"Дестини" - читать интересную книгу автора (Боумен Салли)

Эдуард Лондон – Париж. 1941 – 1944

– Эдуард! Эдуард! У меня создается впечатление, без сомнения ошибочное, что вы невнимательны. Что вы пребываете в каком-то своем тайном мире, куда мне, увы, нет доступа..

Хьюго Глендиннинг внезапно оторвался от книги, которую читал вслух, и пронзил Эдуарда взглядом голубых глаз. Эдуард подскочил.

– Эдуард! – Хьюго вздохнул. – Вы расслышали хотя бы слово? Одно-единственное слово? – Он нетерпеливо оттолкнул книгу и закурил новую папиросу. Эдуард посмотрел на описание наполеоновской кампании и торопливо попытался найти место, на котором Хьюго прервал чтение. Но вдруг оно на десяток страниц раньше? У него не было и проблеска воспоминаний.

– Эдуард, – с безграничным терпением произнес Хьюго, – два месяца тому назад, двадцать второго июня, если сказать точнее, армии рейха обрушились на Россию. И возможно – да, возможно, что это станет поворотным пунктом в этой нескончаемой войне. А посему представляется уместным, представляется разумным изучить судьбу Наполеона Бонапарта и его армий, когда он предпринял подобную же попытку. Мы рассмотрим – мы рассматривали, то есть я рассматривал – исторические анализы этой кампании. Засим мы могли бы продолжать и сравнить их с беллетристическим ее описанием в «Войне и мире» Толстого. Мне это представляется своевременной и, более того, остроумной мыслью. Некоторые ваши предки участвовали в этих кампаниях. Если не ошибаюсь, восьмой барон де Шавиньи, по-видимому, успешно втершийся в милость к корсиканскому выскочке, был убит в битве под Бородином. Поэтому у вас есть личные причины счесть эту тему столь же интересной и поучительной, какой она представляется мне. Вскоре вы отпразднуете свой шестнадцатый день рождения. Предмет этот не может быть слишком сложным для юноши вашего возраста и способностей. Однако я замечаю, что ваш интерес прохладен. Вам не хотелось бы объяснить мне почему?

Эдуард не поднял головы. «Почему? – сказал бы он. – Почему, Хьюго? Да потому, что мне наплевать на Наполеона, и на Россию, и даже в какой-то мере на немцев. К черту Толстого с его тягучим романом. Я хочу только, чтобы меня оставили в покое, не мешали бы мне думать о Селестине – Селестине, самой прекрасной, самой обворожительной, самой чудесной женщине, когда-либо жившей на земле».

Естественно, он знал, что не скажет, что не может сказать ничего подобного, хотя, едва он поднял глаза и увидел выражение на лице своего наставника, у него возникло неприятное подозрение, что Хьюго прекрасно понимает, о чем он думает. Тон его был саркастическим, но на губах играла снисходительная улыбка.

– Не знаю… – Эдуард захлопнул свою книгу. – Просто не могу сосредоточиться, Хьюго. А историей нам сегодня заниматься обязательно? Если бы что-то другое…

– А почему бы и нет? – ответил непредсказуемый Хьюго, и Эдуард даже растерялся. – Что вы предложите взамен? Географию? Математику?

– Господи, нет уж! – простонал Эдуард.

– К математике у вас большие способности. В отличие от меня. Мне все труднее держаться с вами наравне. Впрочем, она отнюдь не мой любимый предмет и никогда им не была. Итак, что еще? Какой предмет, хотя бы отдаленно академический, может, по-вашему, занять ваш ум сегодня утром?

– Стихи, – Эдуард пожал плечами. – Пожалуй, я бы почитал стихи.

– Отлично. Займемся поэзией.

Словно бы с полным добродушием Хьюго отошел к высокому стеллажу с библиотекой классной комнаты. Поставил на место наполеоновские кампании и вытащил новенький томик.

– Продолжим метафизиков[24]. Джон Донн. – Он бросил томик перед Эдуардом. – Я буду читать, вы следите по тексту, а потом мы займемся разбором. Страница шестнадцатая. «Годовщина».

Эдуард послушно открыл книгу. Слова на странице затанцевали у него перед глазами. И Хьюго негромко заговорил, – как всегда, он декламировал по памяти:

Как короли, любимцы их, безумцы,Красавицы, вельможи, остроумцы,И Солнце, что ведет их жизням счет,Состарились уже на целый год.Как встретить было мне тебя дано.Все в мире гибели обречено,Любви лишь нашей не пройдет пора,Нет для нее ни завтра, ни вчера…

Эдуард зажмурился. У него мелькнула мысль: «Господи, он знает! Каким-то образом он узнал!» Ведь прошел почти год с того дня, когда он в первый раз был у Селестины. Но он отмахнулся от этого подозрения. Пусть Хьюго знает, пусть кто угодно знает – ему безразлично. Он вслушивался в слова. И думал: «Да! Это верно. Донн прав. Он выразил это по-особенному прекрасно, я бы так не сумел, но чувствую я именно это. Я люблю ее. Полюбил почти с первого взгляда и буду любить ее вечно».

Он нагнулся над книгой. «Любви лишь нашей не пройдет пора…» Разве не это пытался он вчера сказать Селестине, лежа в ее объятиях? Ну, наверное, у него не получилось, он не сумел сказать по-настоящему, потому что это было слишком важно, но сказать он хотел именно это. Что любит ее и будет любить всегда. Что просто не в силах не думать о ней постоянно. Что каждую секунду, пока он не с ней, она живет в его мыслях. Что и во время занятий, и ночью, когда он в постели совсем один, ее образ мучает его. Он лихорадочно грезил о ее губах, о ее мягких бедрах, о ее грудях, ее поцелуях. Ее тело словно сплеталось с его мыслями, как сплеталось с его телом, когда они занимались любовью. Он все время хотел ее. И сходил с ума. Был одержим вздохами и ласками, ароматом ее кожи, ощущением ее волос у него в руках, скользящими шелковыми соприкосновениями, слиянием их тел в одно. О, Селестина! И его терзала неуверенность: а что чувствует она? Любит ли она его хоть немножко?.. «C й lйstine, cйlйstine, dis que tu m’aime…»[25] «Ne t’inquiиte pas, reste tranquille, bien sыr, je t’aime, mon petit:…»[26]

Но она отвернула голову, когда сказала это, а вчера, когда он рискнул на великое свое признание, у нее был такой грустный вид. Такой невыносимо грустный. Она зажала его лицо в ладонях и посмотрела ему в глаза:

– Эдуард, послушай меня. Тебе не надо говорить такие вещи. И думать их не надо. Я знаю, ты говоришь от всего сердца, я знаю, ты веришь своим словам, но так нельзя. Ну, будь серьезен. Подумай. Я уже немолода, а ты молод, очень молод. У тебя вся жизнь впереди, Эдуард, и – выслушай меня! – у тебя будет много женщин. Очень много. Да, сейчас ты, конечно, мне не веришь, но когда станешь старше, то увидишь, что я была права. Женщин будет еще очень много, а потом в один прекрасный день ты встретишь особенную женщину, ту, от которой захочешь иметь детей; ты почувствуешь это, когда такая минута придет. И вот тогда, Эдуард, только тогда тебе понадобятся эти слова. Сбереги их, cherie, не расточай направо и налево. Сбереги их для женщины, которую захочешь сделать своей женой.

Эдуард готов был расплакаться от гнева и бессилия. Он хотел крикнуть, что только она станет его женой – Селестина, его богиня, его любовь! Она, и только она! А другие пусть думают о них что хотят.

Но Селестина помешала ему произнести хоть слово – положила ладонь на его губы и покачала головой.

– Нет, – шепнула она. – Нет, я не позволю тебе сказать это. Даже думать так ты не должен. То, что у нас есть, и просто и хорошо. Нам достаточно. Если ты снова заговоришь про это, я рассержусь.

Эдуард сжал кулак под прикрытием письменного стола. Нет, он не будет молчать, решил он. Не будет! Когда он снова увидит Селестину, то скажет все, как бы она ни сердилась.

Голос Хьюго умолк. Наступила тишина. Потом тихо отворилась дверь, и они оба одновременно обернулись.

У двери, словно застыв, стояла мать Эдуарда. Встретив их взгляды, она улыбнулась.

– Какие чудесные стихи, мистер Глендиннинг! Я их не знала. Простите меня, но я хотела дослушать до конца.

Снова наступила тишина. Эдуард торопливо вскочил. Хьюго тоже встал, но медленнее, не спуская глаз с Луизы на том конце комнаты.

Она выглядит просто прелестно, подумал Эдуард. Бледно-розовое платье из мягкого шифона с широким жакетом словно струилось по воздуху, когда она шла. Стройную шею обвивали жемчуга, на щеках играл легкий румянец. Эдуарда ошеломило ее появление: прежде она никогда не заходила в классную комнату. И Хьюго против обыкновения тоже, видимо, растерялся. Он стоял у стола, окаменев.

Луиза откинула прелестную головку, ее глаза злокозненно блестели. Она понюхала воздух.

– Как, мистер Глендиннинг! Вы, кажется, курили? Вы всегда курите, когда занимаетесь с Эдуардом?

– Я… э… да. Изредка. – Хьюго взглянул на полную пепельницу и покраснел.

– Ну что же, полагаю, Эдуард ничего против не имеет. – Луиза не посмотрела на сына, она не спускала глаз с Хьюго. – Возможно, вам это помогает сосредоточиться?

– Да, – ответил Хьюго уже твердо. – Очень.

– Я бы хотела… – Брови Луизы чуть нахмурились. – Мистер Глендиннинг, не могли бы вы отпустить Эдуарда сейчас же? – Она взглянула на крохотные часики компании де Шавиньи у себя на запястье – золотые, на бархотке, по моде, которую ввела она. – Я хотела бы поговорить с вами… об успехах Эдуарда… и еще о многом. Я чувствую, что должна заранее составить планы… его дальнейшего образования, вы понимаете. Но все так неопределенно… эта ужасная война! Я была бы вам очень благодарна за совет…

– Ну разумеется. – Хьюго, как показалось Эдуарду, попробовал отвесить нелепый полупоклон. – Я буду в восторге. И в любом случае мы на сегодня уже почти закончили, и…

– Чудесно! – Луиза одарила его чарующей улыбкой, словно ждала, что он откажет в ее просьбе, хотя все трое прекрасно знали, что это было невозможно.

– Эдуард, милый, так иди. Я думаю, у тебя найдется чем заняться.

– Не сомневаюсь, – сухо вставил Хьюго, и, когда Эдуард быстро шагнул к двери, их глаза на мгновение встретились. В выражении глаз Хьюго Эдуард уловил насмешку и понимание. Они тотчас исчезли – Хьюго просто стоял с академическим видом, элегантно взъерошенный и безнадежно схваченный капканом. Эдуард закрыл дверь за собой.

Он с раннего детства замечал гипнотическое действие, которое его мать оказывала на мужчин. Его позабавило, но и слегка раздражило, что и Хьюго не стал исключением. Появление его матери в классной комнате во время занятий он мог объяснить только случайным капризом. Прежде она не проявляла ни малейшего интереса к его успехам, никогда не спрашивала о Хьюго. Эдуард давно пришел к выводу, что в обычной своей манере она практически забыла про существование его учителя.

Минут через сорок он обнаружил, что, видимо, ошибался. Он вернулся в классную комнату за томиком Донна, решив переписать для Селестины стихотворение, которое прочел Хьюго. Из комнаты не доносилось ни звука, и он спокойно открыл дверь.

Хьюго и его мать были сплетены в яростном объятии. Его мать сняла шифоновый жакет. Голова Хьюго прижималась к ее груди. Она была спиной к двери. Они не заметили, что он на них смотрит.

Эдуард закрыл дверь так же бесшумно, как открыл, и вернулся к себе. Где-то в глубине он давно подозревал, что его родители неверны друг другу; он полусознавал, что у его матери есть любовники, но отгонял эту мысль.

Но это! Давно ли, думал он. Давно ли?

На столике у кровати стояла бутылка с минеральной водой и стакан. Он схватил стакан и в ярости швырнул его в ближайшее зеркало.

На следующее утро он половину урока выжидал подходящую паузу. А тогда взял карандаш и уравновесил его на пальце.

– Скажите, – произнес он, когда Хьюго поглядел на него. – Скажите, вы трахаете мою мать?

Наступило короткое молчание. Эдуард тщательно выбрал именно этот термин для пущего эффекта, но лицо Хьюго осталось невозмутимым. Он открыл лежавшую перед ним книгу.

– Да. Собственно говоря, это так.

– И давно?

– Практически с тех пор, как меня наняли. Более или менее. – Хьюго провел рукой по лбу. – Это что-нибудь меняет?

– Я просто хотел выяснить. По-моему, мне следует знать. – Эдуард помолчал. Он чувствовал себя поразительно спокойным. – Вы в нее влюблены?

– Нет. – Хьюго тоже помолчал. – То есть не в том смысле, который вы подразумеваете.

– Но перестать не можете?

– Нет. – Хьюго отвел глаза. – Мне было бы крайне трудно… перестать.

– Но вы чувствуете себя виноватым? Зная, что мой отец во Франции? Что в любую минуту его могут убить?

Новое молчание было долгим. Наконец Хьюго закрыл книгу перед собой.

– Из-за этого я себя ненавижу. Если это может послужить вам утешением.

– И все-таки продолжаете?

– И все-таки продолжаю.

– Так… – Карандаш в пальцах Эдуарда переломился пополам. Он тщательно сдвинул половинки на столе. – Ну… Спасибо, что вы ответили на мои вопросы. Но ведь вы сами однажды сказали, что на вопросы надо отвечать. Всегда. Не уклоняться. Насколько я помню.

– Я это сказал? – Хьюго слегка улыбнулся. – Ну, в таком случае я был прав. – Он помолчал. – Хотите продолжать занятия или предпочтете, чтобы я ушел?

– Мне бы хотелось продолжать.

– Поэзия?

– Пожалуй, нет.

– Очень хорошо. – Он посмотрел в окно уже на два черных провала среди домов напротив. – Так вернемся к «Войне и миру».

– Я бы предпочел математику.

– Как хотите. – Хьюго раскрыл учебник. – Вы совершенно правы, – сказал он, посмотрев на Эдуарда. – Ведь даже когда к ней нет особых способностей, ее точность успокаивает, правда? Ни парадоксов, ни путаницы. Все строго, точно. Совсем не так, как в литературе.

– Или в жизни, – сказал Эдуард, и они улыбнулись друг другу.


В маленьком кабинете за спальней Эдуард, когда они только устроились в Лондоне, повесил карты, схемы и календари, на которых разноцветными булавками и флажками отмечал ход войны. Вначале он с большим старанием следил за всеми наступлениями и отступлениями, сражениями и значительными рейдами. После знакомства с Селестиной он еще продолжал этим заниматься, но небрежнее. И на том же календаре с помощью секретных значков, понятных только ему одному, фиксировал чудесный ход своей первой любви. Поэтому пометки, касающиеся Селестины – всегда красными чернилами, – соседствовали с пометками, касающимися войны, – всегда синими чернилами. Сперва бессознательно, а затем и извлекая веселое удовольствие из этой параллели, он начал ассоциировать судьбу Селестины с судьбой его родины.

Ему было отвратительно видеть очертания Франции под властью немецких флажков, ему было отвратительно думать о Селестине, заключенной в тесной квартире на Мейда-Вейл, зависящей от покровительства дряхлого англичанина. Он грезил, как обе они будут освобождены от тирании. Армии Свободной Франции освободят ее, а Селестину освободит он. Как только кончится война, он увезет Селестину во Францию, на ее родину, и будет заботится о ней. И они поженятся. Однако мысль о том, как он заговорит об этом с папа, была жутковатой, и он предпочел от нее отмахнуться. Для этого еще будет время, а пока он рисовал в мечтах квартирку, которую купит для нее, – с видом на Люксембургский сад, решил он, – и о долгих-долгих часах, которые они будут проводить в этой квартирке каждый день, и о подарках, чудесных подарках для нее. Пока этот план он хранил в тайне. У него не хватало духу рассказать о нем Селестине – вдруг она рассердится или огорчится? А Жан-Поль, единственный другой человек, которому он мог бы довериться, для этого не подходил.

Беда была в том, что беззаботная откровенность, прежде такая естественная в разговорах с Жан-Полем, куда-то исчезла. Он не вполне понимал почему, только чувствовал, что это как-то связано с Селестиной, но в течение прошедшего года между ним и братом возникла какая-то тень. Отчасти, думал Эдуард, потому, что Жан-Поль был все время в большом напряжении. С утра до вечера он был занят делами в штаб-квартире Свободной Франции, а чуть освобождался, то пил и кутил с такой же бешеной энергией. Еженощные бомбежки, постоянное недосыпание, непрерывная опасность увечья или смерти вымотали нервы всем, в том числе и Эдуарду, который жил в вечном страхе, что среди бомб, сыпавшихся на Лондон, найдется такая, которая попадет в квартирку на Мейда-Вейл. Следовательно, скорее всего дело просто в перенапряжении. Однако, когда Эдуард был честен с собой, он понимал, что уклоняется от истины.

Истина же заключалась в том, что связь Эдуарда с Селестиной раздражала Жан-Поля, и он пользовался каждым случаем, чтобы допекать брата по этому поводу. Вначале все ограничивалось непристойными вопросами об успехах Эдуарда, от ответа на которые Эдуард тщательно уклонялся. Затем Жан-Поль принялся щедро снабжать его адресами и телефонными номерами и заметно рассердился, когда выяснил, что Эдуард ни одним не воспользовался.

– Да неужели ты все еще бываешь у нее? – сказал он примерно через два месяца после его первого дня с Селестиной. – Братик, мне начинает казаться, что ты пропускал мимо ушей все, что я тебе говорил…

Ну и чтобы оберечь себя и Селестину, Эдуард начал лгать. Когда ложь слишком уж ему претила, он, как мог, уклонялся. Не отрицал, что видится с Селестиной, но и не подтверждал. Только это ничего не меняло. Жан-Поль все равно каким-то образом знал правду. И последнее время выбрал тактику при каждом удобном случае упоминать про связь Эдуарда при посторонних.

– Мой братишка влюблен, – заявил он накануне, когда остался наедине с Эдуардом и Изобел. – По уши. Bouleverse[27]. Что скажешь, Изобел? Мило, не правда ли?

Изумрудные глаза сверкнули. Через всю комнату Изобел улыбнулась Эдуарду медленно и загадочно.

– Чудесно. У Эдуарда есть сердце.

– И к тому же в шлюху. Классическая шлюха с золотым сердцем. Лет сорока шести – сорока семи. И очень искушенная… так, во всяком случае, говорят.

Эдуард стиснул кулаки, ему нестерпимо хотелось ударить брата. Он бросился к двери, но и сквозь гнев сознавая, что он – только предлог. Жан-Поль, бесспорно, хотел причинить ему боль, но выпады эти каким-то образом больше предназначались Изобел. Атмосфера была угнетающе враждебной. Изобел встала.

– Что ты понимаешь в искушенности? – Голос ее был ледяным.

– Видимо, больше тебя! – Жан-Поль пожал плечами.

– Лапанье в такси. Тисканье. Милый, право же, ты иногда ужасная деревенщина. Пожалуй, я поеду домой.

Она протянула руку к своему манто. На лице Жан-Поля появилось тупое упрямство. Он плюхнулся в кресло и с подчеркнутым хамством положил ноги на стул.

– Как угодно. У меня есть кое-какие планы на вечер. Не связанные с тобой.

Изобел гордо вышла. На лестнице она вцепилась в руку Эдуарда.

– Эдуард, милый! Моя машина снаружи, но я не хочу садиться за руль. Будь ангелом, отвези меня домой.

Хорошо?

Машина была «Бентли-Дерби». Они ехали по безмолвным затемненным улицам, мимо бомбоубежищ и полицейских барьеров, мимо бездонной тьмы парка к серой громаде Конвей-хауса у начала Парк-лейн. Изобел закурила сигарету. Она молчала, пока Эдуард не затормозил, а тогда небрежно выбросила тлеющий окурок в окно.

– Когда война кончится… Если она когда-нибудь кончится… – Изобел помолчала. – Вот чего мы ждем. Конца войны. Тогда мы поженимся. – Она посмотрела на изумруд у себя на пальце и повернула кольцо. Потом посмотрела на Эдуарда над мехом воротника и улыбнулась. – Я отказываюсь спать с ним. Вот в чем дело, видишь ли. А это жутко уязвляет его тщеславие. Он говорит, что я холодная. Бессердечная. – Она издала горловой смешок. – Только я так не думаю. А тебе как кажется, Эдуард?

Ответить ему она не дала – наклонилась и поцеловала его в губы. Медленным поцелуем. Он вдохнул ее дорогие духи, ощутил вкус губной помады, почувствовал прикосновение меха к щеке. Она откинула голову.

– Эдуард, милый, я так рада, что ты влюблен. И надеюсь, что ты очень-очень счастлив.

Назад Эдуард шел пешком. Он обогнул запертый парк и свернул на север, к Мейда-Вейл. А там остановился и долго смотрел в окно спальни Селестины. Это был один из тех вечеров, которые джентльмен из Хова проводил в Лондоне. По словам Селестины, старик уже не был способен заниматься любовью. Ему нравилось разговаривать, изредка – поцеловать ее. Это не имело никакого значения. Ни малейшего. Эдуард смотрел на затемненное окно, изнывая от сомнений. Потом медленно пошел домой на Итон-сквер.

Это произошло около месяца тому назад. О случившемся не было сказано ни слова, и с тех пор Эдуард избегал брата. А потому он не поговорил с ним ни о Селестине, ни о его помолвке, ни об изменах их матери.

Воскресенье 7 декабря 1941 года стало датой перелома в ходе войны. А восьмого был день рождения Эдуарда. Он знал, что вынужден будет провести его с матерью и братом. Праздничный завтрак на Итон-сквер, а на вечер Жан-Поль договорился с приятелями и обещал взять его с собой. Жан-Поль планировал этот вечер уже давно, подмигивал, тыкал его в ребра. И Эдуард знал, что отказаться не сможет.

Поэтому день накануне Эдуард решил провести с Селестиной – отпраздновать свое рождение так, как ему хочется, только с той, единственной во всем Лондоне, кто ему нужен.

Он хотел пообедать с Селестиной в ресторане, но она отказалась наотрез. Их могут увидеть, это неблагоразумно, нет, нет! В конце концов они договорились провести вместе день. Но не у нее, настоял Эдуард. Они отправятся погулять, они отправятся в Хэмпстед-Хит. Эдуарду, который грезил о том, как будет гулять с Селестиной по парижским паркам или – еще чудесней – по каштановым рощам и заливным лугам поместья его отца на Луаре, эта давно задуманная прогулка рисовалась безоблачной идиллией. Когда он проснулся утром и увидел за окном солнце, то нисколько не удивился. Разве в такой день могло быть иначе?

Он заехал за Селестиной, и в маленькой гостиной она застенчиво повернулась перед ним.

– Тебе нравится мой новый костюм? На него столько купонов ушло. Ну, скажи, что он тебе нравится, Эдуард! Я выбирала его для тебя.

Эдуард оглядел ее. Он редко видел Селестину одетой и, испытывая тошнотное чувство вины и измены, осознал, что разочарован. Тело Селестины было создано для раздевания. В красивом белье, полуобнаженное-полускрытое пеной шелка, лент и кружев, оно завораживало. Одетая, она теряла таинственность.

Новый костюм был ярко-голубым – слишком ярким и из дешевой лоснящейся материи. Он слишком плотно облегал ее пышную грудь и изумительные бедра. Швы купленных на черном рынке чулок перекосились, блузка была вся в оборочках и плохо сшита, а шляпка, задорно надетая поверх пирамиды рыжевато-золотых кудрей, была ей не по возрасту. Одновременно с разочарованием Эдуард ощутил ненависть к себе за свое предательство. Он быстро поцеловал Селестину, и прикосновение ее губ сразу его успокоило.

– Селестина, прелесть моя! Он прекрасен. Ты прекрасна…

Он закрыл глаза и уткнулся лицом ей в шею. Когда он увезет ее в Париж, все будет иначе. Просто она бедна – и только. От этого его предательство стало еще подлее. Во Франции с ним она будет одеваться как королева. Он будет брать ее на выставки мод, научит ее – она быстро научится.

На холме Хэмстед-Хита гулял ветер, и настроение Эдуарда стало радужным. Они словно очутились среди сельской природы – почти. В воздухе висела легкая дымка, скрадывая опустошения, оставленные бомбежками. Они поднялись на холм за прудами и помедлили там, глядя на город. Сквозь дымку они видели гроздья аэростатов воздушного заграждения и купол собора Св. Павла. Эдуарду хотелось бегать, прыгать, вопить, согнать грачей с голых сучьев, но высокие каблуки Селестины проваливались в сырую землю, и нельзя было сойти с дорожки. К тому времени, когда они добрались до вершины, она совсем запыхалась.

– Mon dieu![28] – Она прижала миниатюрную руку к сердцу. – Эдуард, ты всегда ходишь так быстро?

– Никогда. Только сейчас. Потому что сейчас я очень счастлив. – Он обнял и поцеловал ее. Селестина улыбнулась.

– Ну так в следующий раз я соглашусь гулять с тобой, только когда ты будешь печальным… Эдуард! Прекрати! Нас могут увидеть…

– Ну и хорошо! Пусть смотрят. Я хочу, чтобы нас видел весь мир! Вот тебе! – И он снова ее поцеловал.

– Sois tranquille. Tu es mechant, tu sais?[29]. – Но, пеняя ему, она улыбалась. Потом Эдуард снял пальто, расстелил его на траве и уговорил Селестину сесть рядом с ним. Они сидели тихо, глядя на Лондон внизу. Через несколько минут Селестина открыла сумочку и вынула пакетик, перевязанный розовой ленточкой.

– Тебе! – Она, краснея, вложила пакетик ему в руку. – На день рождения. Я так хочу, чтобы он тебе понравился. Было так трудно – я хотела найти что-то, что тебе понравится, и… ну, во всяком случае, он в цвет твоим глазам. Не совсем, пожалуй, но почти.

Эдуард развернул подарок. Это был пронзительно синий галстук из искусственного шелка. Он быстро обнял Селестину.

– Милая – такой красивый! Какой у тебя вкус… Но зачем ты… Я его сейчас же надену.

Он быстро снял шелковый галстук ручной работы и засунул в карман. Селестина помогла ему завязать новый галстук, который теперь разглядывала с сомнением: на фоне его светло-серого клетчатого костюма синева галстука стала еще пронзительнее.

– Эдуард, я не знаю… В магазине цвет выглядел очень приятным. Но тут…

– Прекрасный галстук. И надевая его, я всегда буду думать о тебе. Спасибо, Селестина.

Селестина улыбнулась и со счастливым вздохом прислонила голову к его плечу.

– Здесь хорошо, – сказала она после паузы. – Я рада, что мы пришли сюда, Эдуард.

– Мы и еще раз придем. Еще много раз! – Он крепко сжал ее руку. – И не только сюда. Ах, Селестина, когда кончится война… Только подумай, куда только не смогу я возить тебя тогда…

Он умолк, решая, не наступила ли минута рассказать ей о Париже, о квартирке для нее, о мебели, которую он хочет купить. Но Селестина вдруг выпрямилась.

– Не говори так, Эдуард. Пожалуйста. Не говори о будущем. Не надо сейчас. Я не хочу о нем думать. Я хочу думать только об этом дне, о том, что я здесь и чувствую себя такой счастливой…

– Но почему? Почему, Селестина? – Он порывисто повернулся к ней. – Разве ты не понимаешь, что я хочу говорить о будущем, а ты меня всегда останавливаешь? Мне ведь так радостно думать, что будет потом, строить планы…

– Мечтать! – Она повернулась к нему очень медленно, и ему стало больно, потому что ее лицо помрачнело, в глазах стояли слезы.

– Селестина… не надо. Ну пожалуйста! Я не могу видеть твоих слез, сокровище мое. Не надо. – Он попытался поцеловать ее глаза, губы, но Селестина мягко его остановила.

– Милый Эдуард. – Голос ее был очень нежным. – Ты ведь знаешь, что это не может продолжаться. Так, как сейчас. Просто не может. Если ты немножко подумаешь, то поймешь, что я права.

Эдуард уставился на нее, потом быстро нагнулся и спрятал голову у нее на груди.

– Не говори так. Пожалуйста. Я люблю тебя. Ты знаешь, что люблю. Если ты меня оставишь, если это кончится, я умру…

Голос у него дрожал от страсти, и Селестина вздохнула. Потом обняла и прижала к себе. Она подумала, что любит его – да, она, женщина с ее опытом, в сорок семь лет полюбила шестнадцатилетнего мальчика. И поняла это месяцы и месяцы тому назад. Последняя любовь и первая любовь – обе одинаково мучительны. Она вытерла глаза. Очень важно, подумала она, чтобы Эдуард никогда об этом не узнал.

– Люди не умирают от любви. – Она приподняла его лицо и улыбнулась, а голос ее стал жестче. – Ты сейчас думаешь по-другому, но это так. Люди умирают от старости, от болезней, от пуль, но не от любви. Позже ты это поймешь. Послушай! Я кое-что тебе предскажу! – Голос у нее стал почти веселым. – Через несколько лет ты забудешь даже мое имя. А потом, в один прекрасный день вдруг вспомнишь и скажешь: «Ах, да! Ее звали Селестина. Я был к ней очень привязан. Интересно, какая она теперь?» А я к тому времени… – Ее губы искривились. – А я к тому времени буду старенькой старушкой, ужасно респектабельной – может быть, слегка ворчливой, особенно по утрам. С седыми волосами. И кое-какими воспоминаниями (которыми я ни с кем, естественно, делиться не стану) о тех временах, когда я, быть может, была чуть-чуть не такой респектабельной, чуть-чуть не такой чопорной…

Она встала, ухватила его за руку и подняла. Эдуард посмотрел на нее мрачно и обиженно, и она со смехом положила пальцы ему на локоть.

– Ну, не надо быть таким грустным. Я снова счастлива – видишь? Это наш собственный особый день, а ты уже сердишься на меня. Пошли, Эдуард. Я вволю надышалась твоим свежим воздухом. Отвези меня домой.

У нее дома в ее постели Эдуард набросился на нее, словно каждым погружением в ее плоть старался стереть память о ее словах. Когда они оба измученно откинулись на подушки, он яростно повернулся к ней. Посмотрел на ее раскрасневшееся лицо, на рыжевато-золотые волосы, рассыпавшиеся на подушке, и подумал о своей матери в объятиях Хьюго Глендиннинга. И стиснул плечи Селестины.

– Скажи мне, Селестина, скажи! Скажи, что у тебя нет никого другого.

Селестина смотрела снизу вверх в его сверкающие глаза, в яростное юное лицо. Уже несколько месяцев, как она положила конец визитам других джентльменов, ее покровитель в счет не шел. Продолжать так она не могла, это она понимала. Ее губы нежно коснулись его горла.

– Никого другого теперь нет.

– Но долго ли так будет, Селестина? Долго ли?

– Не знаю, cherie. Не знаю.

Он гневно отпрянул от нее, и она схватила его за запястье.

– Эдуард, пожалуйста, не сердись. Как ты не поймешь? Я не хочу лгать тебе.

Он вскочил с кровати и замер, глядя на нее сверху вниз, гневно хмуря брови.

– Лучше бы ты лгала. Иногда. Мне было бы легче. Он торопливо оделся и выбежал вон. Это была их первая серьезная ссора.

Эдуард поймал такси, свирепо захлопнул за собой входную дверь, прежде чем растерявшийся Парсонс успел ее закрыть, взлетел по лестнице и распахнул дверь гостиной. И увидел перед собой большое общество: свою мать, леди Изобел, Хьюго, французского посла и его жену, компанию французских офицеров, Жан-Поля. Жан-Поль двинулся к нему, раскрасневшийся, высоко поднимая бутылку шампанского.

– Он вернулся как раз вовремя. Братик, присоединяйся к нам. Мы празднуем… Ты не слышал новости? Японцы сегодня утром напали на Пирл-Харбор. Они разбомбили американский военный флот…

Эдуард растерянно уставился на него. Жан-Поль, смеясь, обнял его за плечи.

– Неужели ты не понял, братик? Ну, подумай немножко. Конечно, известие страшное, но теперь Америка вступит в войну. Это только вопрос времени! Мы все-таки выиграем войну…

В глубине комнаты французский посол во фраке и белом галстуке торжественно поднялся на ноги.

– Сударыня, – он поклонился Луизе, – с вашего разрешения я предложу тост.

Он поднял бокал, и все в комнате встали.

– За американцев, наших новых союзников!

– За американцев…

– За янки, да благословит их бог! – Изобел выпила свой бокал до дна.

– Такое облегчение после всего этого времени. Я чувствую себя просто гордой! – Луиза улыбнулась английскому банкиру, который стоял рядом с ней, и рассеянно коснулась его рукава. Хьюго Глендиннинг, заметивший это движение, отвернулся к окну.

Жан-Поль ласково взъерошил волосы Эдуарда.

– Братик… – Он ухмыльнулся. – Где ты умудрился подцепить этот жуткий галстук?

На другой день вечером Жан-Поль принялся праздновать день рождения Эдуарда самым, по его мнению, достойным образом. Он собрал пеструю компанию из английских и французских офицеров, убедил Изобел пригласить самых хорошеньких ее подруг и взял билеты на не слишком интеллектуальную новинку в Театре Его Величества «Леди, уймись!».

– Если будет чертов налет, мы на него просто не обратим внимания, – объявил он Эдуарду. – Затем в кафе «Ройал» поужинать, а потом – еще кое-куда. Но без дам. – Он кивнул на компанию мужчин, которые надирались виски в гостиной. – Надо немножко заложить за галстук, прежде чем к нам присоединятся юбки. Ты со всеми знаком? Пьер, Франсуа, Бинки, Сэнди, Чог.

Эдуард взглянул на молодых людей. Только он был в вечернем костюме, только он не в мундире. Жан-Поль направился поторопить Парсонса, который, на его взгляд, слишком мешкал с напитками, а к Эдуарду подошел тот, которого называли Чогом, пристально на него посмотрел и поднял рюмку.

– Привет! Зальем зенки. Жан сказал, твой день рождения. Чудесно!

Он допил виски одним глотком, побагровел и, печатая шаг, двинулся в сторону Парсонса. И тут вошли Изобел и ее подруги. Эдуард с екнувшим сердцем перевел взгляд с них на мужчин. Словно назло Жан-Полю Изобел, числившая среди своих подруг много хорошеньких, привела только дурнушек. Они сгрудились у дверей, наглядно подтверждая, что шпильки Луизы по адресу аляповатости лондонских светских женщин и отсутствия у них шика отвечали истине. Пять толстеньких девушек в платьях, подчеркивавших недостатки их фигур, одна высокая, худая, с узким умным лицом – ее угловатую фигуру облегала жуткая парча. Изобел, веселая и мятежная, несомненно подобрала их с немалым старанием. Мужчины вызвали у них ту же растерянность, какую они явно вызвали у мужчин: две группы обменялись враждебными взглядами. Жан-Поль сердито покраснел.

– Милый, представлениями займусь я, предоставь это мне. – Изобел выступила вперед с ослепительной улыбкой. – Харриет, это Бинки, Бинки, это Энн, и Шарлотта, и Элизабет – боже мой, как сложно, но, наверное, вы все уже знакомы друг с другом. Чог, как восхитительно увидеться с тобой. Столько времени мы не встречались…

Она протянула руку Чогу, иными словами, лорду Вивьену Ноллису – Чогу для своих друзей со школьной скамьи. Ее улыбка засияла еще более ослепительно, и Эдуард испустил мысленный стон: Чог был для Изобел одним из любимейших объектов ненависти – она могла часами говорить о его прегрешениях (и говорила).

В другом конце комнаты Жан-Поль с каменным лицом наклонялся над рукой высокой худой девушки, леди Энн Нил. И он, и Эдуард уже были с ней знакомы как с очень близкой подругой Изобел. Жан-Полю она внушала неприязнь, почти – будь это возможно – не уступавшую неприязни Изобел к Чогу. Теперь он, сжав зубы, старался не дать этой неприязни вырваться наружу. Эдуард отвернулся, пряча улыбку. Атмосфера, он чувствовал, не сулила безоблачного вечера.

К тому времени, когда они добрались до театра в веренице собственных машин и такси, лицо Изобел застыло в неподвижной сверкающей улыбке, которая, как по опыту знал Эдуард, предвещала беду. Жан-Поль, видимо, догадывался об этом, потому что был агрессивен даже больше обычного. Они опоздали, и представление уже началось. Жан-Поль истолковал это как грубость дирекции по его адресу.

– Я видел этот спектакль три раза, – громогласно объявил он, когда они все собрались в фойе. – Меня знают за кулисами. Казалось бы, они из вежливости могли подождать с занавесом пять минут, черт побери…

– Двадцать минут, милый! – Изобел подсунула руку Эдуарда под свою. – По-моему, это ни малейшего значения не имеет. Глупее этого спектакля во всем Лондоне нет. Правда, Энн?

– Ну, претендентов на первое место много, однако, полагаю, ты права…

Энн Нил растягивала слова с явной целью уязвить. Она обменялась взглядом с Изобел. Жан-Поль побагровел.

– А мне он нравится. И Эдуард получит большое удовольствие. Так идем в зал, ладно?

– И почему Жану он нравится? – Щеки Изобел коснулись плеча Эдуарда, изумрудные глаза насмешливо блеснули. – Не могу понять! А ты, Энн? А ты, братик?

Первую половину спектакля мужчины их компании принимали с громогласным одобрением, девушки хранили молчание. Изобел даже не трудилась смотреть на сцену. Она сидела рядом с Эдуардом, шелестела программкой, оглядывала зал и все время прижималась бедром к его бедру. В какой-то момент мужчины зашептались, подталкивая друг друга локтями, – при первом выходе молоденькой актрисы, и Жан-Поль поднял бинокль и демонстративно навел его на сцену. Чог засмеялся, а Изобел, положив руку с изумрудным кольцом на бедро Эдуарда, повернулась к нему лицом.

– Знаешь, Эдуард, я не думаю, что смогу это выдержать, – произнесла она тихо, но внятно.

К собственному удивлению, Эдуард взял ее руку и пожал. А потом не выпускал до самого антракта, когда они все отправились в буфет выпить шампанского.

– Веселая штучка, а? – Чог налег на стойку и улыбнулся Эдуарду с ласковостью, рожденной немалым количеством спиртного. – Без претензий, знаешь ли. Мне это нравится. Ничего серьезного. От серьезности у меня яйца ноют.

Франсуа и Пьер затеяли путаный спор о том, могли бы такую пьесу поставить в Париже, и если да, то пришлась бы она по вкусу бульвардье или нет. Изобел поставила свой бокал, не пригубив, и исчезла в дамском туалете. После некоторого замешательства подруги последовали за ней. Мужчины сразу расслабились.

– Ты ее рассмотрел? – Жан-Поль повернулся к Сэнди, облаченному в гвардейский мундир. – Малютку в последней сцене с прелестными глазками? Она новенькая. В прошлый раз я ее не видел.

– Но я же тебе говорил. Я ее знаю. Не стоит беспокоиться. – Сэнди вздохнул.

– Откуда ты знаешь?

– Попытался. Ни в какую. Чинная девочка. Чуть что – задирает нос. Зевать хочется.

– Пари?

На лице Жан-Поля появилось тупое упрямство. Сэнди пожал плечами.

– Дорогой мой! Разумеется, попытайся. Возможно, твое галльское обаяние принесет победу. Такие случаи бывали.

– Слишком тоща! – Чог обрисовал обеими руками более пышную женскую фигуру. – На твоем месте я бы не затруднялся.

– Мне нравятся ее глаза, – настаивал Жан-Поль. – У нее чудесные глаза. Фиалковые глаза.

– И зовут ее Вайолет. – Сэнди зевнул. – Не слишком оригинально, а?

– От фиалковых глаз у меня яйца ноют, – объявил Чог, словно разрешив все сомнения.

– Пошли свою карточку, – наставительно сказал тот, кого называли Бинки. – Может, и повезет.

– Друг мой… – Жан-Поль обнял его за плечи. – Именно это, ну, именно это я и намерен сделать.

Из кармана мундира он вынул визитную карточку и все еще что-то писал на ней, когда Франсуа кашлянул, а Пьер толкнул его локтем. Вернулась Изобел.

Она секунду смотрела на них – ее подруги оставались на заднем плане. Потом одарила их самой обворожительной из своих улыбок.

– Случилось нечто совершенно неожиданное, – весело сказала она. – У меня развилась аллергия к этой пьесе. И сильно опасаюсь, что высидеть второй акт я не смогу. А по странному совпадению мы все чувствуем одно и то же… – Она указала на девушек позади себя. Энн Нил засмеялась, и Изобел посмотрела на нее с упреком. – А потому мы дружно решили покинуть вас, быстренько сесть в машины и отправиться по домам. Нет! Ни единого слова! Мы празднуем день рождения Эдуарда, и я ни за что на свете не позволю испортить ему этот праздник. А потому отправляйтесь в зал и забудьте о нас. Эдуард, милый. – Она встала на цыпочки и чмокнула его в щеку. – Поздравляю тебя и надеюсь, ты проведешь чудесный вечер…

Она повернулась, вмешалась в заполнявшую буфет толпу и исчезла. Наступило молчание. Мужчины переглянулись. Эдуард уставился в пол.

– Tant pis[30]. – Жан-Поль невозмутимо кончил писать на карточке и подозвал буфетчика. Карточка и пятифунтовая банкнота перешли из рук в руки. Жан-Поль с улыбкой обернулся.

– А теперь, mes amis[31], будем веселиться, так?

Жан-Поль был завсегдатаем многих модных ресторанов и ночных клубов лондонского Вест-Энда. Из-за того, что он был тем, кем был, тратил деньги не считая и давал щедрые чаевые, его встречали с радостным подобострастием, хотя он и его гости частенько позволяли себе лишнее. Заведения, которые он предпочитал, все культивировали клиентов, живших с шиком, богатых и слегка louche[32]. Жан-Поль предпочитал смешанное общество офицеров, лондонского света, воротил черного рынка, актрис и хористок. Обычными его приютами были «Каприз», «Плющ», кафе «Ройал» и – если вечер удавался и был многообещающим – дурно прославленные «Четыре сотни». Как клиент он был невзыскателен: его вполне устраивали хорошая кухня, умелое обслуживание, изобилие напитков, красивые женщины в поле зрения, бренчание рояля и, по возможности, – простор, чтобы потанцевать. Жан-Поль большего не требовал. Кафе «Ройал» ему нравится потому, говорил он, что там всегда можно отлично провести время. Зеркала в прихотливых рамах, суетящиеся официанты напоминали ему «Дом» или «Ротонду», напоминали ему Париж.

В этот вечер, когда его гостей угодливо провожали к столику, он был в прекрасном расположении духа. Часть своего пари он уже выиграл. Рядом с ним шли пятеро офицеров, Эдуард и две женщины. Хорошенькая, у которой были в «Леди, уймись!» три реплики, – наверное, Вайолет, решил Эдуард, потому что глаза у нее были фиалковые. Менее хорошенькая оказалась тут предположительно для того, чтобы оказывать Вайолет моральную поддержку. Она, как услышал от нее Эдуард, тоже была актрисой, хотя начинающей. В «Леди, уймись!» она запасная дублерша. Война сильно ударила по театральной профессии, сообщила она ему, очень сильно. Собственно, надеяться можно было только на гастрольную поездку по воинским частям от «Ассоциации зрелищных мероприятий для военнослужащих».

Жан-Поль громогласно не сомневался, что Эдуард отлично проведет вечер. Он потребовал, чтобы Эдуард сел между девушками – Вайолет слева от него, а Ирэн (это имя он очень галантно произнес на французский манер) справа. Сам Жан-Поль сел напротив, а остальные расположились кто как хотел.

Ирэн захихикала:

– До чего красиво он его произносит, правда, Ви? Куда романтичнее! Вот что значит француз!

– А как вы его произносите? – вежливо спросил Эдуард. Настроение у него начинало портиться.

– Ай-ри-ни! – Она снова захихикала. – Ужасно, правда? Мне оно никогда не нравилось, но что поделаешь – от имени, которое тебе дал господь, никуда не денешься, верно? Одним повезет, другим нет. Вот, например, Вайолет. По-моему, прелестное имя, согласны? Особенно когда глаза в тон. Я другим девочкам говорила: «Не надо ее называть „Ви“, честное слово, не надо». Просто стыд! Но что поделаешь? Ви она была и Ви осталась…

Эдуард повернулся и с любопытством посмотрел на Вайолет. Она не произнесла ни слова с того момента, когда вышла к ним из театра, и теперь тоже сидела молча. Одна худенькая рука сжимала ножку бокала для шампанского, другая крошила булочку. Очень хорошенькая, подумал он, но не того типа, который обычно привлекал Жан-Поля. Очень худая, с тонкими хрупкими костями – ее запястье он мог бы обхватить большим и указательным пальцами. Миниатюрное лицо сердечком, волнистые каштановые волосы. Она казалась хорошенькой, но заурядной, пока не поднимала глаза – те глаза, которые привлекли внимание Жан-Поля. Огромные, осененные густыми темными ресницами, сине-фиолетовые и бархатистые, как анютины глазки, они казались чуть-чуть мечтательными и чуть-чуть испуганными. Эдуард смотрел на глаза, на худые запястья, на ношеное платье из сиреневого шелка, на увядающую розу, которую она приколола у выреза, – и почувствовал жалость. Она выглядела как прирожденная жертва, и ему отчаянно захотелось, чтобы Жан-Поль оставил ее в покое.

– Вот что, мисс Фортескью! Вайолет, верно? Можно, я буду называть вас Вайолет! – Чог, сидевший с другого ее бока, наклонился к ней. – Жутко хорошая штучка, мы все так думаем. Жутко хорошая.

– Вы так считаете? – Фиолетовые глаза медленно поднялись и посмотрели в лицо Чога. Голос у нее был мелодичный, культурный, абсолютно не похожий на вульгарную крикливость Айрини.

– Еще бы. Ну, и вы тоже, это само собой. Жутко хороши в ней. – Истощив весь свой запас комплиментов, Чог лихорадочно начал подыскивать другую тему… – Наверно, это замечательно, то есть быть актрисой. Только жутко трудно. Не понимаю, как у вас получается. Заучить все эти реплики!

– Ну, три реплики запомнить не так уж трудно.

– Что? Ах ты! Да. Ну… Неужели только три? А мне казалось, их куда больше было.

– Вы очень любезны. Видимо, я произнесла их особенно удачно.

Эдуард посмотрел на нее с новым интересом. Ни намека на улыбку – она выглядела абсолютно серьезной. Чог, опасаясь, что над ним подтрунивают, замялся, но тут же захохотал. Подали шампанское. Айрини вновь завладела Эдуардом, и он слышал лишь обрывки разговора справа.

Франсуа, Пьер и Жан-Поль оживленно обсуждали ход войны: когда именно вступят в дело американцы, возьмут ли боши Москву, возьмет ли Роммель Тобрук, увидит ли кто-нибудь из них Францию вновь свободной. Когда Айрини ушла танцевать с Бинки, Эдуард было присоединился к их разговору, но никто его не слушал, так что он вскоре оставил свои попытки и, откинувшись в кресле, выпил шампанского, хотя знал, что уже хватил лишнего, и пожалел, что еще не взрослый и не может заняться ничем полезным, пожалел, что поссорился с Селестиной. Из-за этой ссоры он мучился весь день, а теперь алкоголь, духота, сигарный дым, рояль, раскрасневшиеся лица, громкие голоса – все внушало ему страстное желание вернуться к ней, укрыться в ее объятиях, дышать мирным спокойствием ее комнаты.

– А он правда барон де Шавиньи? – Неожиданно девушка, которую звали Вайолет, обернулась к нему. Вопрос застал его врасплох. Она кивнула через стол на Жан-Поля, который как раз предрекал, что бошей вышвырнут из Франции к концу сорок второго года. – Он ваш друг? Да?

– Он мой брат. – Эдуард с трудом вернулся в зал с Мейда-Вейл и заметил, что его язык чуть заплетается. – Нет-нет, он не барон де Шавиньи. Пока. Но будет. А сейчас это наш отец.

Изящно выщипанные брови Вайолет сошлись, образовав морщинку.

– Ах, так… Я просто подумала… Он написал так на карточке, вы понимаете? Той, которую послал за кулисы. И… я подумала, не розыгрыш ли это. Мужчины иногда устраивают такие розыгрыши, понимаете?

– Разве?

– Ну да. – Она сплела худые пальцы. – Если хотят уговорить, чтобы ты приняла приглашение, и тому подобное. Обычно я отвечаю «нет», понимаете? Но сегодня мне было тоскливо. Я устала. И была заинтригована. Ну и согласилась.

– Мой брат часто заинтриговывает женщин.

Не успев договорить, он сообразил, что это не было верхом вежливости. На скулах у нее выступил легкий румянец, но она как будто не очень оскорбилась.

– Вы меня предостерегаете?

Она изогнула брови и раскрыла глаза пошире, кокетливо, но не слишком умело. Эдуард ощутил раздражение. Он ошибся: она была совершенно такая же, как все другие женщины, которых Жан-Поль одарял своим вниманием и бросал. Дурочка, подумал он.

– Кто знает? – Он пожал плечами. – А вы нуждаетесь в предупреждениях?

Она покраснела сильнее, а он почувствовал, что был груб, и сразу пожалел, что не сдержался.

– Не знаю. Я в Лондоне совсем недавно. Я выросла в Девоншире.

Эдуард понял, что это просьба, что ему следует расспросить ее о Девоншире – несомненно, ей этого очень хотелось. Но он там никогда не бывал, не знал там никого, и – в тот момент – его мозг просто чурался этого графства. Наступило неловкое молчание, кончившееся, когда девушка, которую звали Вайолет, нервно подняла бокал с шампанским.

– Ну что же, – сказала она. – Сегодня ведь день вашего рождения? Поздравляю и желаю счастья.

Это было последнее, что она ему сказала. Вскоре после этого Жан-Поль начал проявлять признаки нетерпения и все время поглядывал на свои часы. Пьер пришел в слезливое настроение: мысль о судьбе la belle France[33] стала ему невыносимой. Жан-Поль выпроводил их всех в смоляную темноту Пиккадили-Серкус и объявил, что ночь еще молода.

Кое-кто воспротивился. Пьер и Франсуа начали прощаться. Собрат-офицер преподнес им бутылочку виноградной водки, а потому они намерены вернуться домой и пить ее, продолжая свой спор. Бинки с утра должен был явиться к начальству и решил, что продолжать было бы неблагоразумно. Эдуард всем своим существом чувствовал, что ночь вовсе не молода, а ужасающе стара и чем скорее ей придет конец, тем лучше. Но он увидел, как лицо Жан-Поля темнеет от разочарования, и промолчал. Сэнди изъявил готовность продолжить веселье. И Жан-Поль ожил.

Трое мужчин, один мальчик и две девушки погрузились в «Даймлер» Чога. Сначала следовало доставить дам домой. На это ушло гораздо больше времени, чем можно было ожидать, ибо девушки снимали комнаты в Айлингтоне, о котором Чог ничего не знал и упрямо утверждал, что ехать туда надо через Басингсток. Эдуарду чудилось, что они колесят по затемненным улицам часы и часы, а Чог то и дело провозглашал, что они уже добрались и что, попадись он сейчас патрулю военной полиции, ему крышка. Сэнди предусмотрительно прихватил бутылку коньяка; девушки сидели на коленях у мужчин и все, кроме Вайолет и Эдуарда, громко пели – фальшиво, но с подъемом.

– Глупые мальчики! Вы совсем сумасшедшие. Нет, правда! – Айрини испустила пронзительный визг. – Мы приехали! Я же говорила. Вот же Ангел. Теперь направо, и опять направо… Приехали! Есть желающие выпить на сон грядущий?

– Айрини! Уже поздно. Мне кажется, это лишнее.

Девушка по имени Вайолет выбралась из машины первая; Айрини вывалилась следом, хихикая и пища от щипков.

– Кто-то ущипнул мою попку! Нет, правда. Честное слово, Ви, вот сюда. Вы гадкие мальчики. Я же говорила тебе, Ви, говорила, никогда не доверяй французу…

– Mesdmes[34]! – Жан-Поль тоже выбрался из машины. Он поцеловал им руки с изысканной любезностью – чтобы, подумал Эдуард, избавиться от них побыстрее и без лишних хлопот. Руку Вайолет он задержал в своей заметно дольше, чем руку Айрини. – Вы оказали мне большую честь… A votre service… Au revoir…[35]

Он проводил их до двери, подождал, чтобы они вошли, потом, пошатываясь, вернулся к «Даймлеру» и влез внутрь.

– Черт, Жан, густо мажешь… – Сэнди зевнул под скрежет передач; Чог рванул, и машина круто развернулась, едва не задев фонарный столб. – Я же объяснил, что девочка чинная. Только время терять.

– А почему бы и нет? – Жан пожал плечами и подмигнул Эдуарду. – Чепуха! Во всяком случае мы от них избавились. Поехали в «Четыре сотни»…

Они поехали в «Четыре сотни», но Жан вскоре сказал, что ему там надоело. Тогда они отправились в заведение под названием «У Вики», где молодой человек, очень накрашенный, играл на рояле и пел. Они выпили там коньяку, а потом Сэнди сказал, что не желает оставаться в одном помещении с такими жуткими педиками.

Они выбрались на тротуар, и Эдуард увидел, что улица как-то странно поднимается и опускается, точно на волнах. Он высказал предположение, что им пора бы домой.

– Домой? Домой? – Чог, казалось, взбесился от этого слова. Он, шатаясь, прошелся по тротуару, размахивая кулаками. – Это же Лондон! Идет война! Мы не можем домой! Кто это предложил? Пусть повторит, черт подери, и я из него лепешку сделаю…

– Никто этого не говорил. Никто ничего не говорил… – Сэнди что-то успокоительно промычал. Потом добавил: – Дело в чем? В чем загвоздка? А в том, куда нам ехать? То есть где человек может провести время приятно? Вот что нам нужно. Вот что мы заслужили, а? Приятно провести время на добрый английский лад.

Из тьмы вырисовался Чог, его круглое лицо побледнело и засияло от озарения. Он замахал руками, как ветряная мельница.

– Я знаю. Ей-богу, знаю! Едем к Полине. Полина – самое оно!

Жан-Поль и Сэнди переглянулись.

– К Полине? А нас впустят, как ты думаешь, Чог?

– Впустят? Впустят? Конечно, впустят. – Чог целеустремленно направился к «Даймлеру», который одним колесом стоял на тротуаре. – Вы же со мной! – величественно объяснил Чог. – В Лондоне нет такого места, где меня не приняли бы с распростертыми объятиями. И моих друзей. Моих самых лучших друзей.

– Но можно ли? – Сэнди остановился и ткнул локтем Жан-Поля. – А Эдуард?

– Эдуард – прекрасно! Эдуард мой друг! – Чог обвил толстой рукой плечи Эдуарда и еле устоял на ногах. – У него ведь день рождения, верно? Он теперь мужчина. Ты же мужчина, Эдуард, верно? Ты хочешь поехать к Полине, верно?

– Конечно, хочет, – покончил с сомнениями Жан-Поль и, распахнув дверцу «Даймлера», втолкнул брата внутрь. Эдуард поник на кожаном сиденье. Жан-Поль влез следом за ним и погладил его по бедру. – Но мама ни слова, э? Она может подумать, что ты еще мал. Женщины в таких вещах не разбираются.

– Женщины? Кто упомянул про женщин? – Чог забрался на место водителя и пытался нащупать рулевое колесо. – Я спою вам песенку про женщин. Эта песня – замечательная песня, и в ней про это есть все. Я ее сейчас же вам спою.

И спел.

Точно стервятник, почуявший падаль, Полина Симонеску приехала в Лондон в 1939 году, едва началась война. Никто точно не знал ее прошлого, но слухов ходило предостаточно: она румынка; она выросла в Париже; она была любовницей короля Кароля; в ней течет цыганская кровь – или еврейская – или арабская; прежде она содержала самый роскошный бордель в Париже, но, подобно барону де Шавиньи, предвидела, что туда явятся немцы, и уехала как раз вовремя. У нее имелись деньги, но ее мэйферское заведение финансирует: а) знаменитый, всеми уважаемый банкир, б) американская жена английского пэра, с которой она занимается лесбиянством, в) немецкий стальной король, стремящийся подорвать нравственный дух союзных офицеров. Она умеет молчать; она шпионка; она наркоманка; она не прикасается к спиртному. Ее мир лежал в сумеречной зоне, где наслаждения, обеспечиваемые деньгами и связями, варьировались от эксцессов до извращений; она никому не нравилась, но многие находили ее полезной. Для Чога она была просто содержательницей борделя вблизи Беркли-сквер. Только вот где? Они трижды объехали вокруг площади, прищуриваясь в темноту ответвляющихся улиц, а потом в «Даймлере» кончился бензин.

– Даже к лучшему, – объявил Чог, когда они выбрались на тротуар. – Пешком проще. Мой нос нас туда выведет.

Он свернул направо в темную улицу дорогих особняков, нащупал пеньки решеток XVIII века, переплавленных на корпуса бомб, и начал считать. Через три дома он остановился именно в тот момент, когда завыла сирена воздушной тревоги и в небе заметались лучи прожекторов.

– Merde[36]

– Господи, да все в порядке! Мы уже пришли. Я же сказал, что мой нос не подведет… – Он задрал нос повыше, громко засопел и затявкал, как собака. Жан-Поль и Сэнди задыхались от хохота.

– Я чую. Я чую. Чу… О, добрый вечер!

На широкие ступеньки величественного крыльца упал тусклый свет. В открывшихся дверях стоял широкоплечий негр в белом костюме и с золотым браслетом на запястье.

Чог уставился на него. Тот уставился на Чога.

– Лорд Вивьен Ноллис. – Он указал на Сэнди. – Граф Ньюхейвен. Два моих старейших друга. Фра… французы.

Негр не шевельнулся.

– Черт побери. Я был тут в прошлый вторник! – Он начал искать бумажник.

Жан-Поль величественно выступил вперед.

– Барон де Шавиньи желал бы видеть мадам Симонеску.

Сложенная двадцатифунтовая купюра перешла из руки в руку, даже не зашелестев. Негр отступил в сторону, все четверо вошли, и дверь закрылась.

– Жан-Поль…

– Эдуард, заткнись!

По узкому коридору их проводили в великолепный, ярко освещенный холл. Пол был мраморным, огромная хрустальная люстра отбрасывала цветные блики на широкие полукружья лестницы, на два чудесных полотна Фрагонара и одно – Тициана. Нарисованная плоть зарябила в глазах Эдуарда. У подножия лестницы миниатюрная женщина протягивала руку жестом эрцгерцогини.

Полина Симонеску была не выше пяти футов, а может быть, и ниже, но для нее рост значения не имел. Черные как смоль волосы были гладко зачесаны, открывая красивое, чуть волчье лицо, с мощным носом и поблескивающими черными глазами. Она была в вечернем малиновом платье с вырезом, открывавшим по-мужски угловатые плечи. Два рубина величиной с голубиное яйцо висели на мочках ее ушей как два сгустка крови. Протянутую им руку обременяло кольцо с таким же камнем. Эдуард, наклоняясь над этой рукой, сразу узнал произведение мастерских де Шавиньи.

Она поздоровалась с каждым по очереди, немного помедлив, чтобы рассмотреть Жан-Поля.

– Monsieur le baron![37] – Краткая пауза. – Но, конечно же! Я знакома с вашим отцом. Надеюсь, он здоров?

Голос у нее был низкий, говорила она с заметным акцентом. Жан-Поль против обыкновения растерялся и пробормотал какой-то ответ, но она даже не притворилась, что слушает, а наклонила голову набок – по-птичьи, подумал Эдуард. Донесся приглушенный стенами грохот дальнего взрыва.

– Бомбы! – Она пожала широкими плечами. – Сейчас мы услышим грузовики. Они ассоциируются у меня с повозками, в которых возили приговоренных на гильотину, – но, разумеется, это просто фантазия. Идемте. Что будете пить? А курить? У нас есть превосходный коньяк. И последний ящик превосходного крюга тридцать седьмого года. Или вы предпочитаете солодовое виски?

Она вела их в направлении великолепной гостиной. Из полуоткрытых дверей до Эдуарда доносились звуки разговоров, смех, звон бокалов, шорох платьев. Он мельком увидел молодых мужчин в форме, более пожилых в вечерних костюмах, красивых женщин – только молодых. Он услышал пощелкивание рулетки. Пушистый ковер бежал рябью, высокие резные двери красного дерева изогнулись на петлях. Он прислонился к стене. Сэнди и Чог о чем-то шептались. Полина Симонеску обернулась.

– Но вы абсолютно правы. Этот вечер особый. Здесь Карлотта. – Она сделала паузу. – А также Сильви – возможно, вы ее помните, лорд Вивьен? И Лейла, наша маленькая египтяночка. Мэри – она приехала ко мне из Ирландии, истинная кельтская кровь, чудесные рыжие волосы. Кристина, Памела, Патрисия, Джоан – вам нравятся американки? Как видите, я предвосхищаю время, когда доблестные американские мальчики явятся на помощь союзникам. Джульетта. Аделина. Беатрис. Но нет. Сегодня вы, конечно, пожелаете увидеть Карлотту. У вас есть вкус. Карлотта не на каждый день. Но ведь сегодня день необычный. Сумасшедшее время – война, лихорадочное время для ваших нервов, нервов доблестных молодых людей. А Карлотта умеет так успокоить!

Она отступила в сторону.

– Вниз. Паскаль вас проводит. Я полагаю – крюг. И, может быть, кофе для нашего юного друга? У него немного усталый вид, и будет так жаль, если он не сможет…

– Принять участие? – докончил Сэнди со смешком. Глаза мадам Симонеску сверкнули черным огнем.

– Совершенно верно. – Она подняла руку, рубин багряно вспыхнул. – Паскаль.

Возник негр и поклонился.

– Suivez moi![38]

Когда-то это был винный погреб, подумал Эдуард, или темный полуподвал, обитель слуг. Но никаких следов былого не осталось, если не считать того, что комната не имела окон и освещалась лишь мерцающими свечами. Пол был устлан толстыми коврами, стены и потолок покрывал винного цвета бархат, а на нем висели серии картин в строгих черных рамках. Квадрат открытого паркета обрамляли подковой три тахты, также обитые винным бархатом, с двумя низкими столиками там, где они смыкались. На одном стояли два серебряных ведерка со льдом и с бутылками крюга, а на втором – серебряный поднос с черным кофе. Четверо гостей расселись. Паскаль откупорил шампанское, разлил его, разлил кофе и ушел, бесшумно притворив за собой дверь. В отдалении Эдуард услышал мягкие хлопки рвущихся бомб. Он выпил чашку кофе.

– Нам повезло. Мы тут одни.

– Мы почему-то в милости у старой стервы, не иначе. Может, ты ей нравишься, Жан-Поль? Или Эдуард затронул какую-то струну…

– А ты ее уже видел, эту Карлотту?

– Нет, но слышал.

– А правда, что она?..

– И даже больше. Так мне говорили.

– Одного за другим?

– Она так предпочитает.

– А остальные смотрят, пока она?..

– Ну разумеется.

– Черт! Кто будет первым?

– Атакуй, ребята! Кто нас сюда провел, хотел бы я знать?

– Все наляжем…

– Нет уж, черт дери. Я первый. Потом Жан. Потом ты.

– А Эдуард?

– Эдуард после Жана.

– В жопу! Почему я должен ждать?

– Терпение, mes amis. Будем вести себя как джентльмены…

– Ерунда собачья.

– Каждый по очереди. А потом…

– Да что потом, Христа ради?

– А потом мужчины среди нас устроят даме повторение…

– Опрокинь меня в ромашки…

– Где букашки…

– Да, в ромашки…

– И еще раз, и еще раз!

Они допели в унисон. Бодрый мужской хохот сменился тишиной.

– Черт. Жутковатое местечко, а, мальчики? Прямо как в нашей школьной часовне.

– Святое место.

– Как актриса сказала епископу.

– Актриса епископу сказала совсем другое.

– Не вскрыть ли нам вторую бутылочку шипучки? А, Жан-Поль?

Мягко хлопнула пробка.

– Проехало!

– Поднабраться храбрости…

Эдуард заснул. Открыв глаза, он обнаружил, что в голове у него заметно прояснилось. Сперва он не сообразил, где находится, потом увидел свечи, винный бархат и картины. Картины… Он уставился на них, не веря глазам. Руки и отверстия; гигантские груди и бедра; открытые рты; раздвинутые ягодицы; женщины распахнутые, нежно-розовые, точно спелые плоды. Мужчины, гордо пошатывающиеся под тяжестью колоссальных фаллосов. На мгновение комната показалась ему багровой, точно преисподняя. Свечи пылали, тени метались по красным стенам, слова и образы прокатывались по его сознанию, как валы черного прилива: исповедальня, отец Клеман, его прекрасная Селестина…

Селестина! Он встал.

– Жан-Поль, я не останусь.

Кто-то из них толкнул его так, что он снова упал на тахту. Рука Жан-Поля стальным обручем обвила его плечи.

– Не сейчас. Смотри!

Карлотта (видимо, это была она) только что вошла с еще двумя девушками.

Она осталась у дверей, они вышли на квадрат паркета между тахтами. Одна была белая, другая – негритянка. В руках белая держала шелковую подушку. Она положила ее на паркет, потом грациозно на нее опустилась и откинулась. Негритянка встала перед ней на колени. На обоих были свободные одеяния из прозрачного газа. Девушки смотрели друг на друга. Карлотта смотрела на четверых мужчин.

Она была высокой женщиной редкой красоты. Длинные волосы цвета воронова крыла, обрамляя лицо, ниспадали на красную шелковую шаль, окутывавшую ее плечи и грудь. Голова была надменно откинута, черные глаза смотрели высокомерно, накрашенный карминный рот был широким, губы – пухлыми. Платье из черного шелка плотно облегало талию и пышными складками ниспадало до полу. И стояла она в позе танцовщицы перед началом фламенко – готовая и застывшая.

Жан-Поль вздохнул, она запела. Девушки на полу подняли руки и обнялись. У Карлотты было горловое контральто, не очень мелодичное, но простонародная резкость придавала ему силу. Сначала она то отрывисто, то томно в манере ночных клубов спела по-испански песню, из которой Эдуард не понял ни слова. Потом по-немецки песню манящей порочности, пронизанную берлинской меланхолией. Дешевая музыка, но Эдуард был загипнотизирован: он чувствовал, что руки и ноги у него окаменели.

На полу перед ними девушки уже обнажились. Их тонкие тела с полными грудями были натерты лосьоном, волосы на лобке сбриты. Эдуарду это показалось безобразным. Их изящная пантомима оставила его холодным. Они начали двигаться в ритме музыки, медленно – три движения на четыре такта песни. Их руки и ноги сплелись и расслабились, кисти затрепетали и замерли. Темная кожа и светлая. Эдуард поднял глаза и встретил взгляд Карлотты. Его член подпрыгнул и отвердел. Карлотта сняла шаль.

Открылись обнаженные груди с нарумяненными сосками над верхним краем черного шелка, словно у критской жрицы минойских времен. Очень медленно, продолжая петь, она подняла руки и принялась поглаживать алые круги. Эдуард у видел, как набухли ее соски. Рядом с ним Жан-Поль испустил стон. Песня кончилась, но гипнотическая музыка звучала по-прежнему.

Ноги Карлотты были босы. Она бесшумно прошла через комнату к четырем мужчинам. Эдуард почувствовал, как шелк ее юбки скользнул по его брюкам. Она остановилась, переводя взгляд с одного лица на другое. Они молчали и только вперяли в нее глаза. Затем Чог напрягся и, наклонившись вперед, вцепился в черный шелк юбки.

– Меня первым… – просипел он.

Карлотта быстро высвободила юбку и презрительно посмотрела на него сверху вниз. Потом, словно приседая в глубоком реверансе, опустилась на колени в черных волнах юбки и раздвинула его ноги. У нее за спиной извивались два сплетенных женских тела, но на них никто не смотрел. Карлотта наклонилась, ее обнаженные приподнятые груди прижались к толстой шерстяной материи гвардейских брюк. Рот Чога дрябло раскрылся, он покрылся потом и прерывисто дышал. Маленькая розовая рука потянулась было к аппетитным грудям, и Карлотта отбросила ее резким шлепком. Чог со вздохом откинулся, и ее унизанные кольцами пальцы принялись оглаживать внутреннюю сторону его бедер от колен до паха, чуть-чуть прикасаясь ко вздутию под толстой материей – раз, другой. Потом пуговицу за пуговицей расстегнула ширинку и извлекла толстый короткий член. Секунду-другую она оценивающе подержала его в ладонях, потом наклонилась так, что ее соски коснулись туго натянутой кожи, и Чог судорожно содрогнулся. Она раздвинула его ноги пошире, всунула между ними руки и забрала в них мошонку.

Эдуард попытался отвести взгляд, но глаза его не слушались. Член у него был тверже камня и требовал разрядки, пульсируя от потребности прийти в соприкосновение, излиться. Рядом с ним Жан-Поль заерзал по тахте, что-то хрипло зашептал и опустил руку на свой вздыбившийся член.

Карлотта приспустила брюки Чога. Он полулежал, раскоряченный, раздвинув ноги. Его багровый член торчал между тяжелыми грудями Карлотты. Она медленно обхватила его пальцами в кольцах, а потом накрыла кончик широким ртом, вобрала головку в алый рот и начала сосать.

Ее умение было легендарным, и она им явно гордилась. Ее руки и губы не останавливались ни на миг, но ритм их движения непрерывно менялся. Великолепные груди колыхались, презрение в глазах оставалось все таким же… Она изогнула шею, приподняла волосы, чтобы остальные трое ничего не упустили, и целиком забрала в рот набухший член. На винно-красной тахте руки Чога дергались и сжимались в кулаки. Он прижал подбородок к груди, чтобы не только чувствовать, но и видеть, что она с ним делает. И Жан-Поль, и Сэнди – оба прижимали руки к паху, словно в ужасе, что могут кончить, просто наблюдая со стороны.

Чог похрюкивал, он вскидывал пухлое тело, вгоняя член ей в рот. И начал сыпать похабными словами, которые прорывались сквозь пульсирующую музыку.

– Так. Вот-вот. Сука ты. Драная сука. Еще! Так! – хрипел он, сжимая кулаки. – Шлюха. Поганая шлюха. Дырка!

Его тело вскинула судорога. Карлотта быстро отдернула голову, не закрывая рта. Они увидели, как в него брызнули первые струйки семени – за это зрелище они и платили. В том числе. Затем ее губы вновь сомкнулись вокруг дергающегося члена, пока выбрасывание не завершилось. Тогда она откинула голову и проглотила.

Руки Жан-Поля уже возились с ширинкой, когда Карлотта обернулась к нему. В первый раз улыбнувшись – широко, насмешливо, она смахнула пальцы Жан-Поля с ширинки и ловко расстегнула его брюки. Эдуард посмотрел. Член его брата был крупным, длиннее и толще, чем у Чога, налитым кровью. Карлотта несколько мгновений смотрела на него, словно на редкостный приз. Она высунула острый язык и прикоснулась им к крохотной дырочке в головке. Жан-Поль затрясся. Он отчаянно шарил руками, пытаясь ухватить ее груди.

– Vite, cherie, vite…[39]

Эдуард отвел глаза. Заклятие лежало на нем, пока Чог не начал ругаться, а тогда чары разом рассеялись. Эрекция ослабела, и его отчаянно затошнило. Хищный рот Карлотты, одряблевшее тело Чога, непристойно спущенные гвардейские брюки, объятия извивающихся на полу девушек, пыхтение брата рядом с ним, его остекленелые глаза – все это внезапно представилось ему настолько унизительно непотребным, настолько омерзительным, что он почувствовал непреодолимое желание сейчас же вырваться из этого подземелья.

Карлотта как раз забрала в рот член Жан-Поля. Эдуард вскочил и, ничего не видя, протиснулся мимо нее. Остальные не пытались его остановить – всем троим было не до него. Они даже не посмотрели в его сторону. Он выскочил за дверь, остановился на лестнице, услышал куда более громкий грохот еще одного взрыва, подумал о Селестине и взбежал по последнему лестничному маршу в мраморный холл.

Двери гостиной были плотно закрыты. В пустом холле Полина Симонеску стояла у входной двери и прислушивалась, наклонив голову. Когда Эдуард возник у лестничного проема, она не проявила никакого удивления: казалось, она его ждала.

Он бросился к выходу, но она положила ему руку на локоть.

– Погодите. Еще не давали отбоя. Но он должен быть с минуты на минуту.

Эдуард чуть было не оттолкнул ее, потом остановился. Казалось, из ее худой ладони и скрюченных цепких пальцев исходит ток вроде электрического. Он неуверенно посмотрел на нее, и тут снаружи завыла сирена.

– Ну, вот. Отбой. Видите? – Она отперла дверь и приоткрыла ее ровно настолько, чтобы Эдуард мог проскользнуть на улицу.

– Au revoir, monsieur le baron…[40] – Голос у нее был ласковый, интонация – насмешливой.

Эдуард растерянно посмотрел на нее, помялся, а потом сбежал со ступенек в темноту.


В ночь на пятое декабря Ксавье де Шавиньи сидел в подвале под маленьким кафе в рабочем предместье Ла Вильетт. Вместе с пятью мужчинами и одной женщиной. В центре комнаты стоял небольшой бильярд, но на нем никто не играл, хотя партия, если бы потребовалось, могла возобновиться в любую минуту.

Кафе называлось «Уникум», что очень забавляло барона, так как в нем не было ничего уникального – оно ничем не отличалось от других ресторанчиков этого района, которые умудрились уцелеть за полтора года оккупации. Кафе обслуживало французских рабочих, которых немцы использовали на соседней железной дороге, и пропахло вареной капустой.

Как и остальные мужчины, барон был в стандартном синем комбинезоне, сапогах и берете ouvrier[41]. Как и они, он курил самокрутки из дешевого вонючего табака, растягивая каждую на подольше, пока почти не оставалось окурка. В этот вечер, как и всегда, он добрался сюда на велосипеде и на нем же должен был вернуться, переодевшись в сарайчике, где он оставлял велосипед среди лабиринта переулков Ле Аля. Он не сомневался, что предосторожности, которые он строго соблюдал, полностью оправдывались. Его не выследили до кафе. Как и прежде. И все же… что-то было не так.

Он внимательно вгляделся в лица остальных. Трое мужчин его ровесники, двое моложе – и все они рабочие, а их предки были крестьянами. Лица грубые, голоса и манера выражаться – еще грубее, но барон видел в них своих братьев. Он был благодарен им за то, что они приняли его в свой круг. Он восхищался их врожденной сдержанностью, угрюмым упорством, с каким они вначале просто работали с ним – но и только. Их дружбу он должен был заслужить, доказав, чего он стоит, и теперь он ценил ее выше всех остальных дружеских связей в своей жизни. Все мужчины в этой комнате, как и единственная женщина среди них, были приговорены к смерти. Каждый доверил свою жизнь остальным. Если кто-то оказался бы доносчиком, они могли считать себя уже мертвыми. Сознание этого сплачивало их, но, как знал барон, не через страх, а доверием.

Благодаря этим людям и их общей работе в течение двух лет барон чувствовал, что стал другим навсегда. Более жестким, более беспощадным – они научили его убивать. И теперь он был зол – зол на себя.

Оглядываясь на свою прошлую жизнь, на комфорт и роскошь, которые принимал как само собой разумеющееся, он видел чужого ему человека. Как он мог жить так, думать так, хранить такую слепоту? Терзаться из-за капризов жены, ублажать ее подарками, любой из которых стоил больше, чем эти люди могли заработать за всю свою жизнь? Переживать из-за огранки камешка, наслаждаться сложностями биржевой игры, волноваться на скачках, придет ли первой его лошадь? Если он выйдет из этой войны живым, думал барон иногда, он бросит все это. Он не представлял себе, какой будет его новая жизнь, он просто знал, что она должна быть – что она будет – иной.

Тем временем он как будто вел прежний образ жизни: сохранил дом в Сен-Клу, сохранил полный штат слуг, продолжал часто посещать свои мастерские и салон де Шавиньи, но это была только видимость. Для себя он черным рынком не пользовался. Ел скверно – как вынуждены были есть почти все парижане. Его товарищи здесь ничего об этом не знали, но барону это было необходимо: так он для себя подтверждал свое братство с ними.

Настроение у них было хорошее – более оптимистичное, чем на протяжении многих месяцев. По Парижу гуляли слухи, и главным было утверждение, что боши получили хорошую взбучку на Восточном фронте, что их вынуждают отступать, что как бы то ни было, но армии «третьего рейха» Москву не возьмут. Двое членов его ячейки были коммунистами и особенно радовались этому слуху. Как, впрочем, и другому – слуху о том, что американцы вот-вот вступят в войну.

А пока оставалась реальность того, что они умудрялись делать сейчас и сегодня: комариные укусы, не способные подорвать силу оккупантов, но для них значившие неизмеримо много, – взрыв на железной дороге, вывод из строя небольшой электростанции, передача информации по подпольной сети по всей Франции и дальше за Ла-Манш.

В лучшем случае они на два дня останавливали движение на одной ветке этой дороги, ненадолго прерывали связь в небольшом районе, убивали несколько – совсем мало – солдат. Все-таки лучше, чем ничего, – лучше, чем сидеть и почесывать жопу, пока тебя топчут сапогами, как выразился Жак. Но мало. Так мало! И каждый человек в этой комнате, включая барона, жаждал чего-нибудь более крупного, чего-нибудь, что нанесло бы заметный ущерб четко работающей, неумолимо эффективной немецкой военной машине. И несколько месяцев назад благодаря Жаку, благодаря юной любовнице Жака, они нашли уязвимое место.

Эффективность может из силы обернуться слабостью. Расписания, апробированные методы, пунктуальность, планы, составленные загодя, одобренные несравненным бюрократическим аппаратом, а затем неукоснительно выполняющиеся, – эти заповеди немецкого верховного командования обеспечивали идеальную организованность, несравненную точность, но иногда и предсказуемость. Барон надеялся, что эта эффективность представляет собой не только величайшее достижение, но и ахиллесову пяту вышеуказанного командования.

Раз в месяц, обязательно во второй его четверг, точно в 11 часов утра в парижской штаб-квартире проводился инструктаж. На нем присутствовал главнокомандующий немецкими силами во Франции, его генералы и адъютанты, а также непосредственные подчиненные фельдмаршала Вальтера фон Браухича, главнокомандующего немецкой армией, и члены французского штаба генерала Альфреда Йодля, начальника штаба оперативного руководства вооруженных сил «третьего рейха».

Генералов привозили на бешеной скорости в трех «Мерседесах» под вооруженной охраной. За ними заезжали в их отделы между 10 ч. 15 мин. и 10 ч. 45 мин., а затем везли в штаб то одним путем, то другим, то еще каким-то. Барон тихонько улыбнулся.

Количество вариантов не было бесконечным и ограничивалось шестью. Вот оно – уязвимое место. И еще тот факт, что один из шоферов питал слабость к молоденьким девушкам, а Бернадетта, любовница Жака, была очень привлекательной и очень молоденькой девушкой.

Шесть вариантов чередовались в строгом порядке. И в ближайший четверг, если не произойдет изменений в плане, что тоже было предусмотрено, «Мерседесы» проследует по пути, выбранному шесть месяцев назад. Путь «В» – на юг по бульвару Осман, налево по бульвару Ма-лерб, снова налево в более узкую улицу Сюрень и… («Вот оно, уязвимое место!» – воскликнул тогда Жак, упирая желтый от никотина палец в план города) налево в очень узкую улицу д'Агюссо. Там мотокада притормаживала – не могла не притормозить, – и там, там надо встретить ее бомбой.

На углу была бакалейная лавочка. Последние шесть месяцев фургон, еженедельно доставлявший туда товар, завозил его по четвергам. Выгрузив фургон, шофер пил черный кофе в задней комнате с хозяином лавочки мсье Планшоном. Фургон стоял перед лавочкой не меньше сорока пяти минут. Если бы он взорвался точно в нужную секунду, с ним на воздух взлетел бы и головной «Мерседес» со всеми, кто ехал в нем. А в первой машине всегда едут старшие в чине.

Планшона допросят, тут не могло быть никаких сомнений. Его подготовили к этому, да он ничего и не знал. Следователям он скажет правду: что этого шофера он видел впервые и что в суматохе после взрыва тот незаметно исчез. Шофера не найдут. Барон от души на это надеялся, потому что шофер этот сидел напротив него, и барон не тешил себя иллюзиями: если гестапо до него доберется, рано или поздно он заговорит. А тогда погибнут он и все.

Барон испытывал бесконечную усталость. Последние шесть месяцев они вновь и вновь отрабатывали каждую деталь; все присутствующие знали их наизусть, но сегодня атмосфера была иной, заряженной волнением. Дымный воздух, казалось, вибрировал им. Барон смотрел на лица, склоненные над планом Парижа. Жак, с перебитым носом, с фигурой бывшего боксера, в сотый раз вел пальцем по улицам; Леон закуривал очередную сигарету; Анри, Дидье, юный Жерар, двоюродный брат Жака, которому было только девятнадцать лет, полный энтузиазма. И Жанетта.

Взгляд барона задержался на ней. Миниатюрная брюнетка двадцати одного года с худым нервным лицом, которое освещала необыкновенная улыбка. Только случалось это очень редко. Женщина без нервов, женщина огромной смелости, питаемой ненавистью. Ее младшую сестру изнасиловала компания пьяных немецких солдат в первую неделю оккупации Парижа, и ненависть Жанетты к немцам была личной и жгучей. Пожалуй, слишком жгучей, подумал барон, – лучше обходиться без эмоций, насколько возможно. Однако она умела справляться со своими чувствами, когда это требовалось. Она была с ними более полутора лет, набиралась опыта и мало-помалу получала все более ответственные задания. Как все они. В другом мире, в другой жизни барон мог бы увлечься ею и знал это. Но здесь она была для него, как и для всех остальных, товарищем, равноправным членом их ячейки. Барон отвел глаза.

Он не хотел, чтобы она погибла. Он не хотел, чтобы хоть кто-нибудь из них погиб. Планы проверялись и перепроверялись снова и снова – и казались безупречными. Он не находил в них ни единого изъяна. Ни он и никто другой.

И тем не менее он всем своим существом ощущал какую-то ошибку, недосмотр. Но почему? Именно из-за полной их безупречности? Что, что не так? Барон устало закрыл глаза. Он, как и все они, испытывал слишком большое напряжение, был физически измучен. Если бы для этой смутной тревоги было хоть какое-то основание, хоть какое-то оправдание, он отменил бы операцию. Но ничего конкретного у него не было.

Барон откинулся на спинку стула, ничем не выдав своей неуверенности. Все станет ясно, подумал он. Завтра утром в одиннадцать часов.

Когда позднее он вернулся в Сен-Клу, то еще долго сидел у себя в спальне и курил. Он знал, что не заснет. И он точно знал, когда возникло это чувство, когда он впервые ощутил тревогу.

Два дня назад. Он закрыл глаза, затянулся дешевой сигаретой и раздавил ее в хрустальной пепельнице.

В тот день генерал Людвиг фон Шмидт побывал в салоне де Шавиньи на улице Сент-Оноре.

Генералу было тридцать пять лет – высокий, белокурый, голубоглазый, идеальный ариец. Он происходил из старинного военного рода и, подобно отцу и деду, сделал быструю карьеру. Он посещал Гейдельбергский университет, был образованным, умным, культурным человеком, высокий чин получил до того, как Гитлер стал рейхсканцлером, и в нацистскую партию вступил на редкость поздно. В другой жизни, подумал барон, этот человек ему понравился бы. Как нравится в этой, если быть честным.

Генерал интересовался ювелирным искусством и был осведомлен в его истории. У него был тонкий вкус к музыке и живописи, и, заезжая в салон, он иногда беседовал с бароном. Сначала прямо в салоне. Но однажды барон пригласил его выпить с ним рюмочку-другую в красивой квартире на верхнем этаже. Он довольно часто приглашал туда высокопоставленных немецких офицеров – в прошлом неосторожные слова, оброненные за рюмкой коньяка, нередко оказывались очень полезными ему и его ячейке.

От генерала Шмидта он никаких сведений не получал, и что-то мешало барону выведывать их у него. Они сидели бок о бок и говорили о Матиссе или о Моцарте, о произведениях Флобера, о творениях Фаберже.

Барон чувствовал, что генерал фон Шмидт относится к нацистам с омерзением, чувствовал его горечь из-за войны, из-за того, как она велась, чувствовал его отвращение к антисемитской политике, которую в 1941 году начали внедрять и во Франции. Он чувствовал все это, хотя на подобные темы они никогда не говорили, и порой жалел гордого замкнутого человека. Будь он сам в 1939 году профессиональным военным, будь он не французом, а немцем, как бы он поступил? Ведь и он, как генерал фон Шмидт, мог кончить тем, что оказался бы против воли добросовестным слугой режима, который не терпел, но понял это слишком поздно.

Два дня назад в элегантной гостиной генерал фон Шмидт поставил на столик рюмку с коньяком. Впервые барон заметил в нем скрытое беспокойство и напряжение. Генерал встал и отвернулся к окнам.

– Вероятно, вы очень скучаете без вашей семьи, без вашей жены и сыновей?

– Разумеется.

– Они уехали из Парижа как раз вовремя. – Он помолчал. Но не обернулся. – У вас не было желания уехать с ними?

Барон насторожился.

– Нет, – ответил он взвешенно. – Нет. Это было невозможно. Мои дела, мои обязательства не позволяли мне уехать.

– Да, разумеется. Я прекрасно понимаю. – Генерал опять помолчал. Потом повернулся и посмотрел барону прямо в глаза. – Но с тех пор вы об этом не думали? Например, в последнее время?

Кажется, это предостережение, подумал барон. И встал с улыбкой.

– Теперь уехать к ним было бы не слишком легко, не правда ли? Например, Ла-Манш. Я не очень хороший пловец.

Генерал фон Шмидт вежливо улыбнулся этой маленькой шутке.

– Разумеется. Просто мимолетная мысль.

– Еще коньяку?

– Благодарю вас. Он, как всегда, превосходен, но нет, я должен с вами попрощаться.

У дверей они – хотя у них не было это в обычае – обменялись рукопожатием.

– Monsieur le baron! – Полупоклон. По-военному щелкнули каблуки. – Я весьма рад, что имел честь познакомиться с вами.

– А я с вами, генерал. – Барон помолчал. – Вы покидаете Париж?

– Мою часть, возможно, передислоцируют.

– Да. конечно.

Барон подумал о Восточном фронте. Он поколебался, а потом сказал то, чего никак не предполагал сказать немцу:

– Au revoir, mon ami[42].

Генерал фон Шмидт не улыбнулся.

– Прощайте, мой друг, – сказал он и быстро вышел из гостиной.

Два дня тому назад. Это могло ничего не означать. Или могло означать конец. Барон закурил новую сигарету. Порой им теперь овладевала такая усталость, что его дальнейшая судьба становилась ему безразлична. Но судьба других его еще заботила.

Он встал и поставил на патефон сильно заигранную пластинку. «Волшебная флейта».

Раз уж он не спит, то можно обдумать что-то. Снова перебрать в уме подробности их плана. И еще раз. И слушать Моцарта, который всегда напоминал ему о том, что жить все-таки хорошо.

Утром 6 декабря мотокада с генералами немецкого верховного командования во Франции в 10 ч. 50 мин. проехала по бульвару Осман. Она свернула налево на бульвар Малерб в 10 ч. 56 мин. Налево на улицу Сюрень в 10 ч. 58 мин. Точно по расписанию. У окна маленькой мансарды дальше по улице стояли барон и Жак. Жак наклонился вперед.

– Давайте, сволочи! Вперед!

В 10 ч. 59 мин. мотокада остановилась в полутораста ярдах от угла улицы Агюссо. Наступила тишина. А потом взорвалась бомба. Она разнесла фасад бакалейной лавочки, превратила в пыль фургон, но даже шины переднего «Мерседеса» не пострадали.

Едва замер грохот взрыва, как раздался топот бегущих ног, рявкающие немецкие команды. Барон и Жак были уже на лестнице. Они повернули в разные стороны. Десять минут спустя Жак в лабиринте переулков заметил немецкий патруль. Он погиб под огнем автоматов, не успев выхватить пистолет.

Час спустя барона арестовали в Сен-Клу. В гестапо его допрашивали и пытали дольше, чем других, – и он не понимал для чего, поскольку они и так уже все знали. Жанетта умерла под пытками – ее палачи разработали для женщин особенно изощренные способы допроса. Леон перерезал себе горло в камере, и офицер, отвечавший за него, был разжалован. Анри, Дидье и Жерара повесили. Бернадетта, любовница Жака, которая предала их, несколько месяцев спустя умерла медленной смертью от рук Сопротивления. А барон, как и подобало человеку с его титулом, был расстрелян немцами в ночь дня рождения его младшего сына.


Эдуард узнал о смерти отца, когда на рассвете наконец добрался до дома на Итон-сквер, пройдя пешком все расстояние от заведения мадам Симонеску. Рассказал ему Хьюго Глендиннинг. Сообщение было получено вечером по радио службой информации в штаб-квартире Свободной Франции. Старший адъютант генерала де Гол-ля сам доставил это известие Луизе в одиннадцать часов, когда она вернулась с вечера в доме английского банкира. Генерал просил передать его личные соболезнования по поводу смерти старого друга и доблестного француза. «Le lutte continue»[43] – так кончалось письмо генерала.

Прошло еще несколько часов, прежде чем Жан-Поль узнал, что его отца нет в живых и что накануне, дважды назвавшись бароном де Шавиньи, он говорил чистую правду. А узнал он это, когда после долгих поисков с Хьюго по всему Лондону Эдуард наконец нашел его.

Он был не у мадам Симонеску. И не в ночных клубах и притонах, которые посетил в ту ночь. Его не было в Конвей-Хаусе, и Изобел его не видела. Его не было в штаб-квартире. Он храпел в спальне маленькой квартирки на Мейда-Вейл, и он узнал о случившемся от Эдуарда в гостиной Селестины Бьяншон.

Селестина посмотрела на двух братьев – один был очень бледен, другой очень красен – и ничего не сказала. Она знала, что это конец. Она знала, что больше он никогда к ней не придет – ее красавец Эдуард. Она видела это, потому что он стоял очень прямо, очень гордо и не смотрел на нее. Она увидела это в его глазах – гнев, напугавший ее, и боль, от которой мучительно сжалось ее сердце.

Как ей хотелось объяснить – конечно, не теперь, подумала она грустно, но позднее. Ей хотелось сказать ему правду: что она любит его и знает, что из-за этой любви внезапный конец был для нее легче медленного. А появление у нее в три часа ночи пьяного Жан-Поля, готового заняться любовью после короткого сна, предоставило ей такую возможность.

Лежа под ним, она быстро почувствовала, что Жан-Поль ненавидит ее за власть над его братом, и поняла, что злобные вонзания в ее тело для него были способом уничтожить эту власть. Она не пыталась ни остановить его, ни помогать ему, и продолжалось это недолго. Шесть-семь яростных фрикций, и он кончил, свирепо ругаясь. Ее последняя любовь была теперь позади. «Cochon!»[44] – подумала Селестина, когда Жан-Поль, кряхтя, сполз с нее. Она встала с постели, и тут в дверь позвонили.

Теперь, глядя на Эдуарда, она поняла, что поступила правильно. Он освободился от нее, и мука эта была лучше неизбежной альтернативы. Наблюдать, как Эдуард охладевает к ней, отдаляется, становится взрослым, замечать, как он виновато старается прятать свои чувства, – нет, подумала она, это было бы много тяжелее.

Она посмотрела на него и испытала последнее искушение, последнюю надежду. Она могла бы сказать ему, объяснить. И тогда… Она отвергла этот соблазн. Все равно конец наступил. Она поняла это, взглянув на его лицо. Она была частью его юности, частью того краткого срока, который отделяет подростка от мужчины, и срок этот истек. Когда его брат вышел, к ней обернулся мужчина, а не мальчик. Его лицо напряженно застыло от сдерживаемых чувств.

– Прошу прощения за свой вопрос. Но мой брат вам что-нибудь должен?

– Нет, – ответила она негромко.

– Я вам должен… очень много. – Он чуть было не выдержал.

– Нет, Эдуард, ничего.

Он наклонил голову, посмотрел на нее еще раз и вышел. Месяц спустя Селестина получила от него короткое сухое письмо с просьбой обратиться к нему, если она когда-нибудь окажется в тяжелом положении. Письмо она спрятала, но не ответила.

Еще через месяц с ее пожилым английским покровителем случился удар, и вскоре он умер. Несколько недель спустя Селестина, день ото дня ожидавшая требования освободить квартиру, получила небольшой пакет из нотариальной конторы. По поручению Эдуарда де Шавиньи ей переслали купчую на дом на Мейда-Вейл, совершенную на ее имя, а также уведомление о ежемесячной пенсии, которая будет ей выплачиваться пожизненно. Она решила было отослать документы назад, хотела написать Эдуарду, но она знала, что им руководят самые лучшие побуждения, а к тому же ей было уже сорок восемь, и на жизнь она смотрела не менее реалистически, чем прежде.

Поэтому она приняла дом и пенсию, ответив официальным благодарственным письмом на адрес конторы. Его переслали Эдуарду, и с тех пор Селестина больше не получала от него никаких известий.

Несколько месяцев спустя, подведя итог потерям и скрепив сердце, она нашла нового любовника и вновь начала принимать доблестных молодых людей из штаб-квартиры Свободной Франции. Иногда они болтали о своих знакомых, и в разговорах этих порой упоминалась фамилия де Шавиньи.

Таким образом она узнала, что баронесса де Шавиньи быстро утешилась после потери мужа в объятиях английского банкира; что (как, впрочем, все и ожидали) помолвка Жан-Поля с леди Изобел Герберт была расторгнута по просьбе леди Изобел – через два месяца после смерти его отца для соблюдения приличий. И она узнала, что младший брат Эдуард оказался редким молодцом и меняет светских красавиц как перчатки. Он и его брат, сообщали ей, подмигивая, очень близки и пользуются заслуженной славой, предпочитая охотиться вдвоем.

Селестину это удивило. Она испытала грустную гордость при мысли, что ее уроки в науке любви нашли умелое применение, но близость братьев слегка ее встревожила. Она знала, как Эдуард восхищается братом, и мысль об этом ее беспокоила. Такая яростная преданность! Вскоре, думала она, его ждет горькое разочарование.


Однако Селестина не знала и не могла знать, как в первое время горе сблизило братьев. Они оба любили отца, он казался им вечным. В ужасе, смятении и горести первых дней после сообщения о его смерти, когда Луиза слегла и отказывалась видеть кого бы то ни было, братья в поисках опоры обратились друг к другу, и все барьеры между ними рухнули.

Жан-Поль был не в силах совладать с горем; он плакал, и тянулся к Эдуарду, который не мог плакать, и искать у него утешения, как перепуганный ребенок.

Вечер за вечером они допоздна сидели вдвоем и говорили, говорили, перебирая в памяти прошлое. Жан-Поль при этом пил – так ему становилось чуть легче, объяснял он, – и чем дольше они сидели, тем большая его одолевала слезливость.

– Я чувствую себя таким виноватым, – сказал он как-то, вцепляясь в руку Эдуарда. – Назваться его титулом… в ту самую ночь! Как я мог? Господи, Эдуард, до чего я себя ненавижу!

– Но ведь это ничего не изменило. Тогда. Ну и… получилось, что ты имел полное право…

– Я знаю. Знаю. Но мне от этого не легче. И поехать к этой суке Симонеску… Быть там, когда… Бог свидетель, мне страшно об этом вспоминать… – Он наклонил раскрасневшееся лицо, вытер глаза и крепче сжал руку Эдуарда. – Я себя ненавижу, Эдуард. Правда. Я говорю серьезно. Мне стыдно за свое поведение. Пьянство, женщины – я намерен покончить со всем этим. Да-да. Исправиться. Я чувствую, что обязан поступить так в память о папа, должен сделать это ради него. И вообще не понимаю, почему я вел себя так. Женщины – что они для меня значат? Ровным счетом ничего. С ними нельзя разговаривать – я всегда предпочту собеседника-мужчину. Им нельзя доверять. Посмотри на Селестину – я из-за этого чувствую себя ужасно, Эдуард, но, пожалуй, какая-то польза из этого вышла. Если у тебя открылись глаза, оно того стоило. Она даже не упиралась, знаешь ли. Сразу в кровать. Так ей не терпелось. Они все одинаковы – женщины. Сучки. Лгуньи. Все до единой…

– Жан-Поль…

– Скажи, что больше ты такого не допустишь, Эдуард. Скажи мне. Ты никогда больше не допустишь, чтобы между нами встала женщина… – Он поднял лицо к брату, глаза у него слезились. – Они только этого и хотят, ты же знаешь. Обязательно пытаются. Всякий раз. А я этого не вынесу. Ты мне необходим, братик. И теперь больше, чем когда-либо. Это ужасное горе, эта боль… Мысли об ответственности, об обязательствах, которые мне оставил папа! Я боюсь, Эдуард. Я не сумею справиться, то есть без тебя…

Он опустил голову и зарыдал. Эдуард знал, что слезы эти вызывает не только горе, а еще и коньяк, но все равно был растроган. Он подумал о Селестине и почувствовал только холодный гнев – она предала его и, наверное, все время лгала ему. Что значила подобная женщина в сравнении с любовью, которую он питал к брату?

– Жан-Поль! – Он обнял вздрагивающие плечи и попытался утешить брата. – Не говори таких вещей. Гони такие мысли. Я твой брат. И теперь мы должны думать о будущем. Мы должны думать о папа и обо всем, ради чего он трудился. Когда война кончится, мы сможем вернуться во Францию. Мы сможем начать заново. Папа заложил фундамент, мы сможем продолжить постройку, ты и я. Он бы этого хотел…

– Наверное. – Жан-Поль утер слезы кулаком, выпрямился и высморкался.

– Ты только подумай, Жан-Поль. Компания, все прочие предприятия. Они оставлены нам. Мы можем вдохнуть в них жизнь. Это будет памятником папа.

– Да-да! – В тоне Жан-Поля проскользнуло раздражение. – Но я не могу обсуждать это сейчас. Я думать об этом не могу. Я солдат, и у меня есть другие обязательства. Идет война, Эдуард. Спустись с облаков на землю…

Эдуард вздохнул. Всякий раз, когда они касались этой темы, Жан-Поль реагировал одинаково. Впрочем, совсем так же отвечала и Луиза. Когда однажды, полагая, что разговор о Ксавье и его занятиях должен ее немножко утешить, Эдуард спросил ее мнения о том, какими могли быть будущие намерения его отца, Луиза досадливо отвернулась.

– Относительно его предприятий? Эдуард, откуда мне знать? Что за странные вопросы ты задаешь!

– Я просто подумал…

– Ну так не думай! И зачем ты вмешиваешься? Барон – Жан-Поль, а не ты. Когда кончится война, он обо всем позаботится. А тебе незачем об этом думать. И очень бессердечно спрашивать меня в такое время! Право, ты бываешь таким бесчувственным! Ну как ты можешь обсуждать его коммерческие дела в такое время?

– Его деятельность, мама! – Эдуард упрямо сжал губы. – Она так много для него значила! И я хочу чувствовать, что мы продолжаем его работу, что мы исполняем его волю…

– То, что ты хочешь чувствовать, никакого значения не имеет. И ты не имеешь права докучать мне в такое время. Я никогда не утруждала себя делами Ксави. И всегда считала, что он отдает им слишком много внимания. Чудачество, и ничего больше, все его друзья так думали. Он вполне мог бы посвятить себя своим поместьям, как они. Но маниакальное увлечение коммерцией, финансами – его я никогда не могла понять…

Она высокомерно вздернула голову. Эдуард внезапно почувствовал прилив гнева. Он встал.

– Неужели, мама? – Он смерил ее холодным взглядом. – Вы меня удивляете. Ведь вы выросли на коммерции, так мне казалось. Своим состоянием ваш отец был обязан стали, а не поместьям.

Прелестное лицо Луизы побагровело. Любые намеки на источник богатств ее семьи были давным-давно запрещены.

– Можешь уйти, – сказала она. – И пошли ко мне Жан-Поля! – добавила она, когда он пошел к двери.

Именно после этого разговора Эдуард начал замечать, что его отношение к матери изменяется. Прежде она ослепляла и озадачивала его, а ее холодность к нему, которую он не мог понять, только усиливала в нем желание заслужить ее любовь. Но теперь он – сознавая это – начал отстраняться и судить ее. Горе, вызванное смертью отца, обострило его зрение. Он смотрел на свою мать по-новому: хладнокровнее, бесстрастнее, и уже не подыскивал для нее оправдания, как прежде. Когда же несколько месяцев спустя он понял, что она уже нашла нового любовника, что-то в его сердце закрылось для нее навсегда. Он знал, что этого не простит.

У него возникло ощущение, что со смертью Ксавье все незыблемости в его мире исчезли: он жил теперь среди непрерывных перемен и сдвигов и уже ничего не знал наверное. Его преданность матери и преданность любовнице оказались обманутыми, твердые схемы мироустройства разлетелись вдребезги.

– Так случается, – ласково сказал ему Хьюго, когда Эдуард попробовал объяснить ему свои чувства. – Но все проходит. Не цепляйтесь за верования. Подождите, пока они сами вас не найдут.

– Ждать? – Эдуард поднял голову. – Но чего? Во что вы верите, Хьюго?

– Я? – Хьюго сухо улыбнулся. – Ну-у… Я верю в хороший кларет. И в папиросы «Собрание»…

– Не шутите. Англичане всегда шутят!

– Ну, хорошо. – Хьюго улыбнулся его серьезности. – Я верю в кое-что, о чем мы читали вместе. Я верю в трудолюбие. – Он помолчал. – Я верю в некоторых людей. Иногда.

– Но не в бога?

– Боюсь, что, в сущности, нет.

– В политику?

– О, политика! Ну, я верю в некоторые идеи… как вы, возможно, заметили. Но я отнюдь не убежден, что они способны заметно изменить мир. Прежде, пожалуй, верил. Но теперь – не очень.

– Ну, а любовь? – Эдуард уставился на него, и Хьюго опустил глаза.

– Эдуард! – Он вздохнул. – Нам следует поменьше читать стихи.

– Но вы же сказали, что верите в то, о чем мы читаем. Разве можно верить словам, если вы не верите в то, что эти слова обозначают?

– Я верю в них, пока читаю.

– А потом?

– О, потом! Потом я теряю уверенность. Эдуард передвинул книги через стол.

– Это маловато, – сказал он наконец бесцветным голосом, и Хьюго, чувствуя, что он имеет право на поддержку, серьезно посмотрел на него.

– Да, правда.

– И вам это ничего, Хьюго? – спросил Эдуард с силой. – Неужели вы не хотели бы во что-то верить? Разве вам не нужно ощущение цели?

– Ни в коем случае. Страшнейшая ересь. Заблуждение и капкан. Куда лучше видеть мир таким, какой он есть. – Хьюго отвернулся. – Лишь очень немногое выдерживает испытание временем. Значительная часть жизни – цепь случайностей. Мы выдумываем идеалы и веры, чтобы придать форму бесформенности. Любовь. Честь. Вера. Истина. Это только слова, Эдуард…

– Мне кажется, на самом деле вы не верите тому, что говорите.

Эдуард упрямо вздернул голову. Хьюго обернулся к нему, посмотрел на юное лицо и слегка пожал плечами.

– Может быть, и так. Не исключено, что вы правы. – Он помолчал. – Если я говорю зло и сардонично, то сейчас на это есть причины…

– Моя мать?

– Отчасти. Да, я же сказал вам, что мне было бы трудно перестать. Однако это нам обсуждать не следует. Не вернуться ли к Вергилию? Если вы намерены поступить в Оксфорд, вам надо проделать большую работу…

– Хьюго… – Что?

– Вы мне нравитесь.

– Прекрасно. Меня это ободряет. А теперь обратимся к четырнадцатой странице.

Эдуард наклонил голову, он сосредоточил внимание на словах и обнаружил, что они его успокаивают.

Потом он почувствовал, что благодарен Хьюго. Сухость и ирония помогали, они дарили ему новую отвлеченность, новый взгляд на жизнь под другим углом. Шло время. Он обнаружил, что способен раскладывать свои чувства и мысли по полочкам, чего прежде не делал. В конце концов оказалось вполне возможным скрыть тоску по отцу. Он замкнул ее в той части сознания, где складывались планы будущего; больше уже она не должна была воздействовать на его поведение ежедневно и ежеминутно. Он мог тосковать – и напиваться с Жан-Полем, он мог тосковать – и все-таки заниматься с Хьюго.

Когда как-то вечером после долгих недель меланхолического воздержания Жан-Поль обернулся к нему со стоном и сказал: «К черту, братик! Нам просто требуется женщина!», Эдуард сделал еще одно открытие: он был способен извлекать из совокупления большое наслаждение, не испытывая никаких эмоций или желания вновь увидеть эту женщину. Когда он сообщил о своем открытии Жан-Полю, его брат словно бы обрадовался.

– Ты взрослеешь. Ты наконец стал мужчиной, – сказал он, словно с запозданием поздравил его с поступлением в клуб избранных.

В этот момент эти слова были Эдуарду приятны. Он находился под большим влиянием Жан-Поля и позже обнаружил, что ближе всего они были друг другу именно тогда. Жан-Поль получил ту любовь и ту преданность, которые прежде отдавались их отцу, их матери и Селестине; некоторое время Эдуард был предан ему безоговорочно. Порой, правда, у него возникали сомнения. Он вспоминал клятвы Жан-Поля исправиться и видел, как скоро они были забыты. Он замечал, что его брат бывал груб, а иногда и жесток. Но преданность заставляла его закрывать глаза, и от одобрения Жан-Поля ему становилось тепло на сердце.

Когда он услышал о финансовых трудностях Селестины от одного из приятелей Жан-Поля, то обратился за помощью к брату. Запинаясь, он объяснил, что вопреки всему хотел бы как-то обеспечить Селестину.

Жан-Поль нашел это очень забавным. Дом обойдется в… в какую сумму? Шестьсот фунтов? И сверх того пенсия? Он пожал плечами. Деньги были пустяковые. Если Эдуарду вздумалось быть щедрым, так почему бы и нет?

– В подарок? – Он нахмурился и выпил еще коньяку. – Из твоего капитала?

– Я чувствую, что остался ей должен, Жан-Поль…

– Очень хорошо. Я подпишу. Побывай у Смит-Кемпа, нашего здешнего поверенного. Он все устроит. Умеет хранить секреты и хорошо разбирается в подобных делах…

Он помолчал, все еще хмурясь, точно подсчитывая что-то. Потом, еще раз пожав плечами, допил рюмку.

– Действительно, почему бы и нет? – Он встал. – Откупись от нее. С женщинами такая политика всегда самая здравая, а, братик?

И вновь Эдуард ощутил сомнение и брезгливость. Значит, вот что он делает – откупается от Селестины? Ему это представлялось в ином свете, и толкование Жан-Поля показалось неоправданно пошлым.

Но это ощущение рассеялось, и о Селестине они больше не упоминали – Жан-Поль, казалось, быстро выбросил все из головы. Эдуард побывал у поверенного, который принял необходимые меры, и, когда это щекотливое дело осталось позади, у Эдуарда возникло такое чувство, словно он прошел крещение огнем. Он поступил правильно: он действительно стал взрослым мужчиной. И преисполнился гордости при мысли о своей новой личности.

– Ты изменился, Эдуард, – сказала ему Изобел на другой день после расторжения помолвки, когда Эдуард навестил ее.

Перед тем как сказать это, она долго смотрела на него через широкое пространство гостиной Конвей-Хауса. Потом встала и, подойдя к нему, посмотрела ему в глаза.

– Да, изменился. Стал жестче. Прежде ты мне больше нравился. Ах, Эдуард, почему все меняется? Почему изменяются люди?

Ее искренность тронула его. Вера в свою новую бесстрастную и сардоническую личность внезапно поколебалась. Минуту назад он ею гордился и, возможно, старательно ее демонстрировал. Теперь он вскочил и сказал торопливо:

– Я не изменился. То есть в этом смысле. Я все еще… – Он умолк, не совсем понимая, что, собственно, имел в виду.

Изобел продолжала в него всматриваться, а потом медленно улыбнулась.

– Возможно, что и нет. – Ее глаза весело блеснули. – Может быть, для тебя еще есть надежда. По-моему, есть – я ее вижу в твоих глазах. Когда гляжу очень внимательно. Малюсенький след души. Эдуард, милый, когда мы опять встретимся, я снова поищу ее там. Передай Жану, что он дурно на тебя влияет, хорошо? Передай сегодня же. Передай от моего имени…

Эдуард передал, думая, что Жан-Поль посмеется. Но его брат взъярился.

– Типично, – сказал он. – Типично для женщин. Она знает, как мы близки, ты и я, и не может с этим смириться. Дурно влияю? В каком, черт подери, смысле? Ты мой брат. Я открываю тебе мое сердце, Эдуард, я именно так чувствую. – Он со вкусом вздохнул. – У меня от тебя нет секретов.

Жан-Поль говорил с полной искренностью. Он сознавал, что, строго говоря, его слова не вполне соответствуют истине, но его понятие об истине было удобным и эластичным. Он делится с Эдуардом всем, что по-настоящему важно, заверил он себя. А если иногда умалчивает, то всего лишь о пустяках.

Среди того, о чем он не счел нужным упоминать, была маленькая актриса Вайолет Фортескью. В течение первых недель после смерти отца Жан-Поль, полный бестолкового намерения исправиться, попытался – как и утверждал – избегать искушенных и доступных женщин, которых искал прежде. К собственному удивлению, он убедился, что нуждается в утешении, которое могут дать женщины совсем иного типа. Он возобновил свое знакомство с Вайолет, подчинившись неясному порыву, и неожиданно обнаружил, что обретает успокоение в ее обществе. Она была застенчивой, чувствительной и нетребовательной. Рассказ о смерти его отца ее растрогал; она была не лишена снобизма, и ей льстило, что новый барон ищет ее сочувствия. Ей нравилось сидеть и слушать его. Жан-Поль обнаружил, что ее тихая кротость действует на него освежающе; ее молчаливость успокаивала его, а несомненное сочувствие умиляло.

Она влюбилась в него очень легко, а ему, когда он это понял, показалось только естественным переспать с ней – прежде это ему просто в голову не приходило, так как он, хотя и восхищался ее глазами, не находил физически привлекательным ее тип. Она оказалась девственницей, и в постели, на вкус барона, была слишком робкой и пассивной. Так что любовью они занимались нечасто – барон обнаружил, что ему приятнее просто смотреть в эти большие фиалковые глаза и говорить, говорить…

Когда она забеременела, он очень рассердился, чувствуя, что его одурачили, поймали в ловушку. Переспать с ней… сколько?.. четыре-пять раз, причем без особого удовольствия, и вдруг так вляпаться? В один миг фиалковые глаза утратили свое очарование, выражение доверчивой любви стало его злить. Внезапно она показалась ему навязчивой (качество, которого он в женщинах не терпел) и бестолковой. Он уже не мог скрыть раздражение, а заметив, каким бледным и испуганным стало ее лицо, рассердился еще больше. Она словно напрашивалась на то, чтобы ее бросили даже прежде, чем он собрался это сделать. Чем прямолинейнее он был, чем грубо откровеннее, тем больше она плакала и цеплялась за него. Такой мазохизм вызывал у него глубокое отвращение.

Об аборте она отказалась даже думать. Барону пришлось говорить без обиняков – о браке не может быть и речи. Бушует война, он надеется скоро вернуться во Францию. Ему очень жаль, но для человека в его положении брак – вопрос очень серьезный: ведь его жена будет баронессой де Шавиньи, а занять такое положение может только женщина определенного круга… Тут он запутался Вайолет сжала руки – жест, который он успел возненавидеть.

– Ты считаешь, что я тебя недостойна.

– Милая, пожалуйста! Дело не в этом.

– Мой отец принадлежит к старинному девонширскому роду… – Голос у нее дрогнул. – Я получила благородное воспитание.

Барон решил солгать. Он сказал, что знает это – ну, разумеется, знает, – что понял это, как только они познакомились. Но, к несчастью, война нанесла огромный ущерб состоянию его семьи, и, чтобы спасти семейную фирму, родовые поместья, он должен заключить династический брак. У него нет выбора – жениться он может только на богатой наследнице.

Она выслушала его кротко и смирилась. Барон так и не понял, поверила она ему или нет. Но с этой минуты она перестала сопротивляться и стала абсолютно пассивной, абсолютно покорной, словно своей воли у нее не было. Физической крепостью она не отличалась, и беременность совсем подорвала ее силы: первые два месяца ее непрерывно тошнило, и она почти не могла есть. Барон надеялся, что она не сумеет сохранить ребенка и все кончится выкидышем. Он понимал, что это гнусно, и немного стыдился, но ведь такая развязка казалась наилучшей для всех заинтересованных сторон.

К концу 1942 года, когда пошел пятый месяц беременности и обошлось без выкидыша, барон принял решение. Естественно, он мог бы дать содержание ей и ребенку, но он предвидел вечные мольбы и хныканье, а к тому же ее словно бы больше всего травмировал позор стать матерью незаконнорожденного ребенка. И потому барон решил подыскать ей мужа.

Идеального кандидата он нашел в лице Гари Крейга, уроженца Батон-Ружа, штат Луизиана, в тот момент капрала четвертой пехотной дивизии армии Соединенных Штатов, с которым его свел офицер этой дивизии, его приятель и лондонский собутыльник.

Крейг, человек гигантского телосложения, любитель выпить, туповатый, был, однако, не из тех, кто упускает случай подзаработать доллар-другой. Барону пришлось встретиться с ним всего один раз – когда были уплачены деньги. Предварительные переговоры любезно взял на себя его приятель, позаботившийся кроме того, чтобы бюрократическая волокита, неизбежная при заключении брака между американским военнослужащим и английской подданной, завершилась быстро и спокойно. Барону это обошлось в пять тысяч долларов, а Гари Крейг, в жизни не видевший сразу такой кучи денег, считал, что ему крупно повезло.

– Она, говорите, девочка красивая? – Он ухмыльнулся. – Похоже, мы поладим, джентльмены.

Вайолет согласилась без возражений и без малейших эмоций. Глаза, устремленные на барона, казались глазами сомнамбулы. Она не разразилась упреками и не поблагодарила его, а просто сказала «хорошо». К большому облегчению барона, Гари Крейг избежал смерти во время высадки в Нормандии в следующем году. Оба они – капрал американской четвертой пехотной дивизии и офицер второй французской танковой дивизии под командованием генерала Жака Леклерка – 25 августа 1944 года вошли в освобожденный Париж вместе со своими частями. К этому времени ребенку, которого ни тот, ни другой ни разу не видели, – девочке, родившейся в частной лондонской клинике (расходы, как и было условлено, оплатил барон), исполнился год и два месяца.

Сержант Гари Крейг был демобилизован в конце 1944 года после смерти своего отца и вернулся на родительскую ферму в Луизиане ждать приезда своей молодой жены и ребенка.

Вайолет с девочкой приехала к нему в 1945 году, отплыв из Саутгемптона на «Аргентине» вместе со множеством других солдатских жен. Барон, не лишенный сентиментальности, распорядился, чтобы на «Аргентину» был доставлен великолепный букет из белых роз и фиалок, а затем сообщил своим лондонским поверенным, что они могут закрыть папку с документами, касающимися миссис Крейг, урожденной Фортескью. После чего Жан-Поль испустил вздох облегчения. Неприятный эпизод, и он еле вывернулся. Еще хорошо, что Эдуард ничего не знает, не то ему не избежать бы нотации.

Жан-Поль испытывал радостное облегчение – Луизиана была на том краю света.


Эдуард, по-прежнему остававшийся в Лондоне, узнавал о том, как происходило освобождение Парижа, из вторых рук и из писем брата. Но вместе с матерью и французскими друзьями он смотрел кинохронику, смотрел, как генерал де Голль вел свои победоносные войска по Елисейским Полям.

Он с гордостью искал взглядом Жан-Поля, а когда увидел, как он печатает шаг совсем близко за самим генералом, то принялся восторженно вопить и расплакался – но все вокруг тоже вопили и плакали.

Ему было восемнадцать лет, Франция была свободна, а его брат барон де Шавиньи выглядел героем, как никогда.