"История моего самоубийства" - читать интересную книгу автора (Джин Нодар)14. Умеренность дается труднее, чем воздержаниеНа третьи сутки после получения из больницы очередного ссангулиевского памфлета о пагубности России для ее окружения Марк Помар получил из Вермонта еще одно произведение: проживавший там Александр Солженицын наконец-то — по настойчивой просьбе начальства — начитал на пленку «программный» отрывок из своего романа. Программным Помар назвал отрывок по той причине, что в нем, дескать, поразительно просто обобщена история погибели России. Понятностью фрагмент поразил и меня. Все в нем было так просто, что не удивили даже слова «архангел» и «сатана». Поразительное заключалось в том, что во имя банального — виноваты евреи! — Солженицын отвергал общеизвестное: черное воронье нынешних бедствий поднял, мол, со спячки не залп Авроры в октябре 17-го, но тихий выстрел из пистолета. Случился он — как гласил заголовок романа — в августе 14-го, в Киеве, куда пожаловал с визитом русский министр Столыпин, статный архангел на крылатом коне. Пожаловал же он туда по важным делам, имевшим целью скоропостижное введение России в светлое будущее. Поскольку эта задача нелегка, Столыпин к вечеру притомился и отправился отдыхать в оперный театр. В том же театре оказался уродливый жиденок Мордко. В отличие от министра, Мордко прислушался не к украинским вокалистам, а к трехтысячелетнему зову кровожадных предков, а посему, выхватив пистолет, выстрелил прямо в светлое будущее. Вместе с министром на паркетный пол замертво повалилась последняя надежда на спасение России и человечества. Хотя история России и человечества заслуживает лишь молчания, я разбушевался: как же так, как же можно выдавать это за правдивую хронику! Во-первых, никакой русский министр никак в жопу не был последней надеждой человечества, а во-вторых, Мордко был не клоповидный иудей, а убежденный выкрест по имени Дмитрий Богров… Как же так, да и можно ли?! Можно, ответили Деминг с Помаром: Солженицын приехал в Америку за свободой, а в Америке свободный человек кого хочет, того и оплевывает! Я возразил: для народных радиочтений можно бы выбрать из его романа что-нибудь поправдивей, поскольку народы несвободной России воспримут выбранное как призыв к освобождению родины посредством еврейского погрома. Деминг обвинил меня в переоценке догадливости народов несвободной России и удалился тою своей походкой, которую я объяснял привычкой к бережной эксплуатации обуви. — Удалился! — захихикал Помар. — Настоящий христианин: когда ему грозит удар по лицу, он сразу подставляет другое, — мое! Но я скажу прямо: если твоих евреев начнут там бить, то это хорошо, потому что они станут бежать оттуда на свободу, освободив тем самым и несвободную Россию! Освободив от себя! Ты подумай! Я начал думать, но — прервал зычный бас: — Марк! Быстро, Марк! К телефону: Наташа! — Это супруга! — побледнел Помар и рванулся с места. Бас принадлежал большой чернокожей самке с польским именем Ванда. Хотя Ванда твердила всем, будто приходится дочерью известному краковскому ксендзу, меня смущало ее другое утверждение: рано или поздно она меня непременно трахнет, и, завершив атаку на дееспособное меньшинство вещателей, выйдет, наконец, замуж за друга из родной Алабамы, кого все подозревали в несуществовании. Своей сексуальной надменностью Ванда была обязана властительному положению личной секретарши Марка. — Ванда, — спросил я ее, — кто такая Наташа? — Стерва! — объяснила она и приблизилась ко мне. — То есть супруга Марка? — Наоборот, Солженицына! — и дотронулась до нижней пуговицы на моем пиджаке. — А почему стерва? Кроме того, что — уже замужем? — Жалуется, что не знаю русского! — А на кой хрен это ей нужно? — сказал я с раздражением, относившемся не к Наташе, а к Ванде, крутившей мою пуговицу. — Мы же начинаем сегодня передавать этот роман про убийство, а она недовольна предисловием и меняет фразы. Вот меня, стерва, и истязает: диктует по буквам русские слова! — А кто написал предисловие? — Маткин. — Чем же та недовольна?! Этот настрочит что прикажешь! Долой коммунистов? — пожалуйста! Долой жидов? — тоже пожалуйста! — Не люблю их и я! — насторожилась она. — Но при чем они? — Солженицын пишет, что виноваты коммунисты и жиды. — В чем? — Во всем. — А кто?! Если б не они, мы жили б в Африке, а не в говне! — При чем тут Африка? — растерялся я и, высвободив нижнюю, оставил ей верхнюю пуговицу. — Мы там и жили, пока они не пригнали нас сюда! — Жиды?! — и отнял уже и верхнюю. — Евреи никого не гнали! — А при чем евреи? Я говорю о жидах и коммунистах. — Коммунистов тоже не было тогда в Африке. — Были! — не согласилась она. — И жиды тоже: они вместе нас и пригнали сюда, — нас и евреев! — Евреев, Ванда, пригнали не из Африки. — А где Египет?! — ухмыльнулась она и взялась за среднюю пуговицу. — Евреи там спокойно жили себе, но потом туда приплыли жиды и сорок лет изгоняли евреев в рабство. Нас и евреев! — Вас да, — согласился я. — Но не жиды. И не евреев. Как это жиды, то есть евреи, могли погнать самих евреев?! — А почему нет? И что значит «жиды, то есть евреи»? — А то, что жиды — это евреи. Ванда задумалась. — Как это? — выдавила она. — Жиды — это евреи? — Клянусь тебе! Ванда еще раз задумалась: — Значит, что? Солженицын говорит, что виноваты евреи? — и, отпустив пуговицу, стала что-то подсчитывать в уме. Потом вдруг вскинула голову и взревела. — Да?! Опять?! Негры и евреи?! — Нет, — испугался я. — Про негров не писал, — про евреев. — Не важно! — разбушевалась она. — Не написал — напишет, не напишет — скажет, не скажет — подумает, не он — другие! Суки! Ездили на нас двести лет, а сейчас — вот, выкуси! Белые крысы! Сваливать нас в кучу со всяким говном, — с жидами, с коммунистами! Убийцы! Кто — спрашиваю — хлопнул доктормартинлютеркинга?! Мы или они?! — Они, — признался я. — Нет, не так просто: «Они»! — кричала Ванда. — А так: «Они, белые крысы»! Скажи! — Я тоже белый, — снова признался я. — Я так сказать не могу. Но ты успокойся! — и стал гладить ее по могучим плечам. Ванда всхлипнула, высушила глаза кулаком и улыбнулась: — Ты не похож на белых. Я слежу за тобой, и ты — как мы. По глазам вижу; у них в глазах зрачки, а у тебя — нет, сердце… — Увы, Ванда! — произнес я и понурил голову. — Я не такой, как вы, и даже не просто белый. Я жид. С какою-то замедленностью она забрала мою ладонь и пропихнула себе под левую грудь. Ладонь исчезла, но паниковать я не стал: бесполое тепло, переливавшееся из этого огромного алабамского организма, наполнило меня чувством защищенности. — Я знаю, — проговорила Ванда тихим голосом и стиснула мою исчезнувшую ладонь. — Успокойся и ты, слышишь! Я поднял на нее глаза и еще раз сказал правду: — А я как раз очень спокоен… Как только я произнес эту фразу, Вандино сердце под моей ладонью заколотилось и стало тыркаться наружу. Туда же, наружу, рванулись из век и ее налившиеся кровью глаза. — Никогда! — зашипела она. — Никогда не говори, что спокоен! Я не позволю тебе успокоиться! — Нет? — удивился я. — А что же тогда делать? — Рвать и метать! — сказала она твердо, по буквам, и распахнула глаза шире. В них сверкнул первобытный гнев, на который, как я думал, люди не способны с той поры, когда договорились не есть друг друга ни живьем, ни даже после кончины. — А как рвать? — выкатил я глаза. — Или метать? Ванда снова забрала у меня ладонь, скомкала ее и, затушив в себе ярость, сказала после паузы: — Я им тут не такие гвозди в жопу вгоняла! — Помару или Демингу? — обрадовался я. — Всем белым крысам. Положись на меня! Я их всех ненавижу! — и хрустнула всеми же пальцами моей запотевшей руки. Через час, в предисловии к передаче о «змееныше», умертвившем «витязя», «Голос» объявил народам несвободной России, что в течение ближайших месяцев они будут слушать «скрупулезно документальную историю, поведанную великим хроникером.» …Ванда состояла в дружбе с секретаршами такого числа вашингтонских вельмож, что мне приходилось ходить к ним со своею жалобой каждый день. Ванде, назначавшей мне с ними свидания без моего ведома, визиты эти частыми не казались, поскольку «змееныш» Мордко стрелял в витязя втрое чаще, то есть трижды в день, и каждый раз «Голос» предварял выстрелы заверениями в «скрупулезном документализме» этой истории об убиении надежды. Поначалу, на приемах у вельмож, я оперировал полутонами. Вскоре сдержанность стала невмоготу: как и плоти, умеренность дается духу труднее, чем полное воздержание, — и, следуя Вандиному повелению, я начал рвать и метать. Как же так?! — гневно стучал я кулаками по столам; как же они на «Голосе» смеют?! от имени всей Америки! как же вы им позволяете?! почему не скажете «нет»?! нет антисемитизму! и расизму! да и вообще! свобода! и еще равенство! и заодно братство! Они в ответ кивали головами: непременно скажем. И скорее всего — говорили, поскольку Деминг с Помаром здороваться со мной прекратили, а коллеги стали чураться меня и нахваливать солженицынский гений плюс точность маткинского предисловия. Через месяц, убедившись в бесплодности моих хождений, я сообщил Ванде, что смысла ни в чем на свете нет. Смысла, сказал я, нет ни в чем настолько, что если бы даже вдруг он в чем-нибудь был, — то, спрашивается, какой в этом может быть смысл? Ванда отказалась разбираться во фразе и вытащила из кармана под знакомой мне ее левой грудью сложенный вчетверо листок бумаги: — Вот, прочти! — и стала воровато выглядывать в коридор. — Только быстро, пока никого нет! Это письмо. — Ко мне? — спросил я обреченно и развернул письмо. Первые же строчки убили во мне последнюю надежду на то, что неизбежного можно избегать: «Я хотела написать тебе давно, но каждый раз останавливал страх перед чистым листом, а еще перед тем, что душа твоя занята иным. Но теперь уже, когда сердце исходит последней кровью, отказывается ждать и время!» Я остановился, проглотил слюну, повторил про себя фразу о нежелании ждать, не посмотрел на Ванду и ужаснулся. Потом поднялся мыслью выше: откуда это в людях берется?! С какой стати эта кабаниха с двухсосочным выменем, с глазами хмельной жабы и с дыханием зловонным и шумным, как если бы изо рта у нее торчал испорченный мафлер бетоновоза, с какой вдруг стати это гадкое существо позволяет себе зариться на мою плоть?! С какой стати?! — повторил я про себя, а ей объявил, что эту мерзкую писанину читать дальше не стану. — Правильно, — кивнула Ванда. — Воображает, засранец, что английским владеет как русским! А ты прочти по-русски! — Что? — не понял я. — То есть — кто воображает? — Маткин! Это ему доверили перевести для начальства твое письмо. А ты прочти по-русски! — повторила Ванда и вытянула из-под листа в моих руках другую бумагу. — Быстро, пока не пришли! Письмо ко мне оказалось русским, — на тетрадном листе. Затаив дыхание, я прочитал подпись: «С уважением, Офелия, дочь Хаима Исраелова, Грозный, Чечено-Ингушская республика». Я вскинул на Ванду растерянный взгляд, но увидел уже не ее и не Офелию, которую никогда не видел, а Хаима Исраелова. С тою четкостью, с какою иногда видишь увиденное мельком и давно. |
|
|