть человеку холодно и одиноко в самую злую непогоду, если она остается родной стихией для множества удивительных живых существ.

Но когда же, в какой день и час родился во мне этот второй, главный, охотник, для которого всего важнее не преследовать, а чувствовать вблизи дикую жизнь?..

На хоперском берегу удивительно хорошо вспоминается…

Однажды в конце ноября мы с приятелем тропили в бору зайцев. В эту пору сибирские холода редко набирают полную силу, морозные дни часто перемежаются оттепельными, с веселыми метелями, тихими и обильными снегопадами, с мягким шорохом ветра и веселым синичьим пересвистом в безмолвии лесов. И снег еще радостно бел, до синевы, он не скрипит, не визжит под ногой с пронизывающим душу враждебным ознобом, он лишь мягко похрустывает и пахнет холодным сладким арбузом. В такую пору охотник не усидит дома в свой выходной.

Утренний бор был залит белым светом, несмотря на пасмурную погоду. Ночная метель выбелила сосновые кроны, а стволы у комлей остались рыже-сизыми с металлической дымкой, вверху они светились медовым янтарем и свежим воском; березняковые чащи в низинах, а по опушкам полян безмолвно стояли, словно застывший струйчатый снегопад, в котором причудливо и хрупко перепутались ломаные линии серых и коричневых сучьев; молодые сосенки походили на ребятишек, слепивших домики из первого снега и выглядывающих, чтобы подразнить друг друга.

Белотроп выдался не слишком удачным. Видно, снегопад прекратился задолго до рассвета, и снег в бору был разрисован заячьими и лисьими следами. Можно подумать, ночью тут прошли стада зверьков, но мы знали: и один жирующий беляк способен за три часа истоптать пространство, которое человеку не обойти в сутки.

Вообще тропить беляка — занятие каторжное. Русак, тот с ночной жировки уходит почти по прямой, на дневку устраивается в местах открытых, легко доступных — возле опушек и кустарников, по окраинам травянистых лугов, на заснеженных парах. Русак — добыча легкая, малик его несложен. Две-три петли, три-четыре вздвойки, столько же скидок, и вот он — среди пробивающейся сквозь снег травки, возле кустика чернобыла или неприметной кочки, — затаенный, дышащий, живой ком светло-серого дымка. Его скорее угадаешь, чем разглядишь — шерстка сереет над снежной ямкой, словно травка, а длинные уши зайца прижаты к спине. Лишь глаза на лобастой головке, круглые, стеклянные, с диковатыми янтарными огоньками в глубине, выкачены над снегом и отражают и снежное пространство вокруг, и охотника, на которого они взирают так же, как на березовый колок позади или стожок в степи, но в котором они все же признали врага и ждут, ждут, когда он остановится…

Малик беляка впятеро длинней и в сто раз запутанней. Исколесишь бор вдоль и поперек, натрешь ноги до красных пузырей, потеряешь счет петлям, вздвойкам, сметкам, вернешься в исходную точку и, упершись в целую тропу, где скрестились десятки следов, плюнешь в досаде да и пойдешь домой ни с чем, насмерть усталый. И вдруг, близ той самой поляны, где зайцы жировали ночью, где днем им вовсе «не положено» пребывать, мелькнут в чащобе угольные каемки ушей, и ком снега с легким шорохом сорвется с ветки, а беляк на прощание махнет пышным своим цветком.

Зная это беляково коварство, мы долго и бесплодно обследовали места жировок — выходные следы неизменно уводили в заснеженные болотные кочкарники, в рогатые тальниковые крепи, куда проникнуть можно разве лишь с отрядом опытных лесорубов.

— Удивительно, они как будто нарочно от охотников прячутся.

— Поневоле прятаться начнешь, если кроме двуногих четвероногие охотники на каждом шагу. Вон, глянь, и тут кумушка недавно побывала.

Действительно, аккуратная строчка лисьего следа тянулась вокруг тальников, часто тыкалась в коряжник и словно отскакивала — видно, только смертельная опасность способна загнать живое существо в столь неприветливые крепи. Страх зайцев в начале той зимы был основателен — лисы встречались повсюду. Не раз путь наш пересекали их свежие наброды, находили мы в осиновых сограх — длинных лесных низинах — совершенно горячие лежки, с которых зверь бывал стронут буквально за минуту до того, и только густая чаща позволяла ему ускользнуть незамеченным. С опушки леса мы долго любовались мышкующими в поле лисицами, причем одна носилась, прыгала, рыла снег так близко, что спутник мой крякнул от досады:

— Вот на кого нынче охотиться-то надо! Вычистят они за зиму и лес и поля.

Надо сказать, охотники за лисами в наших местах почти перевелись. Лисья охота требует опыта, сноровки и терпения, дилетантам она не под силу, а кто из нынешних обладателей ружей не дилетант?! Промысловой охоты в наших краях почти нет, а ведь лишь промысловик сумеет грамотно поставить капкан или хотя бы подозвать лисицу на выстрел с помощью манка. Что же до охоты с собаками — ни гончих, ни борзых к селах не держат. Породистых собак теперь держат в городах — ведь куда как модно стало дефилировать по городским бульварам с красивым псом на поводке.

Одним словом, в алтайских степях и лесах лисица становится в иные годы самым распространенным зверем. Для полеводства, говорят, это весьма полезно, ну а в современную птицеферму не то что лиса — слон не ворвется. Не случайно, по свидетельству прессы, даже медведи-шатуны в последнее время перенацелились со скотных ферм на кулинарные учреждения. Во всяком случае, одна газета подробно описала случай, когда косолапый разбойник несколько лет подряд обворовывал районную пекарню где-то на Урале, таская кулями первосортную муку и прихватывая на десерт сахар, изюм, шоколадный крем и сливочное масло. Известно — у мишки губа не дура.

…Мы любовались мышкующими лисицами, пока нам не пришло на ум, что сами мы похожи на ту эзоповскую лисицу, что вертелась под виноградной лозой, и, махнув рукой на охоту, двинулись в обратный путь.

Для нас настал момент, когда глаза устают от красоты зимних картин, а ноги просят покоя. На охоте это наступает всякий раз, если улетучивается надежда на удачу. Вскочи лиса или заяц, взлети с грохотом тетерев на расстоянии выстрела — мускулам нашим вернулась бы утренняя свежесть, глазам — снайперская зоркость, а бору с его бело-бронзовыми соснами, снеговыми полипами, сизыми тальниками — яркая живописность, что поразила нас в самом начале охоты. Тогда мы, пожалуй, прополевали бы до сумерек и заночевали у костра — великолепнее ночного костра в зимнем лесу я ничего не знаю!.. Однако было слишком утомительно почти целый день таскать тощие рюкзаки: ведь на охоте пустой ягдташ — самый тяжелый.

Мы шли домой: приятель — кромкой бора, я — немного углубясь в заросли, так, чтобы на больших прогалах и просеках поджидать друг друга. На пути с охоты ощущение усталости быстро нарастает, внимание притупляется, и ты уже думаешь не столько о трофеях, сколько о местечке за уютным деревенским столом, на котором тебя дожидаются соленые грузди с горячей рассыпчатой картошкой, шипящая сковородка жаркого и охотничьи истории. На широкой бугристой поляне я уже собирался закинуть на плечо потяжелевшее ружье, но слабый шорох заставил резко обернуться: крупный беляк огромными прыжками уходил по косогору, еще миг-другой — и его скроет заснеженный гребень.

Я не люблю стрелять навскидку. Именно при вскидке чаще всего случаются неверные выстрелы, когда дичь попадает в край дробовой осыпи и уходит покалеченной. Однако в тот день мы слишком долго ждали, и меня не хватило на то, чтобы упустить единственный шанс на удачу, хотя выцеливать зайца было некогда.

За вспышкой выстрела беляка сильно мотнуло на самой вершине угора, но остался ли он на месте, различить я не успел. На бегу дозаряжая тулку, выскочил из низины — зайца не было. Трехлапый след уводил через поляну в гущу бора. Четвертая лапа зверька, видно, беспомощно моталась, оставляя на снегу однообразные зигзаги. Стоя над следом подранка, я зло обругал себя. Для охотника не бесчестье вернуться с пустой сумой. Бесчестье — оставить в лесу зверька, обреченного на медленную, мучительную смерть. Воспоминание о каждом таком подранке и через многие годы заставляет краснеть.

Три заячьих лапы в любом случае выиграют состязание с двумя человечьими ногами, и все же я себе поклялся: буду преследовать подранка до полной темноты, пока можно различить след.

Первая небольшая петля и тут же вторая заставили ускорить шаг и при этом не слишком шуметь. Подранок спешил запутать след, и у него не хватало сил на большие круги. Теперь я знал, что к ночи погоня наверняка закончится. В какой-то момент почудился слабый заячий крик — этот крик мог быть только предсмертным, значит, была другая рана, и она остановила неутомимое заячье сердце. Или то вскрикнула сойка? Или то была слуховая галлюцинация?..

Я уже не шел — мчался через подлесок, прыгая через коряги, напрямую, треща сухостоем и валежником, продирался через кустарник, едва взглядывая на след и нимало не заботясь об осторожности. Впереди открывалась широкая кочковатая согра с полосками частого тальника по краям, и хорошо знакомое охотникам предчувствие шепнуло: «Внимание»…

Приготовил ружье, сдерживая дыхание, медленно ступил в кочкарник и остановился — глаза мои встретились с другими глазами, настороженными, испуганными, злыми. Круглые, выкаченные, подслеповатые, глаза эти упорно смотрели прямо мне в лицо из-за ствола поваленного дерева, в них я прочел страх, а вместе — недовольство от моего появления, и выражение это усиливали острые лезвия ушей. Только глаза и уши да еще поднятый трубою пушистый хвост — все, что виделось из-за дерева, и в оснеженном предвечернем лесу, где сгущались тени, особенно заметные в глуховатой низине, среди сизых тальников и седого бурелома, великолепный хвост зверя и уши казались черно-бурыми, а глаза — угольно-черными, пронзительными, по-человечески осмысленными.

В первый момент я опешил. Сколько раз до того приходилось стрелять в бегущую и летящую дичь, видя лишь силуэт ее и в прозрении охотничьего азарта угадывая единственную точку, где смертоносный заряд неотвратимо встретится с обреченным существом. Человек, как и всё живое, по природе своей охотник, — до конца жизни он преследует цель. Вот почему охота в чистом виде так впечатляюща…

Но теперь не было передо мной привычно убегающего силуэта, я видел только глаза, мне надо было стрелять в глаза… Мы смотрели друг на друга одну секунду, словно узнавая, а в следующую — открылась душа зверя. Из его глаз проглянул родной мой бор, но проглянул жуткой, враждебной мне сущностью, что запрятана в недоступной, неразгаданной, неведомой глуши, откуда рогатятся черные буреломы, выползают змеиные мхи и сверкают волчьи глаза филина. Мои забытые детские ужасы перед черной тьмою ночи и зеленой тьмою лесов, перед могильными крестами и пучинами черных болот, перед всем, что бегает, ползает, шевелится, подкрадывается в темноте, грозит чем-то непонятным, — этот мой страх, давно забытый, но, оказывается, по-прежнему живой в душе, смотрел на меня же. Страх перед неведомым и угрожающим, которым так часто усмиряют детей.

Еще миг, и показалось: это сам я, маленький, дикий охотник, живущий естественной жизнью природы, смотрю из-за лесины на кого-то, кто в давние-давние времена был моим кровным собратом, а потом покинул наш общий зеленый дом, ушел в страшные дали, быть может на другую планету, и вот вернулся в образе могущественного охотника, стоит напротив, излучая грозный запах огня и железа, стоит безжалостный в своем могуществе, в непонимании моей дикой маленькой жизни, состоящей из непрерывной погони за пищей, — он вернулся за мной, как за охотничьим трофеем. Да, он сейчас убьет, так же, как я, стоящий за лесиной, только что убил набежавшего раненого беляка, и я буду убит, потому что голоден и никак не решаюсь бросить редкую великолепную добычу, меня пьянит сладостный запах крови, который властвует даже над всемогущим инстинктом страха.

Все это зазвучало во мне настоящем, рождая безотчетную тревогу и смущение, но привычные к оружию руки делали то, что они должны были делать в подобный момент, и уже мушка ружья остановилась между выкаченными пронзительными глазами. И я почувствовал, что промажу, когда остановить курок было нельзя. В грохоте, сквозь пламя и дым, в синих тальниках рыжим факелом пронесся лисий хвост. Стрелять второй раз не стоило…

После я укорял себя за торопливость. В самом деле, не измени мне хладнокровие и расчет, сделай я шаг, и тогда лисовину пришлось бы показать себя всего, а уж нырнуть в тальники он вряд ли успел бы… Поругивал и тулку, сожалея, что не привез с собой в тот раз мою драгоценную ижевку с сильным чоком и резким боем — уж она-то уложила бы не менее тройки дробин в крохотный кусочек лисьего лба, что выглядывал из-за лесины. Но при всем том сознавался: тулка не виновата, и поспешный выстрел произошел не от азарта…

Заяц с перекушенным горлом судорожно бился около валежины. Я взял его в руки, тяжелого, дергающегося, с холодной и гладкой матовой шерсткой, с окровавленными усами, с кровоточащей шеей и неопрятными багровыми потеками на груди. Круглые глаза зверька смотрели бессмысленно, мертво, но красноватые огоньки в глубине их еще жили страхом последней минуты — страхом, который стирал обличье врага, будь то волк, лисица, филин или человек — мертвому все равно, кому он достался.

Удача казалась не полной, словно добыча была моей лишь отчасти.

На всякий случай прошел по лисьему следу и скоро увидел, что соучастник этой охоты, сам едва не ставший жертвой, перешел с галопа на свой обычный аккуратный шажок. Значит, свинец его не коснулся, в худшем случае, он продырявил уши, но от этого не подыхают.

Именно в тот миг пришло облегчение. Что это было? Чувство благодарности к рыжему разбойнику за помощь. Ведь я и теперь не убежден, что догнал бы подранка без участия лисовина. Или это благодарность охотничьей судьбе за то, что сделала меня виновником редкой лесной драмы — многие ли могут похвастать, что дикая лисица послужила им вместо гончей?

Но, наверное, самое главное — задним числом я не простил бы себе выбитых дробью, превращенных в кровавое месиво лисьих глаз, после того как сам глянул на себя теми глазами…