"Я жгу Париж" - читать интересную книгу автора (Ясенский Бруно)IНачалось это с мелкого, казалось бы незначительного происшествия определенно частного характера. В один прекрасный ноябрьский вечер на углу улицы Вивьен и бульвара Монмартр Жанета заявила Пьеру, что ей необходимы бальные туфельки. Они шли медленно, об руку, затерянные в этой случайной, несыгравшейся толпе статистов, которую на экран парижских бульваров бросает ежевечерне испорченный проекционный аппарат Европы. Пьер был угрюм и молчалив. Впрочем, у него были для этого достаточно основательные причины. Сегодня утром прохаживавшийся по залу гуттаперчевыми шагами мастер остановился перед его токарным станком и, глядя куда-то через плечо Пьера, велел ему сдать инструмент. Уже две долгие недели длилась эта мучительная ловля. Пьер слышал от товарищей: во Франции, благодаря скверной конъюнктуре, люди перестали покупать автомобили. Заводам грозило закрытие; везде наполовину сокращали штаты. Во избежание беспорядков увольняли по нескольку человек в разные часы дня из разных отделов. Придя утром на работу и став у станка, никто не мог быть уверен, – не его ли очередь сегодня. Четыреста беспокойных пар глаз, как собаки по следу, бежали по пятам мастера, медленно, словно в раздумье, прохаживавшегося между станками, и старательно избегали встречи с его скользящим взглядом. Четыреста человек, сгорбившись над станками, будто желая стать еще меньше, серее, незаметнее, в лихорадочной погоне рук наматывали секунды на раскаленные быстротою станки, и заплетающиеся пальцы лепетали: «я быстрее всех!», «не я ведь! не я!». И ежедневно в нескольких концах зала задерживался вдруг на точке ненавистный, колеблющийся почерк шагов, и в напряженной тишине раздавался матовый, бесцветный голос: «Сдайте инструмент». Тогда из нескольких сот грудей вырывался вздох облегчения: «Так значит не я!» И торопливые дрессированные пальцы еще быстрей ловили, наматывали, зацепляли секунду за секунду, звено за звено, тяжелую чугунную восьмичасовую цепь. Пьер слышал, что в первую очередь увольняют политически неблагонадежных. Он мог бы не беспокоиться: от агитаторов держался в стороне, митингов не посещал. Во время последней забастовки он был в числе тех, которые, несмотря на запрет, явились на работу. Рабочие-горланы глядели на него исподлобья. При встречах с мастером он всегда старался выдавить из себя приветливую улыбку. И все-таки, лишь только мастер начинал свою молчаливую, злобную прогулку по залу, пальцы Пьера путались в напряженной гонке, инструменты выпадали из рук; опасаясь привлечь внимание, он не смел нагнуться поднять их, и крупный пот холодным компрессом смачивал разгоряченный лоб. Когда же в это утро зловещие шаги внезапно задержались у его станка, когда взглядом в очертании губ мастера он прочел приговор, Пьер почувствовал вдруг что-то вроде облегчения: вот и конец. Медленно, не торопясь, он свернул в узелок собранный инструмент. Не оглядываясь, спокойно стал стягивать с себя рабочий костюм и аккуратно завернул его в бумагу. В конторе при подсчете жетонов, оставленных в залог за выданные инструменты, обнаружилось, что у него украли микрометр. Безошибочные ремни заводской администрации перебросили его в бюро расчета. Лысый, косой канцелярист коротко заявил Пьеру, что за потерянный микрометр[1] у него вычитается сорок франков. Остальные он получил авансом два дня тому назад. Ему не причиталось больше ничего. Пьер молчаливо сгреб со стола засаленные документы. Он знал: чтоб лишить сокращенных рабочих права на получение пособия для безработных, фабрика, играя на руку правительству, отказывала в пометке: «уволен из-за отсутствия работы». Все же Пьер хотел было попытаться попросить. Взгляд его упал на сияющую злую лысину ощетинившегося канцеляриста, на двух молодцов из заводской полиции, стоявших спиной к нему, будто о чем-то беседуя… Понял: напрасно. Грузным шагом вышел из канцелярии. В воротах отобрали пропуск и просмотрели содержимое узелка. Очутившись перед фабрикой, Пьер долго стоял беспомощно, раздумывая, куда ему пойти. Жирный синий полицейский, с лицом бульдога, с вычищенным номером на ошейнике, проворчал над его ухом: «Задерживаться воспрещается». Пьер решил обойти несколько заводов. Однако повсюду, куда бы он ни являлся, ему отвечали отказом. Везде господствовал кризис. Заводы работали лишь по нескольку дней в неделю; штаты сокращались, о приеме новых рабочих не могло быть и речи. После целого дня беготни, часам к семи вечера, Пьер, голодный и усталый, подошел к магазину, поджидая Жанету. Жанете нужны были туфли. Жанета была совершенно права. Послезавтра праздник катринеток'[2], фирма устраивает бал для служащих. Жанета из экономии платье переделала себе прошлогоднее, недостает ей только туфель. Нельзя же пойти на бал в лаковых. Кстати, это не бог весть какой расход, – она видела в витрине чудные парчовые, всего за пятьдесят франков. У Пьера в кармане было ровным счетом три су[3], и в меланхолическом, ничего хорошего не сулившем молчании он слушал нежный лепет подруги, отзывавшийся в его груди сладким щекотом, как крутые повороты «американских гор». Следующий день прошел в таких же безуспешных поисках. Не принимали нигде. В семь часов, усталый и осовелый, Пьер очутился где-то в предместье, на другом конце Парижа. Он обещал ждать в это время Жанету у выхода из магазина. Поспеть туда не было никакой возможности. Да и что мог он ей сказать? Жанете нужны туфельки. Она будет плакать. Пьер не мог смотреть на слезы Жанеты. Медленным шагом он поплелся в город. По дороге он думал о Жанете. Собственно говоря, он нехорошо поступил, не дожидаясь ее у выхода. Следовало ей объяснить. Что и говорить – поступил он по-хамски. Жанета, наверно, ждала его. Потом, не дождавшись, ушла домой. Обиделась конечно. И поделом. Несмотря на поздний час, Пьера Потянуло зайти к ней, все рассказать и попросить прощения. Однако, поднявшись наверх, он узнал, что Жанета до сих пор из города не возвращалась. Известие это застало его врасплох. Где могла быть так поздно Жанета? Почти никогда не выходила она одна. Пьер решил подождать ее у ворот. Вскоре, однако, заныли усталые ноги. Пьер присел на тумбу, прислонился к стене. Ждал. Вдалеке, на какой-то невидимой башне, часы пробили два. Медленно, как школьники – выученный наизусть урок, повторяли их над партами крыш другие башни. Опять тишина. Отяжелевшие веки, как мухи, пойманные на клей, бьются неуклюже, взлетят на мгновение, чтоб снова упасть. Где-то на далекой, полной выбоин мостовой несмело прогромыхал первый воз. Скоро выедут возы с мусором. Голая шершавая мостовая – лысые оскальпированные черепа живьем закопанной толпы – встретит их долгим криком-грохотом, передаваемым из уст в уста вдоль бесконечной улицы. Пробегут тротуарами черные люди с длинными пиками, погружая их острия в трепещущие как пламя сердца фонарей. Сухой скрежет наболевшего железа. Сонный пробуждающийся город с трудом подымает отяжелевшие веки железных штор. День. Жанета не вернулась. В этот день был праздник катринеток. Пьер не пошел искать работы. Ранним утром он направился на Вандомскую площадь и у ворот по соседству с магазином стал поджидать появления Жанеты. В нем подымалось глухое беспокойство. В тяжелой бессонной голове, точно плавающие острова табачного дыма в душной, накуренной комнате, витали смутные представления невероятнейших происшествий. Прислонившись к железной решетке, он простоял в ожидании целый день. Уже двое суток он не брал ничего в рот, но приторный привкус слюны, оставаясь в области вкусовых ощущений и не проникая в сознание, не стал еще голодом. К вечеру полил дождь, и под хлещущими струями воды твердые контуры предметов заколыхались волнообразно, удлиняясь вглубь, словно окунутые в холодную, прозрачную купель. Стемнело. Зажженные фонари, как жирные бесцветные пятна на чернильной глади ночи, не в силах ни раствориться в ней, ни ее осветить, – заполнили глубокое русло улицы водорослями теней, сказочной фауной неизмеримых глубин. Обрывистые берега, полные фосфоресцирующих, волшебных гротов ювелирных магазинов, где на скалах из замши, вылущенные из раковин, дремлют крупные, как горох, девственные жемчуга, – перпендикулярными стенами тянулись вверх в напрасных поисках поверхности. Широким ущельем русла, с шумом чешуйчатых шин, плыли сбитые в кучу стада чудовищных железных рыб с огненными выпученными бельмами. Вдоль тенистых крутых берегов двигались с трудом, как водолазы в прозрачном желе воды, оловянноногие люди под тяжелыми шлемами зонтов. Казалось, вот сейчас кто-то первый, дернув за рукоять, плавно взовьется вверх, чертя кренделя раскрепощенными ногами над головой грузной толпы. Издали по течению медленно надвигался плоский водолазный шлем о трех парах женских ног. Ноги с трудом нащупывают скользкое дно, заплетаются от внутреннего смеха. Когда ноги приблизились к выступу ворот, оказалось, что они несут под шлемом три хохочущих головы. Одной из трех была голова Жанеты. Заметив Пьера, Жанета подбежала к нему вприпрыжку, осыпая его цветным конфетти своего щебета. На ней было бальное платьице, манто и новенькие промокшие парчовые туфельки. Почему не ночевала дома? Ну, разумеется, спала у подруги, шили до поздней ночи костюмы к сегодняшнему балу. Откуда у нее новенькие туфельки? Взяла в магазине аванс в счет будущего жалованья. Если Пьер хочет, у нее есть еще минутка свободного времени, и она может с ним вместе пообедать. Сконфуженный Пьер пробормотал, что у него нет на обед. Жанета кинула на него удивленный, непонимающий взгляд. Нет? В таком случае она наскоро перекусит что-нибудь с подругами. Она очень торопится, так как ей нужно купить еще несколько мелочей. Поднявшись на цыпочки, она быстро поцеловала его в губы и исчезла в воротах. Пьер медленно поплелся домой. Его ноги отяжелели, и терпкий привкус во рту впервые проскользнул в сознание, долго стучась у его дверей упрямой, терпеливой икотой. Пьер понял и улыбнулся собственной недогадливости: это был голод. Бульвары кишели уже группами расшалившихся мидинеток[4], предприимчивых юношей, пестрых чепчиков и шарфов. В тени безучастных ламп празднично одетые Пьеры целовали в губы своих маленьких Жанет, которые игриво подымались на цыпочки. Серый Менильмонтан был мрачен и угрюм, как обычно. Пьер с трудом дотащился домой. Он устал, и у него было сейчас единственное желание: вытянуться на кровати. С некоторых пор он старательно избегал встречи лицом к лицу с худым, корявым консьержем[5]. Расходы последнего времени (осеннее пальто Жанеты) были причиной того, что он уже три месяца не платил за квартиру. Каждый вечер он ухитрялся проскользнуть незамеченным прямо на лестницу через неосвещенные сени. На этот раз, однако, ему не повезло. Из сеней навстречу вырос кривой, корявый профиль консьержа. Приподняв картуз, Пьер хотел было прошмыгнуть мимо, но был задержан. Из грубых слов он понял одно: в комнату его не впустят. Вследствие трехмесячной неуплаты комната его сдана другому, вещи вернут, когда он уплатит долг. Машинально, не возражая ни слова, к очевидному удивлению словоохотливого консьержа, Пьер повернулся и вышел на улицу. Моросил дождь. Ни о чем не думая, Пьер побрел обратно вдоль влажных стен, уже разбухавших теплотою сна. В пустых углублениях, в нишах домов черные люди – мужчины и женщины – располагались на ночлег, скрючившись от холода и обернув конечности обрывками подобранных газет. Пьер, падая от усталости, пошел на красный свет метро и добрел до угла бульвара. На далеких башнях пробил час. Из теплой кафельной пасти подземной дороги заспанные служащие выгоняли наверх запоздалых пассажиров и соблазненных теплом бродяг. С лязгом задвигались решетки. На лестнице, ведущей на мостовую, в духоте галдели и толкались тени. Обросшие, оборванные люди занимали с жадной торопливостью места на ступеньках, поближе к решетке, от которой веяло удушливым влажным дыханием разгоряченного нутра Парижа. Закутанные в лохмотья, они укладывались вдоль лестницы, головой на неуютной подушке каменной ступеньки. Вскоре они устлали всю лестницу. Для непредусмотрительных запоздалых ночлежников остались места лишь на верхних ступеньках, не защищенных от дождя и холода. Пьер слишком обессилел, чтобы идти дальше. Покорный и робкий, стараясь не наступать на тела и никого не задеть, он лег на свободное место на самом верху между двумя укутанными в тряпки седыми ведьмами, встречавшими каждого вновь прибывающего враждебным ворчанием. Уснуть он не мог. Мелкий мглистый дождь мокрой лапой водил по его лицу, пропитывая одежду липкой, пронизывающей сыростью. Тряпки, промокшие от дождя и пота разогретых собственным теплом тел, выделяли острую, кислую вонь. Каменная подушка захарканной ступеньки вонзалась в голову; острые края других врезывались в ребра, распиливая тело на части, извивавшиеся в бессонной лихорадке, как куски изрезанного дождевого червя. Внизу, блаженствуя на занятых заранее местах у решетки, храпели нищие. Во сне Пьеру почудилось, что лестница, на которой он лежит, – движущаяся (какую он видел в магазине «Прентан» или на станции метро «Площадь Пигаль») и что она с грохотом ползет вверх. Из зияющей трещины земли, из разинутой пасти метро карабкалась вверх бесконечная железная лента подвижных ступенек. Одна за другой выезжали, громыхая, все новые ступеньки, вымощенные грудой черных оборванных тел. Верхушка лестницы, где лежал Пьер, поднялась уж высоко, в облака. Внизу миллиардом огней кричал многоглазый Париж. С глухим ритмическим грохотом лестница ползла все выше. Пьера окружила космическая пустота, мерцание звезд, беспредельный покой пространства. Из черного жерла раскрытой мостовой в раззеванную пасть неба ползла движущаяся лестница черной лавиной скрюченных, изможденных спящих людей. Пьер проснулся от чьего-то нетерпеливого толчка. Открывали метро. Серая заспанная толпа, ругаясь и потягиваясь, неохотно освобождала лестницу. Снизу била густая, ленивая теплота разогретых внутренностей города, переваривающих натощак порции легких утренних поездов. Кряхтя и позевывая, ночлежники лезли вверх, на мостовую, и растворялись поодиночке в сыром утреннем тумане. Открывались первые бистро[6]. Счастливые обладатели тридцати сантимов могли выпить у стойки стакан горячего черного кофе. У Пьера не было тридцати сантимов, и он потащился без цели вверх по бульвару Бельвиль. Париж медленно просыпался. В черных оконных рамах сгорбленных меблирашек тут и там появлялись уже профили старых взлохмаченных, наполовину раздетых женщин; профили, величественные в своих прогнивших рамах, как грозные портреты прабабушек этого квартала, где проституция являлась званием наследственным, как в других сферах дворянский титул или звание нотариуса. Окна – это картины, повешенные на мертвый каменный прямоугольник серой стены дня. Есть окна – натюрморты, странные кропотливые творения непризнанного художника, случая, сколоченные из куска гардины, забытого цветочного горшка, яркой киновари дозревающих на подоконнике помидоров. Есть окна – портреты, окна – наивные загородные идиллии а ля Руссо[7], неоцененные, ничьи. Когда вечером, въезжая в город, поезд минует выстроенные по обеим сторонам дома с освещенными здесь и там квадратами окон, окно тогда – витрина чужой (о, какой чуждой!), непонятной, далекой жизни! И глаз одинокого путешественника, как ночная бабочка, беспомощно бьется за непроницаемой плитой стекла, не в силах никогда проникнуть внутрь. Когда после целого дня бесплодных поисков работы Пьер возвращался в город каким-то незнакомым проулком, был вечер, и вогнутые квадраты окон начинали уже фосфоресцировать внутренним, потаенным светом. Улица пахла подсолнечным маслом, теплом непроветренных квартир, священным торжественным часом обеда. Жадный, прирученный голод, как дрессированная собака, лег у порога сознания, не смея перешагнуть его, лишь довольствуясь тем, что каждая мысль, желая туда попасть, принуждена была на него наступить. Сквозь тяжелый туман усталости билось в Пьере воспоминание о Жанете. Он понял, что должен во что бы то ни стало зайти к ней, объясниться. Впрочем, что он ей скажет – не знал ясно сам. Пока он выбрался из опутавшей его сети проулков, наступила ночь. Пьер долго блуждал в темноте, не видя ничего, что указало бы ему путь, с трудом различая надписи улиц. Когда след шагов Пьера привел его, после долгих блужданий, к дому Жанеты, было уже за полночь. Пьер поднялся по лестнице и постучал. Открыла ему заспанная мать. Жанеты не было, не возвращалась еще домой со вчерашнего дня. Пьер медленно спускался по темной лестнице, пока снова не выбрался на улицу. Очутившись на тротуаре, он не стал ждать у ворот, как в первую ночь, а медленно побрел в темноту. На углу людного проспекта его обрызгало грязью проезжавшее такси. Толстый, упитанный щеголь, развалившись на сиденье, прижимал к себе маленькую стройную девушку, блуждая свободной рукой по ее голым коленям, с которых сгреб юбку. Пьер не мог видеть лица девушки, заметил лишь синюю шляпку и тонкие, почти детские колени, и внезапно внутренней судорогой узнал по ним Жанету. Он кинулся вслед, расталкивая брюзжащих прохожих. Минуту спустя такси скрылось за поворотом. Пробежав еще несколько десятков шагов, Пьер остановился в изнеможении. Неясные лихорадочные мысли, точно вспугнутые голуби, улетели внезапно, оставляя пустоту и плеск крыльев в висках. Он находился в какой-то узенькой улочке. Пахло кислой капустой и морковью. Пьер с трудом дошел до угла. На опустелых полях просторных мостовых – выросшие за ночь из земли – громоздились гигантские зеленые цилиндры, красные конусы, белые кубы, урезанные пирамиды – ночное царство геометрических фигур. Он был в Галле[8]. Выцветшие люди в лохмотьях строили из идеально круглых голов салата, из ветвистых букетов цветной капусты многоэтажные здания и башни. Рядом возносился к небу патетический куб срезанных цветов. Здесь скоплялось за ночь все то, что на следующий день Париж потребует для еды и любви. Острый запах свежих, отнятых у земли овощей осадил Пьера на месте. Многотерпеливый голод, насторожившийся у дверей сознания, начал по-собачьи слегка скрести под ним лапой. Пьер потянулся ближе. Какой-то человек, сгибаясь под огромной охапкой цветной капусты, больно толкнул его и выругался. Пьер робко попятился на тротуар. Кто-то дотронулся до его плеча. Он оглянулся: плотный усатый верзила указывал рукой на громадный двухколесный воз, нагруженный доверху морковью. Пьер понял предложение и торопливо принялся сбрасывать на мостовую громадные бесформенные глыбы. Помогало ему в этом еще несколько исхудалых людей. В одном из них Пьер узнал соседа из вчерашней ночлежки в метро. Неправильная красная пирамида росла, поднялась до второго этажа, потянулась выше. Когда выгруженные возы отъехали, всех грузчиков повели в глубь Галля. Оглянувшись, Пьер увидел за собой толпу в несколько сот подобных ему изможденных людей. У всех шеи обмотаны были грязными шерстяными тряпками, лица заострены, обросшие и землистые. Их выстроили в длинную очередь, наливая каждому из котла по миске горячего лукового супа. Пьер получил наравне с другими миску супа и сверх того три франка наличными. Когда он выхлебал горячую ароматную жидкость, обжигая себе немилосердно рот, у него отобрали миску и оттолкнули его в сторону, чтобы дать место следующим. Проходя улочками этого нового, странного города, обреченного через несколько часов на исчезновение, Пьер стащил из одной глыбы несколько громадных, отдающих еще потом земли морковей и жадно проглотил их в переулке. Светало. Пьером овладевали усталость и сон, приманила их теплота поглощенного вкусного супа. Он стал подыскивать себе место на ночлег. И здесь, в нишах ворот, во впадинах оцепенелых домов спали, свернувшись в клубок, покрытые лохмотьями люди. Найдя свободное, защищенное от ветра углубление, Пьер залез в него, обмотав себе, по примеру других, коченеющие руки и ноги обрывками подобранной в мусорном ящике газеты. Уснул он раньше, чем успел прижаться поудобнее к сырой облезлой стене. Разбудил его маленький синий человечек в куцой пелеринке, терпеливо убеждавший его уже несколько минут, что лежать в этом месте воспрещается и что он должен сейчас же убраться отсюда куда-нибудь подальше. Куда именно «подальше», – Пьер не знал, однако он встал и поплелся безропотно вперед. Причудливый, воздвигнутый столькими усилиями ночной город исчез, как фата-моргана. На месте, где еще недавно громоздились волшебные кубы и приземистые конусы из голов репы, по скользким рельсам мчались теперь с шумом подвижные домики трамваев. Был уже день. Работы не было. Валандаясь по боковым улицам, Пьер упорно заходил по дороге во все встречающиеся гаражи, предлагая свои услуги по мытью автомобилей. Повсюду его встречали враждебные лица. В помощи не нуждались нигде. С наступлением вечера новой жгучей судорогой забилось в нем имя Жанеты. Он инстинктивно свернул в сторону ее дома. Жанета все еще не возвращалась. Улицы множились, длинные и гибкие, растягивались в бесконечность, словно привязанный к ноге резиновый канат, разбегались из-под ног ящерицами в отблесках огней, подмигивали во мраке глазами тысяч меблирашек. Приближаясь к одной из них, Пьер заметил вдруг выходящую оттуда пару. Плечистый мужчина и маленькая гибкая девушка. Лица девушки он не мог разглядеть в темноте, но по силуэту узнал Жанету. Он кинулся в их сторону, с трудом пробиваясь сквозь сплошную толпу прохожих. Но раньше, чем он успел с ними поравняться, пара села в такси и уехала. Ошеломленный, стоял он минуту у дверей меблирашек. Новая волна прохожих увлекла его вперед. Не пройдя и ста шагов, он увидел вдруг другую пару, выходящую из других меблирашек. Девушка силуэтом поразительно похожа была на Жанету. Чтобы поравняться с ними, он должен был перебежать улицу. Путь загородил ему неисчерпаемый поток автомобилей. Когда он, наконец, пробрался на другой тротуар, пары уже не было, она растворилась в толпе. Бессильные слезы злобы подступили к горлу Пьера. Кругом зажигались и тухли, значительно подмигивая попеременно белым и красным светом, надписи меблирашек, гостеприимно приглашая прохожих. В каждой из них могла находиться в эту минуту Жанета. Измученная похотливостью требовательного здоровяка, она спит, свернувшись, как ребенок, с молитвенно сложенными между коленками ладонями. Здоровяк гладит ее белое холодное тело, хрупкое и беспомощное. Пьер почувствовал вдруг к ней несказанную нежность, граничившую с умилением. Мысли клубились, перепутанные и извилистые, как улочки, по которым он блуждал сейчас. На пороге дешевых франковых меблирашек тощие, убого одетые женщины манили прохожих коротким призывающим чмоканьем, которым во всем мире принято подзывать собак: в Париже так окликают человека. Худенькая чахоточная девушка в промокших ночных туфлях обещала ему за пять франков самые тайные наслаждения своего золотушного тела. Шел дождь, мелкий, густой, прерываемый отдаленным мерцанием звезд. Над ледовитым бассейном неба Большая Медведица отряхивала свою лоснящуюся шерсть после вечерней купели, и холодные брызги летели на землю. Жанеты все еще не было. Старая ведьма мать, всегда недоброжелательно глядевшая на связь дочери с бедняком Пьером, захлопнула как-то перед его носом дверь, заявив, что Жанета больше дома не живет. Город гудел по-прежнему в своих вечных приливах и отливах. Улицами переливались бесчисленные толпы людей, упитанных, с жирными короткими шеями. Каждый из них мог быть как раз тем, кого Пьер искал и преследовал в вечно бесплодной погоне. С упорством маньяка он всматривался в лица прохожих, стараясь разглядеть на них какой-нибудь след, какую-нибудь мельчайшую судорогу, оставленную наслаждением, испытанным с Жанетой. Жадными ноздрями он вбирал запах одежд, внюхиваясь, не уловит ли на какой-нибудь из них запаха духов Жанеты, тонкого запаха ее маленького тела. Жанеты не было. Жанеты не было нигде. Впрочем, она была везде. Пьер видел ее, опознавал наверняка в силуэте каждой девушки, выходящей под руку с любовником из дверей каждой гостиницы, проезжающей мимо па такси, исчезающей внезапно в первых воротах. В тысячный раз бежал он, бешено проталкиваясь сквозь толпу, отделявшую его от нее непроницаемой стеной, и всегда прибегал слишком поздно. Дни сменялись днями в однообразной игре света и тени. Работу, после бесплодных недель скитаний, он бросил искать. Уже много дней носил он в себе, как мать плод, алчный, сосущий голод, тошнотой подымающийся к горлу и разливающийся по телу свинцовой усталостью. Контуры предметов обострились, словно обведенные тушью, воздух стал реже и прозрачней под плотным колпаком воздушного насоса городского неба. Дома стали растяжимыми и проницаемыми, то вдвигались внезапно один в другой, то наоборот, растягивались в неправдоподобной, нелепой перспективе. У людей были лица замазанные и неясные. У некоторых было по два носа, у других – по две пары глаз. Большинство носило на плечах по две головы, – одна странно вдавленная в другую. Однажды вечером внезапный прибой выбросил Пьера с бульваров Монмартра к стеклянному подъезду крупного мюзик-холла. Огненные крылья ветряной мельницы медленно вертелись, маня из нескончаемых улиц мира наивных Дон-Кихотов наслаждения. Окна окружающих домов горели ярким красным пламенем. Был час спектакля. У стеклянного, светящегося, как маяк, холла бешено хлестал черный всклокоченный прибой автомобилей, чтоб через минуту отхлынуть обратно, оставляя на каменной набережной тротуара белую пену горностаевых палантинов, развеянных фраковых пелерин, манишек и плеч. К боковой двери, толкаясь, перла неисчислимая черная толпа. Налетевшая волна отбросила Пьера в сторону, вдавливая в стену, которая, при более внимательном осмотре, оказалась мягким человеческим лицом, внезапно странно знакомым. Человек, освобождаясь от нежданного объятия, тоже всматривался в него пристально. – Пьер? Пьер напряг мысли, стараясь что-то вспомнить. Этьен из сортировочной. Расчищая дорогу локтями, они выбрались из толпы в боковой переулок. Этьен говорил что-то быстро и непонятно. Да, его сократили тоже. Достать работу невозможно – кризис. Пришлось с трудом добывать себе пропитание. Перепробовал все. Продавал марафет[9]. Не везло, слишком большая конкуренция. Пустил в ход свою Жермену. Как-никак, десяток-другой франков за вечер принесет. Хотя времена пошли очень тяжелые: мало иностранцев, и предложение превышает всякий спрос. Теперь он – «проводник». Работа нудная, но относительно наиболее выгодная. Надо знать несколько адресов и прежде всего быть красноречивым. Это самое главное. Немножко еще надо быть психологом, знать, чем кого взять. И здесь тоже конкуренция, но ее все-таки, будучи краснобаем, выдержать можно. Он специализируется по части пожилых господ. Знает несколько домов, где держат маленьких соплячек. Этот товар всегда пользуется успехом. Здесь, недалеко, на улице Рошешуар – «тринадцатилетки». Товар верный. Надо только уметь подать под соответствующим соусом. Представить: коротенькая юбочка, передничек, косичка с ленточкой. Наверху – комнатка-класс. Святой образочек. Кроватка с сеткой. Школьная парта, доска. На доске – мелом: 2 Х 2 = 5. Полная иллюзия. Ни один пожилой господин не устоит. От клиента за указание адреса – десять франков, от хозяйки – пять. Здесь у него свой пост. Если Пьер хочет, Этьен может его ввести в эту работу. Несколько адресов на ухо. Самое главное – красноречие. И умение обернуться, знать, к кому подойти. Лучше всего ждать перед рестораном. Пьер может занять его прежний пост у «Аббей». Верное место. Главное – не спутать адресов!… Новая волна подхватила Пьера и понесла его по течению. Этьен где-то затерялся. Увлекаемый толпой, Пьер не пытался сопротивляться; после нескольких часов приливов и отливов его выбросило на площадь Пигаль. Пестрый водоворот реклам. Огненные буквы слов, выписанных в воздухе чьей-то невидимой рукой. Вместо: «Мане, текел, фарес»[10] – «Пигаль», «Руаяль», «Аббей» [11]. Что-то говорил об этом Этьен? У освещенного подъезда стройный, расшитый галунами бой[12] мерзнет в своей коротенькой курточке, чтобы вдруг раболепно сломаться в поклоне. Два пожилых господина. Одни. Останавливаются на углу. Закуривают. Пьер машинально подходит ближе. Господа, поглощенные беседой, не обращают на него ни малейшего внимания. Пьер тянет старшего, пузатого господина за рукав и, наклоняясь, бормочет ему на ухо: – Забава… «тринадцатилетки»… в передничках… кроватка с сеткой… доска… 2 х 2 = 5… Полная иллюзия. Пожилой господин стремительно выдергивает свой рукав. В один миг оба машинально хватаются за карманы, где обычно держат бумажники. Опрометью, почти на ходу они вскакивают в проезжающее такси, захлопывая с испугом дверцу. Пьер остается на углу один. Ничего не понимает. Задевая за стены, он плетется в ночь темным пустынным бульваром. Витрина. Зеркало. Из зеркала навстречу выплывает землистое, обросшее лицо с красными, воспаленными фонарями глаз. Пьер останавливается, озаренный внезапной догадкой. Да те просто испугались. С таким лицом нельзя искать заработка. Серединой бульвара, целуясь на каждом шагу, идет, тесно прижавшись друг к другу, пара. Маленькая синяя шляпка. Длинные стройные ноги. Жанета! Пара входит в гостиницу на углу, не переставая целоваться. Опять такси – проклятое такси! – загораживает дорогу. Пьер одним прыжком бросается на другую сторону улицы. Двери отеля матово блестят. Шесть высоких этажей. Где искать? В которой комнате? Немыслимо! Лучше подождать здесь, пока они выйдут. Пьер устало прислоняется к стене. Проходят минуты, быть может часы. Теперь там, наверно, раздеваются. Теперь лежат уже в постели. Вот он блуждает руками по ее белому упругому телу. Вдруг все разлетается. Из гостиницы напротив выходит пара. Толстый, грузный субъект и тонкая стройная девушка. Жанета! Девушка, поднимаясь на цыпочках (как хорошо Пьер знал это движение!), целует упитанного субъекта в губы. Подозвала такси. Пьер гигантскими шагами перерезывает мостовую. Такси с Жанетой уехало. У дверей отеля остался стоять лишь грузный субъект, проверяющий при свете фонаря содержимое своего бумажника. На дряблых щеках погасает румянец испытанного только что наслаждения. На обвислых губах вянет последний поцелуй Жанеты. Смятые складки костюма хранят еще теплоту ее прикосновения. Наконец-то! Кулак сам собой сваливается меж выкатившихся припухлых глаз. Глухой шум падающего тела. Бычачья, откормленная шея просачивается, как тесто, сквозь щели стиснутых пальцев. Уроненный бумажник бессильно, как подстреленная птица, бьется в канаве. На беспомощный хрип толстяка ночь отвечает протяжным, отчаянным свистом. Как на пламя свечи, на разметавшуюся гриву рыжих волос Пьера со всех сторон, с закоулков ночи слетаются с трепыханием шерстяных крыльев синие летучие мыши. Плавная качка автомобиля, уносящего куда-то в бесконечность проспекта. Меланхолический плеск пелеринок. И на лице холодным солдатским саваном – американский флаг с неба со звездами звезд. Все, что наступило потом, торчало уже, как чаплинская хижина над бездной, одним боком за пределами привычной действительности. Черные, стекающие мраком стены. Правильный куб тухлого воздуха, который можно резать ножом, как гигантский кубик магического бульона «Магги». И в глубоком решетчатом колодце окна – литр конденсированного неба. Пьер узнал новый мирок, управляемый собственными, особыми законами на полях громадного сложного механизма мира. Незнакомый мир вещей, которые не нужно заработать: низкая удобная койка под нависшим балдахином потолка, утром и вечером судок горячей гущи супа, приправленного ломтем хлеба. Рядом, за стеной, в смежных тесных комнатках – сборище людей, выкинутых, как отбросы, точной, непрощающей машиной мира сюда, через высокий забор бульвара Араго, и по чьей-то неизвестной воле спаянных в новый странный механизм, управляемый новыми странными законами Мира Готовых Вещей. Размеренные, как карусель, бессмысленные прогулки по симметричным кругам двора под низким закопченным колпаком тюремного неба. Длинный однообразный ряд четок, каждая костяшка которых – живой, бьющийся ком человеческого существа. Механизм колесиков, которые не смогли подойти никуда по ту сторону ограды; выброшенные же сюда, в эту чудовищную кладовую, они удивительно сочетаются друг с другом, неожиданно зазубриваются, создают коллективный организм, действующий по какой-то другой, не вообразимой вне этих стен линии. Дни за днями чередуются непрерывно, какие-то отличные от тех, длиннее их. Где-то, в душных теплицах квартир, в горшках канцелярий, медленно, лепесток за лепестком, опадает метафизический цветок календаря. Длинные тысячи пройденных километров, вытянутые в одну мысленную нить, теряются где-то у болотистых, обросших тростником берегов реки Ориноко. И лишь ночью, когда на циферблате таинственного регулятора зажигается надпись: «сон», – сны. Черные бурлящие волны потусторонней действительности, сдерживаемые непреодолимой оградой дня и устава, окружают со всех сторон островок на бульваре Араго. Ограда трещит, шатается. Вздыбленная река тел, кредитных билетов, поступков, бутылок, усилий, ламп, киосков, ног клокочущим валом переливается поверх крыш с гулом и ревом. Из разинутых пастей гостиниц, будто ящики из открытых дверец шкафов, высыпаются вековые, непроветренные, насквозь проспанные матрацы; растут, громоздятся вверх огромной, тысячеэтажной, вавилонской башней со скрежещущими пружинными ступеньками. А наверху, на громадном четырехспальном матраце всенародной кровати («Ле ли насиональ»)[13] лежит маленькая, беспомощная Жанета. По трясущимся ступенькам вверх карабкается муравьиной кучей толпа мужчин: блондинов, брюнетов, рыжих – чтоб на минуту накрыть ее тяжелой похотливой тушей; один за другим, все, город, Европа, мир! Башня трещит в предсмертных конвульсиях пружин, шатается, сгибается, рушится, заливаемая волнами разъяренного моря, хлещущего сокрушающим прибоем о скалистую ограду острова спящих бритоголовых робинзонов на бульваре Араго. Однажды неожиданно, как будто лопнула внезапно какая-то из пружин безошибочного до сих пор механизма, одинокая камера Пьера заполнилась громкоголосыми людьми с израненными головами, с кровью, запекшейся на бинтах и на отворотах синих блуз. Запахло крепким мужским потом, порохом, заводской терпкой, несмываемой гарью. Полетели слова, увесистые, как булыжники: революция, пролетариат, капитализм. Из обрывков фраз, рассказов, восклицаний четко вырисовывался твердый четырехдневный эпос, записанный кровью на асфальте. Оглавление всегда одинаково: Безработица. Уменьшение заработков. Угрюмый демонстрационный митинг. С митинга, через город, шествие с «Интернационалом». Провоцировала полиция. Осаждала в боковых переулках, резиновыми палками избивала в кровь. Затоптанная мостовая плюнула ей навстречу градом булыжников. Атаковала озверелая солдатня. Залпом вымостила улицу новой, неутрамбованной мостовой. В ответ каменные челюсти улицы оскалились зубьями баррикад. Была бойня. Липкая бурая кровь на тротуарах. Заваленные людьми грузовики. И толпа в несколько десятков тысяч человек – как вычеркнутое из баланса число, вынесенное на поля, за серую неприступную ограду. Передавали баснословные цифры. Тюрьмы не в состоянии были вместить слишком обильный улов. В тюрьму Санте упаковали будто бы пятнадцать тысяч человек. В тюрьме Френ было их, по слухам, еще больше. Тюремные здания оцепили воинскими частями. В камерах, предназначенных для одного человека, спало вповалку на полу человек пятнадцать. Во избежание беспорядков тюремные прогулки стали производиться партиями, в разное время дня. Из камеры в камеру, тысячью неутомимых дятлов, днем и ночью стучал тюремный телеграф. Втиснутые в общие камеры заключенные требовали перевода на политический режим. Тюремное начальство требование отклонило. Заключенные ответили голодовкой. Ежедневно, зажатый в свой угол, насторожившись, как еж, выхлебывая свою порцию супа и заедая ее жадно хлебом, Пьер чувствовал на себе пятнадцать пар невеселых стальных глаз, расширенных атропином голода; под их взглядом вкусный ломоть тюремного хлеба комом застревал у него в горле, а густой суп остывал в судке, заволакиваясь географической картой навара. Издали, как сквозь стеклянную стенку, до него долетали длинные ночные беседы. Слова, обтесанные, как глыбы, росли, – через минуту высилось уже мощное здание. Мир, как плохо свинченная машина, больше портит, чем производит. Так дальше нельзя. Надо раскрутить все, до последних винтиков; что непригодно – отбросить, раскрутив – свинтить вновь на славу. Чертежи ждут готовые, у монтеров чешутся руки, только твердое заржавленное железо не пускает. Вросло, срослось по швам тканью ржавчины, – каждый винт придется отрывать зубами. И в черной продымленной коробке камеры лентой феерического фильма развертывался миф о перестроенном на новый лад мире. Пьер слышал и раньше на заводе длинные монотонные рассказы об этом новом мире без богатых и рабов, где фабрики будут собственностью рабочих. Не верил. Не сдвинуть с места громадной махины. Вросла глубоко. Пущенная в движение, вертится с незапамятных времен. Хватать голыми руками за спицы? Не удержишь, только руки оторвет. Видел кровь на замаранных бинтах, окровавленными тряпками перевязанные руки и думал: еще одно напрасное усилие. Искромсанные тела одним взмахом ремня выброшены за ограду. Порою по ночам раскаленное добела слово ненависти искрой падало из кучки говоривших людей на мягкие опилки сна, и сон вспыхивал пламенем: идти, стать с ними плечом к плечу, рушить, ломать, мстить. Пьер вскакивал и внезапным движением садился на койку. Но холодные, ясные слова синеблузников росли симметричными кирпичами, и в словах тех не было злобы, не было тупой всеуничтожающей ненависти, а лишь твердая воля строительства – лом и скребок. Нет, эти люди не умеют ненавидеть. На место одной машины нагромоздили чертежи новой, заменят одну другой – и снова завертятся колеса, шестерни зацепятся за шестерни, потянут, потащат, понесут беспомощные человеческие щепки; и снова о черные спицы колес будут кровавить себе руки обезумевшие Пьеры, не в силах задержать, осадить их хотя бы на минуту. И протянутая рука Пьера корчилась, приподнятая с подушки голова медленно входила в плечи, и через минуту на койке, втиснутой в примятую солому, лежал не человек – черепаха в тяжелой, непроницаемой скорлупе одиночества. В одно утро, когда от зеленых лоскутьев листьев несся терпкий, горелый запах, перед удивленным Пьером открылись вдруг волшебные ворота, через которые почти насильно его вытолкали наружу. Долго стоял он, потрясенный этим невероятным происшествием, не зная, что предпринять, куда направиться, чувствуя себя вновь затерянным в этом чуждом, непонятном мире, где нет удобной койки, где за судок горячего супа надо таскать всю бессонную ночь напролет глыбы влажной моркови. Первым бессознательным движением его было вернуться, но ворота не пожелали принять его обратно. Оказалось, что вход в тюрьму тоже надо было заработать каким-то неизвестным усилием в этом мире вещей, враждебных и недоступных. Тогда озадаченная мысль, пробегая извилистыми улочками этого мира, внезапно натолкнулась на одну близкую, хорошо, до боли в челюстях знакомую точку, и Пьер направился на поиски Жанеты. Он пустился в первый после длинных месяцев (может быть, и лет?) путь по прямой линии. Все было здесь по-иному. Люди бежали, задевая друг друга, ничем не связанные, казалось не скованные никаким механизмом общего закона. Только возвышавшиеся там и сям величественные статуи синих полицейских, мановением волшебной палочки то задерживая, то вновь пуская в движение застывшие на минуту потоки экипажей, давали понять, что здесь действует какой-то особый механизм, более сложный и неуловимый. Когда Пьер очутился на Вандомской площади, было ровно двенадцать, и через полуоткрытые двери магазинов начинали выливаться на улицу говорливые толпы мидинеток. Пьер напряг взор в надежде разглядеть среди них Жанету. Медленно рассеялись последние. В тенистом, как оранжерея, магазине ему ответили, что Жанета давно уже здесь не работает. Пьер почувствовал, что потерял последний след, что Жанета исчезла в черном лесу города. Наплывающая толпа столкнула его на мостовую; приливом автомобилей его отбросило дальше, на каменистый островок, где с верхушки огромного чугунного столпа[14] маленький претенциозный человечек, как воробей на верхушке телеграфного столба, приглядывался к разлетающимся у его ног брызгам. Навстречу широким трактом мостовой, сбитые в кучу, готовые вот-вот выкипеть на тротуары, мчались с лаем и визгом безудержные орды автомобилей. За бегущей впереди породистой и стройной, как борзая сука, испано-суизой с испуганными глазами фонарей, огрызаясь друг на друга, неслась стремглав пестрая сопящая свора, – величественные, степенные, как доги, роллс-ройсы, приземистые, как таксы, амилькары, грязные и беспризорные дворняжки – форды и куцые, бесхвостые, как фокстерьеры, ситроенки[15]. Над улицей стоял визг, гвалт ошалелой погони, дурманящий чад летнего жаркого полудня. Пьер смотрел на это варево расширенными ужасом зрачками. Теплые влажные волны смыли его, как щепку, и понесли без компаса, наобум. На улицах было людно, душно и скучно бездельной пыльной скукой каникул. Был тот период парижского лета после «Гран-При»[16], когда из разогретого тела Парижа вместе с потом и водой испаряются последние шарики голубой крови, оседая в предусмотрительно приготовленные для этой цели резервуары: Довиль, Трувиль и Биарриц [17], и кровь Парижа постепенно становится определенно красной – краснотой городского простолюдина. Над улицами колыхались трехцветные флаги и бумажные фонарики. По тротуарам переливались празднично разодетые толпы, распространяя специфический запах французского праздника: дешевого вина, махорки и демократии. Это было 14 июля. Храбрые парижские лавочники, разрушившие Бастилию[18], чтобы воздвигнуть на ее месте безвкусную выдолбленную колонну с «видом» на город, двенадцать бистро, три публичных дома для нормальных граждан и один для педерастов, – праздновали свой бенефис традиционным республиканским танцем. Разукрашенный с ног до головы шарфами трехцветных лент, Париж выглядел, как перезрелая актриса, переодетая ярмарочной крестьянкой из народного халтурного представления. Иллюминованные десятками тысяч фонариков и лампочек площади медленно заполнялись гуляющей толпой. С наступлением сумерек яркие рампы улиц загорелись торжественным светом. На сколоченных из досок эстрадах сонные рахитичные музыканты, в справедливом убеждении, что праздник – день всеобщего отдыха, выдували из скрученных чудовищных труб каждые полчаса несколько тактов модного танца, отдыхая после них долго и с выдержкой. Вздымающаяся толпа, сдавленная не вмещающими ее плотинами улиц, копошилась нетерпеливо, как рыбы во время метания. Кое-где танцевали. Разогретые докрасна дома беспрерывно выделяли десятки все новых и новых жителей. Температура поднималась каждое мгновение. В раскаленных кастрюлях площадей тут и там толпа начинала уже булькать, как кипяток, вокруг наскоро разбитых лотков с лимонадом и замороженной мятой. Друг у друга вырывали из рук холодные стаканы с зеленоватой и белой жидкостью. То и дело, отгребая толпу веслом хриплой сирены, проплывали улицами наполненные до краев ковчеги с туристами, уносящие на волнах этого потопа демократии избранные пары чистых и нечистых. С любопытством осматривали они через лорнеты и бинокли хорошо откормленных, прирученных и добродушных победителей Бастилии, в молчаливом, но тем не менее глубоком убеждении, что вся пресловутая Французская революция была, в сущности, не чем иным, как еще одним ловким предприятием извечного Кука[19], предлогом для ежегодных блестящих зрелищ, рассчитанных на иностранцев и включенных с процентом в цену автокарного [20] билета. Танцующих в общем было гораздо меньше, чем смотревших, и какой-то разочарованный джентльмен не без основания упрекал ставшего в тупик проводника, что парижане справляют свой праздник без темперамента. С наибольшим подъемом праздновали 14 июля кварталы иностранцев: Монпарнас и Латинский квартал[21]. Размещенные на тесном квадрате между кафе «Ротонда» и «Дом», восемь джаз-бандов острыми мясорубками синкоп[22] рассекали живую плоть ночи на изрубленные куски тактов. Разноязычная толпа американок, англичанок, русских, шведок, японок и евреек демонстрировала судорожным танцем свою неописуемую радость по поводу разрушения старой «предоброй» Бастилии. Немного поодаль, на неосвещенном бульваре Араго молча праздновала этот день порцией праздничной еды оцепленная войсками тюрьма Сантэ. Впрочем, Сантэ не была Бастилией, и энтузиасты 14-х июлей могли танцевать беспечно, зная, что стены на бульваре Араго высоки и прочны, воинские части хорошо вооружены и послушны и что в демократическом обществе эксцессы, уместные в эпоху старого режима, ни в коем случае повториться не могут. На фасаде тюрьмы гирляндой стертых букв красовалась почерневшая надпись: «Свобода – Равенство – Братство», как выцветшая траурная лента на заброшенной могиле Великой французской революции. Бумажные фонарики колыхались тихо, как водяные лилии на зеркальной поверхности ночи. Запыхавшиеся, красные гарсоны с трудом справлялись, снабжая холодным прозрачным лимонадом чудом удесятеренные для этой трапезы столики, которые с тротуаров разбежались на мостовую, заняв собою всю улицу. Потный негр над джаз-бандом жестами неловкого жонглера разбивал на головах слушателей невидимые тарелки гвалта, трясся в эпилептической судороге над пустой миской литавр. Шестнадцать других негров выкрикивали до потери сил волшебные заклинания отдаленных материков в медные громкоговорители труб. Пьер познал в эти дни бесцельных скитаний по расплесканным океанам улиц часы такого одиночества, какого не знавал никогда одинокий путешественник Аллен Жербо[23], месяцами качаясь на безбрежных простынях Атлантики. В канатах внутренностей, как чайка в перепутанных снастях заброшенного судна, свил себе гнездо старый обжившийся хищник – голод, не покидая Пьера ни на минуту. Однажды ночью Пьер блуждал по запутанным лабиринтам проходных дворов в поисках дыры на ночлег. Приближаясь к чему-то, что он принял во тьме за удобный ящик, он наткнулся внезапно на чью-то черную наклоненную фигуру. Фигура шарахнулась в сторону, показывая из темноты злобные белки глаз и хищный оскал зубов. Из ниши ударила тяжелая спертая вонь разлагающихся отбросов. Лишь тогда Пьер увидел, что нечто, принятое им в первый момент за ящик, было рядом громадных ведер, в которые жильцы ссыпают мусор, подбираемый утром объезжающими город грузовиками. Тень, копошившаяся в ведрах, грозно наступала на Пьера, заслоняя своим телом их зловонное содержимое: – Это мое! Пшел искать в другое место! Тогда-то как молния осенило вдруг Пьера простое откровение: в воротах, в мусорных ведрах можно несомненно найти отбросы еды! Послушно он повернул обратно и отправился на поиски следующих ворот. Оказалось, однако, что в демократическом обществе откровение перестало быть привилегией единиц и стало всеобщим достоянием. Во всех воротах со смрадных ведер, полных таинственных благ, навстречу ему подымались такие же злобные белки глаз и оскаленные зубы незнакомцев, опередивших его в находке. Пропустив таким образом длинный ряд ворот, Пьер натолкнулся, наконец, на одни незанятые. Стоящие перед ним ведра, перерытые снизу доверху, обнаруживали несомненный визит более счастливого предшественника. Пьер, не унывая, набросился на них жадно, обшарив их еще раз до самого дна. Как трофеи, после долгих поисков он вытащил, наконец, недоеденную коробку консервов и недоглоданную кость телячьей котлеты. Разложив это скудное угощение на карнизе, он жадно вылизал остатки, не утолив этим нисколько свой голод, скорее растормошив его. Отказываясь от дальнейших поисков, он потащился на бульвар и прикорнул на первой попавшейся скамейке. Рваным холстом его окутал сон. Сквозь дыры в холсте он видел над собой звезды, подмигивавшие сверху: они зажигались и потухали попеременно, точно рекламы отдаленных небесных меблирашек, призывающих в свои двери изжаждавшиеся по любви пары затерянных в пространстве душ. Сильный толчок заставил Пьера открыть глаза. Вместо синего полицейского он увидел изящно одетого господина в сером костюме и в мягкой фетровой шляпе. Господин толкал его в плечо бамбуковой тростью. Был уже день. – Безработный? – спросил господин в фетровой шляпе, убедившись, что Пьер проснулся. – Что вам надо? – грубо пробурчал Пьер. Изящный вид серого господина приводил его в раздражение. – Безработный? – повторил господин, внимательно присматриваясь к Пьеру. – Безработный. А вы что? Хотите предложить мне работу? – насмешливо огрызнулся Пьер. – Совершенно верно. Мог бы вам предложить работу. Если не нуждаетесь, – дело ваше. Господин в фетровой шляпе повернул и, не оглядываясь, пошел вдоль бульвара. Пьер вскочил. Он не знал толком – шутит ли серый господин, или говорит всерьез. Незнакомец шел быстро, не оглядываясь. Пьер нагнал его бегом и, поравнявшись с ним, робко спросил: – Вы это всерьез? – Насчет работы? – обернулся к нему серый господин. – Можете получить с завтрашнего дня. Хотите? – Я… я очень вас прошу, если есть работа, я возьму любую, безразлично… – бормотал Пьер, смущенный своей недавней грубостью. Незнакомец вырвал из блокнота листок и написал на нем адрес. – Явитесь сегодня к двенадцати часам в Сэн-Мор по указанному адресу. Деньги на трамвай у вас есть? – Нет… Незнакомый господин вынул из кармана три монеты по двадцать сантимов, сунул их в руку Пьеру и, не сказав больше ни слова, затерялся в толпе. Рулетка непредвиденного случая, упорно в течение долгих часов избегавшая рокового номера, очертила еще один круг. Пьер нашел работу. Городская станция водоснабжения в Сэн-Мор – с восьми до шести. Каждое утро – душный набитый вагон дачного поезда. Узкая восьмиугольная комната с птицами на обоях. Завтраки и обеды; длинные тонкие палки обточенного хлеба, исчезающие бесследно в ненасытном отверстии рта, точно длинные раскаленные головни в устах ярмарочных фокусников. Тепло и сон. По вечерам, вернувшись с работы, Пьер лежал целыми часами, растянувшись на засаленном матраце, предаваясь пассивному наслаждению пищеварения, со взором, сосредоточенным без мысли на арабесках обоев. Несколько раз он мысленно возвращался к незнакомому господину в сером костюме, разбудившему его в памятное утро на скамейке бульвара. Пьер видел его с тех пор два раза на работе. От рабочих он узнал, что это главный инженер. От рабочих он узнал и о том, что накануне прихода Пьера на работу двое рабочих были уволены этим же инженером «за пропаганду». Пьер был принят на их место. И все же оставалось непонятным, почему именно он, когда сотни и тысячи безработных, зарегистрированных на бирже труда, напрасно дожидались своей очереди. Ему казалось, что произошла какая-то ошибка, что серый господин принял его за кого-то другого, для кого эта работа была предназначена, и что, когда ошибка выяснится, его прогонят. Но шли дни, и Пьер наслаждался временным благополучием. Между тем в городе творилось что-то неладное. Рабочие на станции поговаривали о всеобщей забастовке. При Пьере, впрочем, говорить открыто не решались и шептались по углам. Однажды после работы Пьера и еще десяток рабочих вызвали к инженеру. Инженер сидел за письменным столом в том же сером костюме, в котором Пьер увидел его впервые на бульваре. Инженер курил папиросу и был очень спокоен и прост, только длинные, холеные пальцы нервно выстукивали по столу какой-то неразборчивый мотив. Инженер говорил кратко и дружелюбно. Он сказал, что вызвал именно их, потому что убедился в их исполнительности и трудолюбии и в том, что они не особенно прислушиваются к болтовне смутьянов и крикунов. Поэтому он убежден, что завтра, вопреки организуемой коммунистами всеобщей забастовке, все они, как один, явятся на работу. Он добавил вскользь, что те, которые послушают смутьянов и захотят оставить город без воды, будут немедленно уволены и на работу больше рассчитывать не смогут. Тех же, кто выполнит завтра свой гражданский долг, дирекция не забудет. На прощанье он подал по очереди всем десяти рабочим руку и сказал: «До завтра». Пьеру показалось, что инженер особенно сурово и внимательно посмотрел на него, и он поспешно пробурчал: «Непременно». На следующий день, пунктуально явившись на работу, Пьер убедился, что из десяти рабочих явился только он один. Никто больше на работу не вышел. Пришел инженер, подал Пьеру руку и с грустной улыбкой спросил: – Больше никого? Потом медленно стал подниматься к себе наверх. Пьер не знал, что ему делать – сидеть одному или уйти, но решил, что все равно останется дежурить. Час спустя вышел инженер и позвал Пьера к себе в кабинет. В кабинете он предложил Пьеру сесть и протянул портсигар. – Вижу, что только в вас я не ошибся, – сказал он после небольшой паузы с грустью в голосе. – Хорошо, что среди всех наших рабочих нашелся хоть один честный человек. Коммунисты взбаламутили всем головы и поставили на своем: лишили четыре миллиона людей воды. Больные в госпиталях и роженицы в родильных приютах будут напрасно в жару умолять сегодня дать им стакан воды. Они ее не получат. В голосе инженера зазвучали скорбные нотки. – Город останется без воды в течение целых суток, – продолжал он, помолчав. – Но это еще ничего по сравнению с теми бедствиями, которые хотят навлечь на него коммунисты. Вода непродезинфицированная несет с собой миллионы заразных бацилл. Не знаю, известно ли вам, что вода, прежде чем подается нашей станцией в город, предварительно здесь дезинфицируется: в нее вливается специальный раствор. Он пытливо посмотрел на Пьера. Пьер признался, что не знал об этом ничего. – Большинство рабочих об этом не знает. Доступ к центробежному насосу запрещен рабочим из опасения, что в профильтрованную воду по небрежности могут попасть какие-либо бациллы. Дезинфекционный раствор вливал в этот насос всегда я сам. Он не спускал с Пьера пытливых глаз. – Так вот, коммунистические главари, которые знают об этом, решили не дезинфицировать воду, чтобы вызвать в городе массовые заболевания и усилить этим беспорядки. К сожалению, им временно удалось захватить эти кварталы в свои руки, и в ближайшие два дня они будут здесь хозяевами, пока не подоспеют воинские части, не ликвидируют смуты и не водворят порядка. Он продолжал в упор смотреть на Пьера. – За эти два дня они могут здесь наделать бог знает каких бед. Этому необходимо воспрепятствовать. Надо спасти Париж от непредвиденного несчастия. Надо послезавтра, когда коммунисты будут хозяйничать на этой станции, влить в центробежный насос дезинфекционный раствор так, чтобы они этого не заметили. Понимаете? Пьер кивнул головой, хотя не вполне понимал, чего от него требуют. – Я в течение этих двух дней, пока не подойдут войска и не водворят порядка, конечно, здесь на станции появляться не смогу. Поэтому дирекция возлагает это ответственное поручение на вас. Вы придете завтра на работу в обычное время. Послезавтра вы будете в ночной смене. В час ночи, не позже и не раньше, вы должны пробраться к центробежному насосу. Устройте так, чтобы нести при этом насосе дежурство или заменить на некоторое время дежурящего там рабочего. Понимаете? В это время, когда никого у насоса не будет, вы развинтите кран у воронки и вольете туда раствор, который я вам оставлю. Потом завернете кран. Никому об этом ни слова, даже наиболее близким вам рабочим. Впрочем, у вас, кажется, нет друзей среди рабочих? Пьер отрицательно покачал головой. – Тем лучше. Словом, надо это сделать так, чтобы об этом не знал решительно никто. Таким образом вы спасете Париж от величайших бедствий. Через два дня будет водворен порядок, смутьяны будут уволены и арестованы, и тогда дирекция сумеет отблагодарить вас за вашу преданность. Инженер вынул бумажник и положил на стол перед Пьером три кредитки по сто франков. – Дирекция в доказательство своего доверия выдает вам за выполнение этого поручения авансом триста франков. Через два дня, если возложенная на вас задача будет выполнена в полнейшем секрете, дирекция выплатит вам единовременно пять тысяч франков. – Да, да, – подчеркнул он, уловив недоверчивый взгляд Пьера, – пять тысяч франков. Вы будете назначены мастером, и дирекция сумеет обеспечить вашу дальнейшую карьеру. Я не говорю уже о том, что фотографии ваши будут фигурировать во всех парижских газетах, как человека, который спас население Парижа от отравления и болезней. Итак, вы беретесь выполнить поручение дирекции? Пьер кивнул головой: – Конечно, это же ведь сущий пустяк. – Вне всякого сомнения, что коммунисты попытаются вас агитировать, рассказывая вам всякие небылицы о положении в городе. Не верьте им ни слова. Все это враки. Будет так, как я вам сказал. Их рабочие советы будут здесь хозяйничать не более двух дней… То, чего от вас требует дирекция, вы должны сделать послезавтра в час ночи. Запомните это хорошенько! В случае непредвиденных препятствий можете это сделать немного позже, но никоим образом не раньше. Понимаете? На это есть свои причины. Раствор, вливаемый слишком часто и в слишком большом количестве, становится ядовитым. Не забудьте: послезавтра ночью. Берите деньги, – он указал на триста франков, лежащих перед Пьером. Пьер неуклюже сгреб деньги и сунул их в карман. – А теперь вот вам пробирки с раствором. Спрячьте их под блузой. Инженер выдвинул ящик стола и, достав оттуда большой кожаный футляр, нажал кнопку. В футляре на синем бархате лежали две больших пробирки с белесой мутноватой жидкостью. Инженер молча захлопнул крышку и протянул футляр Пьеру. – Смотрите, не разбейте. Пьер молча осторожно сунул футляр за пазуху. – Ну вот и все, – сказал с улыбкой инженер, подымаясь из-за стола. – Конечно, все это очень несложно, и вы без больших усилий сможете выполнить поручение дирекции. Главное: помнить о сроке – послезавтра ночью, никоим образом не раньше, – и держать язык за зубами. Инженер надел фетровую шляпу. – Ну, до свидания, – пожал он руку Пьеру. – Через два дня сдадите мне отчет. Он медленно надевал серые замшевые перчатки. – Переждите здесь минут двадцать после моего ухода и отправляйтесь домой. Постарайтесь выбраться отсюда незамеченным. Он протянул Пьеру на прощание портсигар, закурил и, надвинув шляпу, сбежал по лестнице. Внизу хлопнула калитка. |
||||
|