"Рука" - читать интересную книгу автора (Сименон Жорж)

Глава 1

Изабель продолжает смотреть на меня. Ничего другого. Вопросов она не задает. Не упрекает меня. Не плачет. Не принимает вида жертвы.

Жизнь продолжается такая же, как и прежде. Мы спим по-прежнему в нашей спальне, пользуемся одной и той же ванной и едим вдвоем в столовой. По вечерам, если я не беру на дом работы, мы вместе смотрим телевизор или читаем.

Девочки приезжают каждые две недели, и я думаю, что они ничего не замечают. Ведь они куда больше заняты своей собственной жизнью, чем нашей.

По существу, мы их уже не интересуем, в особенности Милдред. Ее куда больше волнует двадцатилетний брат одной из ее подруг.

Постоянно — утром, в полдень, вечером — Изабель смотрит на меня своими светло-голубыми глазами. Я уже совершенно не понимаю, что они выражают, и у меня такое впечатление, что я натыкаюсь на них, стукаюсь о них.

Иногда я спрашиваю себя, не заключают ли они предостережение.

«Осторожнее, бедный Доналд… «

Нет, для этого в ее глазах нет достаточного тепла.

«Если ты воображаешь, будто я не понимаю… «

Она, несомненно, хочет мне показать, что трезво смотрит на вещи, ничто от нее не ускользает и никогда не ускользало.

— Ты переживаешь кризис, неизбежный почти для всех мужчин в твоем возрасте…

Если она так думает, она ошибается. Я-то себя знаю. Я не ощущаю горячности стареющего человека. Да ведь я и не влюблен и не охвачен болезненной сексуальностью.

Я сохраняю присутствие духа, присматриваясь к тому, что происходит во мне и вокруг меня. Но лишь я один знаю: ничего нового нет в моих сокровенных мыслях, только теперь я наконец не прячу их от самого себя, решаюсь их открыто признать.

Что же хочет сказать ее взгляд?

«Мне тебя жалко… «

Это более вероятно. Ей всегда хотелось покровительствовать мне или хотя бы делать вид, что покровительствует, также она воображает, что оберегает наших девочек и является душой тех благотворительных обществ, в которых состоит.

С виду скромная, сдержанная, на самом-то деле она наиболее гордая из всех женщин, каких мне довелось встретить. Она не позволяет себе никаких отклонений от долга, ни малейшей человеческой слабости.

— Я всегда буду тут, Доналд…

Это тоже присутствует в ее взгляде: до конца верная подруга, жертвующая собой.

Но в самой глубине таится другое:

«Ты воображаешь, будто освободился. Воображаешь, что стал новым человеком. На самом же деле ты по-прежнему ребенок, нуждающийся в моей опеке, и без нее тебе не обойтись никогда».

Я уже ничего как следует не знаю. Склоняюсь то к одной гипотезе, то к другой. Я живу под ее взглядом, словно микроб под микроскопом, и иногда я ненавижу ее.

Со времени моего сидения на скамье в сарае прошло три месяца. Скамья уже вернулась в сад, на свое место, возле скалы, как раз оттуда и упал Рэй. Растаяли последние клочки снега, вылезли дикие нарциссы и испещрили сад желтыми пятнами.

Первый месяц я ездил в Нью-Йорк два раза в неделю и почти каждый раз оставался ночевать, так как ввод Моны в наследство и выполнение всяческих формальностей, с ним связанных, требовал много времени и хлопот.

— Где искать тебя вечером, если произойдет что-либо экстренное?

— У Моны…

Я не прячусь. Напротив, выставляюсь напоказ, и когда, вернувшись из Нью-Йорка, чувствую, что пахну Моной, это доставляет мне удовольствие.

Плохая погода уже не вынуждала пользоваться поездом. Я ездил в машине. Напротив Моны есть стоянка. Вернее, была стоянка, потому что две недели тому назад Мона переехала с Сэттон Плейс.

Друзья подыскали ей квартирку на 56-й улице, между 5-й авеню и Мэдисон, в прелестном узеньком доме голландского стиля.

На первом этаже — французский ресторан, где подают великолепного, сочного петуха в вине. Монина квартира на четвертом этаже, конечно, куда меньше прежней.

Но также и уютней, интимней. Для гостиной она сохранила мебель из прежнего будуара, включая и диван, обитый желто-золотистым шелком.

Кровать у нее новая. Широкая, двуспальная, очень низенькая. Но туалетный столик и глубокое кресло она взяла из прежней спальни.

Столовая рассчитана не больше чем на шесть или восемь персон, но у Жанет достаточно большая кухня и прелестная комнатка.

Не знаю, кто именно подыскал Моне эту квартиру. Во времена Рэя они встречались с множеством людей, принимали у себя или выезжали в свет почти каждый вечер.

Эта область остается для меня чуждой. Как бы по взаимному соглашению мы с Моной ее обходим. Я не знаю, с кем она встречается, когда меня нет в Нью-Йорке. Возможно, у нее есть любовник или любовники.

Более чем вероятно. Ей нравится предаваться любви без романтизма, я бы сказал даже, без страсти, по-товарищески.

Приезжая, я всегда застаю ее в пеньюаре и самым естественным образом увлекаю к тому дивану, на котором впервые овладел ею.

Потом она достает напитки, уносит стаканы в спальню и приступает к своему туалету.

— Как поживает Изабель? — Она говорит о ней при каждой нашей встрече.

— По-прежнему ничего не говорит?

— Она смотрит на меня…

— Такова у нее тактика.

— Что вы хотите этим сказать?

— Молча глядя на вас, ни в чем не упрекая, она добьется того, что вы почувствуете угрызения совести.

— Нет.

— Она на это рассчитывает.

— Ну что ж, в таком случае она ошибается.

Мона заинтригована поведением Изабель, ее характер производит на нее сильное впечатление.

Для меня наступает лучший момент дня, лучший момент недели. Мона занимается своим туалетом, а я с наслаждением погружаюсь в эту интимность, как в теплую ванну.

Я изучил каждый ее жест, каждую гримаску, манеру, с которой она вытягивает губы, когда красит их.

Когда она принимает ванну, я слежу за капельками воды, стекающими по ее золотистой коже. У нее кожа не бело-розовая, как у Изабель, но как бы позлащенная солнцем.

Мона — крошечная. Почти ничего не весит.

— Лауэнштейн решился?

Мы и тут говорим о ее делах. Мы много ими занимаемся. Лауэнштейн декоратор, который предложил купить оптом всю обстановку с Сэттон Плейс, за исключением той мебели, которую Мона оставила себе.

Оставалось договориться о цене. Теперь это состоялось, а арендный договор на квартиру был заключен с одним актером, приехавшим из Голливуда, чтобы играть на Бродвее.

С братьями Миллерами тоже почти обо всем уже договорились, и имя Сэндерса давно уже сцарапано со стекол, где оно было написано рядом с Миллер и Миллер. Остается уточнить некоторые детали.

Я никогда не спрашивал Мону, что она сделала с одеждой Рэя, с его клюшками для гольфа, а также со всеми другими его личными вещами, которых я больше не вижу.

Мы часто спускаемся позавтракать в ресторанчик, что на первом этаже, где всегда садимся в один и тот же угол. Хозяин подходит к нам поздороваться. Нас принимают за супружескую пару, и нам это кажется забавным.

После обеда я почти всегда пускаюсь в путь, то по делам Моны, то по моим собственным. Мы назначаем друг другу свидание в баре. Выпиваем там мартини в качестве вечернего аперитива, предпочитая самое сухое.

Пьем мы изрядно, может быть, чересчур много, но никогда не напиваемся.

— Где будем ужинать?

Мы идем наугад, пешком, случается, что Мона спотыкается на своих высоченных каблуках и виснет у меня на руке. Однажды мы встретили Джостина Грипе из Ханаана, одного из гостей на памятном приеме у старого Эшбриджа. Он воздержался от поклона. Я обернулся одновременно с ним и заметил его смущение.

Теперь весь Брентвуд, весь район будет извещен, что у меня связь в Нью-Йорке. Узнал ли он Мону? Возможно, но не обязательно, ведь она была тогда впервые у Эшбриджа, а вид у нее не слишком запоминающийся.

— Это ваш клиент?

— Дальний знакомый… Он живет в Ханаане…

— Вам неприятно, что он вас увидел?

— Нет.

Напротив! Я покончил со всеми этими людьми. Настанет момент, когда они поймут, что, если я еще делаю вид, будто участвую в их игре, я в нее уже не верю.

В одну из суббот я поехал в Торрингтон. Это спокойный маленький городишко, где всего лишь две торговые улицы среди жилых кварталов.

В западной части города расположено несколько небольших предприятий, почти кустарного производства, как, например, фабрика часов или совсем новая, изготовляющая крошечные детали для электронных машин.

Дом, где я родился, стоит на углу тупика и главной улицы, на нем вывеска, на которой готическими буквами написано «Ситизен». Большинство рабочих типографии служат у моего отца уже тридцать лет с лишним. Все здесь устарело, начиная с машин, которые казались мне в детстве столь восхитительными.

Была суббота, и типография не работала. Тем не менее отец сидел в своей застекленной клетке, по обыкновению без пиджака, и его было видно с улицы.

Он всегда работал на виду, как бы показывая, что его газете нечего скрывать.

Дверь не была заперта, и я вошел. Я сел по другую сторону бюро и дожидался, пока отец поднимет голову.

— Это ты?

— Прости, что не приезжал так долго.

— Значит, были дела поважнее. К чему же извиняться.

Это стиль моего отца. Не помню, чтобы он меня целовал хоть когда-нибудь, даже когда я был ребенком. Он довольствовался тем, что по вечерам подставлял мне лоб, как Изабель. Никогда я не видел, чтобы он и мою мать целовал.

— Ты здоров?

Я ответил утвердительно, и тут мне бросилось в глаза, что он-то сильно изменился. Шея у него была такая худая, что жилы на ней выделялись, словно веревки, и мне показалось, что глаза у него какие-то водянистые.

— Несколько дней назад заезжала твоя жена…

Она мне не сказала об этом.

— Она приезжала за покупкой; хотела, кажется, купить какой-то фарфор у старого жулика Тиббитса.

Я помнил с детства этот магазин, где продавали фарфор и серебро. Я был знаком со стариком Тиббитсом и его сыном, который теперь тоже, в свою очередь, состарился.

Поженившись, мы купили сервиз у Тиббитса, и когда разбились многие из его предметов, Изабель приезжала в Торрингтон, чтобы купить замену.

— Ты всем доволен?

Отношения между мной и отцом были столь целомудренно стыдливы, что я никогда не понимал точного смысла его вопросов. Он часто спрашивал, доволен ли я, таким же тоном, как осведомлялся о здоровье Изабель и девочек.

Но на этот раз не шел ли допрос дальше обычного?

Не рассказала ли ему чего моя жена? Или не дошли ли до него какие-нибудь слухи?

Он продолжал читать гранки, вычеркивая и вынося на поля отдельные слова.

Было ли у нас когда что сказать друг другу? Я сидел и смотрел на него, иногда поворачиваясь к улице, на которой характер движения изменился с моего детства. Прежде проезжающие машины можно было пересчитать, а останавливались они где угодно.

— Сколько же тебе лет?

— Сорок пять.

Он покачал головой и как бы самому себе пробормотал:

— Молодой еще…

Ему должно было исполниться восемьдесят. Он поздно женился, после смерти своего отца, который выпускал «Ситизен». Сам он начал с Харфорда и только несколько месяцев проработал в одной из нью-йоркских газет.

У меня был брат Стюарт, который, вероятно, продолжил бы дело отца, если бы не погиб на войне. Он больше, чем я, походил на отца, и мне казалось, что они лучше понимали друг друга.

Впрочем, я тоже ладил с отцом, но близости между нами не было.

— В конце концов, твоя жизнь тебя самого и касается…

Он бормотал. Я не был обязан делать вид, что расслышал. Не лучше ли пропустить мимо ушей, перевести разговор?

— Ты намекаешь на Мону?

Отец вздернул очки на нос и взглянул на меня:

— Я не знал, что ее зовут Мона…

— Изабель тебе не сказала?

— Изабель мне ничего не сказала… Не такая она женщина, чтобы вмешивать кого-нибудь в свои дела, даже и свекра…

В его голосе слышалось явное восхищение. Можно было подумать, что они одной породы, он и Изабель.

— Тогда откуда же тебе известно, что у меня есть любовница?

— Сплетничают… Все понемножку… Кажется, она вдова твоего друга Рэя…

Именно так.

— Ведь это с ним произошел несчастный случай, когда он был у тебя во время бурана?..

Я покраснел, смутно почувствовав его осуждение за этими словами.

— Не я, сын мой, сближаю эти факты… Так говорят люди.

— Какие люди?

— Твои друзья из Брентвуда, Ханаана, Лейквиля… Некоторые рассуждают о том, разведешься ли ты и переедешь ли в Нью-Йорк.

— Разумеется нет.

— Я тебя об этом не спрашиваю, но меня уже спрашивали, и я ответил, что это меня не касается…

Он тоже не упрекал меня. Казалось, у него нет никаких задних мыслей.

Совсем как у Изабель. Он набил свою старую кривую трубку с прожженной головкой и медленно раскурил ее.

— Ты приехал сообщить мне что-нибудь?

— Нет…

— У тебя дела в Торрингтоне?

— Тоже нет. Мне просто захотелось повидаться с тобой.

— Хочешь подняться?

Он понял, что я приехал не только повидаться с ним, но и взглянуть на дом, чтобы, так сказать, вновь встретиться со своей молодостью.

Мне и правда хотелось подняться, очутиться в нашей квартире, где я, учась ходить, шлепался на пол, а поднимавшая меня мать казалась мне великаншей.

Я так и вижу ее фартук в мелкую клеточку, какие носили еще в ту эпоху.

Нет. Теперь, после того как отец сказал мне, я не могу подняться туда.

Быть откровенным с ним, как мне этого смутно хотелось, я тоже не мог.

Так зачем же я приехал?

— Видишь ли, наверху не прибрано, ведь по субботам и воскресеньям уборщица не приходит…

Я представил себе одинокого старика в квартире, где нас жило некогда четверо. Он медленно посасывал свою трубку, которая издавала привычное бульканье.

— Время идет, сынок… Для всех без исключения. Ты перевалил за половину пути… Я же начинаю различать его конец.

Он не разжалобился над самим собой, это было бы вовсе не в его характере. Я почувствовал, что это обо мне он говорит, пытаясь внушить мне свою мысль.

— Изабель сидела там, где ты сейчас сидишь… Когда ты познакомил нас с ней, она не понравилась ни мне, ни твоей матери…

Я не мог сдержать улыбки. Изабель происходила из Литчфилда, а в наших краях литчфилдцы считаются снобами, воображающими себя особой расой.

Широкие бульвары, много зелени, гармоничные дома, по утрам разъезжают всадники и амазонки.

У Изабель тоже была лошадь.

— В людях ошибаются, даже когда воображают, что знают их. Она хорошая женщина.

Когда мой отец называл кого-нибудь хорошим, это была высшая похвала.

— Но еще раз скажу, дело твое…

— Я не влюблен в Мону, и у нас с ней нет никаких планов на будущее.

Он закашлялся. Уже несколько лет у него хронический бронхит, и время от времени наступает тяжелый приступ кашля.

— Прости, пожалуйста…

Его унижает физическое недомогание. Он ненавидит обнаруживать его перед кем бы то ни было. Думаю, из-за этого он и недолюбливает наши посещения.

— Что ты говорил? Ах да…

Он вновь разжег свою трубку и, потягивая из нее, раздельно произнес:

— Тогда это — еще хуже.

Напрасно я ездил к отцу. Уверен, что мой визит был ему неприятен. Мне он тоже не доставил радости. Между мной и им не существовало никакой близости, но из того немногого, что он сказал, я понял, что такая близость была у него с Изабель.

Садясь в машину, я увидел через окно, как отец смотрит на меня, думая, вероятно, как и я, что это была наша последняя встреча.

Всю обратную дорогу мне мерещилось его изможденное лицо, полное меланхоличного достоинства, и я спрашивал себя: сохранил ли он до конца веру и, отходя из жизни, продолжает ли строить иллюзии?

Верит ли он в полезность своей газетенки, которая еще шестьдесят лет назад восставала против злоупотреблений, а теперь служит лишь удовлетворению людского тщеславия, извещая о помолвках, свадьбах, приемах и прочих маловажных событиях в ближайшей округе?

Он посвятил этой газете, цепляясь за нее до конца, всю свою жизнь с таким же рвением, как если бы служил великому делу.

Так же жил бы и мой брат, если бы его не убили на фронте. И разве не так же, с весьма небольшой разницей, жил я сам до тех пор, пока не закурил первую сигарету, сидя на скамейке в сарае?

Бывают минуты, когда я как бы замираю. Последнее время я ощущаю нечто похожее на головокружения. Но я не болен. И это не от усталости, ведь работаю-то я не больше, чем прежде.

Возраст? Что правда, то правда, у меня появилось ощущение возраста, о котором раньше я не задумывался, а встреча с отцом еще усилила это ощущение.

Я хотел объяснить ему про Мону. Я и попробовал. Понял ли он, что для меня она не больше чем символ?

Между нами нет настоящей любви. Думаю, я вообще не верю в любовь, во всяком случае, в любовь на всю жизнь.

Мы соединяемся, потому что нам обоим нравится ощущать кожу друг друга, существовать в едином ритме. Можно ли идти дальше в единении двух существ?

Каждому из нас нужен кто-то. Изабель была мне нужна по-другому. Я нуждался в ней как в соглядатае, как в санитарке, способной удержать от безумных выходок: не знаю, как точнее определить. Это настолько отошло в прошлое, что я уже не разбираюсь в тогдашнем себе самом и в том, чего искал в ней. Теперь я начинаю ее ненавидеть.

Ее взгляд приводит меня в отчаянье. Словно наваждение какое-то. Когда я вернулся, не сказав ей ни слова ни о Торрингтоне, ни об отце, она спросила:

— Как его здоровье?

Возможно, и не столь трудно было догадаться. Есть отправные точки. Но я чувствую себя как бы на веревочке. Куда бы я ни пошел, что бы ни сделал, все равно я ощущаю на себе ее взгляд.

Теперь я езжу в Нью-Йорк только раз в неделю, ведь ввод в наследство закончен, а даже для Моны мне нужен предлог. Я не могу вернуться вспять.

Этого я не перенес бы. Когда сделаны душераздирающие открытия, к прежнему нет возврата.

Мне необходима Мона, необходимо ее присутствие, животная близость с ней. Я люблю, когда, голая или полуголая, она приступает к своему туалету, не обращая на меня внимания. В постели я люблю ощущать соприкосновение кожи наших тел. Ну а разве во всем остальном нам было так уж плохо? Я всегда говорил о ресторанах, в которых мы завтракали и обедали, о барах, где в конце дня мы выпивали свои мартини.

Мы, конечно, оставались хорошими товарищами. Не стеснялись друг друга. Но, сказать по правде, я не чувствовал себя близким ей и часто не находил сюжета для разговора. Да и она тоже.

А ведь в ней сосредоточено все то, чего я не имел на протяжении своих сорока пяти лет, все, чего я из страха избегал.

Вернулись девочки. Я наблюдал за Милдред. Мне нравится цвет ее кожи, похожий на теплый хлеб, и то, как, улыбаясь, она морщит нос. Она начала подкрашиваться, разумеется, не в школе, где это запрещено, а дома.

Воображает ли она, что мы этого не замечаем? Прошлое воскресенье дочка провела с подругой, у которой двадцатилетний брат. Позднее она назовет это своей первой любовью. Она и не подозревает, что воспоминания об этих пугливых взглядах, внезапной краске на лице и как бы случайно соприкасающихся руках будут преследовать ее всю жизнь.

Она не будет красивой в обычном понимании. Она и вообще не красива.

Что за человек будет ее избранник и какую жизнь она с ним поведет?

Я вижу ее матерью семейства, одной из тех женщин, которых я отношу к разряду пахнущих пирогами.

Цецилия — другое дело. Она остается загадкой, и я не удивлюсь, если в ней проявится незаурядная личность. Когда она смотрит на нас, я почти уверен, что мы ей не нравимся, что она даже в некотором роде презирает нас.

Удивительно! Годами занимаются детьми, стараются все делать только ради них. Вся жизнь дома приспосабливается к их потребностям, им посвящаются и воскресенья, и отпуск. Но вот наступает день, когда, очутившись лицом к лицу, родители и дети ощущают себя совершенно чужими: так было и у меня с моим отцом.

Повторяю, с моей стороны было ошибкой ездить к нему. Это свидание усилило то пессимистическое настроение, в которое я неизбежно впадаю, если не нахожусь в Нью-Йорке.

Да даже когда я и там, то хорошее мое самочувствие исчисляется всего какими-нибудь минутами.

Чуть что, я уже воображаю заговор против себя. Вот, к примеру, Изабель и мой отец! Зачем она поехала в Торрингтон? Так ли уж это было спешно закупать тарелки, когда в большинстве случаев мы садимся за стол вдвоем? Уже полгода мы никого к себе не приглашаем.

Отец уверял меня, что она не говорила с ним ни обо мне, ни о Моне.

Допустим! Я обязан ему верить. Но ведь он-то мог завести с ней этот разговор? Если не словами, то хотя бы взглядами.

— Ну, так как же Доналд?

А она в ответ улыбнулась своей бледной улыбкой, похожей на размытое дождем, едва просвечивающее небо.

— Не беспокойся о нем…

Разве она не бдительна? Не следит за мной день-деньской, в любое время суток?

Теперь уже и другие в нашей округе включились.

Когда я прохожу — перешептываются. Наконец-то есть пища для их пересудов. Вы знаете… Нет, послушайте… Доналд Додд, адвокат, у которого контора почти напротив почты… Компаньон старого Хиггинса, да, да… ну, у него еще такая прелестная жена, кроткая, преданная… Так вот, не хотите ли? У него любовница в Нью-Йорке…

И Хиггинс туда же! Когда я ему говорю, что еду в Нью-Йорк, он спрашивает:

— Опять на два дня?

— На этот раз нет…

А ведь Хиггинс должен бы радоваться, потому что братья Миллеры уплатили нам более чем щедрый гонорар за ту работу, которую я для них проделал. Я бы и бесплатно ее выполнил ради Моны. Но они настояли на гонораре.

Уоррен, наш врач, зашел ко мне в контору проконсультироваться о налогах, я веду его дела. Но во время Нашего делового разговора он как-то странно на меня поглядывал, и я заподозрил, что налоги всего лишь предлог для его визита.

Не могла ли Изабель позвонить ему и сказать:

— Послушайте, Уоррен… Я обеспокоена… С некоторых пор Доналд неузнаваем… Его характер изменился… Он какой-то странный…

Я посмотрел Уоррену прямо в глаза. Это — старый друг. Он тоже был у Эшбриджа 15 января.

— Вы тоже находите меня странным?

Он до того смутился, что очки чуть не свалились у него с носа.

— Что вы имеете в виду?

— А вот то самое… С некоторых пор всем охота поглазеть на меня и посплетничать обо мне. Изабель смотрит на меня так, словно никак не догадается, что со мной происходит. Сильно подозреваю, это она направила вас ко мне.

— Уверяю вас, Доналд…

— Отвечайте прямо: странен я или нет?.. Выгляжу ли я человеком в здравом уме?

— Конечно, вы шутите…

— Ничуть. Знаете ли вы, что в Нью-Йорке я встречаюсь с одной приятельницей, с которой нахожусь в любовной связи?

Я произнес эту фразу несколько иронически.

— Вас это не удивляет?

— Почему я должен удивляться?

— Вы уже слышали об этом?

— Да, мне говорили…

— Ну вот видите. А что еще вам говорили?

Он совершенно смутился и, вероятно, раскаивался, что пришел.

— Право, не знаю. Будто вы можете принять кое-какие решения…

— Какие?

— Переехать в Нью-Йорк…

— Развестись?

— Возможно.

— Изабель вам тоже об этом говорила?

— Нет…

— Вы ее видели недавно?

— Это зависит от того, что разуметь под словом «недавно»?

— Месяц тому назад?

— Кажется.

— Она была у вас на приеме?

— Вы забываете о профессиональной тайне, Доналд.

Произнося эти слова с нарочитой непринужденностью, он попытался улыбнуться и тут же поднялся. Но я удержал его.

— Если она и была у вас, это вовсе не значит, что приходила лечиться.

Она говорила обо мне, о своем беспокойстве, о том, что я перестал быть самим собой.

— Мне не нравится тот оборот, который принял наш разговор.

— Мне тоже! Но с меня хватит быть козлом отпущения.

Ведь не я пришел к вам, а вы ко мне — шпионить за мной, выслеживать, и притом очень неудачно выбрали предлог.

Вам не терпится предложить мне выполнить какие-нибудь тесты? Можете вы теперь успокоить мою жену? Или я вам тоже кажусь странным из-за того, что не даю себе труда притворяться?

Вы больше дружите с Изабель, чем со мной… И все другие в этом похожи на вас… Изабель — необыкновенная женщина, неслыханно преданная, безгранично добрая…

Так вот, дорогой Уоррен, не очень-то приятно ложиться в постель с вылощенной преданностью и ходящей добродетелью… Впрочем, я чересчур долго это проделывал и набил оскомину… Буду ездить в Нью-Йорк или еще куда, и плевать мне на мнение моих почтенных сограждан.

Что касается Изабель, успокойте ее. Я не имею намерения разводиться, вновь жениться. Буду продолжать работать в этой конторе и спокойненько возвращаться домой.

Вы по-прежнему считаете меня странным?

Он сокрушенно покачал головой.

— Не могу понять, что на вас нашло, Доналд? Вы выпили?

— Нет еще. Но скоро напьюсь.

Я совершенно вышел из себя. Не знаю, почему так рассвирепел. В особенности, зачем обрушился на этого несчастного Уоррена, который тут был абсолютно ни при чем.

Доктор-пилюля, как его зовут дети. Он постоянно носит с собой сумку с инструментами, похожую на чемоданчик коммивояжера, в одном из ее отделений помещаются коробочки и баночки. Осмотрев больного, Уоррен вынимает из своей коллекции нужную коробочку, достает оттуда, в зависимости от обстоятельств, две, четыре, шесть пилюль и опускает их в пакетик.

Пилюли у него всех цветов: красные, зеленые, желтые, переливчатые цвета радуги, которые мои дочери в детстве, конечно, предпочитали всем остальным.

— Вот. Будете принимать по одной за четверть часа до обеда и перед сном. Завтра утром…

Бедный Уоррен! Я буквально растоптал его, но мой гнев утих столь же быстро, как и возник…

— Извините меня, старина. Если бы вы очутились на моем месте, то сразу поняли бы. Что же касается моей психики, я думаю, не настало еще время вам о ней беспокоиться… Вы со мной согласны?

— Да, я ни секунды…

— Возможно, но другие за вас об этом подумали. Успокойте Изабель. И не рассказывайте о моей вспышке.

— Вы правда не сердитесь на меня?

— Нет.

На него-то я уже не сердился, но был очень взволнован: мне показалось, что я нашел разгадку тому беспокойству, которое читал в глазах своей жены.

Она ведь привыкла верить в меня, верить в мою абсолютную уравновешенность и произошедшую во мне перемену никак не могла считать нормальной.

Мои мысли неизменно возвращались, это было отправной точкой к уничтоженным ею окуркам. Неужели же она и впрямь вообразила, что я столкнул Рэя?

Мои поездки в Нью-Йорк, связь с Моной, которую я почти цинично начал афишировать тотчас же после смерти моего друга, не показалось ли ей все это неопровержимыми уликами?

В таком случае я, по ее мнению, свихнулся — близок к сумасшествию.

Только так могла она объяснить себе мое поведение.

Я сказал Уоррену, что напьюсь. Так и сделаю. Перешел через улицу в бар, посещаемый по преимуществу шоферами грузовых машин, куда не имел обыкновения заходить.

— Еще один, пожалуйста…

И здесь на меня, разумеется, тоже все уставились. Если бы вошел лейтенант Олсен, мое поведение должно бы было подтвердить его домыслы.

Он-то ведь первым начал подозревать. Я даже удивлен, что он не продолжает вести расследование. Вряд ли он поверил, что смерть Рэя всего лишь несчастный случай.

Небось и до него докатились слухи о том, что я — любовник Моны и нас встречают в Нью-Йорке, когда мы разгуливаем там под ручку.

Я не выпил третьего стакана, хотя мне очень этого хотелось. Перешел обратно улицу и вернулся к себе в контору.

— Вы поедете в Нью-Йорк на этой неделе?

— А почему вы спрашиваете меня?

— Если поедете, у меня будет к вам просьба… Где вы остановитесь?

— На Пятьдесят шестой улице.

— Речь идет о регистрации одного документа в бельгийском консульстве.

Оно находится в Рокфеллеровском центре.

— Возможно, я поеду в четверг.

— Здорово вы тарарахнули беднягу Уоррена… волей-неволей слышал.

— Вы тоже находите меня странным, Хиггине?

— Странным — нет, но вы переменились. Настолько, что я уже не раз думал, не покинете ли вы меня и не придется ли мне искать нового компаньона… Для меня это равносильно катастрофе. Сами посудите, сумею ли я, в моем возрасте, ввести в дело какого-нибудь молокососа?.. Миллеры не предлагали вам работать с ними?

— Нет.

— Признаюсь, это меня удивляет. На их месте…

Я сказал неправду. Впрочем, они не сделали мне конкретных предложений. Однако расспрашивали о моих планах, о жизни в Брентвуде, и я отлично понял, к чему они клонят.

Они, как и все, ошибались в оценке моих отношений с Моной. Они вообразили великую любовь, во имя которой я вот-вот переселюсь в Нью-Йорк, чтобы не расставаться с Моной, жениться на ней.

Тогда-то я действительно впрягся бы в упряжку Рэя!

— Во всяком случае, я рад, что вы остаетесь!

Из своего кабинета, окна которого выходят на улицу, Хиггине видел, как я ходил в бар, находящийся напротив, а он ведь знал, что это не входило в мое обыкновение.

Каковы истинные мысли этого старого пройдохи, который больше смахивает на торговца скотом, чем на адвоката и нотариуса?

Тем хуже! Пусть они все во главе с Изабель думают что хотят, мне на них наплевать.

Когда я вернулся домой, Изабель встретила меня сладенькой улыбкой, словно я какой-нибудь несчастненький или больной.

Я начал плохо переносить эту игру, но приходится к ней приспосабливаться. Я должен раз и навсегда решиться не обращать никакого внимания на ее взгляды.

Она нарочно играет ими. Это ее секретное оружие. Она знает, что я стремлюсь понять ее взгляды, и это выводит меня из себя, сбивает с толку.

У нее целая палитра взглядов, и она ими пользуется как усовершенствованными орудиями. На слова я смог бы найти ответ, но как ответишь на взгляды?

Если бы я спросил ее:

— Почему ты так смотришь на меня?

Она ответила бы мне вопросом:

— Как это я смотрю на тебя?

Во всяком случае, ее взгляды варьируются. В зависимости от дней и часов дня. Иногда у нее пустые глаза, и это, возможно, самое обескураживающее. Она присутствует. Мы едим. Я что-то говорю, лишь бы нарушить тягостное молчание.

А Изабель смотрит отсутствующим взглядом. Изабель смотрит на мои шевелящиеся губы так, как смотрят на рыбу, плавающую в аквариуме, когда она открывает и закрывает рот.

А то, наоборот, зрачки ее сужаются, и она вперяет в меня взгляд, полный отчаянья и неразрешимых вопросов.

Каких вопросов? Разве может быть что-то невыясненное после семнадцати лет семейной жизни?

Но ее привычки, позы, манера склонять голову влево и улыбаться неопределенной полуулыбкой — ничто не изменилось, все незыблемо окаменело. Она — статуя.

Но, к несчастью, эта статуя — моя жена, и у нее есть глаза.

Самое странное происходило по утрам и вечерам, когда я склонялся над ней, чтобы прикоснуться губами к ее щеке или лбу. Она застывала, ни один ее мускул не двигался.

— Добрый день, Изабель…

— Добрый день, Доналд…

С таким же успехом я мог бы опустить монетку в щель церковной кружки для пожертвований.

Я старался не раздеваться на ее глазах. Это смущало меня, так же как и зрелище ее постепенного обнажения.

Но она продолжала. Упорно и нарочно. Но не по отсутствию стыдливости.

Она всегда была очень целомудренна. Она совершала это, как бы утверждая свое законное право.

В мире существовало только двое мужчин, перед которыми она могла позволить себе обнажиться: ее муж и ее врач.

Позвонил ли ей Уоррен после нашей стычки? Успокаивал ли он ее? Или рассказал, как все произошло?

Иногда мне хотелось взорваться, вроде того как с Уорреном. Но я сдерживался. Я не хотел доставить ей это удовлетворение. Потому что был уверен, это ее удовлетворило бы.

Она не только умная, добрая, преданная, терпимая и уж не знаю какая там еще жена, но, устрой я ей скандал, она восприняла бы его как вручение ей мученического венца.

Я по-настоящему возненавидел ее. Хотя вполне отдавал себе отчет в том, что это не только ее вина. Да и не моя тоже. Она олицетворяла собой все, от чего я страдал: порабощение на протяжении всей моей жизни, приниженность, которую я избрал своим уделом.

— Не суй палец в нос…

— Старших надо уважать…

— Вымой руки, Доналд…

— Локти не кладут на стол…

Эти фразы произносила не Изабель. Их произносила моя мать. Но взгляды Изабель на протяжении семнадцати лет твердили мне то же самое.

Я понимал, что пенять не на кого, как только на самого себя, ведь я сам ее избрал.

И самое поразительное, что выбрал-то я ее назло себе.

Чтобы она следила за мной? Судила меня? Удерживала от чрезмерных глупостей?

Возможно. Мне трудно влезать обратно в ту свою шкуру, я уже слабо помню время, когда встретился с Изабель. Тогда я колебался, не присоединиться ли мне к Рэю в Нью-Йорке. Мне еще предлагали соблазнительную работу в Лос-Анджелесе.

Кем бы я мог стать? Что бы со мной сталось без Изабель?

Женился ли бы я на ком-нибудь вроде Моны?

Зарабатывал ли бы я так же много денег, как Рэй, презирая себя, дойдя до жажды самоубийства?

Ничего не знаю. И предпочитаю не знать и не задавать себе никаких вопросов. Мне всего лишь захотелось записать все, что произошло: четко, организованно и без лжи.

Но я далек от этого.

И вот, в моем-то возрасте, продолжаю выслеживать взгляды жены.